Священник приблизился к нему и, бросив быстрый взгляд на бургомистершу, начал шептать:
   — Она невероятно гнусавит, и девушка сказала, что ей становится больно, когда она слышит ее голос; мне хотелось бы удалить Гонзагу отсюда.
   Доктор Бонтиус задумался на мгновение и сказал:
   — Некоторые глаза не переносят никакого яркого света; точно так же может быть, что для слишком раздраженного слуха некоторые звуки кажутся невыносимыми… Госпожа бургомистерша, вы здесь давно желанный гость! Пройдите, пожалуйста, за мной.
   Уже смеркалось. Занавеси в комнате больной были опущены, а стоявшая за ширмами лампа разливала вокруг себя слабый свет. Врач подошел к постели, пощупал у Хенрики пульс, осторожно предупредил ее о посетительнице, которую он привел с собой, и затем взял лампу, чтобы посмотреть, как выглядит больная.
   Мария увидела бледное правильное личико, из которого выглядывали два темных глаза, их блеск и величина странно противоречили ввалившимся щекам и сонному выражению лица больной.
   Когда старая Гонзага поставила лампу на прежнее место, врач сказал:
   — Превосходно! Идите теперь, сестра, ложитесь и перемените перевязку на вашей руке.
   Затем он сделал знак бургомистерше, чтобы она подошла поближе к нему. Лицо Хенрики произвело на Марию странное впечатление. Она нашла его красивым, но большие глаза и крепко сжатые губы показались молодой женщине скорее оригинальными, нежели привлекательными. Однако она немедленно повиновалась приказанию врача, подошла к постели больной и ласково сказала, что она с удовольствием пришла немного посидеть с ней и спросить ее, не хочет ли она чего-нибудь.
   При этих словах Хенрика приподнялась и воскликнула со вздохом облегчения:
   — Вот это хорошо! Благодарю вас, доктор. Снова я слышу мелодичный человеческий голос. Если вы хотите сделать мне приятное, госпожа бургомистерша, говорите, не переставая, сколько можете. Пожалуйста, подойдите и сядьте здесь. С помощью рук Гонзаги, вашего голоса и, как бы это сказать, откровенности господина Бонтиуса мне не составит труда совершенно поправиться.
   — Хорошо, хорошо, — ворчал врач. — Раны честной Гонзаги не представляют ничего особенного, и она останется подле вас; а вас, как только придет время спать, перенесут в другое место. Вы, госпожа бургомистерша, останетесь здесь на час, на сегодня этого вполне довольно. Я отправлюсь прямо к вам и пришлю за вами слугу с фонарем.
   Когда женщины остались одни, Мария сказала:
   — Вы обращаете большое внимание на звук голоса; я тоже, и даже гораздо больше, чем следует. Правда, у меня еще ни разу не было тяжелой болезни.
   — И я только в первый раз больна, — вставила Хенрика, — но теперь-то я уж знаю, что значит, когда нужно подчиняться тому, что с тобой происходит и чего не можешь переносить, и когда все, что есть неприятного, кажется вдвойне противным. Лучше умереть, чем захворать.
   — Ваша тетя умерла, — с участием сказала Мария.
   — Сегодня рано утром. У нас не было ничего общего, кроме кровного родства.
   — Ваших родителей нет в живых?
   — У меня только отец; но что ж из этого?
   — Он будет рад вашему спасению. Доктор Бонтиус говорит, что вы совершенно поправитесь.
   — Да, я тоже так думаю, — отвечала с уверенностью Хенрика и продолжала тихо, не глядя на Марию: — Одно хорошо, когда я снова буду здорова, я буду опять… Вы занимаетесь музыкой?
   — Да, милая.
   — Не ради самой игры, но потому, что вы чувствуете, что она необходима вам для жизни?
   — Вы не должны волноваться, милая Хенрика. Музыка… да, я думаю, что без нее моя жизнь была бы гораздо беднее, чем она есть.
   — Вы поете?
   — Здесь не так часто, но когда я жила еще девочкой в Дельфте, то мы часто пели.
   — И вы, конечно, первым голосом?
   — Да, фрейлейн!
   — Не называйте меня фрейлейн, зовите просто Хенрикой.
   — С большим удовольствием, если вы тоже будете называть меня Марией или госпожой Марией.
   — Я попробую. Как вы думаете, ведь мы бы могли исполнить что-нибудь вместе?
   В это время сестра Гонзага вошла в комнату и объявила о приходе жены сборщика податей, которая спрашивает, не может ли она быть чем-нибудь полезной больной даме.
   — Что это значит? — с неудовольствием сказала Хенрика. — Я не знаю этой женщины.
   — Это мать музыканта Вильгельма, — сказала молодая женщина.
   — О! — воскликнула Хенрика. — Что же, Мария, принять мне ее?
   Бургомистерша покачала головой и возразила решительно:
   — Нет, милая Хенрика. В один час для вас вредно вынести больше одного визита и потом…
   — Ну, что же?
   — Она очень хорошая, сильная женщина, но я боюсь, что ее грубые манеры, тяжелые шаги и громкий голос не будут для вас теперь слишком полезны. Позвольте мне пойти к ней и спросить, что ей нужно.
   — Примите ее ласково и скажите, что она может поклониться от меня своему сыну. Я сама совсем не такая нежная, но я вижу, вы меня понимаете, мне было бы трудно принять теперь такую грубую пищу.
   После того как Мария, исполнив ее поручения, вернулась к Хенрике и еще немного поговорила с ней, доложили о приходе жены городского секретаря ван Гоута. Ее муж, присутствовавший при опечатании дома умершей, рассказал ей о покинутой больной, и она пришла посмотреть, что можно сделать для бедной девушки.
   — Эту вы могли бы смело принять, — сказала Мария, — она, наверное, понравилась бы вам. Но причина опять все та же: на сегодня довольно. Попробуйте теперь заснуть. Я пойду теперь домой вместе с секретаршей, а завтра опять приду, если вы хотите.
   — Приходите, пожалуйста, приходите! — воскликнула девушка. — Вы хотите мне еще что-нибудь сказать?
   — Да, Хенрика. Вы не должны оставаться в этом мрачном доме. У нас найдется достаточно места. Будьте нашей гостьей до тех пор, пока ваш батюшка…
   — Ах, возьмите меня к себе, — попросила выздоравливающая, и ее глаза заблестели влажным блеском, — заберите меня прочь отсюда поскорее, я до конца жизни буду вам за это благодарна!

XIV

   Мария поднималась по лестнице такой веселой, какой не была уже много недель. Она запела бы, если бы это было возможно теперь, но ей было немного жутко: может быть, ее мужу не понравится, что она по собственной воле пригласила к себе совершенно чужую и притом еще больную девушку, да еще сочувствующую испанцам.
   Проходя мимо столовой, она услышала голоса беседующих мужчин. Только что заговорил Питер. Ее поразил его благозвучный низкий голос, и она сказала себе, что Хенрике будет приятно услышать его. Несколько минут спустя она вошла в комнату, желая поздороваться с гостями мужа, которые были в то же время и ее гостями. Веселое оживление и быстрая ходьба при все еще не остывшем после теплого майского дня вечернем воздухе разрумянили щеки молодой женщины, и, когда она переступила через порог со скромным видом и почтительным поклоном, выражавшим удовольствие видеть у себя почетных гостей, она была так привлекательна и мила, что никто из присутствовавших не остался равнодушен. Старший господин ван дер Доес хлопнул Питера по плечу и по руке, как будто хотел сказать: «Однако недурно!»
   Ян Дуза с жаром прошептал на ухо городскому секретарю, который был хорошим латинистом:
   — Oculi sunt in amore duces![28]
   Капитан Аллертсон вскочил и по-военному отдал ей честь, приложив руку к шляпе, ван Бронкхорст, комиссар принца, выразил свои чувства галантным поклоном, а доктор Бонтиус засмеялся довольным смехом человека, которому превосходно удалось рискованное предприятие.
   Гордый и счастливый, Питер старался обратить на себя внимание жены. Но это ему не удалось; заметив, что на нее устремлено столько взоров, Мария, покраснев, опустила глаза и сказала гораздо решительнее, чем этого можно было ожидать по ее смущенному виду:
   — Добро пожаловать, господа! Мне приходится приветствовать вас поздно, но поистине я с удовольствием сделала бы это раньше.
   — Я готов засвидетельствовать это, — сказал доктор Бонтиус, вставая и пожимая руку Марии так крепко, как он никогда не делал раньше. Затем он кивнул головой Питеру и, обращаясь к сидящим за столом, добавил: — Извините, что я похищу у вас на одну минутку бургомистра. — Отойдя с супругами к двери, он воскликнул: — Вы пригласили в свой дом нового гостя, госпожа бургомистерша! Если я ошибаюсь, то не выпью больше ни одной капли мальвазии!
   — Откуда вы знаете? — весело спросила Мария.
   — Я угадал это по вашему виду.
   — И я скажу Хенрике: милости просим! — прибавил Питер.
   — Значит, ты знаешь? — спросила Мария.
   — Доктор не скрыл от меня своей догадки.
   — Ну, так да, больная с удовольствием согласилась перебраться к нам, и завтра…
   — Нет, я велю перенести ее сегодня же, — прервал Питер.
   — Сегодня? Но ведь уже поздно, Господи! Она, может быть, теперь уже спит, здесь господа, а наша постель для гостей!… — воскликнула Мария, взглянув нерешительно и неодобрительно сперва на врача, а потом на мужа.
   — Успокойся, дитя мое! — ответил Питер. — Доктор велел прислать нам из Екатерининского госпиталя крытые носилки; Ян и один городской служитель перенесут ее, а Варваре нечего больше делать в кухне, и она готовит для нее свою собственную комнату.
   — И, может быть, — вставил со своей стороны врач, — больная найдет здесь потерянный сон. Кроме того, для этой гордой и вспыльчивой девушки будет гораздо приятнее пройти эту улицу во мраке и никем не замеченной.
   — Да, да, — сказала печально Мария, — может быть, это и справедливо, но я уже так все обдумала раньше… Ни с чем не надо слишком торопиться.
   — Тебе будет приятно видеть у себя Хенрику? — спросил Петр.
   — Да, конечно!
   — Так будем же заботиться о ней не наполовину, а полностью. Варвара делает знаки: носилки доставлены, доктор. Ну, с помощью Божьей, принимайтесь за дело, но только не заставляйте слишком долго ждать себя.
   Бургомистр вернулся на свое место, а Бонтиус вышел из комнаты.
   Мария последовала за ним. В передней он положил свою руку на ее и спросил:
   — Хотите еще раз узнать, что я о вас думаю?
   — Нет, — ответила бургомистерша тоном, в котором должна была звучать шутка, но легко улавливалось разочарование, которое она сейчас испытала. — Нет, но я твердо убеждена, что вы такой человек, который умеет омрачить всякому его лучшую радость.
   — Зато я доставляю новые радости, — со смехом ответил врач и спустился с лестницы. Это был самый старинный друг Питера. В эти тяжелые дни он не однажды высказывался против столь неравного брака бургомистра с Марией, но сегодня, кажется, стал доволен выбором ван дер Верффа.
   Мария вернулась к гостям, наполняла и подносила им бокалы, а потом ушла в комнату золовки, желая помочь ей все устроить получше для больной. Она делала это не без удовольствия, но ей все-таки как-то представлялось, что завтра рано поутру она принялась бы за эту работу с гораздо большей радостью.
   Просторная комната Варвары выходила окнами во двор. Сюда не доносились голоса беседовавших в столовой гостей, хотя там царила далеко не тишина: они были воодушевлены одной мыслью, но держались совершенно различных мнений о средствах довести ее до счастливого конца.
   Так сидели они, мужественные сыны маленькой страны, славные вожди этой общины, бедной числом душ и средствами защиты, которые решились столкнуться лицом к лицу с могущественнейшей державой и лучшими войсками своего времени. Они знали, что туча, грозившая им издали уже несколько недель, надвигается все быстрее и быстрее, собирается с силами и скоро разразится над Лейденом страшной грозой: ван дер Верфф накликал ее на свой дом, так как письмо принца, адресованное к комиссару ван Бронкхорсту и к нему самому, содержало в себе известие, что наместник короля Филиппа Испанского приказал маэстро дель Кампо-Вальдесу во второй раз осадить Лейден и заставить его сдаться. Лейденцам было известно, что Вильгельм Оранский только через несколько месяцев, может привести войско, способное отвлечь вражеские полчища от их цели и освободить город; они на опыте убедились, как мало можно ожидать поддержки от королевы английской и от протестантских государей Германии, и в виде угрожающего примера перед их глазами была ужасная судьба более могущественного соседа их, Гарлема. Но зато они были убеждены, что служат доброму делу, они полагались на верность, самоотверженность и государственные способности принца Оранского, они были готовы скорее умереть, чем отдать в рабство испанскому тирану тело и душу. Их вера в Небесную справедливость была глубока, и радостна была уверенность каждого в своем непоколебимом мужестве.
   И, действительно, люди, сидевшие за столом, столь изящно убранным женской рукой, умевшие так хорошо опустошать тяжелые бокалы привезенного издалека римского вина (из погреба Питера то и дело появлялись на свет новые кувшины мальвазии и рейнвейна), люди, делавшие такие большие бреши в круглых паштетах и огромных кусках мяса, которые ни в одной другой стране не умеют приготовлять так сочно и питательно, — эти люди действительно вовсе не имели такого вида, будто их соединил смертельный страх.
   Шляпа — знак свободы, и свободный человек не снимает шляпы с головы. Так и некоторые гости бургомистра сидели за столом с покрытыми головами. И как шли к вдохновенному лицу старого господина фон Нордвика и к умному, задумчивому лицу его племянника, Яна Дузы, высокие со складками береты из темно-красного бархата со множеством прекрасных красиво выгнутых перьев; как картинно сидела на локонах молодого господина фон Вармонда, Яна ван Дуивенворде широкополая шляпа, на которой красовались страусовые перья цветов принца Оранского, голубого и оранжевого! А как оригинальны были головы других собравшихся здесь мужчин; каким здоровьем веяло от них! Только на некоторых лицах не было свежего румянца, но непоколебимая жизнерадостность, ясный рассудок, непреклонная сила воли и решительность сияли во многих голубых глазах за этим столом. Что касается одетых в черное платье членов ратуши, к которым очень шли гофрированные брыжи или гладкие белые воротники, то и по их виду можно было судить, что архивная пыль не повредила их здоровью. Усы над губою у каждого из них, баки или борода придавали им мужественный вид. Все они были совершенно готовы отдать и себя, и все свое достояние за праведное дело, и, несмотря на это, по виду их казалось, что они наслаждаются полной безопасностью; на их цветущих здоровьем лицах не было ни малейшего следа мечтательности; только в глазах молодого фон Вармонда светилось что-то похожее на нее, да взор Яна Дузы как бы блуждал, словно отыскивая скрытое в душе; в такие минуты неправильные, слишком тонкие черты его лица приобретали редкую привлекательность.
   Много места занимала широкая и слишком плотная фигура комиссара и советника ван Бронкхорста. Это тело было тяжело на подъем, с круглой, коротко подстриженной головой; но он оглядывал присутствующих своими слегка выпуклыми глазами, в которых светилась непреклонная твердость.
   Ярко освещенный стол, за которым сидели собравшиеся, представлял собой пестрое и красивое зрелище. Какой приятный контраст с черным цветом одежд проповедника Верстрота, бургомистра, городского секретаря и их товарищей представляла желтая кожа на воротниках у молодого фон Вармонда, полковника Мульдера и капитана Аллертсона, а также цветной шелк на украшавших их шарфах и светло-красный кафтан честного Дирка Смалинга. Фиолетовый цвет одежды комиссара и темноватые цвета обшитых мехами плащей старшего ван дер Доеса и ван Монфота приятно гармонировали с другими светлыми и совершенно темными цветами. Все, что можно назвать жалким, по-видимому, было очень далеко от этого пестрого и жизнерадостного общества, поэтому и разговор велся самый горячий, и голоса звучали сильно и полно.
   Опасность стояла у самых ворот. Каждый новый день мог привести к Лейдену первых испанцев. Некоторые приготовления были уже окончены. Английские вспомогательные войска должны были занять Альфенские шанцы и защищать Гудаские шлюзы; Валькенбургские укрепления были исправлены и доверены другим британским солдатам; городские солдаты, национальная гвардия и добровольцы были отлично обучены. Принимать иностранные войска не хотели, так как во время первой осады они оказались гораздо более в тягость, чем полезными, а вряд ли следовало опасаться разрушения города, отлично защищенного водой, башнями и стенами.
   Что всего более волновало господ, так это известие, принесенное городским секретарем. Богатый Барсдорп, один из четырех бургомистров, ведший в Лейдене большую хлебную торговлю, взялся скупить от имени города значительное количество хлеба. Несколько кораблей пшеницы и ржи было им доставлено вчера, но остальных трех четвертей заказанного он не выслал. Он открыто говорил, что еще не заключил никаких определенных контрактов относительно этого, так как на роттердамской и амстердамской биржах можно ожидать вследствие надежд на хороший урожай понижения цен, а до начала новой осады города еще остается несколько недель.
   Ван Гоут этим заявлением был совершенно возмущен, тем более что из четырех бургомистров двое были вполне согласны со своим коллегой Барсдорпом. Старший господин фон Нордвик соглашался с ним, утверждая:
   — Я очень уважаю ваше звание, мейстер Питер, но ваши три товарища принадлежат к плохим друзьям, которых очень легко смешать с открытыми врагами.
   — Господин фон Нойэль, — перебил его полковник Мульдер, — в свое время писал о них принцу очень верно, что всех их нужно отправить на виселицу.
   — И нужно, нужно, — вставил со своей стороны капитан Аллертсон, — ведь именно друг для друга предназначены виселичная петля и шея изменника!
   — Изменников нет! — решительно сказал ван дер Верфф. — Называйте их трусами, зовите их корыстолюбцами и людьми недостойного образа мыслей, но ни один из них не Иуда.
   — Это правда, мейстер Питер, разумеется, они не изменники, но, может быть, точно так же ничего общего с их поступками не имеет и робость, — прибавил старший господин фон Нордвик. — Кто имеет глаза, чтобы видеть, и уши, чтобы слышать, знает, каков может быть образ мыслей у господ из старых городских родов, которые уже с самого крещения предназначены в будущие ратманы[29]. Я говорю не только о лейденцах, но и о жителях Гуды и Дельфта, Роттердама и Дортрехта. Из каждой сотни шестьдесят с удовольствием согласятся терпеть испанское иго и даже притеснение совести, если только им будут обеспечены их привилегии и права. Города должны иметь самоуправление, а управляют в них именно они сами; вот все, чего они желают. Говорят ли в церквах проповеди, или читают мессу, господствуют ли голландцы, или испанцы, — этот вопрос стоит у них уже на втором плане. О присутствующих я не говорю, господа, их не было бы здесь, если бы они держались такого же образа мыслей, как те, о которых я упомянул.
   — Спасибо на добром слове, — сказал Дирк Смалинг. — Я очень ценю ваше суждение, но вы рисуете слишком мрачными красками. Позвольте мне спросить вас, разве дворянство не держится точно так же за свои права и привилегии.
   — Разумеется, господин Дирк, но их привилегии гораздо древнее, чем ваши, — был ответ. — Взгляните-ка, дворянин всегда нуждается в повелителе. Это померкшее светило, если нет солнечного света, который его озаряет. Я и со мной все дворяне, присягавшие ему в верности, думаем, что нашим солнцем должен и может быть принц Оранский, который сам один из наших, который нас знает, любит и понимает, а не Филипп, который совершенно не понимает, что совершается в нас и среди нас, который чужд нам и гнушается нами. Всей своей жизнью и достоянием мы стоим за Вильгельма, потому что, как я уже сказал, нам необходимо солнце, то есть монарх. Города же мнят о себе, что они могут светить собственным светом и даже сверкать, как яркие созвездия. Конечно, они чувствуют, что в эти тяжелые дни борьбы стране необходим вождь и что им не найти никого лучше, мудрее и искреннее, чем принц Оранский. Если же случится — и дай-то Господь! — что испанское иго разобьется вдребезги, то поверьте, что им скоро покажется невыносимым и господство благородного Вильгельма, потому что им самим слишком хочется играть роль государей. Коротко и просто: города не выносят повелителя, тогда как дворянство собирается вокруг него и нуждается в нем. Поэтому до тех пор не выйдет ничего хорошего, пока дворянин, горожанин и крестьянин не примкнут к нему добровольно и не объединятся для борьбы под его предводительством за высшие блага жизни!
   — Совершенно верно, — сказал ван Гоут. — Благомыслящее дворянство может служить примером для истинных сынов своей страны и здесь, и в других городах; но народ — бедный, трудящийся народ во всяком случае также знает, для чего он приходит; народ еще, слава Богу, не потерял живого ощущения того, что вы назвали высшими благами жизни. Он хочет и быть, и оставаться голландским, с искренней ненавистью он проклинает испанского палача, он хочет служить своему Богу по требованию своей души и верит в то, к чему лежит его сердце; народ называет принца своим отцом Вильгельмом. Подождите немножко! Когда придет настоящая нужда, то маленькие и бедные будут держаться стойко и тогда, когда великие и богатые впадут в нерешительность и станут отрекаться от правого дела!
   — На народ можно положиться, — сказал ван дер Верфф, — можно твердо надеяться!
   — А так как я знаю его, — воскликнул ван Гоут, — то будь, что будет, а мы победим с Божьей помощью!
   Ян Дуза смотрел в свой бокал, но тут он поднял голову и, сделав рукой быстрое движение, произнес:
   — Удивительно, что именно те, которые борются изо всех сил за существование и шевелят своим грубым умом только тогда, когда этого требуют повседневные нужды, именно они-то всего более готовы пожертвовать за духовные блага тем немногим, что у них есть.
   — Да, — поддержал Дузу проповедник, — простым-то и открыто Царствие Небесное. Любопытно именно то, что бедные и неученые умеют ценить веру, свободу, отечество более, нежели суетные блага мира сего, — золотой телец, около которого теснятся племена.
   — Ну, не повезло сегодня моим, — возразил ему Дирк Смалинг, — но будьте любезны принять во внимание и то, что мы играем в крупную и опасную игру, а имеющие много ставят на карту львиную долю.
   — Я с вами совершенно не согласен! — возразил ван Гоут. — Заметьте, что самый больший выигрыш, из-за которого бросаются кости, все-таки жизнь, а она имеет одинаковое значение и для бедных, и для богатых. Но тех, что скрывают это, кажется, я знаю их. У них нет ни одного истинного убеждения или твердой точки зрения, но зато есть над воротами гордые гербы. Дождемся мы от них!
   — Дождемся, — повторил ван дер Верфф. — Но теперь нужно подумать о более важных вещах! Послезавтра Вознесение Христово, а в этот день у нас открывается большая ярмарка. Вчера и третьего дня уже проехало через ворота несколько чужих купцов и странствующих людей. Приказать ли открыть лавки, или же отложить ярмарку до другого времени? Если неприятель поспешит, то произойдет большая паника, и мы, может быть, дадим ему в руки хорошую добычу. Я прошу вас, господа, высказать ваше мнение!
   — Следовало бы охранить торговцев от убытков и отложить ярмарку, — сказал ван Монфор.
   — Нет, господин, — ответил городской секретарь, — если выйдет запрещение, то мы лишим мелких людей хорошего заработка и преждевременно испортим им хорошее настроение.
   — Оставьте им их праздник, — воскликнул Ян Дуза, — не нужно в угоду предстоящему несчастью отравлять себе и настоящую жизнь. Если вы хотите поступить мудро, то послушайтесь моего Горация.
   — Да и само Писание учит, что довлеет дневи злоба его, — прибавил проповедник, а капитан Аллертсон воскликнул:
   — Ради Бога, да! Мои солдаты, национальная гвардия и добровольцы должны начать свое выступление именно в это время. Только в полном параде, под ружьем и с оружием, когда ему улыбаются хорошенькие глазки, кивают головой старики и, ликуя, бегут перед ним ребятишки, только тогда солдат и учится ценить себя по-настоящему!
   Таким образом, было решено, что ярмарку следует открыть. В то время как в оживленной беседе разбирались эти и другие вопросы, больная Хенрика встретила в уютной комнате Варвары самый любезный и теплый прием. Когда девушка заснула, Мария еще раз взглянула на своих гостей. Однако она не подошла к столу, так как щеки у гостей разгорелись, и они вели уже не степенный и спокойный разговор, но всякий говорил то, что ему приходило в голову. Бургомистр беседовал с ван Гоутом и комиссаром о необходимости доставки в город зернового хлеба, Ян Дуза и господин фон Вармонд толковали о поэме, которую городской секретарь прочел на последнем заседании поэтического союза редериков[30], старший господин ван дер Доес и проповедник спорили о новых обрядах, а высокий капитан Аллертсон, перед которым лежал большой рог, выпитый до последней капли, прижался лбом к плечу полковника Мульдера и проливал горькие слезы, как всегда, когда, изрядно выпив, впадал в меланхолию.