Страница:
Госпожа Мария надела светло-голубое платье с кружевами вокруг четырехугольного выреза на груди: это платье особенно любил ее муж, а ведь он должен был сегодня вернуться.
Она сорвала ветку цветов с пышного куста на окне своей комнаты и прикрепила ее к груди, а Варвара помогла ей причесать густые волосы. До обеда оставался всего только один час, когда изящная, стройная фигура молодой женщины показалась в дверях кабинета бургомистра; в руке она держала белое полотенце для пыли. Подойдя к окну, за которым лились бесчисленными косыми линиями потоки сильнейшего дождя, она прижалась лбом к оконному стеклу и стала смотреть вниз на вымершую улицу.
Между гладкими красными кирпичами мостовой стояла вода. Постукивая тяжелыми деревянными башмаками, шел мимо носильщик, куда-то спешила служанка, закутанная в свой головной платок, быстро пробежал мальчик-башмачник с парой высоких сапог, висевших у него за спиной, шлепая по лужам и старательно избегая сухих мест, но не было видно ни одного всадника.
Какая-то тревожная тишина царила и в доме, и на улице; слышался только шум дождя. Пока не раздастся стук копыт, Марии нечего было высматривать мужа; она не вглядывалась вдаль и видела перед собой только улицу да непрерывно льющийся дождь. Комната была предусмотрительно натоплена для промокшего насквозь человека, которого ждали домой, но сквозь оконные щели Мария ощущала дуновение холодного воздуха; продрогнув, она отошла в глубину полутемной комнаты, и ей казалось, что так всю жизнь будут сумерки, и никогда, никогда не выдастся ни одного светлого дня.
Проходили минуты за минутами, прежде чем она вспомнила, с какой целью пришла в кабинет мужа. И машинально стала стирать пыль с письменного стола, с наваленных в кучу бумаг и с других предметов, находившихся тут. Наконец она добралась до пистолетов, которые Питер не взял с собой в дорогу.
Несколько выше над оружием висел портрет умершей первой жены Питера. Он еще гораздо больше, чем оружие, нуждался в заботливой руке, которая бы стерла с него пыль, потому что до сих пор Мария не решалась дотронуться до него.
Но сегодня она собралась с духом, остановилась перед портретом и принялась пристально рассматривать черты юного лица женщины, с которой Питер был, по-видимому, так счастлив. Ее приковал к себе взгляд темных глаз, выделявшихся на приветливом лице. Да, та женщина наверху выглядела такой счастливой, почти надменно счастливой.
Наверное, Питер гораздо больше уделял внимания своей первой жене, чем ей.
Эта мысль поразила ее в самое сердце, и, не шевеля губами, она задавала целый ряд вопросов немому портрету, который все так же уверенно и ясно смотрел на нее из своей простой рамы.
Вдруг ей показалось, что полные губы портрета задрожали, и он будто подмигнул ей. Холодная дрожь пробежала по ее телу; она начинала бояться, и все-таки не могла оторваться от портрета. Широко раскрыв глаза, она глядела на него в упор.
Она не шевелилась и дышала все скорее и сильнее.
Ей казалось, что взор ее стал острее.
На высоком челе покойной Евы лежала тень. Что это? Хотел ли этим художник выразить угнетающую ее заботу, или это было то, что она видела: только пыль, въевшаяся в краску?
Она подвинула к картине стул и поставила ногу на его сиденье. При этом движении ее платье загнулось. Покраснев, точно на нее смотрели еще другие глаза, кроме нарисованных, она стыдливо накрыла платьем белый чулок и затем одним быстрым движением поднялась на стул.
Теперь она стояла лицом к лицу с портретом. Платок в слегка дрожавшей руке Марии скользнул по лбу Евы и стер тень с ее розоватого тела. Затем она стряхнула пыль с рамки и полотна и заметила подпись художника, которому картина была обязана своим происхождением. Он назывался Артьен Лейденский, и его заботливая рука с досадной точностью воспроизвела даже самые маленькие подробности. Вот серебряная цепь с голубой бирюзой на полной шее, эту цепь она знала хорошо. Питер подарил ее Марии, еще будучи женихом, и в ней она подошла к алтарю; но она никогда не видела крестика из алмазов, который висел посередине цепи. Золотая застежка на поясе Евы принадлежала ей с последнего дня рождения, но она плохо сохранилась, и нужно было сильно нажимать на ее тупые зубцы, чтобы проколоть крепкую материю.
«Она получила все это, когда оно было еще новым, — сказала себе Мария. — Украшения! Что и говорить о них! Но сердце, сердце… Много ли любви оставила Ева в сердце Питера?»
И против воли она все время слышала своим внутренним слухом эти слова, и ей нужно было сильно сдерживаться, чтобы не расплакаться.
— Только бы он вернулся! Ах если бы он вернулся! — громко воскликнула она в тяжелой душевной тревоге.
Она не заметила, как в это время раскрылась дверь, и через порог переступила Варвара. С легким упреком она тихо и ласково назвала Марию по имени.
Мария вздрогнула от неожиданности и, покраснев, попросила ее:
— Протяни, пожалуйста, руку, мне хотелось бы спуститься вниз. Вот я уже и готова. Эта пыль… это был просто срам!
Когда она снова была на полу, вдова сказала:
— Как ты раскраснелась. Слушай, милая невестка, слушай, дитя мое!… — Варвару прервали на середине ее увещаний: раздался сильный стук молотком в дверь, и Мария бросилась к окну. Вдова поспешила за ней и, бросив быстрый взгляд на улицу, воскликнула:
— Это Вильгельм Корнелиуссон, музыкант! Он был в Дельфте. Я это слышала от его матери. Может быть, он принес нам какую-нибудь весточку от Питера. Я пошлю его к тебе, но сначала он должен рассказать мне внизу, что привез. Если тебе понадоблюсь, я буду у Лизочки. У нее жар и болят глаза: вероятно, корь или лихорадка.
Варвара вышла из комнаты. Мария прижала руки к пылающим щекам и медленно ходила взад и вперед по комнате, пока не раздался стук, и в комнату вошел органист.
Поздоровавшись с ним, молодая женщина с волнением спросила его:
— Вы видели в Дельфте моего мужа?
— Да, видел, госпожа бургомистерша, — ответил Вильгельм, — третьего дня вечером.
— Так расскажите же мне.
— Сейчас, сейчас. Я привез вам целый мешок поклонов. Во-первых, от госпожи вашей матушки.
— Она хорошо себя чувствует?
— Отлично и очень бодра. Точно так же многоуважаемый доктор Грот находится в полном здравии.
— А мой муж?
— Я застал его у доктора. Господин Грот велел мне передать вам самые лучшие пожелания. Вчера и третьего дня мы занимались у него музыкой. У него всегда найдется что-нибудь новенькое, только что привезенное из Италии, и когда мы здесь такие мотивы…
— После об этом, господин Вильгельм! Сначала скажите мне, что мой муж вам…
— Господин бургомистр был у доктора по поручению принца. Он очень спешил и не мог остаться до начала пения. Оно вполне удалось. О табулатурах[20] вы можете совершенно не заботиться. Если вы с вашим чудесным голосом…
— Прошу вас, мейстер Вильгельм!…
— Нет, нет, уважаемая госпожа, вы не должны отказываться. Господин Грот говорит, что в Дельфте ни одна девушка не могла бы соперничать с вами в сольных партиях, и если вы, благородная госпожа фон Нордвик и затем старшая дочь господина ван Акенса…
— Ах, дорогой мейстер, — воскликнула бургомистерша с возрастающим нетерпением, — я спрашиваю вас теперь не о ваших мотивах и табулатурах, а о своем муже!
Вильгельм взглянул на молодую женщину не то с изумлением, не то с испугом. Затем, смеясь над собственной недогадливостью, он покачал головой и произнес с добродушным раскаянием в голосе:
— Извините меня, пожалуйста. Иногда даже малое представляется страшно важным, когда у нас вся душа полна им.
Для вашего слуха гораздо приятнее услышать хоть одно слово о вашем супруге, чем всю мою музыку. Разумеется, я должен бы раньше подумать об этом. Ну так вот: бургомистр здоров и много работал с принцем. Отправляясь вчера утром в Дортрехт, он вручил мне для вас письмецо и поручил передать его в ваши руки с самым низким поклоном.
При этом музыкант передал Марии письмо. Она быстро взяла его у него из рук и сказала настойчиво:
— Не сердитесь, господин Вильгельм, о ваших мотивах мы поговорим с вами завтра или вообще, когда вам будет угодно, а сегодня…
— Сегодня ваше время принадлежит этому письмецу, — прервал ее Вильгельм. — Это совершенно естественно. Вестник исполнил свое поручение, а учитель музыки попытает у вас счастья со своими табулатурами в другой раз.
Как только молодой человек ушел, Мария скрылась в свою комнату, уселась там на окне, поспешно развернула письмо мужа и стала читать его:
Мария прочла это письмо сначала быстро, потом во второй раз медленно и предложение за предложением. Разочарованная, смущенная, оскорбленная, она сложила его по-прежнему и, сама не зная почему, вытащила из разреза платья веточку цветов и бросила ее в торфяной ящик, стоявший у камина. Затем она раскрыла свой ларец, вынула оттуда хорошенький резной ящичек, поставила его на стол, открыла и вложила в него письмо мужа.
Оно уже давно лежало около других бумаг, а Мария все еще стояла перед шкатулкой и задумчиво смотрела на содержимое ее. Наконец она положила руку на крышку, чтобы закрыть ее, но не отважилась сделать это и схватила пачку писем, которые лежали на дне ящичка между несколькими золотыми и серебряными талерами — даром крестного отца, скромными украшениями и высохшей розой.
Затем она подвинула к столу стул, уселась и начала читать письма. Почерк был ей хорошо знаком. Один знатный многообещающий юноша писал их ее сестре, своей невесте. Они были помечены Иеной, куда он отправился, чтобы усовершенствоваться в изучении юридических наук. Каждое слово говорило о страстной тоске любящего человека, в каждой строке сквозила страсть, переполнявшая душу писавшего. Местами язык письма юного ученого, который полюбил свою невесту еще тогда, когда она только что вышла из детских лет, а он был еще учеником доктора Грота в Дельфте, — достигал высот вдохновения. Мария читала, и перед ее мысленным взором вставало прелестное личико Якобы и прекрасное мечтательное лицо ее жениха. Она вспомнила их веселую свадьбу, друга зятя, необузданного юношу, щедро наделенного всеми дарами природы, который для того только, чтобы быть его шафером, последовал за ним в Голландию и который поднес ей на прощание розу, и до сих пор еще хранившуюся у нее в ящичке. Ни с одним голосом ее собственный голос не звучал так прекрасно, как с его, никогда ни от кого больше Мария не слышала таких увлекательных и красноречивых речей, ни разу больше ее глаза не встречались с такими сверкающими глазами, какие были у молодого тюрингского дворянина.
После свадьбы Георг фон Дорнбург уехал к себе домой, а молодая чета — в Гарлем. Она никогда больше не слышала о чужеземце, а ее сестра и ее муж вскоре вынуждены были умолкнуть навсегда. Как большинство жителей Гарлема, они при взятии этого благородного несчастного города погибли от руки испанских убийц. У нее не осталось от дорогой сестры ничего, кроме неизгладимого воспоминания, да этих писем жениха так рано умершей бедняжки, которые она держала теперь в руке.
Они дышали любовью, вечной, настоящей, высокой любовью, которая говорит языком ангелов и может двигать горами.
А там лежало письмо ее мужа. Жалкое послание! Уложив снова в ящик эти вещи, которые были ей милы по воспоминаниям, Мария не решилась открыть еще раз письмо Питера, и все-таки при мысли о нем она глубоко вздохнула. Она знала же, что любит его и что его верное сердце принадлежит ей. Но она не чувствовала себя ни довольной, ни счастливой, ей мало было его страстной нежности, его отеческой доброты, она хотела быть любимой иначе. Ученица, почти подруга ученого Грота, молодая женщина, выросшая в среде высокообразованных мужчин, горячая патриотка, она чувствовала, что могла бы дать своему мужу гораздо больше того, что он от нее требовал. Никогда не ждала она от этого серьезного, погруженного в свои большие дела человека ни пылких излияний в любви, ни горячих слов, но она хотела бы, чтобы он понял все то высокое и благородное, что есть в ней, и предложил ей разделить с ним его стремления, чувства и мысли и быть его помощницей…
Но короткое и бессодержательное письмо, которое она только что получила, снова напомнило ей, что на самом деле все обстояло совсем не так.
Питер был верным другом ее отца, которого теперь уже не было в живых, ее покойный зять со всей пылкостью молодости старался расположить ее в пользу старшего годами и уже вполне созревшего поборника свободы, Питера ван дер Верффа. Он говорил с Марией о Питере не иначе как с выражением искреннего восхищения и любви. Вскоре после смерти отца и насильственной смерти молодой четы Питер приехал в Дельфт, и когда он в сильных и сердечных выражениях высказал ей участие и стал утешать Марию, то он сделался для нее якорем спасения в минуту сердечной невзгоды. Честный лейденец начал все чаще наведываться в Дельфт и бывал постоянно желанным гостем в доме Грота. Мужчины обычно были заняты своими разговорами, а Мария наполняла их стаканы и могла присутствовать при их беседах. Разговоры переходили с предмета на предмет и часто не казались ей ни умными, ни ясными; но то, что говорил ван дер Верфф, было всегда разумно, и дитя всегда могло понять его неприкрашенные сильные слова. Он представлялся Марии дубом среди гибких ив. Она знала о многих его связанных с явной опасностью для жизни путешествиях ради дела принца и свободы страны и ожидала с замиранием сердца их исхода.
Не раз приходила девушке в голову мысль, как было бы хорошо предоставить сильной руке этого твердо идущего вперед человека перенести ее через всю жизнь, и когда он действительно протянул ей эту руку, она с такой гордостью и радостью согласилась на его желание, с какой спешит оруженосец на зов короля, желающего посвятить его в рыцари. Теперь она вспоминала о прошлых временах, и как живо вставали перед ней все надежды, с которыми она последовала за ним в Лейден!
Муж не обещал Марии около себя медового месяца весны, но зато обещал хорошее лето и осень. Теперь ей припомнилось это сравнение. Какое различие между ее ожиданиями и тем, что дал ей до сих пор союз с ним. Буря беспокойства, борьба, вечная смена тяжелой работы и излишнего утомления, вот что было его жизнью, его существованием; для этого-то существования Питер призвал ее стать рядом с ним и, однако, ни разу не выказал даже желания уделить ей часть своих забот и усилий. Так не могло, не должно было продолжаться! Все, что в родительском доме казалось Марии прекрасным, милым, здесь не существовало. Музыка и поэзия, возвышавшие ее душу на родине, изящные разговоры, развивавшие ее ум, всего этого здесь не было. Расположение Варвары никак не могло вознаградить Марию за потерю этих благ, она отдала их за любовь своего супруга. Какова же была эта любовь?
С горьким чувством молодая женщина положила ящичек назад в ларец и последовала приглашению идти обедать. За большим столом она застала только Адриана и слуг, так как Варвара сидела около Лизочки.
Еще ни разу не чувствовала Мария так остро, как сегодня, вокруг себя пустоты, а себя ненужной и одинокой. Что ей было здесь делать? Варвара заведовала кухней и погребом, а она, она стояла только на дороге своего мужа при исполнении им своих обязанностей по отношению к городу и государству.
В это время ее мысли были прерваны опять стуком молотка по двери. Она подошла к окну. Это был врач. Лизочке стало хуже, а она, ее мать, ни разу даже не спросила о самочувствии малютки.
«Дети, дети! — подумала она про себя, и ее безучастное лицо оживилось. Как-то просветлело в ее душе, когда она сказала себе: — Я клялась Питеру беречь их, как своих собственных детей, и хочу выполнить то, что взяла на себя добровольно и с радостью».
Исполненная лучших намерений, Мария вошла в полутемную комнату больной и быстро закрыла за собой дверь. Доктор Бонтиус с упреком оглянулся в ее сторону, в Варвара сказала:
— Тише, тише! Лизочка только что заснула!
Мария подошла к постели, но врач остановил ее и спросил:
— У вас была оспа?
— Нет.
— В таком случае, вы не должны входить в эту комнату. Там, где ухаживает госпожа Варвара, не требуется никакой посторонней помощи.
Бургомистерша, ничего не ответив ему, вышла. На сердце у нее лежала тяжесть, несказанная тяжесть. Она чувствовала себя какой-то чужой в доме своего мужа. Ее тянуло на простор. Когда она, захватив головной платок, спускалась по лестнице, запах кожи, который поднимался от кип, лежавших в подвале на голой земле, и которого она раньше почти не замечала, показался ей невыносимым. Ей страстно захотелось назад к матери, к дельфтским друзьям, в спокойный и веселый отчий дом. В первый еще раз она решилась назвать себя несчастной, и, идя с опущенными глазами по улицам против ветра, она тщетно старалась бороться с таинственной мрачной силой, которая заставляла ее всерьез поразмыслить, почему и как все вышло иначе, чем она надеялась.
VIII
Она сорвала ветку цветов с пышного куста на окне своей комнаты и прикрепила ее к груди, а Варвара помогла ей причесать густые волосы. До обеда оставался всего только один час, когда изящная, стройная фигура молодой женщины показалась в дверях кабинета бургомистра; в руке она держала белое полотенце для пыли. Подойдя к окну, за которым лились бесчисленными косыми линиями потоки сильнейшего дождя, она прижалась лбом к оконному стеклу и стала смотреть вниз на вымершую улицу.
Между гладкими красными кирпичами мостовой стояла вода. Постукивая тяжелыми деревянными башмаками, шел мимо носильщик, куда-то спешила служанка, закутанная в свой головной платок, быстро пробежал мальчик-башмачник с парой высоких сапог, висевших у него за спиной, шлепая по лужам и старательно избегая сухих мест, но не было видно ни одного всадника.
Какая-то тревожная тишина царила и в доме, и на улице; слышался только шум дождя. Пока не раздастся стук копыт, Марии нечего было высматривать мужа; она не вглядывалась вдаль и видела перед собой только улицу да непрерывно льющийся дождь. Комната была предусмотрительно натоплена для промокшего насквозь человека, которого ждали домой, но сквозь оконные щели Мария ощущала дуновение холодного воздуха; продрогнув, она отошла в глубину полутемной комнаты, и ей казалось, что так всю жизнь будут сумерки, и никогда, никогда не выдастся ни одного светлого дня.
Проходили минуты за минутами, прежде чем она вспомнила, с какой целью пришла в кабинет мужа. И машинально стала стирать пыль с письменного стола, с наваленных в кучу бумаг и с других предметов, находившихся тут. Наконец она добралась до пистолетов, которые Питер не взял с собой в дорогу.
Несколько выше над оружием висел портрет умершей первой жены Питера. Он еще гораздо больше, чем оружие, нуждался в заботливой руке, которая бы стерла с него пыль, потому что до сих пор Мария не решалась дотронуться до него.
Но сегодня она собралась с духом, остановилась перед портретом и принялась пристально рассматривать черты юного лица женщины, с которой Питер был, по-видимому, так счастлив. Ее приковал к себе взгляд темных глаз, выделявшихся на приветливом лице. Да, та женщина наверху выглядела такой счастливой, почти надменно счастливой.
Наверное, Питер гораздо больше уделял внимания своей первой жене, чем ей.
Эта мысль поразила ее в самое сердце, и, не шевеля губами, она задавала целый ряд вопросов немому портрету, который все так же уверенно и ясно смотрел на нее из своей простой рамы.
Вдруг ей показалось, что полные губы портрета задрожали, и он будто подмигнул ей. Холодная дрожь пробежала по ее телу; она начинала бояться, и все-таки не могла оторваться от портрета. Широко раскрыв глаза, она глядела на него в упор.
Она не шевелилась и дышала все скорее и сильнее.
Ей казалось, что взор ее стал острее.
На высоком челе покойной Евы лежала тень. Что это? Хотел ли этим художник выразить угнетающую ее заботу, или это было то, что она видела: только пыль, въевшаяся в краску?
Она подвинула к картине стул и поставила ногу на его сиденье. При этом движении ее платье загнулось. Покраснев, точно на нее смотрели еще другие глаза, кроме нарисованных, она стыдливо накрыла платьем белый чулок и затем одним быстрым движением поднялась на стул.
Теперь она стояла лицом к лицу с портретом. Платок в слегка дрожавшей руке Марии скользнул по лбу Евы и стер тень с ее розоватого тела. Затем она стряхнула пыль с рамки и полотна и заметила подпись художника, которому картина была обязана своим происхождением. Он назывался Артьен Лейденский, и его заботливая рука с досадной точностью воспроизвела даже самые маленькие подробности. Вот серебряная цепь с голубой бирюзой на полной шее, эту цепь она знала хорошо. Питер подарил ее Марии, еще будучи женихом, и в ней она подошла к алтарю; но она никогда не видела крестика из алмазов, который висел посередине цепи. Золотая застежка на поясе Евы принадлежала ей с последнего дня рождения, но она плохо сохранилась, и нужно было сильно нажимать на ее тупые зубцы, чтобы проколоть крепкую материю.
«Она получила все это, когда оно было еще новым, — сказала себе Мария. — Украшения! Что и говорить о них! Но сердце, сердце… Много ли любви оставила Ева в сердце Питера?»
И против воли она все время слышала своим внутренним слухом эти слова, и ей нужно было сильно сдерживаться, чтобы не расплакаться.
— Только бы он вернулся! Ах если бы он вернулся! — громко воскликнула она в тяжелой душевной тревоге.
Она не заметила, как в это время раскрылась дверь, и через порог переступила Варвара. С легким упреком она тихо и ласково назвала Марию по имени.
Мария вздрогнула от неожиданности и, покраснев, попросила ее:
— Протяни, пожалуйста, руку, мне хотелось бы спуститься вниз. Вот я уже и готова. Эта пыль… это был просто срам!
Когда она снова была на полу, вдова сказала:
— Как ты раскраснелась. Слушай, милая невестка, слушай, дитя мое!… — Варвару прервали на середине ее увещаний: раздался сильный стук молотком в дверь, и Мария бросилась к окну. Вдова поспешила за ней и, бросив быстрый взгляд на улицу, воскликнула:
— Это Вильгельм Корнелиуссон, музыкант! Он был в Дельфте. Я это слышала от его матери. Может быть, он принес нам какую-нибудь весточку от Питера. Я пошлю его к тебе, но сначала он должен рассказать мне внизу, что привез. Если тебе понадоблюсь, я буду у Лизочки. У нее жар и болят глаза: вероятно, корь или лихорадка.
Варвара вышла из комнаты. Мария прижала руки к пылающим щекам и медленно ходила взад и вперед по комнате, пока не раздался стук, и в комнату вошел органист.
Поздоровавшись с ним, молодая женщина с волнением спросила его:
— Вы видели в Дельфте моего мужа?
— Да, видел, госпожа бургомистерша, — ответил Вильгельм, — третьего дня вечером.
— Так расскажите же мне.
— Сейчас, сейчас. Я привез вам целый мешок поклонов. Во-первых, от госпожи вашей матушки.
— Она хорошо себя чувствует?
— Отлично и очень бодра. Точно так же многоуважаемый доктор Грот находится в полном здравии.
— А мой муж?
— Я застал его у доктора. Господин Грот велел мне передать вам самые лучшие пожелания. Вчера и третьего дня мы занимались у него музыкой. У него всегда найдется что-нибудь новенькое, только что привезенное из Италии, и когда мы здесь такие мотивы…
— После об этом, господин Вильгельм! Сначала скажите мне, что мой муж вам…
— Господин бургомистр был у доктора по поручению принца. Он очень спешил и не мог остаться до начала пения. Оно вполне удалось. О табулатурах[20] вы можете совершенно не заботиться. Если вы с вашим чудесным голосом…
— Прошу вас, мейстер Вильгельм!…
— Нет, нет, уважаемая госпожа, вы не должны отказываться. Господин Грот говорит, что в Дельфте ни одна девушка не могла бы соперничать с вами в сольных партиях, и если вы, благородная госпожа фон Нордвик и затем старшая дочь господина ван Акенса…
— Ах, дорогой мейстер, — воскликнула бургомистерша с возрастающим нетерпением, — я спрашиваю вас теперь не о ваших мотивах и табулатурах, а о своем муже!
Вильгельм взглянул на молодую женщину не то с изумлением, не то с испугом. Затем, смеясь над собственной недогадливостью, он покачал головой и произнес с добродушным раскаянием в голосе:
— Извините меня, пожалуйста. Иногда даже малое представляется страшно важным, когда у нас вся душа полна им.
Для вашего слуха гораздо приятнее услышать хоть одно слово о вашем супруге, чем всю мою музыку. Разумеется, я должен бы раньше подумать об этом. Ну так вот: бургомистр здоров и много работал с принцем. Отправляясь вчера утром в Дортрехт, он вручил мне для вас письмецо и поручил передать его в ваши руки с самым низким поклоном.
При этом музыкант передал Марии письмо. Она быстро взяла его у него из рук и сказала настойчиво:
— Не сердитесь, господин Вильгельм, о ваших мотивах мы поговорим с вами завтра или вообще, когда вам будет угодно, а сегодня…
— Сегодня ваше время принадлежит этому письмецу, — прервал ее Вильгельм. — Это совершенно естественно. Вестник исполнил свое поручение, а учитель музыки попытает у вас счастья со своими табулатурами в другой раз.
Как только молодой человек ушел, Мария скрылась в свою комнату, уселась там на окне, поспешно развернула письмо мужа и стала читать его:
«Моя дорогая и верная супруга!
Мейстер Вильгельм Корнелиуссон Лейденский передаст тебе это письмо. Я чувствую себя хорошо, но мне было крайне грустно оставлять тебя в годовщину нашей свадьбы. Погода очень плохая. Я нашел принца в глубоком огорчении, но нас не оставляет надежда, и если Господь Бог поможет нам, и всякий будет исполнять свою повинность, то все еще может поправиться. Сегодня я должен ехать в Дортрехт. То, что мне предстоит там делать, чрезвычайно важно. Наберись терпения, так как может пройти еще много дней до моего возвращения.
Если городской вестник будет у тебя спрашивать бумаги, то передай ему те, что лежат на письменном столе направо от маленькой свинцовой доски. Поклонись от меня Варваре и детям. Если выйдут деньги, то попроси от моего имени городского секретаря ван Гоута дать вам то, что остается от долга, уж он знает. Если ты чувствуешь себя одинокой, то заходи к его жене или госпоже фон Нордвик; им это будет приятно.
Закупите муки, масла, сыра и копченого мяса, как возможно больше. Неизвестно, что еще нас ожидает. Пусть тебя Варвара научит! В ожидании твоего послушания верный супруг твой Питер Адриансон ван дер Верфф».
Мария прочла это письмо сначала быстро, потом во второй раз медленно и предложение за предложением. Разочарованная, смущенная, оскорбленная, она сложила его по-прежнему и, сама не зная почему, вытащила из разреза платья веточку цветов и бросила ее в торфяной ящик, стоявший у камина. Затем она раскрыла свой ларец, вынула оттуда хорошенький резной ящичек, поставила его на стол, открыла и вложила в него письмо мужа.
Оно уже давно лежало около других бумаг, а Мария все еще стояла перед шкатулкой и задумчиво смотрела на содержимое ее. Наконец она положила руку на крышку, чтобы закрыть ее, но не отважилась сделать это и схватила пачку писем, которые лежали на дне ящичка между несколькими золотыми и серебряными талерами — даром крестного отца, скромными украшениями и высохшей розой.
Затем она подвинула к столу стул, уселась и начала читать письма. Почерк был ей хорошо знаком. Один знатный многообещающий юноша писал их ее сестре, своей невесте. Они были помечены Иеной, куда он отправился, чтобы усовершенствоваться в изучении юридических наук. Каждое слово говорило о страстной тоске любящего человека, в каждой строке сквозила страсть, переполнявшая душу писавшего. Местами язык письма юного ученого, который полюбил свою невесту еще тогда, когда она только что вышла из детских лет, а он был еще учеником доктора Грота в Дельфте, — достигал высот вдохновения. Мария читала, и перед ее мысленным взором вставало прелестное личико Якобы и прекрасное мечтательное лицо ее жениха. Она вспомнила их веселую свадьбу, друга зятя, необузданного юношу, щедро наделенного всеми дарами природы, который для того только, чтобы быть его шафером, последовал за ним в Голландию и который поднес ей на прощание розу, и до сих пор еще хранившуюся у нее в ящичке. Ни с одним голосом ее собственный голос не звучал так прекрасно, как с его, никогда ни от кого больше Мария не слышала таких увлекательных и красноречивых речей, ни разу больше ее глаза не встречались с такими сверкающими глазами, какие были у молодого тюрингского дворянина.
После свадьбы Георг фон Дорнбург уехал к себе домой, а молодая чета — в Гарлем. Она никогда больше не слышала о чужеземце, а ее сестра и ее муж вскоре вынуждены были умолкнуть навсегда. Как большинство жителей Гарлема, они при взятии этого благородного несчастного города погибли от руки испанских убийц. У нее не осталось от дорогой сестры ничего, кроме неизгладимого воспоминания, да этих писем жениха так рано умершей бедняжки, которые она держала теперь в руке.
Они дышали любовью, вечной, настоящей, высокой любовью, которая говорит языком ангелов и может двигать горами.
А там лежало письмо ее мужа. Жалкое послание! Уложив снова в ящик эти вещи, которые были ей милы по воспоминаниям, Мария не решилась открыть еще раз письмо Питера, и все-таки при мысли о нем она глубоко вздохнула. Она знала же, что любит его и что его верное сердце принадлежит ей. Но она не чувствовала себя ни довольной, ни счастливой, ей мало было его страстной нежности, его отеческой доброты, она хотела быть любимой иначе. Ученица, почти подруга ученого Грота, молодая женщина, выросшая в среде высокообразованных мужчин, горячая патриотка, она чувствовала, что могла бы дать своему мужу гораздо больше того, что он от нее требовал. Никогда не ждала она от этого серьезного, погруженного в свои большие дела человека ни пылких излияний в любви, ни горячих слов, но она хотела бы, чтобы он понял все то высокое и благородное, что есть в ней, и предложил ей разделить с ним его стремления, чувства и мысли и быть его помощницей…
Но короткое и бессодержательное письмо, которое она только что получила, снова напомнило ей, что на самом деле все обстояло совсем не так.
Питер был верным другом ее отца, которого теперь уже не было в живых, ее покойный зять со всей пылкостью молодости старался расположить ее в пользу старшего годами и уже вполне созревшего поборника свободы, Питера ван дер Верффа. Он говорил с Марией о Питере не иначе как с выражением искреннего восхищения и любви. Вскоре после смерти отца и насильственной смерти молодой четы Питер приехал в Дельфт, и когда он в сильных и сердечных выражениях высказал ей участие и стал утешать Марию, то он сделался для нее якорем спасения в минуту сердечной невзгоды. Честный лейденец начал все чаще наведываться в Дельфт и бывал постоянно желанным гостем в доме Грота. Мужчины обычно были заняты своими разговорами, а Мария наполняла их стаканы и могла присутствовать при их беседах. Разговоры переходили с предмета на предмет и часто не казались ей ни умными, ни ясными; но то, что говорил ван дер Верфф, было всегда разумно, и дитя всегда могло понять его неприкрашенные сильные слова. Он представлялся Марии дубом среди гибких ив. Она знала о многих его связанных с явной опасностью для жизни путешествиях ради дела принца и свободы страны и ожидала с замиранием сердца их исхода.
Не раз приходила девушке в голову мысль, как было бы хорошо предоставить сильной руке этого твердо идущего вперед человека перенести ее через всю жизнь, и когда он действительно протянул ей эту руку, она с такой гордостью и радостью согласилась на его желание, с какой спешит оруженосец на зов короля, желающего посвятить его в рыцари. Теперь она вспоминала о прошлых временах, и как живо вставали перед ней все надежды, с которыми она последовала за ним в Лейден!
Муж не обещал Марии около себя медового месяца весны, но зато обещал хорошее лето и осень. Теперь ей припомнилось это сравнение. Какое различие между ее ожиданиями и тем, что дал ей до сих пор союз с ним. Буря беспокойства, борьба, вечная смена тяжелой работы и излишнего утомления, вот что было его жизнью, его существованием; для этого-то существования Питер призвал ее стать рядом с ним и, однако, ни разу не выказал даже желания уделить ей часть своих забот и усилий. Так не могло, не должно было продолжаться! Все, что в родительском доме казалось Марии прекрасным, милым, здесь не существовало. Музыка и поэзия, возвышавшие ее душу на родине, изящные разговоры, развивавшие ее ум, всего этого здесь не было. Расположение Варвары никак не могло вознаградить Марию за потерю этих благ, она отдала их за любовь своего супруга. Какова же была эта любовь?
С горьким чувством молодая женщина положила ящичек назад в ларец и последовала приглашению идти обедать. За большим столом она застала только Адриана и слуг, так как Варвара сидела около Лизочки.
Еще ни разу не чувствовала Мария так остро, как сегодня, вокруг себя пустоты, а себя ненужной и одинокой. Что ей было здесь делать? Варвара заведовала кухней и погребом, а она, она стояла только на дороге своего мужа при исполнении им своих обязанностей по отношению к городу и государству.
В это время ее мысли были прерваны опять стуком молотка по двери. Она подошла к окну. Это был врач. Лизочке стало хуже, а она, ее мать, ни разу даже не спросила о самочувствии малютки.
«Дети, дети! — подумала она про себя, и ее безучастное лицо оживилось. Как-то просветлело в ее душе, когда она сказала себе: — Я клялась Питеру беречь их, как своих собственных детей, и хочу выполнить то, что взяла на себя добровольно и с радостью».
Исполненная лучших намерений, Мария вошла в полутемную комнату больной и быстро закрыла за собой дверь. Доктор Бонтиус с упреком оглянулся в ее сторону, в Варвара сказала:
— Тише, тише! Лизочка только что заснула!
Мария подошла к постели, но врач остановил ее и спросил:
— У вас была оспа?
— Нет.
— В таком случае, вы не должны входить в эту комнату. Там, где ухаживает госпожа Варвара, не требуется никакой посторонней помощи.
Бургомистерша, ничего не ответив ему, вышла. На сердце у нее лежала тяжесть, несказанная тяжесть. Она чувствовала себя какой-то чужой в доме своего мужа. Ее тянуло на простор. Когда она, захватив головной платок, спускалась по лестнице, запах кожи, который поднимался от кип, лежавших в подвале на голой земле, и которого она раньше почти не замечала, показался ей невыносимым. Ей страстно захотелось назад к матери, к дельфтским друзьям, в спокойный и веселый отчий дом. В первый еще раз она решилась назвать себя несчастной, и, идя с опущенными глазами по улицам против ветра, она тщетно старалась бороться с таинственной мрачной силой, которая заставляла ее всерьез поразмыслить, почему и как все вышло иначе, чем она надеялась.
VIII
Выйдя из дома бургомистра, музыкант отправился к тетке молодого господина Матенессе ван Вибисма, чтобы забрать свой плащ, так как он не был еще доставлен ему. Обычно он обращал не слишком много внимания на одежду, но все-таки ему было приятно, что дождь удерживает теперь людей в доме. Короткая накидка на плечах, из которой он давно уже вырос, очень мало шла ему. И, вероятно, в этом виде Вильгельм казался не слишком-то богатым человеком; по крайней мере дворецкий старой мадемуазель фон Гогстратен, Белотти, принял его в обширной и красивой передней так свысока, как будто бы он был простым просителем.
Впрочем, скоро неаполитанец, в устах которого грубый голландский язык походил на хрипение простудившегося певца, совершенно изменил тон, когда Вильгельм на отличном итальянском объяснил ему цель своего посещения. От милых звуков родного языка сухость слуги превратилась в доброжелательность и самое теплое участие. Он пустился толковать с Вильгельмом о своей родине, но музыкант отвечал коротко и во второй раз попросил его принести плащ.
Белотти вежливо пригласил его в кабинет рядом с большой передней, снял с него накидку и затем поднялся вверх по лестнице. Минуты шли за минутами, наконец прошла целая четверть часа, а все еще не было ни слуги, ни плаща, и молодой человек уже начинал терять терпение, из которого его вообще нелегко было вывести. Оконному стеклу, вставленному в жестяную раму, по которому молодой человек громко стучал пальцами, уже грозила опасность треснуть, когда наконец двери открылись. Вильгельм заметил это, но застучал с удвоенной яростью, чтобы ясно дать понять итальянцу, что ему надоело ждать. Но он быстро отнял пальцы от стекла, когда услыхал за собой звучный девичий голос, который на прекрасном голландском языке произнес:
— Скоро ли вы кончите, сударь, выстукивать свою воинственную песнь? Белотти несет ваш плащ.
Вильгельм оглянулся и, растерянный и безмолвный, смотрел на лицо молодой особы, стоявшей прямо за ним. Это лицо не было для него чужим, и все-таки… Годы не делают моложе даже богиню, а смертные человеческие дщери растут в высоту, а не делаются с годами меньше, между тем дама, которая, как он думал, стояла перед ним, которую он хорошо знал в вечном Риме и с тех пор никогда не мог забыть, — эта дама была и выше, и старше, чем эта синьорина, которая была так странно похожа на нее и, по-видимому, находила мало удовольствия в изумленном и при этом испытующем взоре молодого человека. Гордым движением она сделала знак дворецкому и сказала по-итальянски:
— Отдайте этому господину его плащ и скажите ему, что я пришла к нему, чтобы попросить у него извинения за вашу забывчивость.
При этих словах Хенрика фон Гогстратен повернулась к дверям, но Вильгельм догнал ее двумя быстрыми шагами и воскликнул:
— Ах, нет, нет, благородная госпожа! Это мне нужно извиниться за себя, но если бы вас когда-нибудь так поразило сходство…
— Только не быть похожей на других людей! — воскликнула девушка с протестующим жестом.
— Ах, сударыня, и все же…
— Оставьте, оставьте это, — перебила Хенрика таким сердитым тоном, что музыкант с удивлением взглянул на нее. — Одна овца похожа на другую, и между сотней крестьян вы найдете двадцать на одно лицо. Все товары оптом дешевле.
Как только Вильгельм услышал это объяснение, он снова принял свойственный ему спокойный вид и возразил скромно:
— Но природа и прекраснейшее создает парами. Вспомните глаза Мадонны.
— Вы католик?
— Кальвинист, благородная госпожа.
— И преданы делу принца?
— Скажите лучше делу свободы.
— Вот откуда этот бравурный военный марш.
— Он был сначала нежным гавотом, но нетерпение ускорило такт. Я музыкант, сударыня.
— Но все же, по-видимому, не барабанщик. Бедные стекла!
— Они представляют собой инструмент не хуже других, а в игре мы стараемся выразить то, что чувствуем.
— Примите, в таком случае, мою благодарность за то, что вы не разбили стекло в куски.
— Это было бы некрасиво, сударыня, а искусство никогда не переходит за пределы красоты.
— Считаете ли вы песню, что спрятана в вашем плаще — она было упала на землю, а Ника подобрал ее, — красивой или некрасивой?
— Которую? Эту или какую-нибудь другую?
— Я говорю про песню гёзов!
— Она — дика, но не менее некрасива, чем шум бури!
— Она сурова, возмутительна, противна.
— Я бы назвал ее грубой, возбуждающей и сильной.
— А эту, другую, мелодию?
— Избавьте меня от приговора; я сам положил ее на музыку. Вы умеете читать ноты, благородная госпожа?
— Немножко.
— И мой опыт вам не нравится?
— Этого я не скажу, но я нашла плачевные места в этом хорале, как и во всех кальвинистских песнях.
— Это зависит от того, как их исполняют.
— Они рассчитаны на голоса торговок и прачек в ваших церквах.
— Всякая песня, если только она искренно прочувствована, окрыляет души простых людей, которые ее поют; а то, что возносится к небу из самой глубины сердца, вряд ли не понравится всемилостивому Господу, для которого оно предназначено. А затем…
— Ну что же?
— А если эта мелодия достойна того, чтобы ее запомнить, то легко может случиться, что в один прекрасный день хор, которому нет равного…
— Пропоет ее перед вами — это вы хотите сказать?
— Нет, сударыня, она уже выполнит свое назначение, если хоть когда-нибудь дождется исполнения в лице знати. Хотя мне и очень бы хотелось не ошибиться в этом, но во всяком случае это желание значительно уступает первому!
— Как скромно!
— Я думаю, что прежде всего имеется в виду высочайшее наслаждение творчества.
Хенрика с участием посмотрела на художника и затем, придав своему звучному голосу несколько более мягкое выражение, сказала:
— Мне жаль вас, мейстер. Я не стану отрицать, что ваша мелодия мне нравится; во многих местах она затрагивает сердце, но как испортят ее в ваших церквах. Ваша ересь разрушает всякое искусство. Создания великих живописцев для вас мерзость, и скоро не лучше придется и светской музыке, которая так популярна в Нидерландах!
— Мне кажется, что мы вправе ожидать противоположного.
— Не вправе, мейстер, не вправе: если ваше дело победит, отчего сохрани нас Пресвятая Дева, то скоро во всей Голландии останутся одни магазины, мастерские и иные дома для проповедей, из которых в конце концов будут изгнаны и пение, и музыка.
— Вовсе нет, сударыня! Маленькие Афины только тогда сделались родиной искусства, когда победой над персами они обеспечили себе свободу.
— Афины и Лейден, — презрительно ответила она. — Разумеется, и на Панкратиевой башне есть совы. Но где вы найдете Минерву[21]?
Хенрика, конечно, шутила, произнося эти слова; в это время пронзительный женский голос уже в третий раз назвал ее по имени. Она остановилась на полуслове и сказала:
Впрочем, скоро неаполитанец, в устах которого грубый голландский язык походил на хрипение простудившегося певца, совершенно изменил тон, когда Вильгельм на отличном итальянском объяснил ему цель своего посещения. От милых звуков родного языка сухость слуги превратилась в доброжелательность и самое теплое участие. Он пустился толковать с Вильгельмом о своей родине, но музыкант отвечал коротко и во второй раз попросил его принести плащ.
Белотти вежливо пригласил его в кабинет рядом с большой передней, снял с него накидку и затем поднялся вверх по лестнице. Минуты шли за минутами, наконец прошла целая четверть часа, а все еще не было ни слуги, ни плаща, и молодой человек уже начинал терять терпение, из которого его вообще нелегко было вывести. Оконному стеклу, вставленному в жестяную раму, по которому молодой человек громко стучал пальцами, уже грозила опасность треснуть, когда наконец двери открылись. Вильгельм заметил это, но застучал с удвоенной яростью, чтобы ясно дать понять итальянцу, что ему надоело ждать. Но он быстро отнял пальцы от стекла, когда услыхал за собой звучный девичий голос, который на прекрасном голландском языке произнес:
— Скоро ли вы кончите, сударь, выстукивать свою воинственную песнь? Белотти несет ваш плащ.
Вильгельм оглянулся и, растерянный и безмолвный, смотрел на лицо молодой особы, стоявшей прямо за ним. Это лицо не было для него чужим, и все-таки… Годы не делают моложе даже богиню, а смертные человеческие дщери растут в высоту, а не делаются с годами меньше, между тем дама, которая, как он думал, стояла перед ним, которую он хорошо знал в вечном Риме и с тех пор никогда не мог забыть, — эта дама была и выше, и старше, чем эта синьорина, которая была так странно похожа на нее и, по-видимому, находила мало удовольствия в изумленном и при этом испытующем взоре молодого человека. Гордым движением она сделала знак дворецкому и сказала по-итальянски:
— Отдайте этому господину его плащ и скажите ему, что я пришла к нему, чтобы попросить у него извинения за вашу забывчивость.
При этих словах Хенрика фон Гогстратен повернулась к дверям, но Вильгельм догнал ее двумя быстрыми шагами и воскликнул:
— Ах, нет, нет, благородная госпожа! Это мне нужно извиниться за себя, но если бы вас когда-нибудь так поразило сходство…
— Только не быть похожей на других людей! — воскликнула девушка с протестующим жестом.
— Ах, сударыня, и все же…
— Оставьте, оставьте это, — перебила Хенрика таким сердитым тоном, что музыкант с удивлением взглянул на нее. — Одна овца похожа на другую, и между сотней крестьян вы найдете двадцать на одно лицо. Все товары оптом дешевле.
Как только Вильгельм услышал это объяснение, он снова принял свойственный ему спокойный вид и возразил скромно:
— Но природа и прекраснейшее создает парами. Вспомните глаза Мадонны.
— Вы католик?
— Кальвинист, благородная госпожа.
— И преданы делу принца?
— Скажите лучше делу свободы.
— Вот откуда этот бравурный военный марш.
— Он был сначала нежным гавотом, но нетерпение ускорило такт. Я музыкант, сударыня.
— Но все же, по-видимому, не барабанщик. Бедные стекла!
— Они представляют собой инструмент не хуже других, а в игре мы стараемся выразить то, что чувствуем.
— Примите, в таком случае, мою благодарность за то, что вы не разбили стекло в куски.
— Это было бы некрасиво, сударыня, а искусство никогда не переходит за пределы красоты.
— Считаете ли вы песню, что спрятана в вашем плаще — она было упала на землю, а Ника подобрал ее, — красивой или некрасивой?
— Которую? Эту или какую-нибудь другую?
— Я говорю про песню гёзов!
— Она — дика, но не менее некрасива, чем шум бури!
— Она сурова, возмутительна, противна.
— Я бы назвал ее грубой, возбуждающей и сильной.
— А эту, другую, мелодию?
— Избавьте меня от приговора; я сам положил ее на музыку. Вы умеете читать ноты, благородная госпожа?
— Немножко.
— И мой опыт вам не нравится?
— Этого я не скажу, но я нашла плачевные места в этом хорале, как и во всех кальвинистских песнях.
— Это зависит от того, как их исполняют.
— Они рассчитаны на голоса торговок и прачек в ваших церквах.
— Всякая песня, если только она искренно прочувствована, окрыляет души простых людей, которые ее поют; а то, что возносится к небу из самой глубины сердца, вряд ли не понравится всемилостивому Господу, для которого оно предназначено. А затем…
— Ну что же?
— А если эта мелодия достойна того, чтобы ее запомнить, то легко может случиться, что в один прекрасный день хор, которому нет равного…
— Пропоет ее перед вами — это вы хотите сказать?
— Нет, сударыня, она уже выполнит свое назначение, если хоть когда-нибудь дождется исполнения в лице знати. Хотя мне и очень бы хотелось не ошибиться в этом, но во всяком случае это желание значительно уступает первому!
— Как скромно!
— Я думаю, что прежде всего имеется в виду высочайшее наслаждение творчества.
Хенрика с участием посмотрела на художника и затем, придав своему звучному голосу несколько более мягкое выражение, сказала:
— Мне жаль вас, мейстер. Я не стану отрицать, что ваша мелодия мне нравится; во многих местах она затрагивает сердце, но как испортят ее в ваших церквах. Ваша ересь разрушает всякое искусство. Создания великих живописцев для вас мерзость, и скоро не лучше придется и светской музыке, которая так популярна в Нидерландах!
— Мне кажется, что мы вправе ожидать противоположного.
— Не вправе, мейстер, не вправе: если ваше дело победит, отчего сохрани нас Пресвятая Дева, то скоро во всей Голландии останутся одни магазины, мастерские и иные дома для проповедей, из которых в конце концов будут изгнаны и пение, и музыка.
— Вовсе нет, сударыня! Маленькие Афины только тогда сделались родиной искусства, когда победой над персами они обеспечили себе свободу.
— Афины и Лейден, — презрительно ответила она. — Разумеется, и на Панкратиевой башне есть совы. Но где вы найдете Минерву[21]?
Хенрика, конечно, шутила, произнося эти слова; в это время пронзительный женский голос уже в третий раз назвал ее по имени. Она остановилась на полуслове и сказала: