— Дитя, Мария, это ты! — раздалось снизу, и с быстротой юноши он взбежал вверх по лестнице, встретился с ней на одной из верхних ступенек и с порывистой нежностью прижал ее к сердцу.
   — Опять, опять ты со мной! — воскликнул он радостно, целуя ее глаза и душистые волосы. Она крепко обвила руки вокруг его шеи, но он их снял, сжал в своих и спросил: — Дома Варвара и Адриан?
   Она покачала отрицательно головой.
   Тогда, смеясь, он слегка нагнулся, поднял ее, как ребенка, на руки и понес в свою комнату. Теплота его чувства охватила ее, несмотря даже на укрепившееся в ней за все это время намерение принять его холодно, — как жар от горящего дома охватывает стоящее поблизости от него прекрасное дерево, хотя его и стараются предохранить от пламени, обливая холодной водой. Она с искренней радостью отдавалась его власти и охотно поверила, когда он в нежных выражениях рассказал ей, как тягостна была для него разлука, как тяжело ему не видеть ее и как отчетливо он, который никогда не отличался способностью представлять себе отсутствующего, видел перед глазами ее образ.
   Как тепло, в каких глубоко убедительных выражениях умел он сегодня выразить свою любовь! Итак, она была счастливая женщина и чистосердечно призналась ему в этом.
   Варвара и Адриан вернулись домой, и за ужином у всех нашлось много, что порассказать. С Питером во время путешествия приключились странные вещи, и у него явились новые надежды; мальчик сделался отличным учеником в школе; а болезнь Лизочки уже можно было считать опасностью, принявшей хороший оборот. Варвара сияла от радости, потому что между Марией и ее братом, казалось, снова царило полное согласие.
   Весело прошла прекрасная апрельская ночь, теплая, как летняя. Когда Мария на следующее утро переплела волосы черным бархатом, она чувствовала себя взволнованной и благодарной, потому что нашла в себе мужество сказать Питеру, что ей хотелось бы принимать большее участие в его заботах, и получила радостное согласие. И с этих пор, так мечтала она, для нее начнется более достойная и счастливая жизнь, чем та, какую она вела раньше. Еще сегодня он должен будет рассказать ей, что он там затеял и сделал для принца в Дортрехте, потому что до сих пор он даже не заикнулся об этом.
   Хозяйничавшая в кухне Варвара, только что поймавшая трех куриц, чтобы их зарезать, позволила им еще немного пожить и даже бросила в клетку полную горсть ячменных зерен, когда услышала шаги невестки, которая, напевая, спускалась по лестнице. Отдельные такты из нового мадригала Вильгельма звучали так красиво, были так полны обещания, как первая песнь соловья, которого садовник слушает в конце затяжной зимы. Снова в доме была весна, и ее доброе круглое личико смотрело, подобно подсолнечнику из зеленой чашечки, из ее большого чепчика ясно и безмятежно, когда она воскликнула, обращаясь к Марии:
   — Ну, дитя, сегодня у тебя хороший день. Мы растопим масло и посолим ветчину!
   Это звучало так весело, как будто бы она передавала ей приглашение в рай, и Мария охотно помогала ей в работе, которую не стала откладывать в долгий ящик. Давая работу рукам, вдова не могла оставить в покое и язык; то, что должно было произойти между Питером и его молодой женой, сильно возбуждало ее любопытство. Она довольно искусно перевела речь на только что приехавшего и как бы невзначай уронила фразу.
   — Ну, он извинялся за то, что уехал в день годовщины свадьбы?
   — Я же знаю, что он не мог остаться.
   — Конечно, конечно, нет; но того, кто оденется в зеленое, съедят козы. Не надо слишком много позволять мужчинам. Можно давать, но в то же время нужно брать. Перенесенная несправедливость — это гульден, на который в браке покупают теленка.
   — Я не могу торговаться с Питером, и если бы у меня и лежало на душе против него и то, и другое, то после такой долгой разлуки я охотно забыла бы все.
   — Мокрое сено может испортить весь амбар, и пусть тот и ловит зайца, к кому он забежит в капусту! Если что-нибудь мучит человека, он должен не таить это про себя, но привести в ясность, для этого ему и дан язык, а вчера было самое подходящее время, чтобы покончить со всем удручающим тебя.
   — Он был в таком хорошем настроении, вернувшись домой; и потом, почему ты так уверена, что я непременно чувствую себя несчастной?
   — Несчастной? Разве я тебе сказала это?
   Мария покраснела, а вдова схватила нож и открыла клетку с курами.
   Траутхен помогала занятым на кухне женщинам, но ее часто прерывали, так как в это утро дверной молоток не желали вовсе оставлять в покое; но приходившие доставляли бургомистру, вероятно, мало удовольствия, так как его низкий негодующий голос доносился порою до самой кухни.
   Всего дольше он толковал с городским секретарем ван Гоутом, который явился к нему не только с целью разузнать и рассказать новости, но и в качестве истца.
   Действительно, это было довольно необыкновенное зрелище, когда эти люди, значительно превосходившие своих сограждан не только своей наружностью, но и нравственной серьезностью и одушевленной преданностью делу свободы, выясняли в разговоре свои мнения и давали общее выражение своему негодованию. Быстро воспламеняющийся, нервный и одаренный богатым воображением, ван Гоут держал первый голос, тогда как рассудительный и медлительный ван дер Верфф с важной серьезностью держал второй.
   Среди «отцов города», богачей из старых родов, крупных ткачей и пивоваров царил дурной образ мыслей: состояние, жизнь и почет для них были важнее религии и свободы, тогда как бедняки, в поте лица своего зарабатывавшие хлеб для своих семей, радостно решались отдать за правое дело и жизнь, и все свое добро. Приходилось преодолевать одно затруднение за другим. Было необходимо сровнять с землей все подмостки, навесы, одним словом, все, что могло бы служить укрытием для засады, как раньше это было сделано со всем, находившимся в загородных домах и других зданиях поблизости от города. Много вновь возведенных построек было уже уничтожено, но богачи всего дольше отказывались поднять топор на свои постройки. Около важной крепости Валькенбург начали воздвигать новые земляные укрепления; но один участок земли, который работники должны были вскапывать, принадлежал пивовару, тот требовал за повреждение луга значительную выкупную сумму. Когда в марте была снята осада, было восстановлено обращение бумажных денег, круглых кусочков картона, на одной стороне которых красовалось изображение нидерландского льва с девизом «Наес libertatis ergo!»[25], а другой — герб города и изречение: «Господи, спаси Лейден». Теперь эти деньги нужно было обменять на звонкую монету или на зерновой хлеб, но состоятельные спекулянты сделали большие запасы бумажных денег и старались поднять их цену. Требования всякого рода сходились у бургомистра, но, кроме всего этого, ему приходилось еще думать о собственных делах, так как скоро всякие сношения с внешним миром могли прекратиться и следовало воспользоваться временем, чтобы привести в порядок многие дела с гамбургским представителем его торговли. Грозили большие потери, но он употреблял все меры, чтобы обеспечить для своих то, что еще можно было спасти.
   Жену и детей бургомистр видел только изредка. Однако ему казалось, что он исполняет обещание, которое взяла с него Мария в вечер его возвращения, если он коротко отвечает на ее вопросы или добровольно бросит ей несколько фраз вроде: «Сегодня в ратуше шел горячий разговор!» или: «Однако обмен необходимых монет представляет больше затруднений, чем можно было ожидать». Он не ощущал никакой потребности иметь доверенную подругу и рассказывать ей обо всем, и его первая жена была совершенно довольна и счастлива, когда он в спокойные времена тихо сидел около нее, называл ее своим сокровищем, радовался, глядя на детей, и похваливал ее вафли и праздничное жаркое. Торговая и общественная деятельность были его делом, а кухня и детская — ее. То, что у них было общее, это было сознание любви, которую они чувствовали друг к другу, дети, уважение и честь дома и владение им.
   Мария желала большего, и Питер был намерен дать ей это, но когда она вечером забрасывала утомленного мужа вопросами, которые он привык, обычно, слышать из уст мужчины, то он утешал ее надеждой на более спокойные времена или начинал дремать среди ее расспросов.
   Мария видела, какая тяжесть лежала на нем, как неутомимо он трудился, но зачем же хоть часть работы он не свалит на другие плечи.
   Однажды в прекрасную погоду они пошли вдвоем за город. Она воспользовалась случаем и доказывала ему, что ради самого себя и ради нее он обязан давать себе больше отдыха.
   Он терпеливо выслушал ее, и, когда она окончила свои просьбы и увещания, он взял ее руку в свою и сказал:
   — Ты встречала господина Марникса фон Альдегонде и знаешь, чем ему обязано дело свободы. Ты знаешь его девиз?
   Она кивнула и тихо ответила:
   — «Идущий дойдет!»
   — Мы отдохнем где-нибудь в другом месте, — повторил он твердо.
   Тогда по ее телу пробежала легкая дрожь, и, отнимая у него руку, она думала: «Где-нибудь в другом месте — значит не здесь. Здесь нет места для покоя и счастья».
   Она не сказала этого, но эта мысль не выходила у нее из головы.

XII

   В этот день самая мрачная тишина царила в доме Гогстратенов. На улице перед домом, по приказанию доктора Бонтиуса и управляющего заболевшей старой дамы, лежал сноп соломы и песка. Окна были плотно завешены, а между молотком и дверью висел кусок войлока. Двери были только притворены, но за ними сидел слуга, чтобы отвечать тем, кто желал войти в дом.
   Утром первого мая на Дворянскую улицу завернули музыкант Вильгельм Корнелиуссон и Ян Дуза. Они были увлечены оживленной беседой, но по мере приближения к песку и соломе говорили все тише и наконец совсем замолкли.
   — Вот ковер, который смерть расстилает под ногами триумфатора, — сказал молодой дворянин.
   — Можно надеяться, что она только один раз опустит здесь свой факел и отдаст предпочтение старости, как бы мало она ни была достойна уважения. Не оставайтесь слишком долго в зачумленном доме, господин Вильгельм.
   Музыкант осторожно отворил дверь. Слуга молча поклонился ему и повернулся к лестнице, чтобы позвать Белотти: «шпильман» уже не раз вызывал дворецкого.
   Вильгельм вошел в кабинет, в котором обыкновенно ждал его слуга, и в первый раз застал там другого посетителя, и притом в очень странном положении. На кресле сидел навытяжку, но со склоненной набок головой, патер Дамиан. Он спал. Лицо священника, человека лет около тридцати, было обрамлено жидкой светло-желтой бородкой; оно было белое и румяное, как у ребенка. Вокруг большой тонзуры узким веночком росли жидкие светлые волосы; в руках его, которые во время сна опустились ему на колени, висели сильно потемневшие четки из оливкового дерева. Мягкая и дружелюбная улыбка играла на его полуоткрытых губах.
   «С виду и не скажешь, — подумал Вильгельм, — что этот кроткий священнослужитель в длинной женской одежде умеет крепко держаться за что-нибудь, и, несмотря на это, его худые руки привыкли к усиленной работе и покрыты мозолями».
   Войдя в кабинет и увидев спавшего патера, Белотти бережно подложил ему под голову подушку и сделал Вильгельму знак следовать за собой в переднюю.
   — Дадим ему немного отдохнуть, — сказал итальянец. — Со вчерашнего полдня он до сих пор сидел у постели моей госпожи; всего два часа, как он покинул ее. Она почти все время не сознает, что с ней происходит, но едва к ней возвращается сознание, как она начинает жаждать духовного утешения. Причаститься она все еще решительно отказывается: она не хочет понять, что может умереть. Иногда, конечно, когда приступы становятся сильнее, она в смертельном ужасе спрашивает, все ли готово, так как она боится умереть без миропомазания.
   — А как чувствует себя госпожа Хенрика?
   — Немного лучше!
   Священник вышел из кабинета. Белотти с благоговением поцеловал ему руку, а Вильгельм почтительно поклонился.
   — Я заснул, — сказал Дамиан просто и естественно, но голос его был не так силен и низок, как этого можно было ожидать от его широкой груди и высокого роста. — Я прочитаю мессу, навещу поскорее моих больных, а потом опять приду сюда. Ну что, одумались вы, Белотти?
   — Нет, господин. Пресвятой Деве известно, что это невозможно. Мой отказ был произнесен первого мая, а теперь уже восьмое, а я все еще здесь, я не покинул этого дома, потому что я христианин. Теперь дамы находятся на попечении хорошего доктора, сестра Гонзага исполняет свой долг, а вы сами своими заботами заслуживаете место в раю среди мучеников; таким образом, не считая себя в чем-нибудь виноватым, я могу связать свой узел.
   — Не годится, Белотти, — сказал серьезно патер, — и если вы все-таки настаиваете на своем желании, то по крайней мере не называйте себя христианином!
   — Вы останетесь, — воскликнул Вильгельм, — хотя бы ради молодой госпожи, к которой вы так добры!
   Белотти покачал головой и спокойно ответил:
   — Вы, молодой господин, ничего не сможете прибавить к тому, что мне вчера высказал достопочтенный патер. Однако мое решение принято бесповоротно: я хочу уходить. Но так как для меня дорого хорошее мнение достопочтенного патера и ваше, то я прошу вас милостиво выслушать меня. У меня за спиной шестьдесят два года, а старому коню и старому слуге приходится долго стоять на рынке, прежде чем кто-нибудь купит их. В Брюсселе еще нашлось бы, пожалуй, место для дворецкого-католика, хорошо знающего свое дело, но это старое сердце рвется в Неаполь, рвется горячо, горячо, невыразимо. Вы, молодой господин, видели наше синее море и наше небо, и, разумеется, меня тянет и к ним, но еще более к другим менее важным вещам. Мне уж и то представляется каким-то счастьем, что я могу говорить на своем родном языке с вами, мейстер Вильгельм, и с вами, мой отец. Но есть страна, где все и каждый говорят, как я. У подножия Везувия лежит маленькое местечко… Милостивое небо! Порою, когда дрожит вся гора, сыплется дождем сверху зола и рекою льется пылающая лава, тогда страшно пробыть в этом местечке и полчаса. Разумеется, дома там не так красивы, а окна не поражают такой чистотой, как в здешней стране. Боюсь даже, что и вообще-то в Резине очень немного стеклянных окон, но наши дети мерзнут от этого не более, чем у вас. Что бы сказала лейденская хозяйка о нашей деревенской улице? Столбы, перевитые виноградом, ветви смоковницы и пестрое белье на крышах, окнах, кривых и косых балконах; апельсинные и лимонные деревья, обремененные золотыми плодами, в маленьких садах без прямых дорожек и одинаковых грядок. Все растет рядом и как попало. И мальчишки, которые лазают по белым стенам виноградника в своих лохмотьях, не шитых и не чиненных ни одним портным, и маленькие девочки, которым мать причесывает волосы перед дверьми дома, разумеется, они не так белы и румяны и не так чисто вымыты, как голландские дети, но как бы мне хотелось хоть разок взглянуть опять на смуглые черноволосые личики с темными блестящими глазами и закончить свои дни среди этого шума и беспорядка, в теплом воздухе, без забот и работы, вместе со своими племянниками, племянницами и родными.
   Лицо старика раскраснелось во время этого монолога, и в его темных глазах вспыхнул огонь, который, как казалось недавно, уже навсегда погас на долгой службе и на воздухе севера. Но так как ни патер, ни Вильгельм ничего не ответили на его прерванную речь, то он продолжал спокойнее:
   — Монсеньер Глориа отправляется теперь в Италию, и я могу сопровождать его до Рима в качестве дорожного маршала. Оттуда я уже легко попаду в Неаполь, а на проценты своих сбережений я могу жить без всяких забот. Мой будущий господин отправляется пятнадцатого числа, а двенадцатого я должен уже быть в Антверпене, где и найду его.
   Глаза патера и музыканта встретились. У Вильгельма не хватило духа отговаривать дворецкого от его намерения, но Дамиан, подумав несколько мгновений, положил руку на плечо старика и сказал:
   — Если вы проживете здесь еще несколько недель, Белотти, то обретете истинный покой; я говорю о покое чистой совести. Тем, кто до самой смерти пребывает в верности, обещан венец жизни. Когда окончатся эти тяжелые дни, то уже будет легко проложить вам путь на вашу родину. Около полудня мы с вами опять увидимся, Белотти. Если нужно будет мое присутствие, то пошлите за мной; старый Амброзии уж найдет меня. Да будет на вас благословение Божие и на вас, мейстер Вильгельм, если вам угодно принять его от меня.
   Когда священник вышел из дома, слуга вздохнул:
   — Ведь в конце концов он заставит меня согласиться с ним. Он злоупотребляет своей властью над душами. Я вовсе не святой, а то, чего он от меня требует…
   — Только должное, — решительно сказал Вильгельм.
   — Но вы не знаете, что значит выбрасывать, как поношенный башмак, лучшую надежду долгой, тяжелой жизни. И для кого, спрашиваю я, для кого? Вы знаете мою госпожу? О господин, в этом доме я узнал такие вещи, даже о возможности которых не догадывается ваша юность. Молодая фрейлейн обидела вас! Прав я или нет?
   — Вы ошибаетесь, Белотти!
   — Действительно? Я радуюсь за вас, потому что вы — скромный художник, но синьорина носит имя Гогстратенов, а этим все сказано. Вы знаете отца Хенрики?
   — Нет, Белотти.
   — Вот кровь-то, так кровь! Вы никогда не слышали историю старшей сестры нашей синьорины?
   — Разве у Хенрики есть старшая сестра?
   — Да, господин, и когда я вспоминаю о ней… Представьте себе синьорину, совершенно нашу синьорину, только выше, стройнее, красивее…
   — Изабелла! — воскликнул музыкант. Предположение, которое в ярких чертах представилось ему со времени его разговора с Хенрикой, казалось, подтверждалось. Он схватил руку дворецкого так быстро и неожиданно, что тот даже отступил, и умоляющим голосом продолжал:
   — Что вы знаете о ней, Белотти, расскажите мне, пожалуйста, все.
   Слуга посмотрел вниз на лестницу и затем, покачав головой, ответил:
   — Вы ошибаетесь! Насколько я зндю, в этом роду никогда не было никакой Изабеллы; однако я все же к вашим услугам. Придите сюда после захода солнца, только предупреждаю вас, что вам придется услышать совсем не веселую историю.
   Как только сумерки уступили свое место ночному мраку, музыкант опять вошел в дом Гогстратенов. Кабинет был пуст, но ему пришлось не долго ждать Белотти.
   Старик поставил на стол около лампы красивый поднос с кувшином вина и бокалом и, сообщив о состоянии здоровья больной, с изысканной вежливостью предложил Вильгельму стул. Когда музыкант спросил его, почему он не принес бокала и для себя, тот ответил:
   — Я пью только воду, но разрешите мне сесть. Комнатный лакей покинул этот дом, и я только и делаю целый день, что спускаюсь и поднимаюсь по лестнице. Это очень тяжело для моих старых ног, а мы, сверх того, еще никак не можем рассчитывать на спокойную ночь.
   Кабинет был освещен единственной свечой. Белотти, глубоко сев в кресло и откинувшись на спинку, разжал сложенные руки и медленно заговорил:
   — Так значит… я говорил уже сегодня утром о роде Гогстратенов. Но хотя везде дети от одних и тех же родителей выходят совсем различными, но в вашей маленькой стране, которая говорит своим собственным языком и вообще имеет много особенностей — вы не станете отрицать этого, — каждый старый род имеет свои особенности. Я могу это уверенно утверждать, так как побывал в Голландии в нескольких знатных домах. У каждого рода есть своя кровь и свои собственные особенные нравы. А где много гербовых полос, если можно так выразиться, там они редко не сопровождаются у члена рода известными родовыми чертами. У моей госпожи француженка видна больше, чем в госпоже вашей матери. Однако я хочу рассказать вам только о синьорине; итак, я буду продолжать.
   — Подождите, Белотти. У нас ведь есть время, и я с большим удовольствием слушаю вас, только прежде ответьте мне на один вопрос.
   — Ах сударь, как у вас пылают щеки! Уж не встречались ли вы с синьориной в Италии?
   — Может быть, Белотти!
   — Да, разумеется, да! Кто хоть раз ее видел, не легко забудет ее. Так что же вам угодно знать?
   — Прежде всего имя этой дамы.
   — Анна.
   — А не Изабелла?
   — Нет, сударь, она всегда называлась только Анной!
   — Когда она покинула Голландию?
   — Постойте: это было… На Пасху исполнилось четыре года.
   — Была ли она брюнетка, шатенка или блондинка?
   — Я сказал уже раньше, совершенно такая же, как синьорина Хенрика. Но разве есть какая-нибудь дама, которая не была бы брюнеткой, шатенкой или блондинкой? Я думаю, мы скорее придем к своей цели, если вы мне теперь позволите предложить вам один вопрос. Не было ли у дамы, о которой вы говорите, как раз на середине лба, ниже волос, большого полукруглого шрама?
   — Достаточно! — воскликнул Вильгельм, вскакивая с места. — Ребенком она ударилась головой об оружие своего отца!
   — Ошибаетесь, сударь, эфес шпаги молодого дворянина ван Гогстратена рассек лоб его родной дочери. Что вы смотрите с таким изумлением и ужасом? Господи, то ли я еще видел в этом доме? Но теперь опять вопрос вам: в каком городе моей родины вы встретились с синьориной?
   — В Риме, одинокой и под вымышленным именем! Изабелла — голландская девушка! Белотти, пожалуйста, продолжайте свой рассказ. Уверяю, что я не стану больше прерывать вас. Что предосудительное сделала бедная малютка, что ее родной отец…
   — Молодой ван Гогстратен — самый сумасшедший изо всех Гогстратенов. В Италии вам, может быть, приводилось встречать что-нибудь подобное, но в этой стране вам пришлось бы долго искать такого сорвиголову. Вы будете не правы, если сочтете его за это каким-нибудь злодеем, но от одного слова, которое не гладит его по шерстке, от одного косого взгляда он теряет голову и делает такие вещи, в которых сам же и раскаивается сейчас же. Что же касается шрама у синьорины, то дело было вот как. Она была еще ребенком и, разумеется, не должна была трогать огнестрельного оружия; однако она всегда, когда было возможно, делала это; таким-то образом она разрядила однажды пистолет и уложила пулей одну из лучших охотничьих собак. Молодой дворянин услышал выстрел и, увидя животное на полу, а пистолет у ног малышки, схватил ее и ударил острым краем грифа[26].
   — Ребенка, свою собственную дочь! — с негодованием воскликнул Вильгельм.
   — Разные люди бывают! — продолжал Белотти. — Одни — и к числу их, конечно, принадлежите вы, — прежде хорошенько обдумают, а потом уже говорят и действуют; другие долго взвешивают и, приготовившись, говорят долго-долго, к делу же не переходят никогда, наконец, третьи, и во главе их стоит род Гогстратенов, нагромождают поступки на поступки, и если и им случается иной раз задуматься над ними, то это чаще всего происходит уже после совершения поступка. Если они находят, что поступили нехорошо, то гордость, явившаяся вовсе некстати, запрещает им сознаться в этом, поправить свою ошибку или отказаться от своих слов. От этого происходит несчастье для других; но это вовсе не мучит этих господ и отлично забывается за вином и игрой, на турнире или на охоте. Долгов у них всегда довольно, но кредиторам они предоставляют заботиться самим о своих деньгах, а мужчинам, которым не остается в наследство ровно ничего, всегда найдется местечко в армии или при дворе, для девушек же, которые принадлежат к нашей святой религии, никогда, слава Богу, не оказывается недостатка в монастырях; наконец, и у тех, и у других всегда остается надежда на богатых тетушек и других родственников, которые умрут без потомства.
   — Однако вы рисуете их яркими красками.
   — Тем не менее это самые натуральные краски, и они все подходят к молодому дворянину. Разумеется, ему вовсе не нужно было сохранять имение для сыновей, так как жена его не принесла ему ничего. Он встретил ее при дворе в Брюсселе, а происходила она из Пармы.
   — Вы знали ее?
   — Она умерла раньше, чем я поступил в дом к госпоже Гогстратен. Сестры выросли без матери. Вы слышали, что дворянин мог наложить руку и на них, но все-таки он любил их, и никак не мог решиться отдать их в монастырь. Иногда он чувствовал, конечно — по крайней мере он охотно разговаривал об этом с ее сиятельством, — что есть места, более подходящие для подрастающих барышень, нежели его замок, в котором им жилось довольно-таки худо, и потому он прислал наконец свою старшую дочь к нам. Моя госпожа вообще не могла терпеть около себя близости молодых девушек, но Анна была одна из ее ближайших родственниц, и я знаю, что она пригласила племянницу по собственному желанию. Я как теперь вижу перед собой шестнадцатилетнюю синьорину. Ни раньше, ни после не приходилось мне встречать такое милое создание, и при этом нельзя сказать, чтобы она всегда была одна и та же. Мне случалось видеть ее мягкой, как фландрский бархат, но в другое время она могла шуметь и бушевать, как ноябрьская буря в вашей стране. Она всегда была прекрасна, как юная роза, и так как ее воспитала старая камеристка ее матери, она родилась в Лугано, а учил ее священник, происходивший родом из Пизы и известный как отличный музыкальный маэстро, то она владела итальянским не лучше и не хуже, чем любое тосканское дитя, и в совершенстве знала музыку. Вы, вероятно, сами слышали ее пение, ее игру на арфе и на лютне, но надо вам сказать, что все дамы из рода Гогстратенов, за исключением моей госпожи, обладают особенными талантами к этому искусству.