Страница:
Питер вздрогнул и, не глядя на Марию, с опущенной головой вышел из комнаты.
Бонтиус прошел за ним в кабинет, положил руку на его плечо и сказал:
— Тяжело нам достаются те немногие дни, которые осталось прожить, Питер. Варвара говорит, что горожане сегодня рано утром положили перед твоей дверью мертвеца.
— Да. Когда я вышел из дома, бледное лицо его было мне утренним приветствием. Это был чей-то маленький ребенок. Они взваливают на мою душу все, что косит смерть. Куда ни взглянешь — трупы, что ни услышишь — проклятия! Имею ли я право распоряжаться столькими жизнями? Днем и ночью одно только горе и смерть перед глазами; и все же, все же, все же… Господи Боже мой, предохрани меня от безумия!
Питер схватился обеими руками за голову; у Бонтиуса не нашлось ни одного слова утешения, он мог только воскликнуть:
— А я-то, я-то! Жена и малютка в лихорадке, день и ночь на ногах, но не для того, чтобы исцелять, а только чтобы смотреть, как умирают. Все, что приобретено тяжелым трудом, все знания становятся в эти дни посмешищем для детей, и все-таки, когда им щупаешь пульс, бедняги вздыхают с надеждой. Но так не может продолжаться, не может! Третьего дня — семьдесят, вчера — восемьдесят шесть покойников, и между ними двое моих коллег.
— И никакой надежды на поправку?
— Завтра из сотни девяносто — вместо одного на сто, скоро будет два, три, четыре, пять, пока наконец не останется всего один человек, для которого даже не найдется могильщика!
— Дома чумных заколочены, а у нас есть еще коровы и лошади!
— Но ведь чума проникает и сквозь щели стен, и с тех пор как розданы последний хлеб и последнее солодовое печенье, и люди для поддержания своего существования должны питаться одним мясом, только мясом, и то по крошечному кусочку в день, появляются болезни за болезнями в еще неслыханных формах, о которых не говорится ни в одной книге и против которых еще не найдено никакого средства. Мне надоело носить воду в решете. Рассудок мой не крепче твоего! До свидания, до завтра!
— Сегодня, сегодня! Ты должен прийти на заседание в ратуше!
— Нет, не ждите меня! Делайте то, что в состоянии взять на себя, а я занимаюсь своим делом, другими словами: я продолжаю закрывать глаза и осматривать мертвых! Если так пойдет и дальше, то скоро моя практика совершенно прекратится.
— Всякому свое; ты на моем месте повел бы переговоры с Вальдесом.
— На твоем месте? Я не ты; я врач, человек, у которого одно только дело — бороться со страданием и смертью. С тех пор как умер Бронкхорст, ты стал провидением города. Создай кусок хлеба вдобавок к мясу, хоть кусок величиною в половину моей ладони, или — я люблю свою страну и свободу, как и всякий другой, — или…
— Или оставь смерти пожинать свою жатву.
Бонтиус поклонился и вышел, а Питер провел рукой по волосам и застыл, высунувшись в окошко, в одной неподвижной позе, пока к нему не вошла Варвара. Положив на стул его форменную одежду, она сказала с деланным равнодушием:
— Можно дать Адриану кусок последнего сухаря? Мясо опротивело ему. Он лежит на постели и корчится от боли.
Питер побледнел и сказал глухим голосом:
— Дай и позови доктора.
— Мария и Бонтиус уже около него.
Бургомистр переоделся с отвращением ко всякой части одежды, которую он надевал. Это пышное платье было для него сегодня так же ненавистно, как и его должность, предоставлявшая ему право носить его, а еще несколько недель тому назад он исправлял эту должность с радостным сознанием своего достоинства.
Прежде чем выйти из дома, он прошел к Адриану. Мальчик лежал в комнате Варвары, жаловался на сильную боль и спрашивал, неужели и ему придется умереть. Питер только покачал головой, но Мария, поцеловав Адриана, воскликнула:
— Нет, конечно, нет!
Время бургомистра было рассчитано по минутам. В передней его удержала жена, и, не расслышав, что она кричала вслед ему, он поспешно спустился с лестницы.
Молодая женщина вернулась к постели Адриана. Она с тревогой вспоминала о быстрой смерти товарищей милого мальчика, влажную руку которого держала в своей руке; она думала о Лизочке, представляла себе Питера на заседании и как бы слышала, как он поднимал свой сильный голос в защиту сопротивления до последнего фунта мяса и борьбы до последнего человека; да, она имела право стать с ним рядом, потому что знала, что она может ждать: терпеть и терпеть за свободу страны, если это будет угодно Богу, умереть за нее мученической смертью, как Якоб, Леонард и почтенный отец Питера!
Часы тревоги медленно проходили один за другим.
Когда Адриан почувствовал себя лучше, она пошла к Лизочке: бледная и безучастная, девочка, казалось, ожидала в каком-то забытьи смерти и только иногда, поднимая пальчик, проводила им по сухим губкам.
Бедная увядающая пташечка! Как крепко она приросла к сердцу Марии, каким невозможным делом казалось ей потерять малышку! С влажными от слез глазами она прижалась лбом к крепко сложенным ручкам, покоившимся в изголовье маленькой постели, и с горячей мольбой взывала к Богу, прося пощадить и спасти это дитя! Она просила его об этом не один раз, но повторяла и повторяла свою молитву, пока почти угасший взор малютки уже перестал встречаться с ее глазами, и ее ручки опустились к ней на колени. Тогда она стала думать о Питере, о заседании, о судьбе города, вспоминала слова: «Лейден спасется — спасется Голландия. Погибнет Лейден — погибнет и Голландия!»
Так проходили часы. За тяжелым днем наступили сумерки, за сумерками — вечер. Траутхен принесла ночное освещение, и в это время на лестнице послышались шаги Питера.
Это должен был быть он, но это не мог быть он: никогда не поднимался он по лестнице так медленно и так тяжело!
Но вот скрипнула дверь в кабинет.
Да, это был ее муж!
Что же могло случиться с ним, что решили горожане? С тревожным сердцем она велела Траутхен остаться с детьми, а сама пошла к мужу.
Питер сидел перед письменным столом в полной форменной одежде и со шляпой на голове. Голову он опустил на скрещенные руки около самого подсвечника.
Он ничего не видел, ничего не слышал, и, когда, наконец, Мария назвала его по имени, он вздрогнул, вскочил с места и с яростью швырнул на стол свою шляпу. Его волосы были спутаны, взор блуждал, и при слабом свете дрожащего пламени щеки казались смертельно бледными.
— Что тебе нужно? — спросил Питер резким и грубым голосом, но она не могла отвечать ему сразу, потому что тревога сковала ее язык.
Наконец она нашлась, и в вопросе, который она задала ему, слышалось глубокое беспокойство:
— Что случилось?
— Начало конца! — глухо ответил он.
— Они переголосовали вас? — воскликнула молодая женщина. — Барсдорп и другие трусы хотят начать переговоры?
Тогда он выпрямился во весь рост и проговорил громко и угрожающе:
— Придержи язык! Кто выдерживает до тех пор пока у него не умирают дети, и трупы не загораживают ему вход в собственный дом, кто много недель выносил на себе ответственность за тысячи покойников, проклятия и брань, кто больше третьей части года тщетно надеялся на спасение, кто, куда бы ни обернулся, не видит перед своими глазами ничего, кроме неслыханного, постоянно возрастающего бедствия, и тогда перестанет отталкивать спасительную руку врага…
— Тот малодушный, тот изменник, тот нарушает священную клятву, кто клялся…
— Мария! — в ярости закричал Питер и с угрозой подошел ближе к ней.
Порывисто дыша и выпрямившись во весь рост, она смотрела на него и, указывая на него пальцем, с дрожью в голосе воскликнула:
— Ты, ты согласился с Барсдорпом, ты, Питер ван дер Верфф, ты! Это сделал ты, друг принца, защита и провидение этого отважного города, ты, человек, принимавший клятву от горожан, сын мученика, слуга свободы!
— Ни одного слова больше! — прервал он ее, дрожа от стыда и раздражения. — Знаешь ли ты, что значит нести перед Богом и перед людьми ответственность за это вопиющее к небу страдание?
— Да, да, и в третий раз да! Это значит положить на плаху свое сердце ради спасения Голландии и свободы. Вот что это значит! Господи, Господи! Ты сам себя потерял! Тебе вести переговоры с Вальдесом!
— А если бы я сделал это? — спросил бургомистр, гневно жестикулируя рукой.
Тогда Мария строго взглянула ему в глаза и воскликнула громко и решительно:
— Тогда была бы моя очередь сказать тебе: уходи в Дельфт, нам нужны не такие мужья.
Он побледнел и опустил глаза в землю, пока она безбоязненно и с открытым взором стояла перед ним.
Свет падал прямо на ее разгоревшееся лицо, и когда он поднял глаза, ему показалось, что перед ним стоит та же Мария, которая невестой клялась ему разделить с ним нужду и опасность и до конца остаться стойкой в борьбе за свободу, и он почувствовал, что Мария, «дитя» его, доросла до него и переросла его; и в первый раз в гордой женщине, стоявшей против него, он признал товарища в борьбе, великодушную помощницу в нужде и опасности. В душе его вспыхнула страсть и любовь к ней, такие сильные и могучие, каких он еще никогда не испытывал. Это чувство влекло его к ней и вырвалось следующими словами:
— Мария, Мария, жена моя, мой ангел-хранитель! Мы писали к Вальдесу, но еще есть время, еще меня ничто не связывает, и с тобой, с тобой я останусь тверд до конца!
И вот в эти дни страдания она громко вскрикнула от избытка нового, неожиданного, невыразимого счастья и бросилась к нему на грудь:
— С тобой, с тобой одним, вечно, до самой могилы… в борьбе и любви!
XXXIII
Бонтиус прошел за ним в кабинет, положил руку на его плечо и сказал:
— Тяжело нам достаются те немногие дни, которые осталось прожить, Питер. Варвара говорит, что горожане сегодня рано утром положили перед твоей дверью мертвеца.
— Да. Когда я вышел из дома, бледное лицо его было мне утренним приветствием. Это был чей-то маленький ребенок. Они взваливают на мою душу все, что косит смерть. Куда ни взглянешь — трупы, что ни услышишь — проклятия! Имею ли я право распоряжаться столькими жизнями? Днем и ночью одно только горе и смерть перед глазами; и все же, все же, все же… Господи Боже мой, предохрани меня от безумия!
Питер схватился обеими руками за голову; у Бонтиуса не нашлось ни одного слова утешения, он мог только воскликнуть:
— А я-то, я-то! Жена и малютка в лихорадке, день и ночь на ногах, но не для того, чтобы исцелять, а только чтобы смотреть, как умирают. Все, что приобретено тяжелым трудом, все знания становятся в эти дни посмешищем для детей, и все-таки, когда им щупаешь пульс, бедняги вздыхают с надеждой. Но так не может продолжаться, не может! Третьего дня — семьдесят, вчера — восемьдесят шесть покойников, и между ними двое моих коллег.
— И никакой надежды на поправку?
— Завтра из сотни девяносто — вместо одного на сто, скоро будет два, три, четыре, пять, пока наконец не останется всего один человек, для которого даже не найдется могильщика!
— Дома чумных заколочены, а у нас есть еще коровы и лошади!
— Но ведь чума проникает и сквозь щели стен, и с тех пор как розданы последний хлеб и последнее солодовое печенье, и люди для поддержания своего существования должны питаться одним мясом, только мясом, и то по крошечному кусочку в день, появляются болезни за болезнями в еще неслыханных формах, о которых не говорится ни в одной книге и против которых еще не найдено никакого средства. Мне надоело носить воду в решете. Рассудок мой не крепче твоего! До свидания, до завтра!
— Сегодня, сегодня! Ты должен прийти на заседание в ратуше!
— Нет, не ждите меня! Делайте то, что в состоянии взять на себя, а я занимаюсь своим делом, другими словами: я продолжаю закрывать глаза и осматривать мертвых! Если так пойдет и дальше, то скоро моя практика совершенно прекратится.
— Всякому свое; ты на моем месте повел бы переговоры с Вальдесом.
— На твоем месте? Я не ты; я врач, человек, у которого одно только дело — бороться со страданием и смертью. С тех пор как умер Бронкхорст, ты стал провидением города. Создай кусок хлеба вдобавок к мясу, хоть кусок величиною в половину моей ладони, или — я люблю свою страну и свободу, как и всякий другой, — или…
— Или оставь смерти пожинать свою жатву.
Бонтиус поклонился и вышел, а Питер провел рукой по волосам и застыл, высунувшись в окошко, в одной неподвижной позе, пока к нему не вошла Варвара. Положив на стул его форменную одежду, она сказала с деланным равнодушием:
— Можно дать Адриану кусок последнего сухаря? Мясо опротивело ему. Он лежит на постели и корчится от боли.
Питер побледнел и сказал глухим голосом:
— Дай и позови доктора.
— Мария и Бонтиус уже около него.
Бургомистр переоделся с отвращением ко всякой части одежды, которую он надевал. Это пышное платье было для него сегодня так же ненавистно, как и его должность, предоставлявшая ему право носить его, а еще несколько недель тому назад он исправлял эту должность с радостным сознанием своего достоинства.
Прежде чем выйти из дома, он прошел к Адриану. Мальчик лежал в комнате Варвары, жаловался на сильную боль и спрашивал, неужели и ему придется умереть. Питер только покачал головой, но Мария, поцеловав Адриана, воскликнула:
— Нет, конечно, нет!
Время бургомистра было рассчитано по минутам. В передней его удержала жена, и, не расслышав, что она кричала вслед ему, он поспешно спустился с лестницы.
Молодая женщина вернулась к постели Адриана. Она с тревогой вспоминала о быстрой смерти товарищей милого мальчика, влажную руку которого держала в своей руке; она думала о Лизочке, представляла себе Питера на заседании и как бы слышала, как он поднимал свой сильный голос в защиту сопротивления до последнего фунта мяса и борьбы до последнего человека; да, она имела право стать с ним рядом, потому что знала, что она может ждать: терпеть и терпеть за свободу страны, если это будет угодно Богу, умереть за нее мученической смертью, как Якоб, Леонард и почтенный отец Питера!
Часы тревоги медленно проходили один за другим.
Когда Адриан почувствовал себя лучше, она пошла к Лизочке: бледная и безучастная, девочка, казалось, ожидала в каком-то забытьи смерти и только иногда, поднимая пальчик, проводила им по сухим губкам.
Бедная увядающая пташечка! Как крепко она приросла к сердцу Марии, каким невозможным делом казалось ей потерять малышку! С влажными от слез глазами она прижалась лбом к крепко сложенным ручкам, покоившимся в изголовье маленькой постели, и с горячей мольбой взывала к Богу, прося пощадить и спасти это дитя! Она просила его об этом не один раз, но повторяла и повторяла свою молитву, пока почти угасший взор малютки уже перестал встречаться с ее глазами, и ее ручки опустились к ней на колени. Тогда она стала думать о Питере, о заседании, о судьбе города, вспоминала слова: «Лейден спасется — спасется Голландия. Погибнет Лейден — погибнет и Голландия!»
Так проходили часы. За тяжелым днем наступили сумерки, за сумерками — вечер. Траутхен принесла ночное освещение, и в это время на лестнице послышались шаги Питера.
Это должен был быть он, но это не мог быть он: никогда не поднимался он по лестнице так медленно и так тяжело!
Но вот скрипнула дверь в кабинет.
Да, это был ее муж!
Что же могло случиться с ним, что решили горожане? С тревожным сердцем она велела Траутхен остаться с детьми, а сама пошла к мужу.
Питер сидел перед письменным столом в полной форменной одежде и со шляпой на голове. Голову он опустил на скрещенные руки около самого подсвечника.
Он ничего не видел, ничего не слышал, и, когда, наконец, Мария назвала его по имени, он вздрогнул, вскочил с места и с яростью швырнул на стол свою шляпу. Его волосы были спутаны, взор блуждал, и при слабом свете дрожащего пламени щеки казались смертельно бледными.
— Что тебе нужно? — спросил Питер резким и грубым голосом, но она не могла отвечать ему сразу, потому что тревога сковала ее язык.
Наконец она нашлась, и в вопросе, который она задала ему, слышалось глубокое беспокойство:
— Что случилось?
— Начало конца! — глухо ответил он.
— Они переголосовали вас? — воскликнула молодая женщина. — Барсдорп и другие трусы хотят начать переговоры?
Тогда он выпрямился во весь рост и проговорил громко и угрожающе:
— Придержи язык! Кто выдерживает до тех пор пока у него не умирают дети, и трупы не загораживают ему вход в собственный дом, кто много недель выносил на себе ответственность за тысячи покойников, проклятия и брань, кто больше третьей части года тщетно надеялся на спасение, кто, куда бы ни обернулся, не видит перед своими глазами ничего, кроме неслыханного, постоянно возрастающего бедствия, и тогда перестанет отталкивать спасительную руку врага…
— Тот малодушный, тот изменник, тот нарушает священную клятву, кто клялся…
— Мария! — в ярости закричал Питер и с угрозой подошел ближе к ней.
Порывисто дыша и выпрямившись во весь рост, она смотрела на него и, указывая на него пальцем, с дрожью в голосе воскликнула:
— Ты, ты согласился с Барсдорпом, ты, Питер ван дер Верфф, ты! Это сделал ты, друг принца, защита и провидение этого отважного города, ты, человек, принимавший клятву от горожан, сын мученика, слуга свободы!
— Ни одного слова больше! — прервал он ее, дрожа от стыда и раздражения. — Знаешь ли ты, что значит нести перед Богом и перед людьми ответственность за это вопиющее к небу страдание?
— Да, да, и в третий раз да! Это значит положить на плаху свое сердце ради спасения Голландии и свободы. Вот что это значит! Господи, Господи! Ты сам себя потерял! Тебе вести переговоры с Вальдесом!
— А если бы я сделал это? — спросил бургомистр, гневно жестикулируя рукой.
Тогда Мария строго взглянула ему в глаза и воскликнула громко и решительно:
— Тогда была бы моя очередь сказать тебе: уходи в Дельфт, нам нужны не такие мужья.
Он побледнел и опустил глаза в землю, пока она безбоязненно и с открытым взором стояла перед ним.
Свет падал прямо на ее разгоревшееся лицо, и когда он поднял глаза, ему показалось, что перед ним стоит та же Мария, которая невестой клялась ему разделить с ним нужду и опасность и до конца остаться стойкой в борьбе за свободу, и он почувствовал, что Мария, «дитя» его, доросла до него и переросла его; и в первый раз в гордой женщине, стоявшей против него, он признал товарища в борьбе, великодушную помощницу в нужде и опасности. В душе его вспыхнула страсть и любовь к ней, такие сильные и могучие, каких он еще никогда не испытывал. Это чувство влекло его к ней и вырвалось следующими словами:
— Мария, Мария, жена моя, мой ангел-хранитель! Мы писали к Вальдесу, но еще есть время, еще меня ничто не связывает, и с тобой, с тобой я останусь тверд до конца!
И вот в эти дни страдания она громко вскрикнула от избытка нового, неожиданного, невыразимого счастья и бросилась к нему на грудь:
— С тобой, с тобой одним, вечно, до самой могилы… в борьбе и любви!
XXXIII
Питер чувствовал, что как будто к нему прикоснулась рука феи. Мужество и воодушевление опять окрылили его. Вера в сильную женскую душу, боровшуюся рядом с ним, непрестанно вливала в его грудь эти чувства.
На заседании, под гнетом страшной ответственности, которую он нес, и вследствие увещаний своих товарищей по должности он согласился написать к Вальдесу, прося пропустить делегацию, которая должна была добиться от Штатов и принца Оранского освобождения от его присяги.
Вальдес употреблял все усилия на то, чтобы побудить бургомистра к дальнейшим переговорам, но тот оставался непоколебимым, и из стен города не вышло ни одной просьбы об освобождении. Ван дер Доес, городской секретарь, юнкер фон Вармонд и другие мужественные люди ревностно восставали и на большом собрании против любых сношений с врагами, а теперь смело стали рядом с ван дер Верффом против его товарищей по должности и городского совета, который весь, за исключением семи членов, изо всех сил настаивал на необходимости завязать переговоры.
Адриан выздоровел быстро; но предсказание доктора Бонтиуса исполнилось самым ужасным образом: голод и чума соревновались друг с другом в своей свирепой ярости и уничтожили чуть не половину всех жителей цветущего города. Но как ни непрогляден был мрак, как ни мрачно было небо, все-таки среди жестокой печали выдавались часы, когда в души западал светлый луч солнца, и надежда развернула свое цветное знамя. Радостные, как невеста, разбуженная в день свадьбы пением своих подруг, встали с постели 11 сентября лейденские горожане: издали доносились громкие и раскатистые пушечные выстрелы, и небо окрасилось в пурпур. Деревни к юго-западу от города были объяты пламенем. Всякий дом, всякий погреб, разрушавшийся в огне и погребавший в своих развалинах счастье честных людей, в то же время был символом освобождения для отчаявшихся горожан.
Гёзы наступали!
Там, где гремели выстрелы и пылал горизонт, возвышалась насыпь, в продолжение столетий верно защищавшая лейденскую равнину от напора волн, а теперь преграждавшая путь шедшему на помощь флоту.
— Упади охраняющая стена, поднимись буря, поглоти свою добычу, бушующее море, уничтожь все благосостояние крестьянина, пусть испортятся наши луга и поля, но утопи нашего врага или прогони его от нас!
Так пел Ян Дуза; это звучало в душе Питера; так молилась Мария и вместе с нею тысячи мужчин и женщин.
Но зарево, появившееся на горизонте, погасло, орудия замолкли. Прошел второй день, за ним третий, четвертый — и ни один вестник не появлялся, не видно было ни одного корабля гёзов, и море, казалось, отдыхало; но другая неумолимая власть росла и распространялась с таинственной, подкрадывающейся неодолимой силой: это была смерть со своими помощниками — отчаянием и голодом.
Глубокой ночью тайно сносили умерших в могилы, чтобы при разделе пищи сохранить их скудную порцию для оставшихся в живых. Ангел смерти летал из дома в дом; он дотронулся и до сердечка милой маленькой Лизочки, и в тихую ночь, во время сна поцеловал ее закрытые глазки.
Малодушные и приверженцы испанцев подняли головы и собрались толпами, из которых одна проникла в залу ратуши, требуя хлеба. Но уже больше не было ни одного зернышка, и начальство могло раздавать только крошечные кусочки коровьего и лошадиного мяса и бычьей шкуры, вареной и соленой бычьей шкуры.
В это время, когда голод достиг высшего предела, ван дер Верфф шел по широкой улице. Он не обращал внимания на толпу доведенных до отчаяния мужчин и женщин, которые следовали за ним, выкрикивая угрозы. Но когда он завернул по направлению к дому ван Гоута, то вдруг увидел себя окруженным со всех сторон. Бледная женщина с умирающим ребенком на руках бросилась на колени перед ним, протянула к нему младенца, прося глухим, беззвучным голосом:
— Хватит, пусть будет довольно, посмотри сюда, посмотри на него, это третий! Хватит!
— Хватит с нас! Хлеба, хлеба! Достань нам хлеба! — яростно раздавались со всех сторон грозные крики и с угрозой поднимались вверх оружие и камни; один плотник, которого он знал и который оставался до сих пор верен правому делу, подошел к нему ближе и сказал сдержанно, но твердо:
— Так нельзя больше. Мы терпеливо переносили голод и страдание в борьбе против испанцев и за нашу Библию, но бороться с неизбежной смертью — безумие!
Бледный и потрясенный, смотрел Питер на мать, на дитя, на честного работника и на руки, с криками и угрозами поднимавшиеся вверх. То же самое бедствие, которое пригибало этих людей и еще много других страдающих, ложилось на его душу в тысячу раз более тяжелым бременем. Несказанное чувство сострадания охватило этого честного человека. Ему хотелось бы прижать к своему сердцу всех этих товарищей по несчастью, которым в будущем предстояло наслаждаться вместе с ним более достойным существованием. В глубоком волнении он переводил свой взор с одного на другого, наконец, он прижал руку к сердцу и крикнул в теснившуюся вокруг него толпу:
— Я перед вами. Я клялся оставаться верным, и вы клялись в этом вместе со мной! Я не нарушу своей клятвы, но я могу умереть. Если моя смерть может помочь вам, то вот я стою перед вами. У меня нет хлеба, но вот, вот мое тело! Возьмите его, наложите на меня руки и разорвите меня на части! Я стою перед вами! Клятву свою я сдержу!
Тогда плотник опустил голову и сказал глухим голосом:
— Пусть будет, как Богу угодно! Люди, ведь мы клялись!
Бургомистр невредимым вошел в дом своего друга. Госпожа ван Гоут видела и слышала все происшедшее и в тот же день рассказала обо всем Марии. При этом глаза ее блестели особенно ярко, когда она воскликнула:
— Никогда еще я не видела более великого человека, чем он в эти минуты! Благо нам, что в стенах нашего города распоряжается такой человек! Ни дети, ни внуки никогда не забудут этого подвига его!
И они сохранили его в благодарной памяти.
Ночью, следовавшей за днем, когда бургомистр так ярко выказал свое мужество, от принца пришло письмо с радостным и ободряющим известием. Этот благородный человек выздоровел и употреблял все усилия на то, чтобы спасти мужественный Лейден. Гёзы прокопали дамбу, и их корабли прошли сквозь прокоп, помощь была близка, и верные граждане, принесшие письмо, видели собственными глазами спасительный флот и борцов за свободу, пылающих жаждой битвы. Господин ван дер Доес назначался в этом же письме комиссаром принца, на место покойного ван Бронкхорста. Ван дер Верфф стоял уже не одиноко, и когда на следующий день было прочитано письмо «отца Вильгельма» и распространился рассказ гонцов, мужество и уверенность измученных горожан воскресли, как поднимается после освежающего дождя увядающая трава.
Но тяжелые недели тревоги и бедствий еще продолжали висеть над осажденными.
В последние дни сентября было решено заколоть дойных коров, которых до сих пор еще щадили ради грудных детей и рожениц, а затем… что делать затем?…
Помощь была близка, так как довольно часто небо окрашивалось в красный цвет, и воздух колебался от отдаленных пушечных выстрелов; но все время дул восточный ветер, который угонял обратно хлынувшие в страну воды, а для того чтобы приблизиться к городу, кораблям была необходима высокая вода.
Ни один из гонцов, посланных из города, не возвратился, не было ничего верного и известного, кроме все возраставшего и свирепствовавшего бедствия. Сегодня слегла и Варвара: она жаловалась на слабость и отвращение ко всякой пище.
Тогда Мария вспомнила о жареных голубях, которые приносили такую пользу покойной Лизочке, и отправилась к музыканту спросить, не решится ли он пожертвовать еще одним из своих любимцев для ее золовки.
Марию приняла мать Вильгельма. Слабая и усталая, она сидела в уютном кресле. Она могла еще ходить, но от всех этих беспокойств и недоедания руки ее начали как-то странно трястись. В ответ на просьбу Марии она покачала головой и сказала:
— Спросите его самого! Он должен держать своих птиц взаперти, потому что, покажись они в воздухе, их тотчас же застрелят проголодавшиеся бедняки. Осталось всего три! Остальных взяли с собой гонцы, и они не возвратились. Слава Богу! Пусть жирок, который у них еще остался, лучше попадет на блюдо, чем в клюв ястребу! Поверите ли вы? Две недели тому назад он из собственных своих сбережений затратил пятнадцать гульденов за полмешка ячменя, да и то Бог весть, где он еще нашел его! Ульрих! Ульрих! Проведи госпожу бургомистершу наверх к Вильгельму! Вам уж придется подняться, он ждет посланного с гонцом турмана и даже к обеду не спускается вниз. Только вряд ли стоит трудиться! Господи, Господи!
День выдался яркий и солнечный. Вильгельм стоял на своем балкончике и смотрел на юг на зеленую живописную равнину, которая расстилалась перед его глазами. За ним сидел сирота Аллертсона, Андреас. Он писал ноты, но делал это очень невнимательно; окончив строку, он также вперял взоры в пространство, стараясь высмотреть турмана, возвращения которого ждал его учитель. Он казался не слишком истощенным, потому что не одно зернышко из голубиного корма перепало тайно и на его долю в придачу к его скудной порции мяса.
Вильгельм, по-видимому, был настолько же поражен, насколько и польщен посещением госпожи бургомистерши и обещал ей исполнить ее просьбу, но по его лицу было заметно, что ему нелегко было согласиться. Молодая женщина подошла вместе с ним к краю балкона. На юге, там, где глаз встречал обычно одну зелень, он показал ей обширную равнину, подернутую легким туманом. Полуденное солнце, казалось, напоило светом белые испарения, казалось, взбивало и поднимало их своими лучами. Это была вода, ворвавшаяся в прорытые дюны, а черные продолговатые пятна, двигавшиеся у края ее, были, должно быть, испанские войска, принужденные отступить перед надвигавшимся наводнением из отдаленных укреплений, деревень и мыз. Самих дюн видно не было, но суда гёзов уже миновали их. Если бы флоту удалось добраться до Зоетермерского озера, а оттуда…
Вильгельм вдруг прервал свое объяснение, а Андреас вскочил, отодвинул свой стул и закричал:
— Летит! Голубь! Роланд, мой патрон! Вон он летит!
В первый раз Вильгельм услышал из уст мальчика восклицание его отца. Должно быть, он был в очень сильном волнении. Действительно, мальчик не ошибался: точка, прорезавшая воздух и замеченная его зоркими глазами, превратилась уже во что-то продолговатое, в птицу, в голубя!
Вильгельм схватил стоявший около балкона флаг и стал махать им с такой радостью, с какой машет знаменем победитель после выигранной битвы. Вот турман прилетел, опустился, прыгнул в голубятню, и через несколько минут музыкант пришел на балкон с запиской в руках.
— Отцам города! — воскликнул Вильгельм. — Передайте его сейчас же вашему мужу. О почтенная госпожа, завершите то, что начал голубь! Слава Богу, слава Богу! Они уже около Северной реки. Это спасет бедный народ от гибели! И вот еще что: у вас будет жаркое, возьмите-ка и эти зерна. Ячневый суп лучшее лекарство в положении Варвары, знаю по собственному опыту.
Когда наступил вечер и Вильгельм поделился своей радостью с родителями, он велел поймать сизого голубя с белой грудью.
— Убей его где-нибудь на дворе, — попросил он, — я не могу видеть этого!
Андреас скоро вернулся с убитым турманом. Его губы были в крови, и Вильгельм понял почему. Однако он не стал бранить проголодавшегося мальчика, но только сказал:
— Фу, точно хорек!
На следующее утро в самую раннюю пору вернулся второй голубь. Письма, принесенные крылатыми гонцами, были прочитаны у окна ратуши; мужество населения, бывшего уже на краю гибели, вспыхнуло снова и помогло ему переносить самые тяжелые испытания. Одно из писем было адресовано к городскому начальству, другое к Яну Дузе; они были полны твердости и надежды, и принц, верный защитник свободы, друг и вождь народа, принц был снова здоров и полон сил и лично посетил корабли и войска, посланные для освобождения Лейдена. Спасение было так близко, а между тем северо-восточный ветер не хотел перемениться, и вода не поднималась. На крепости и во всех других возвышенных местах толпились горожане, солдаты, члены ратуши и женщины, и все они смотрели вдаль.
Тысячи рук складывались в горячей молитве, все глаза с лихорадочным нетерпением и жгучей тоской были обращены на юг, но граница воды не приближалась, и, как будто в насмешку, солнце весело прокладывало себе путь сквозь туман осеннего утра, ласково согревало прохладный воздух, а вечером отправлялось на покой, сверкая и широко раскидывая свои золотые лучи. Безоблачная синева неба расстилалась над городом, невозмутимая и безучастная, а ночью украшалась мириадами сверкающих звезд.
29 сентября рано утром туман спустился, трава не покрылась росой, а испарения поднялись вверх, удушливый зной сменился свежестью, показалось серое облако, которое скоро окрасилось в мрачный черный цвет. Поднялся легкий ветерок и стал играть голыми ветками, и вдруг над головами жадно всматривавшейся в даль толпы пронесся порыв ветра. За ним следовал второй, третий, и вскоре над городом свистел и бушевал, без перерыва и без отдыха, грозно завывавший ураган, срывая черепицу с крыш, сгибая плодовые деревья в садах и молодые вязы и липы на улицах, сбрасывая на землю знамена, которые мальчишки укрепили назло испанцам на валах, возмущая тихую воду в городском рву и в каналах, и вот — Господь не оставляет своих! — флюгера завертелись, буря налетела с северо-запада, и (никто этого не видел, но рыбаки громко кричали, и все ликовали вместе с ними и передавали весть дальше) шквал гнал высоко поднявшееся во время прилива море в устье Мааса и с дикой силой поворачивал вспять воды реки, которая захлестнула берега и понеслась по готовым принять ее проходам в плотинах, через широко раскрытые шлюзы и подняла на своей возмущенной поверхности спасительные корабли, пришедшие на помощь лейденцам.
Свирепствуй буря, лейся потоками грозный ливень, бушуйте волны и уничтожьте луга, потопите дома и деревни! Вас приветствуют тысячи и тысячи людей, стоящих на валах и башнях Лейдена. Они видят в вас страшное войско мстительного, спасающего Бога и радуются, и ликуют, встречая вас!
Два дня подряд бургомистр с Марией и Адрианом и господа ван дер Доес и ван Гоут, уходя только на короткое время домой, смешиваются с толпой народа и становятся на верху крепости или на башне у Коровьих ворот, и даже едва оправившаяся после болезни Варвара, которую гораздо больше подкрепила надежда, чем ячменный кисель и тощий голубок, даже она не может усидеть дома и плетется на сторожевую башню к музыканту; ведь каждому хочется видеть прибывающую воду и следить за тем, как размягчается почва, и влага пробирается между стебельками травы, образуя лужи, пруды и, наконец, широкую водяную равнину, и под потоками ливня на воде вздымаются пузыри, и вся поверхность покрывается волнующимися кругами. Каждый хочет быть свидетелем того, как испанцы мечутся туда и сюда, словно овцы, настигнутые волком. Каждому хочется послушать, как гремят пушки гёзов, хочется расслышать трескотню их ружей и мушкетов, и этот ураган, угрожающий сбросить всех женщин и мужчин, приятнее для них, чем ласковое веянье зефира, а проливной дождь, который пронзает их насквозь, кажется им милее, чем весенняя роса, в которой переливаются лучи солнца.
Позади укрепленного шанца Ламмена, защищаемого несколькими сотнями испанских воинов, и замка Кроненштейн зоркий глаз мог рассмотреть корабли гёзов.
Четверг и пятницу Вильгельм напрасно высматривал голубя, но в субботу его лучший летун возвратился назад. Он принес письмо адмирала Бонзота, в котором приказывалось всему вооруженному мужскому населению города предпринять в пятницу вылазку и броситься на Ламмен.
Буря помешала голубю лететь. Он прилетел в город слишком поздно, но в субботу вечером Ян Дуза и капитан ван Лан начали готовиться. Все, кто мог еще держать оружие, явились на призыв в воскресенье поутру. То были жалкие, бледные, беспорядочные толпы, но зов вождя дошел до них, и ни один не захотел остаться в стороне, все были готовы положить жизнь за спасение города и за свои семьи.
На заседании, под гнетом страшной ответственности, которую он нес, и вследствие увещаний своих товарищей по должности он согласился написать к Вальдесу, прося пропустить делегацию, которая должна была добиться от Штатов и принца Оранского освобождения от его присяги.
Вальдес употреблял все усилия на то, чтобы побудить бургомистра к дальнейшим переговорам, но тот оставался непоколебимым, и из стен города не вышло ни одной просьбы об освобождении. Ван дер Доес, городской секретарь, юнкер фон Вармонд и другие мужественные люди ревностно восставали и на большом собрании против любых сношений с врагами, а теперь смело стали рядом с ван дер Верффом против его товарищей по должности и городского совета, который весь, за исключением семи членов, изо всех сил настаивал на необходимости завязать переговоры.
Адриан выздоровел быстро; но предсказание доктора Бонтиуса исполнилось самым ужасным образом: голод и чума соревновались друг с другом в своей свирепой ярости и уничтожили чуть не половину всех жителей цветущего города. Но как ни непрогляден был мрак, как ни мрачно было небо, все-таки среди жестокой печали выдавались часы, когда в души западал светлый луч солнца, и надежда развернула свое цветное знамя. Радостные, как невеста, разбуженная в день свадьбы пением своих подруг, встали с постели 11 сентября лейденские горожане: издали доносились громкие и раскатистые пушечные выстрелы, и небо окрасилось в пурпур. Деревни к юго-западу от города были объяты пламенем. Всякий дом, всякий погреб, разрушавшийся в огне и погребавший в своих развалинах счастье честных людей, в то же время был символом освобождения для отчаявшихся горожан.
Гёзы наступали!
Там, где гремели выстрелы и пылал горизонт, возвышалась насыпь, в продолжение столетий верно защищавшая лейденскую равнину от напора волн, а теперь преграждавшая путь шедшему на помощь флоту.
— Упади охраняющая стена, поднимись буря, поглоти свою добычу, бушующее море, уничтожь все благосостояние крестьянина, пусть испортятся наши луга и поля, но утопи нашего врага или прогони его от нас!
Так пел Ян Дуза; это звучало в душе Питера; так молилась Мария и вместе с нею тысячи мужчин и женщин.
Но зарево, появившееся на горизонте, погасло, орудия замолкли. Прошел второй день, за ним третий, четвертый — и ни один вестник не появлялся, не видно было ни одного корабля гёзов, и море, казалось, отдыхало; но другая неумолимая власть росла и распространялась с таинственной, подкрадывающейся неодолимой силой: это была смерть со своими помощниками — отчаянием и голодом.
Глубокой ночью тайно сносили умерших в могилы, чтобы при разделе пищи сохранить их скудную порцию для оставшихся в живых. Ангел смерти летал из дома в дом; он дотронулся и до сердечка милой маленькой Лизочки, и в тихую ночь, во время сна поцеловал ее закрытые глазки.
Малодушные и приверженцы испанцев подняли головы и собрались толпами, из которых одна проникла в залу ратуши, требуя хлеба. Но уже больше не было ни одного зернышка, и начальство могло раздавать только крошечные кусочки коровьего и лошадиного мяса и бычьей шкуры, вареной и соленой бычьей шкуры.
В это время, когда голод достиг высшего предела, ван дер Верфф шел по широкой улице. Он не обращал внимания на толпу доведенных до отчаяния мужчин и женщин, которые следовали за ним, выкрикивая угрозы. Но когда он завернул по направлению к дому ван Гоута, то вдруг увидел себя окруженным со всех сторон. Бледная женщина с умирающим ребенком на руках бросилась на колени перед ним, протянула к нему младенца, прося глухим, беззвучным голосом:
— Хватит, пусть будет довольно, посмотри сюда, посмотри на него, это третий! Хватит!
— Хватит с нас! Хлеба, хлеба! Достань нам хлеба! — яростно раздавались со всех сторон грозные крики и с угрозой поднимались вверх оружие и камни; один плотник, которого он знал и который оставался до сих пор верен правому делу, подошел к нему ближе и сказал сдержанно, но твердо:
— Так нельзя больше. Мы терпеливо переносили голод и страдание в борьбе против испанцев и за нашу Библию, но бороться с неизбежной смертью — безумие!
Бледный и потрясенный, смотрел Питер на мать, на дитя, на честного работника и на руки, с криками и угрозами поднимавшиеся вверх. То же самое бедствие, которое пригибало этих людей и еще много других страдающих, ложилось на его душу в тысячу раз более тяжелым бременем. Несказанное чувство сострадания охватило этого честного человека. Ему хотелось бы прижать к своему сердцу всех этих товарищей по несчастью, которым в будущем предстояло наслаждаться вместе с ним более достойным существованием. В глубоком волнении он переводил свой взор с одного на другого, наконец, он прижал руку к сердцу и крикнул в теснившуюся вокруг него толпу:
— Я перед вами. Я клялся оставаться верным, и вы клялись в этом вместе со мной! Я не нарушу своей клятвы, но я могу умереть. Если моя смерть может помочь вам, то вот я стою перед вами. У меня нет хлеба, но вот, вот мое тело! Возьмите его, наложите на меня руки и разорвите меня на части! Я стою перед вами! Клятву свою я сдержу!
Тогда плотник опустил голову и сказал глухим голосом:
— Пусть будет, как Богу угодно! Люди, ведь мы клялись!
Бургомистр невредимым вошел в дом своего друга. Госпожа ван Гоут видела и слышала все происшедшее и в тот же день рассказала обо всем Марии. При этом глаза ее блестели особенно ярко, когда она воскликнула:
— Никогда еще я не видела более великого человека, чем он в эти минуты! Благо нам, что в стенах нашего города распоряжается такой человек! Ни дети, ни внуки никогда не забудут этого подвига его!
И они сохранили его в благодарной памяти.
Ночью, следовавшей за днем, когда бургомистр так ярко выказал свое мужество, от принца пришло письмо с радостным и ободряющим известием. Этот благородный человек выздоровел и употреблял все усилия на то, чтобы спасти мужественный Лейден. Гёзы прокопали дамбу, и их корабли прошли сквозь прокоп, помощь была близка, и верные граждане, принесшие письмо, видели собственными глазами спасительный флот и борцов за свободу, пылающих жаждой битвы. Господин ван дер Доес назначался в этом же письме комиссаром принца, на место покойного ван Бронкхорста. Ван дер Верфф стоял уже не одиноко, и когда на следующий день было прочитано письмо «отца Вильгельма» и распространился рассказ гонцов, мужество и уверенность измученных горожан воскресли, как поднимается после освежающего дождя увядающая трава.
Но тяжелые недели тревоги и бедствий еще продолжали висеть над осажденными.
В последние дни сентября было решено заколоть дойных коров, которых до сих пор еще щадили ради грудных детей и рожениц, а затем… что делать затем?…
Помощь была близка, так как довольно часто небо окрашивалось в красный цвет, и воздух колебался от отдаленных пушечных выстрелов; но все время дул восточный ветер, который угонял обратно хлынувшие в страну воды, а для того чтобы приблизиться к городу, кораблям была необходима высокая вода.
Ни один из гонцов, посланных из города, не возвратился, не было ничего верного и известного, кроме все возраставшего и свирепствовавшего бедствия. Сегодня слегла и Варвара: она жаловалась на слабость и отвращение ко всякой пище.
Тогда Мария вспомнила о жареных голубях, которые приносили такую пользу покойной Лизочке, и отправилась к музыканту спросить, не решится ли он пожертвовать еще одним из своих любимцев для ее золовки.
Марию приняла мать Вильгельма. Слабая и усталая, она сидела в уютном кресле. Она могла еще ходить, но от всех этих беспокойств и недоедания руки ее начали как-то странно трястись. В ответ на просьбу Марии она покачала головой и сказала:
— Спросите его самого! Он должен держать своих птиц взаперти, потому что, покажись они в воздухе, их тотчас же застрелят проголодавшиеся бедняки. Осталось всего три! Остальных взяли с собой гонцы, и они не возвратились. Слава Богу! Пусть жирок, который у них еще остался, лучше попадет на блюдо, чем в клюв ястребу! Поверите ли вы? Две недели тому назад он из собственных своих сбережений затратил пятнадцать гульденов за полмешка ячменя, да и то Бог весть, где он еще нашел его! Ульрих! Ульрих! Проведи госпожу бургомистершу наверх к Вильгельму! Вам уж придется подняться, он ждет посланного с гонцом турмана и даже к обеду не спускается вниз. Только вряд ли стоит трудиться! Господи, Господи!
День выдался яркий и солнечный. Вильгельм стоял на своем балкончике и смотрел на юг на зеленую живописную равнину, которая расстилалась перед его глазами. За ним сидел сирота Аллертсона, Андреас. Он писал ноты, но делал это очень невнимательно; окончив строку, он также вперял взоры в пространство, стараясь высмотреть турмана, возвращения которого ждал его учитель. Он казался не слишком истощенным, потому что не одно зернышко из голубиного корма перепало тайно и на его долю в придачу к его скудной порции мяса.
Вильгельм, по-видимому, был настолько же поражен, насколько и польщен посещением госпожи бургомистерши и обещал ей исполнить ее просьбу, но по его лицу было заметно, что ему нелегко было согласиться. Молодая женщина подошла вместе с ним к краю балкона. На юге, там, где глаз встречал обычно одну зелень, он показал ей обширную равнину, подернутую легким туманом. Полуденное солнце, казалось, напоило светом белые испарения, казалось, взбивало и поднимало их своими лучами. Это была вода, ворвавшаяся в прорытые дюны, а черные продолговатые пятна, двигавшиеся у края ее, были, должно быть, испанские войска, принужденные отступить перед надвигавшимся наводнением из отдаленных укреплений, деревень и мыз. Самих дюн видно не было, но суда гёзов уже миновали их. Если бы флоту удалось добраться до Зоетермерского озера, а оттуда…
Вильгельм вдруг прервал свое объяснение, а Андреас вскочил, отодвинул свой стул и закричал:
— Летит! Голубь! Роланд, мой патрон! Вон он летит!
В первый раз Вильгельм услышал из уст мальчика восклицание его отца. Должно быть, он был в очень сильном волнении. Действительно, мальчик не ошибался: точка, прорезавшая воздух и замеченная его зоркими глазами, превратилась уже во что-то продолговатое, в птицу, в голубя!
Вильгельм схватил стоявший около балкона флаг и стал махать им с такой радостью, с какой машет знаменем победитель после выигранной битвы. Вот турман прилетел, опустился, прыгнул в голубятню, и через несколько минут музыкант пришел на балкон с запиской в руках.
— Отцам города! — воскликнул Вильгельм. — Передайте его сейчас же вашему мужу. О почтенная госпожа, завершите то, что начал голубь! Слава Богу, слава Богу! Они уже около Северной реки. Это спасет бедный народ от гибели! И вот еще что: у вас будет жаркое, возьмите-ка и эти зерна. Ячневый суп лучшее лекарство в положении Варвары, знаю по собственному опыту.
Когда наступил вечер и Вильгельм поделился своей радостью с родителями, он велел поймать сизого голубя с белой грудью.
— Убей его где-нибудь на дворе, — попросил он, — я не могу видеть этого!
Андреас скоро вернулся с убитым турманом. Его губы были в крови, и Вильгельм понял почему. Однако он не стал бранить проголодавшегося мальчика, но только сказал:
— Фу, точно хорек!
На следующее утро в самую раннюю пору вернулся второй голубь. Письма, принесенные крылатыми гонцами, были прочитаны у окна ратуши; мужество населения, бывшего уже на краю гибели, вспыхнуло снова и помогло ему переносить самые тяжелые испытания. Одно из писем было адресовано к городскому начальству, другое к Яну Дузе; они были полны твердости и надежды, и принц, верный защитник свободы, друг и вождь народа, принц был снова здоров и полон сил и лично посетил корабли и войска, посланные для освобождения Лейдена. Спасение было так близко, а между тем северо-восточный ветер не хотел перемениться, и вода не поднималась. На крепости и во всех других возвышенных местах толпились горожане, солдаты, члены ратуши и женщины, и все они смотрели вдаль.
Тысячи рук складывались в горячей молитве, все глаза с лихорадочным нетерпением и жгучей тоской были обращены на юг, но граница воды не приближалась, и, как будто в насмешку, солнце весело прокладывало себе путь сквозь туман осеннего утра, ласково согревало прохладный воздух, а вечером отправлялось на покой, сверкая и широко раскидывая свои золотые лучи. Безоблачная синева неба расстилалась над городом, невозмутимая и безучастная, а ночью украшалась мириадами сверкающих звезд.
29 сентября рано утром туман спустился, трава не покрылась росой, а испарения поднялись вверх, удушливый зной сменился свежестью, показалось серое облако, которое скоро окрасилось в мрачный черный цвет. Поднялся легкий ветерок и стал играть голыми ветками, и вдруг над головами жадно всматривавшейся в даль толпы пронесся порыв ветра. За ним следовал второй, третий, и вскоре над городом свистел и бушевал, без перерыва и без отдыха, грозно завывавший ураган, срывая черепицу с крыш, сгибая плодовые деревья в садах и молодые вязы и липы на улицах, сбрасывая на землю знамена, которые мальчишки укрепили назло испанцам на валах, возмущая тихую воду в городском рву и в каналах, и вот — Господь не оставляет своих! — флюгера завертелись, буря налетела с северо-запада, и (никто этого не видел, но рыбаки громко кричали, и все ликовали вместе с ними и передавали весть дальше) шквал гнал высоко поднявшееся во время прилива море в устье Мааса и с дикой силой поворачивал вспять воды реки, которая захлестнула берега и понеслась по готовым принять ее проходам в плотинах, через широко раскрытые шлюзы и подняла на своей возмущенной поверхности спасительные корабли, пришедшие на помощь лейденцам.
Свирепствуй буря, лейся потоками грозный ливень, бушуйте волны и уничтожьте луга, потопите дома и деревни! Вас приветствуют тысячи и тысячи людей, стоящих на валах и башнях Лейдена. Они видят в вас страшное войско мстительного, спасающего Бога и радуются, и ликуют, встречая вас!
Два дня подряд бургомистр с Марией и Адрианом и господа ван дер Доес и ван Гоут, уходя только на короткое время домой, смешиваются с толпой народа и становятся на верху крепости или на башне у Коровьих ворот, и даже едва оправившаяся после болезни Варвара, которую гораздо больше подкрепила надежда, чем ячменный кисель и тощий голубок, даже она не может усидеть дома и плетется на сторожевую башню к музыканту; ведь каждому хочется видеть прибывающую воду и следить за тем, как размягчается почва, и влага пробирается между стебельками травы, образуя лужи, пруды и, наконец, широкую водяную равнину, и под потоками ливня на воде вздымаются пузыри, и вся поверхность покрывается волнующимися кругами. Каждый хочет быть свидетелем того, как испанцы мечутся туда и сюда, словно овцы, настигнутые волком. Каждому хочется послушать, как гремят пушки гёзов, хочется расслышать трескотню их ружей и мушкетов, и этот ураган, угрожающий сбросить всех женщин и мужчин, приятнее для них, чем ласковое веянье зефира, а проливной дождь, который пронзает их насквозь, кажется им милее, чем весенняя роса, в которой переливаются лучи солнца.
Позади укрепленного шанца Ламмена, защищаемого несколькими сотнями испанских воинов, и замка Кроненштейн зоркий глаз мог рассмотреть корабли гёзов.
Четверг и пятницу Вильгельм напрасно высматривал голубя, но в субботу его лучший летун возвратился назад. Он принес письмо адмирала Бонзота, в котором приказывалось всему вооруженному мужскому населению города предпринять в пятницу вылазку и броситься на Ламмен.
Буря помешала голубю лететь. Он прилетел в город слишком поздно, но в субботу вечером Ян Дуза и капитан ван Лан начали готовиться. Все, кто мог еще держать оружие, явились на призыв в воскресенье поутру. То были жалкие, бледные, беспорядочные толпы, но зов вождя дошел до них, и ни один не захотел остаться в стороне, все были готовы положить жизнь за спасение города и за свои семьи.