Страница:
— Сначала она мне предложила другое кольцо и сказала, что она дарит его мне, чтобы загладить удар, который я получил вчера, как верный приверженец короля. Не смешно ли?
— Я думаю, больше чем смешно!
— И не в моем характере принимать подарки за синяки, поэтому я быстро отдернул руку и сказал, что ученики унесли домой и от меня кое-что на память и что в награду за это я мог бы, пожалуй, взять простое кольцо.
— Правильно, Ника, правильно!
— И она так сказала; спрятала маленькое колечко снова в ящик, отыскала это, и вот оно у меня на руке.
— Дорогая штука! — пробормотал барон и подумал про себя: «Этот подарок тоже хороший знак. Он и Гогстратены ее ближайшие наследники, и если глупая девочка не выдержит у нее, то может быть…»
Но он не успел додумать своих соображений, как юноша перебил его восклицанием:
— Вот уже начинается дождь. Не правда ли, эти испарения на лугу очень похожи на облака, упавшие с неба? Я замерзаю!
— Натяни же плащ!
— Какой дождь и изморось! Можно подумать, что опять настала зима. Вода в канавах кажется совершенно черной, а там… Взгляни-ка, что это такое?
На дороге была расположена корчма, а перед ней рос совершенно особняком очень высокий старый вяз. Его ствол, нагой, как мачта, возвышался прямо, словно свеча, и разветвлялся только на высоте дома. Весна не повесила еще ни одного листочка на ветви, но все-таки было на что взглянуть на обнаженной вершине дерева. К одной из веток был прикреплен небольшой флаг цветов Оранского дома, на другой же висела большая кукла, которую издали легко было принять за человека, одетого в черное, на третьей качалась старая шляпа, а на четвертой ветке торчал кусок белого картона, на котором большими черными буквами, которые дождь уже начинал стирать, было написано:
«Оранскому Божья помощь, испанцам смерть! Вот завет Питера Кватгелата!»
Это пестро разукрашенное дерево в сером и холодном тумане дождливого апрельского утра вовсе не производило приятного впечатления. Рядом с куклой, качавшейся от ветра в разные стороны, уселись на ветке вороны, принимая ее, вероятно, за повешенного человека. Должно быть, это были не слишком понятливые птицы, так как вот уже несколько лет, с тех самых пор как в Голландии водворились испанцы, места казни никогда не оставались пустыми. Вороны каркали, словно досадуя, но все-таки оставались на дереве, которое они, вероятно, принимали за виселицу. Прочее убранство дерева и мысль о ловком смельчаке, взобравшемся на такую высоту, чтобы подвесить куклу, резко и оскорбительно дисгармонировало с пародией на казнь.
Тем не менее Николай громко рассмеялся, увидя на вершине вяза все эти чудеса, и, указывая вверх пальцем, сказал:
— Вот так плоды там висят!
Но тотчас же у него пробежал мороз по спине: он увидел, что ворон сел на черную куклу и так сильно ударил в нее своим крепким клювом, что она тут же закачалась, как маятник, вместе с ним.
— Что значит эта чепуха? — спросил барон, обращаясь к ехавшему вслед за ними слуге, малому не из робкого десятка.
— Это как будто бы вывеска гостиницы, — ответил тот. — Вчера при свете солнца все выглядело довольно весело, но сегодня б-ррр… это просто ужас!
Глаза дворянина не были настолько зорки, чтобы прочесть надпись на доске. Когда Николай прочел ее ему, он выругался про себя. Затем снова обратился к слуге:
— И что же, эта дурацкая штука привлекает к ловкому хозяину гостей?
— Да, господин, и, клянусь душой, вчера, когда еще не было всех этих воронов наверху, это выглядело чертовски смешно! Просто нельзя было смотреть без смеха. Пол-Лейдена стояло перед вывеской, и мы вышли вместе с толпой. Вот-то суматоха и шум были на лужайке под деревом! Волынки, гобои — гобои, волынки, скрипки просто не умолкали. При этом народ разошелся и ликовал так, что у меня до сих пор звон в ушах. Играли, танцам не было конца. Парни бросали в воздух подвязки в такт гудку; летели сюртуки, все ходили парами с девушками под руку, а в левой руке, высоко над головой, держали кружки пива, так что только пена брызгала. И так все кричали и веселились, будто бы каждый цветочек в траве превратился в золотой гульден. А сегодня, святой Флориан, — такой дождь!
— Он как раз подходит к тем предметам наверху! — воскликнул барон. — От такого ливня трут совсем отсыреет, иначе я вытащил бы пистолет и выстрелил бы в этого паршивого защитника свободы и в то пестрое чучело на дереве.
— А вон там танцевали! — заметил слуга, указывая на примятую траву.
— Народ совершенно сбесился! — воскликнул дворянин. — Сегодня танцы и ликование, а завтра ветер сбросит с дерева и флаг, и войлочное чучело, и вместо черной куклы они сами попадут на виселицу. Тише, конь! Град беспокоит животных! Отстегни чемодан, Геррат, и дай молодому человеку покрывало.
— Сейчас, господин! Не лучше ли будет, если вы войдете сюда, пока лошадь успокоится? Святой Флориан! Посмотрите-ка, какой кусок льда в гриве у вашего жеребца! Не меньше голубиного яйца! Под навесом уже стоят два коня, а пиво у Кватгелата не дурное!
Дворянин посмотрел вопросительно на сына.
— Войдем туда, — сказал тот, — мы приедем в Гаагу достаточно рано. Посмотри только на бедного Бальтазара, как он щелкает зубами. Хенрика говорит, что он крашен, но если бы она увидела, как хорошо на нем держится краска в такую погоду, она взяла бы свои слова назад.
Ван Вибисма повернул к дому обеспокоенного градом коня, от которого подымался пар и падали капли дождевой воды, и через несколько минут переступил со своим сыном через порог корчмы.
VI
VII
— Я думаю, больше чем смешно!
— И не в моем характере принимать подарки за синяки, поэтому я быстро отдернул руку и сказал, что ученики унесли домой и от меня кое-что на память и что в награду за это я мог бы, пожалуй, взять простое кольцо.
— Правильно, Ника, правильно!
— И она так сказала; спрятала маленькое колечко снова в ящик, отыскала это, и вот оно у меня на руке.
— Дорогая штука! — пробормотал барон и подумал про себя: «Этот подарок тоже хороший знак. Он и Гогстратены ее ближайшие наследники, и если глупая девочка не выдержит у нее, то может быть…»
Но он не успел додумать своих соображений, как юноша перебил его восклицанием:
— Вот уже начинается дождь. Не правда ли, эти испарения на лугу очень похожи на облака, упавшие с неба? Я замерзаю!
— Натяни же плащ!
— Какой дождь и изморось! Можно подумать, что опять настала зима. Вода в канавах кажется совершенно черной, а там… Взгляни-ка, что это такое?
На дороге была расположена корчма, а перед ней рос совершенно особняком очень высокий старый вяз. Его ствол, нагой, как мачта, возвышался прямо, словно свеча, и разветвлялся только на высоте дома. Весна не повесила еще ни одного листочка на ветви, но все-таки было на что взглянуть на обнаженной вершине дерева. К одной из веток был прикреплен небольшой флаг цветов Оранского дома, на другой же висела большая кукла, которую издали легко было принять за человека, одетого в черное, на третьей качалась старая шляпа, а на четвертой ветке торчал кусок белого картона, на котором большими черными буквами, которые дождь уже начинал стирать, было написано:
«Оранскому Божья помощь, испанцам смерть! Вот завет Питера Кватгелата!»
Это пестро разукрашенное дерево в сером и холодном тумане дождливого апрельского утра вовсе не производило приятного впечатления. Рядом с куклой, качавшейся от ветра в разные стороны, уселись на ветке вороны, принимая ее, вероятно, за повешенного человека. Должно быть, это были не слишком понятливые птицы, так как вот уже несколько лет, с тех самых пор как в Голландии водворились испанцы, места казни никогда не оставались пустыми. Вороны каркали, словно досадуя, но все-таки оставались на дереве, которое они, вероятно, принимали за виселицу. Прочее убранство дерева и мысль о ловком смельчаке, взобравшемся на такую высоту, чтобы подвесить куклу, резко и оскорбительно дисгармонировало с пародией на казнь.
Тем не менее Николай громко рассмеялся, увидя на вершине вяза все эти чудеса, и, указывая вверх пальцем, сказал:
— Вот так плоды там висят!
Но тотчас же у него пробежал мороз по спине: он увидел, что ворон сел на черную куклу и так сильно ударил в нее своим крепким клювом, что она тут же закачалась, как маятник, вместе с ним.
— Что значит эта чепуха? — спросил барон, обращаясь к ехавшему вслед за ними слуге, малому не из робкого десятка.
— Это как будто бы вывеска гостиницы, — ответил тот. — Вчера при свете солнца все выглядело довольно весело, но сегодня б-ррр… это просто ужас!
Глаза дворянина не были настолько зорки, чтобы прочесть надпись на доске. Когда Николай прочел ее ему, он выругался про себя. Затем снова обратился к слуге:
— И что же, эта дурацкая штука привлекает к ловкому хозяину гостей?
— Да, господин, и, клянусь душой, вчера, когда еще не было всех этих воронов наверху, это выглядело чертовски смешно! Просто нельзя было смотреть без смеха. Пол-Лейдена стояло перед вывеской, и мы вышли вместе с толпой. Вот-то суматоха и шум были на лужайке под деревом! Волынки, гобои — гобои, волынки, скрипки просто не умолкали. При этом народ разошелся и ликовал так, что у меня до сих пор звон в ушах. Играли, танцам не было конца. Парни бросали в воздух подвязки в такт гудку; летели сюртуки, все ходили парами с девушками под руку, а в левой руке, высоко над головой, держали кружки пива, так что только пена брызгала. И так все кричали и веселились, будто бы каждый цветочек в траве превратился в золотой гульден. А сегодня, святой Флориан, — такой дождь!
— Он как раз подходит к тем предметам наверху! — воскликнул барон. — От такого ливня трут совсем отсыреет, иначе я вытащил бы пистолет и выстрелил бы в этого паршивого защитника свободы и в то пестрое чучело на дереве.
— А вон там танцевали! — заметил слуга, указывая на примятую траву.
— Народ совершенно сбесился! — воскликнул дворянин. — Сегодня танцы и ликование, а завтра ветер сбросит с дерева и флаг, и войлочное чучело, и вместо черной куклы они сами попадут на виселицу. Тише, конь! Град беспокоит животных! Отстегни чемодан, Геррат, и дай молодому человеку покрывало.
— Сейчас, господин! Не лучше ли будет, если вы войдете сюда, пока лошадь успокоится? Святой Флориан! Посмотрите-ка, какой кусок льда в гриве у вашего жеребца! Не меньше голубиного яйца! Под навесом уже стоят два коня, а пиво у Кватгелата не дурное!
Дворянин посмотрел вопросительно на сына.
— Войдем туда, — сказал тот, — мы приедем в Гаагу достаточно рано. Посмотри только на бедного Бальтазара, как он щелкает зубами. Хенрика говорит, что он крашен, но если бы она увидела, как хорошо на нем держится краска в такую погоду, она взяла бы свои слова назад.
Ван Вибисма повернул к дому обеспокоенного градом коня, от которого подымался пар и падали капли дождевой воды, и через несколько минут переступил со своим сыном через порог корчмы.
VI
При входе в большую и низкую общую комнату на путешественников пахнуло теплом и запахом пива и съестного. С двух сторон из маленьких окошечек, которые вряд ли заслуживали иное название, кроме как бортовых люков, лился скудный свет. Да и сама комната напоминала каюту корабля. Потолок и пол, столы и стулья были сделаны из одинакового темного дерева, которым были обиты и стены; по ним лепились постели, напоминавшие корабельные койки.
Хозяин встретил знатных гостей с униженным видом и с извинениями и провел их к камину, где пылали большие куски торфа. Тепло, исходившее от них, достигало сразу нескольких целей: оно согревало воздух, освещало часть комнаты, остававшуюся полутемной благодаря мрачной погоде, и было как раз на руку трем курицам, которые начинали поджариваться на тонком вертеле над огнем. Когда новые гости приблизились к очагу, старушка, поворачивавшая вертел, столкнула с колен кота и поднялась с места.
Хозяин бросил на скамейку одежды, которые были повешены для просушки на спинки двух стульев, а на их место развесил вымокшие плащи дворянина и его сына.
Пока старший Вибисма заказывал согревающий напиток для себя и своих людей, Николай подвел негра к камину.
Продрогший африканец уселся на корточки около золы и держал по очереди над пламенем то ноги, обутые в промокшие красные сафьяновые сапоги, то закоченевшие пальцы.
Отец и сын уселись за стол, который служанка накрыла скатертью. Дворянину хотелось заставить хозяина, в высшей степени любезного, с лицом, изрытым оспой, низенького толстячка, одежда которого была совершенно такого же темного цвета, как и дерево в его комнате, рассказать о разукрашенном дереве. Но он оставил это намерение, так как за столом, находившимся на некотором расстоянии от него, сидели двое лейденских горожан, из которых один был ему хорошо известен, и ему не хотелось пускаться в разговоры в таком месте, как это.
Николай, тоже окинув взглядом комнату, подтолкнул отца и сказал вполголоса:
— Ты заметил там двух мужчин? Младший — он снимает теперь крышку с кружки — тот добрый человек, что освободил меня вчера от учеников и дал мне свой плащ.
— Это тот? — спросил дворянин. — Какой красивый молодой человек! Его можно принять за художника или что-нибудь в этом роде. Эй хозяин, кто этот господин с черными локонами и большими глазами, который разговаривает с учителем фехтования Аллертсоном?
— Это господин Вильгельм, если будет угодно вашей милости, младший сын старшего сборщика податей Корнелия, шпильман[18], или музыкант, как они себя называют.
— Вот-вот! — воскликнул барон. — Его отец мой старый лейденский знакомый. Это был славный, безукоризненный человек до той поры, пока мечта о свободе не вскружила людям головы. Да и у молодого такое славное лицо, что приятно смотреть: в нем есть что-то чистое, что-то… это трудно выразить. Как ты думаешь, Ника, не правда ли, он похож на нашего святого Севастьяна? Как думаешь, не подойти ли мне к нему и не поблагодарить его за услугу?
Барон не дождался ответа сына, к которому он любил обращаться как к равному, он поднялся, чтобы выразить музыканту свое дружеское расположение, но этому похвальному намерению представилось неожиданное препятствие.
Человек, которого барон назвал учителем фехтования Аллертсоном, вдруг заметил, что плащи «глипперов» висят у огня, тогда как его собственный плащ и плащ его друга брошены на скамью. Это показалось лейденцу оскорблением. В то время, когда дворянин поднялся, он с гневом отодвинул стул и, нагнувшись вперед всей верхней сильно развитой частью туловища, уперся руками о край противоположного стола; при этом он быстро поворачивался с воинственным выражением лица то к хозяину, то к дворянину. Наконец он закричал на всю комнату:
— Кватгелат!… Ты… ты… чтоб тебя! Кто тебе, паршивый льстец, кто тебе позволил бросить в угол наши плащи?
— Ваши, господин капитан, — бормотал хозяин, — были уже…
— Молчать, низкий льстец! — гремел тот так громко и с таким волнением, что седые усы на верхней губе его ходили ходуном, а длинная густая борода то подымалась, то опускалась.-Молчать, подлиза! Мы это лучше тебя знаем. Черт возьми, как не оказать почета таким знатным плащам! Ведь они скроены по-испански! Это так к лицу глипперам! Бросать в угол доброе голландское сукно! Ого-го, брат кривоножка! Мы зададим тебе баню!…
— Прошу вас, благороднейший господин капитан…
— Плевать мне на ваше «благороднейший», господин неблагороднейший! Архиплут! Кто раньше приходит, тот раньше и ест. Такое правило в Голландии, и в Голландии оно применялось уже к Адаму и Еве. Мотай на ус, ты, кривоногий! Если мой «благороднейший» плащ и плащ господина Вильгельма не будут висеть, пока я досчитаю до двадцати, на старом месте, то случится то, что тебе не понравится. Раз… два… три…
Хозяин бросил на дворянина тревожный вопросительный взгляд.
В ответ тот пожал плечами и надменно сказал:
— Вероятно, у огня найдется места больше, чем для двух плащей!
Кватгелат взял с лавки накидку лейденца и повесил ее на два стула, которые поспешно придвинул к камину.
Учитель фехтования во все это время не переставал медленно считать. Когда он дошел до двадцати, хозяин уже окончил свое дело, но взволнованный капитан и здесь не оставил его в покое и продолжал:
— Теперь давай нам счет! Конечно, познакомиться с дождем и ветром не слишком хорошо, но я видывал общество еще и похуже. Хоть перед камином и найдется место для четырех плащей, а в Голландии для всех животных из Ноева ковчега — нет в ней места для испанцев и испанских единомышленников. Фу черт, у меня вся желчь поднялась! Пойдемте, господин Вильгельм, к нашим коням, иначе худо может все это кончиться!
При этом выпуклые глаза Аллертстона, которые и в обыкновенное время смотрели так проницательно, как будто хотели исследовать что-нибудь особенно замечательное, были гневно устремлены на дворянина и его сына. Но тот сделал вид, будто не слышал этих вызывающих слов, и когда учитель фехтования вышел из комнаты, он, выпрямившись во весь рост и без всякого смущения, подошел к музыканту, вежливо поклонился и учтиво поблагодарил за любезность, оказанную вчера его сыну.
— Право, вы ничем не обязаны мне, — ответил Вильгельм Корнелиуссон. — Я помог молодому дворянину потому, что это очень некрасиво выглядит, когда многие нападают на одного.
— Тогда позвольте мне похвалить этот образ мыслей, — возразил ему барон.
— Образ мыслей, — повторил музыкант с тонкой улыбкой и изобразил на столе несколько знаков.
Барон молча проследил движения пальцев, затем подошел к молодому человеку ближе и спросил:
— Неужели все, все теперь должно сводиться к политике?
— Да, — твердо ответил Вильгельм и быстрым движением повернулся лицом к Вибисме. — В такое время, да, двадцать раз — да. Вы напрасно заговорили со мной об образе мыслей, господин Матенессе!
— Каждый, — возразил ему дворянин, пожимая плечами, — каждый держится того мнения, какое ему нравится и наиболее понятно, каждый считает его правильным, но ведь нужно же уважать и мыслящих иначе.
— Нет, господин, — прервал его музыкант, — в такие дни у нас существует только один образ мыслей. В ком течет голландская кровь и кто думает иначе, нежели мы, с тем я не хочу иметь ничего общего, не хочу даже пить за одним столом. Простите, господин, мой товарищ, как вам, к сожалению, пришлось испытать, нетерпелив и не любит долго ждать.
Вильгельм, слегка поклонившись и послав рукой привет Николаю, подошел к камину, накинул на руку полувысохшие плащи, бросил на стол золотую монету, взял в руку покрытую клетку, в которой бились птицы, и вышел из комнаты.
Барон молча посмотрел ему вслед. Простые слова и вспышка молодого человека пробудили в нем болезненные ощущения. Он был убежден в своей правоте и тем не менее в эту минуту у него было такое чувство, словно какое-то пятно лежало на том деле, за которое стоял он.
Легче быть преследуемым, чем избегаемым. Вот почему на приветливом лице дворянина, когда он обернулся к сыну, было выражение глубокого огорчения.
Николай не расслышал ни одного слова органиста, но, когда он увидел, что музыкант, который всем существом своим особенно привлекал к себе его молодое сердце, отвернулся от его отца, словно от какого-то бесчестного человека, с которым не желает и встречаться, тогда его румяные щеки покрылись бледностью.
Слова, которые сказал ему вчера на прощание Ян Дуза, теперь особенно живо пришли ему в голову, и, когда барон снова сел против сына, мальчик поднял глаза и спросил нерешительно, но с трогательной искренностью и откровенным опасением в голосе:
— Отец, что это было? Отец, разве они совсем не правы, если хотят жить лучше по-голландски, чем по-испански?
Вибисма с изумлением и неудовольствием посмотрел на сына. Так как и в нем самом хоть на одно мгновение поколебалась уверенность, и, кроме того, повышенный тон часто оказывает нам добрую услугу там, где не является возможности или охоты спорить и доказывать, то он закричал с таким гневом, с каким уже много лет не обращался к подрастающему любимцу:
— Неужели и ты начинаешь клевать на приманку, на которую Оранский ловит разных дураков? Скажи-ка еще раз что-нибудь такое, и я тебе покажу, как нужно обращаться с такими молокососами! Хозяин, поди сюда! Что это за вздор у тебя на дереве?
— Это, господин, люди, лейденские дураки; это не я, ваша милость; это они виноваты во всей этой чепухе. Когда тут проходили солдаты, которые во время осады стояли в городе, они разубрали город таким гнусным образом. Я арендую эту корчму у старшего господина ван дер Доеса и не смею иметь собственное суждение, ведь надо же жить. Но, клянусь, что так же, как надеюсь умереть в блаженстве, я остаюсь верен королю Филиппу.
— До нового выступления лейденцев! — с горечью проговорил Вибисма. — Вы и во время осады содержали здесь корчму?
— Да, господин! Милостивые господа испанцы не могут пожаловаться на меня, и если услуги бедного человека не кажутся вам слишком ничтожными, то прошу вас, мой милостивый государь, располагать ими!
— Так, так! — пробормотал барон, внимательно взглянув на некрасивую фигуру хозяина, глаза которого смотрели на него с большим лукавством. Затем он повернулся к Николаю и сказал: — Посмотри, мой сын, в окно на дроздов; мне нужно поговорить с хозяином!
Юноша тотчас же поднялся, но вместо того чтобы любоваться на дроздов, он стал следить взором за теми двумя людьми, которые были полны такой горячей любви к свободе Голландии. Они ехали по дороге, ведущей в Дельфт, и при виде их перед его внутренним взором предстал образ цепей, которые тянут вниз, и той блестящей цепи, которую прислал его отцу в знак милости король Филипп. Невольно Николай обернулся к нему. Он, стоя, о чем-то горячо шептался с хозяином; он даже положил ему руку на плечо. Следовало ли ему так обращаться с человеком, которого он в глубине души не мог не презирать. Или, может быть, даже — юноша вздрогнул, потому что ему пришло в голову слово «изменник», которое крикнул ему в самые уши один из учеников в той ссоре около церкви.
Когда дождь несколько утих, путешественники покинули корчму. Дворянин позволил отвратительному трактирщику поцеловать у себя на прощание руку, но юноша не позволил ему даже прикоснуться к своей.
На дальнейшем пути в Гаагу отец и сын обменялись немногими словами.
Музыкант и учитель фехтования оказались на пути в Дельфт менее молчаливыми. Вильгельм скромно, как это подобает младшему, доказывал своему спутнику, что он чересчур сильно выразил свое нерасположение к дворянину.
— Верно, совершенно верно, — отвечал Аллертсон, которого друзья звали просто Аллертс, — совершенно верно. Кровь! Ох эта кровь! Вы и не догадываетесь, господин Вильгельм… Но не будем говорить об этом!
— Нет, нет, скажите, мейстер!
— Вы не будете обо мне думать лучше, если я скажу вам.
— Ну, будем тогда говорить о чем-нибудь другом.
— Нет, Вильгельм, мне нечего стыдиться, потому что меня никто не сочтет за трусливого зайца!
Музыкант рассмеялся и воскликнул:
— Вы — и трусливый заяц! Сколько испанцев отправил на тот свет клинок вашей шпаги?
— Больше ранил, господин, гораздо чаще ранил, чем убивал, — возразил Аллертсон. — Если бы сам черт меня вызвал, я бы спросил его: «Флерет[19], господин, или испанский кинжал?» Но есть один, перед которым я трепещу, и это мой лучший и в то же время мой худший друг, он такой же нидерландец, как вы, он, знайте это, тот самый человек, который едет подле вас. Да, господин, когда меня охватывает бешенство, когда у меня даже усы начинает подергивать, то у меня улетучивается и последняя капля разума так же быстро, как ваши голуби, когда вы даете им свободу. Вы не знаете меня, Вильгельм.
— Неужели, мейстер? Сколько же раз нужно видеть вас командующим или посещать ваши фехтовальные классы?
— Шник-шнак, тогда я бываю спокоен, как вода вон там во рву, но если мне что-нибудь не по нутру, если… ну, как бы вам это сказать без красивостей, сравнений, коротко и ясно…
— Говорите, говорите.
— Ну, например, когда мне приходится видеть, что какого-нибудь гордеца встречают так, как будто бы он был сама справедливость…
— Тогда вас это сильно раздражает?
— Раздражает? Нет! Тогда я становлюсь бешеным, как тигр, а я этого не должен допускать, не должен! Роланд, мой предшественник…
— Мейстер, мейстер, ваши усы уже начинают подергиваться.
— Что могут вообразить себе глипперы, когда их высокоблагородные плащи…
— Хозяин собственноручно отодвинул и мой, и ваш от огня.
— Еще бы! Но эта низкопоклонная обезьяна поступила так для того, чтобы оказать честь этому испанскому угоднику. Это-то меня и рассердило. Такое невозможно стерпеть!
— Да вы и без того не сдержали своего гнева. Я могу только удивляться, как терпеливо отнесся к вашей брани дворянин.
— Вот в том-то и дело, — оживился учитель фехтования, и усы его начали дрожать с поразительной силой. — Это-то и вывело меня из себя, потому-то я и перестал владеть собой. Это… это… Роланд, мой патрон!
— Я вас не понимаю, мейстер!
— Не понимаете? Как же вам и понять! Но я хочу рассказать вам это. Видите ли, молодой человек, когда вы станете таким же стариком, как я, тогда вы все поймете. Мало в лесу совершенно здоровых деревьев, мало на свете коней без порока, мало клинков без изъяна, и вряд ли найдется хоть один человек, которому уже стукнуло сорок лет и у которого не было бы в груди какого-нибудь червяка. Один червяк грызет легко, а другой так и впивается острыми зубами, и мой… мой… Хотите заглянуть сюда?
Учитель фехтования ударил себя по широкой груди и, не дожидаясь ответа своего спутника, продолжал:
— Господин Вильгельм, вы знаете меня и мою жизнь. Что я делаю, чем я занимаюсь? Это чисто рыцарское дело! Мое существование зависит от меча. Знаете ли вы лучшую шпагу или более твердую руку, чем эти — и шпага, и рука? Повинуются ли мне мои солдаты? Щадил ли я свою жизнь в битве перед красными стенами и башнями? Нет, клянусь моим опекуном Роландом, нет, нет и тысячу раз нет!
— Да кто же с вами спорит, господин Аллертс? Однако скажите, что значит это восклицание: Роланд, мой патрон!
— В другой раз, Вильгельм, а теперь не прерывайте меня! Лучше выслушайте до конца, в чем заключается мой червячок. Итак, еще раз: то, что я делаю и чем я занимаюсь, есть дело рыцарское, и все-таки, когда меня оскорбляет и поднимает во мне всю желчь какой-нибудь Вибисма, который учился у моего отца владеть шпагой, и я даю полный простор своему гневу, разве я имею право вызвать его на дуэль, и как он поступил бы в подобном случае? Он бы засмеялся и спросил: «Сколько стоит выпад, учитель фехтования Аллертс? Есть ли у вас шлифованные рапиры?» Может быть, он и ничего не сказал бы, но вы только что видели, как он относится к этому. Его взгляд скользнул по мне, как какой-то угорь, а уши у него были залиты воском. Ему было совершенно все равно, я ли его ругаю, или на него тявкает дворняжка. Да, а будь на моем месте Ренненберг или Бредероде, у Вибисмы сейчас же задрожала бы шпага в ножнах: ведь он понимает толк в фехтовании и не робок. Но я, я? Никому неприятно позволять себя бить по лицу, и так же верно, как то, что мой отец был честный человек, верно и то, что вынести самую грубую брань легче, нежели заметить, что тебя считают слишком ничтожным для того чтобы оскорблять… Посмотрите, Вильгельм, как посмотрел мимо меня глиппер…
— Тогда-то ваша борода и лишилась покоя.
— Вам хорошо смеяться… Вы не знаете…
— Ничего, ничего, господин Аллертс! Я вас отлично понимаю!
— И вы понимаете также и то, почему я так поспешно унес на свежий воздух и себя, и свою шпагу?
— Разумеется, понимаю. Однако остановитесь, пожалуйста, на одну минуту. Мои голуби бьются так тревожно. Им хочется воздуха.
Учитель фехтования остановил своего жеребца и спросил у Вильгельма, который снимал намокшее покрывало с маленькой клетки, стоявшей между ним и шеей лошади:
— Как может мужчина интересоваться такими кроткими существами? Уж если вы хотите в угоду госпоже Музыке терять время на пернатый народ, то приучайте по крайней мере сокола, это занятие рыцарское, а я вам помогу его обучить.
— Оставьте в покое моих голубей, — ответил Вильгельм. — Они вовсе не так смиренны, как вы полагаете, и во время некоторых войн, которые, разумеется, тоже рыцарская потеха, они оказывали большую пользу. Вспомните-ка о Гарлеме. Однако опять начинается ливень. Если бы мой плащ не был так тяжел, я с удовольствием покрыл бы им голубей.
— Действительно, вы очень похожи в нем на Голиафа в одежде Давида.
— Это мой ученический плащ! Другой свой плащ я накинул вчера на плечи молодому Вибисме.
— Этому испанскому дятлу?
— Я ведь уже рассказывал вам вчера о драке учеников?
— Ах да. И эта обезьяна не возвратила ваш плащ?
— Вы перебиваете меня и не хотите дослушать. Вероятно, они прислали его вскоре после нашего отъезда.
— И что же, эти милостивые господа ожидают еще благодарности за то, что молодой дворянин принял ваш плащ?
— Нет, нет! Старший Вибисма выразил мне свою признательность.
— Однако ваш плащ не станет от этого длиннее. Возьмите-ка мой, Вильгельм. Мне не нужно защищать голубей, да и кожа у меня потолще вашей.
Хозяин встретил знатных гостей с униженным видом и с извинениями и провел их к камину, где пылали большие куски торфа. Тепло, исходившее от них, достигало сразу нескольких целей: оно согревало воздух, освещало часть комнаты, остававшуюся полутемной благодаря мрачной погоде, и было как раз на руку трем курицам, которые начинали поджариваться на тонком вертеле над огнем. Когда новые гости приблизились к очагу, старушка, поворачивавшая вертел, столкнула с колен кота и поднялась с места.
Хозяин бросил на скамейку одежды, которые были повешены для просушки на спинки двух стульев, а на их место развесил вымокшие плащи дворянина и его сына.
Пока старший Вибисма заказывал согревающий напиток для себя и своих людей, Николай подвел негра к камину.
Продрогший африканец уселся на корточки около золы и держал по очереди над пламенем то ноги, обутые в промокшие красные сафьяновые сапоги, то закоченевшие пальцы.
Отец и сын уселись за стол, который служанка накрыла скатертью. Дворянину хотелось заставить хозяина, в высшей степени любезного, с лицом, изрытым оспой, низенького толстячка, одежда которого была совершенно такого же темного цвета, как и дерево в его комнате, рассказать о разукрашенном дереве. Но он оставил это намерение, так как за столом, находившимся на некотором расстоянии от него, сидели двое лейденских горожан, из которых один был ему хорошо известен, и ему не хотелось пускаться в разговоры в таком месте, как это.
Николай, тоже окинув взглядом комнату, подтолкнул отца и сказал вполголоса:
— Ты заметил там двух мужчин? Младший — он снимает теперь крышку с кружки — тот добрый человек, что освободил меня вчера от учеников и дал мне свой плащ.
— Это тот? — спросил дворянин. — Какой красивый молодой человек! Его можно принять за художника или что-нибудь в этом роде. Эй хозяин, кто этот господин с черными локонами и большими глазами, который разговаривает с учителем фехтования Аллертсоном?
— Это господин Вильгельм, если будет угодно вашей милости, младший сын старшего сборщика податей Корнелия, шпильман[18], или музыкант, как они себя называют.
— Вот-вот! — воскликнул барон. — Его отец мой старый лейденский знакомый. Это был славный, безукоризненный человек до той поры, пока мечта о свободе не вскружила людям головы. Да и у молодого такое славное лицо, что приятно смотреть: в нем есть что-то чистое, что-то… это трудно выразить. Как ты думаешь, Ника, не правда ли, он похож на нашего святого Севастьяна? Как думаешь, не подойти ли мне к нему и не поблагодарить его за услугу?
Барон не дождался ответа сына, к которому он любил обращаться как к равному, он поднялся, чтобы выразить музыканту свое дружеское расположение, но этому похвальному намерению представилось неожиданное препятствие.
Человек, которого барон назвал учителем фехтования Аллертсоном, вдруг заметил, что плащи «глипперов» висят у огня, тогда как его собственный плащ и плащ его друга брошены на скамью. Это показалось лейденцу оскорблением. В то время, когда дворянин поднялся, он с гневом отодвинул стул и, нагнувшись вперед всей верхней сильно развитой частью туловища, уперся руками о край противоположного стола; при этом он быстро поворачивался с воинственным выражением лица то к хозяину, то к дворянину. Наконец он закричал на всю комнату:
— Кватгелат!… Ты… ты… чтоб тебя! Кто тебе, паршивый льстец, кто тебе позволил бросить в угол наши плащи?
— Ваши, господин капитан, — бормотал хозяин, — были уже…
— Молчать, низкий льстец! — гремел тот так громко и с таким волнением, что седые усы на верхней губе его ходили ходуном, а длинная густая борода то подымалась, то опускалась.-Молчать, подлиза! Мы это лучше тебя знаем. Черт возьми, как не оказать почета таким знатным плащам! Ведь они скроены по-испански! Это так к лицу глипперам! Бросать в угол доброе голландское сукно! Ого-го, брат кривоножка! Мы зададим тебе баню!…
— Прошу вас, благороднейший господин капитан…
— Плевать мне на ваше «благороднейший», господин неблагороднейший! Архиплут! Кто раньше приходит, тот раньше и ест. Такое правило в Голландии, и в Голландии оно применялось уже к Адаму и Еве. Мотай на ус, ты, кривоногий! Если мой «благороднейший» плащ и плащ господина Вильгельма не будут висеть, пока я досчитаю до двадцати, на старом месте, то случится то, что тебе не понравится. Раз… два… три…
Хозяин бросил на дворянина тревожный вопросительный взгляд.
В ответ тот пожал плечами и надменно сказал:
— Вероятно, у огня найдется места больше, чем для двух плащей!
Кватгелат взял с лавки накидку лейденца и повесил ее на два стула, которые поспешно придвинул к камину.
Учитель фехтования во все это время не переставал медленно считать. Когда он дошел до двадцати, хозяин уже окончил свое дело, но взволнованный капитан и здесь не оставил его в покое и продолжал:
— Теперь давай нам счет! Конечно, познакомиться с дождем и ветром не слишком хорошо, но я видывал общество еще и похуже. Хоть перед камином и найдется место для четырех плащей, а в Голландии для всех животных из Ноева ковчега — нет в ней места для испанцев и испанских единомышленников. Фу черт, у меня вся желчь поднялась! Пойдемте, господин Вильгельм, к нашим коням, иначе худо может все это кончиться!
При этом выпуклые глаза Аллертстона, которые и в обыкновенное время смотрели так проницательно, как будто хотели исследовать что-нибудь особенно замечательное, были гневно устремлены на дворянина и его сына. Но тот сделал вид, будто не слышал этих вызывающих слов, и когда учитель фехтования вышел из комнаты, он, выпрямившись во весь рост и без всякого смущения, подошел к музыканту, вежливо поклонился и учтиво поблагодарил за любезность, оказанную вчера его сыну.
— Право, вы ничем не обязаны мне, — ответил Вильгельм Корнелиуссон. — Я помог молодому дворянину потому, что это очень некрасиво выглядит, когда многие нападают на одного.
— Тогда позвольте мне похвалить этот образ мыслей, — возразил ему барон.
— Образ мыслей, — повторил музыкант с тонкой улыбкой и изобразил на столе несколько знаков.
Барон молча проследил движения пальцев, затем подошел к молодому человеку ближе и спросил:
— Неужели все, все теперь должно сводиться к политике?
— Да, — твердо ответил Вильгельм и быстрым движением повернулся лицом к Вибисме. — В такое время, да, двадцать раз — да. Вы напрасно заговорили со мной об образе мыслей, господин Матенессе!
— Каждый, — возразил ему дворянин, пожимая плечами, — каждый держится того мнения, какое ему нравится и наиболее понятно, каждый считает его правильным, но ведь нужно же уважать и мыслящих иначе.
— Нет, господин, — прервал его музыкант, — в такие дни у нас существует только один образ мыслей. В ком течет голландская кровь и кто думает иначе, нежели мы, с тем я не хочу иметь ничего общего, не хочу даже пить за одним столом. Простите, господин, мой товарищ, как вам, к сожалению, пришлось испытать, нетерпелив и не любит долго ждать.
Вильгельм, слегка поклонившись и послав рукой привет Николаю, подошел к камину, накинул на руку полувысохшие плащи, бросил на стол золотую монету, взял в руку покрытую клетку, в которой бились птицы, и вышел из комнаты.
Барон молча посмотрел ему вслед. Простые слова и вспышка молодого человека пробудили в нем болезненные ощущения. Он был убежден в своей правоте и тем не менее в эту минуту у него было такое чувство, словно какое-то пятно лежало на том деле, за которое стоял он.
Легче быть преследуемым, чем избегаемым. Вот почему на приветливом лице дворянина, когда он обернулся к сыну, было выражение глубокого огорчения.
Николай не расслышал ни одного слова органиста, но, когда он увидел, что музыкант, который всем существом своим особенно привлекал к себе его молодое сердце, отвернулся от его отца, словно от какого-то бесчестного человека, с которым не желает и встречаться, тогда его румяные щеки покрылись бледностью.
Слова, которые сказал ему вчера на прощание Ян Дуза, теперь особенно живо пришли ему в голову, и, когда барон снова сел против сына, мальчик поднял глаза и спросил нерешительно, но с трогательной искренностью и откровенным опасением в голосе:
— Отец, что это было? Отец, разве они совсем не правы, если хотят жить лучше по-голландски, чем по-испански?
Вибисма с изумлением и неудовольствием посмотрел на сына. Так как и в нем самом хоть на одно мгновение поколебалась уверенность, и, кроме того, повышенный тон часто оказывает нам добрую услугу там, где не является возможности или охоты спорить и доказывать, то он закричал с таким гневом, с каким уже много лет не обращался к подрастающему любимцу:
— Неужели и ты начинаешь клевать на приманку, на которую Оранский ловит разных дураков? Скажи-ка еще раз что-нибудь такое, и я тебе покажу, как нужно обращаться с такими молокососами! Хозяин, поди сюда! Что это за вздор у тебя на дереве?
— Это, господин, люди, лейденские дураки; это не я, ваша милость; это они виноваты во всей этой чепухе. Когда тут проходили солдаты, которые во время осады стояли в городе, они разубрали город таким гнусным образом. Я арендую эту корчму у старшего господина ван дер Доеса и не смею иметь собственное суждение, ведь надо же жить. Но, клянусь, что так же, как надеюсь умереть в блаженстве, я остаюсь верен королю Филиппу.
— До нового выступления лейденцев! — с горечью проговорил Вибисма. — Вы и во время осады содержали здесь корчму?
— Да, господин! Милостивые господа испанцы не могут пожаловаться на меня, и если услуги бедного человека не кажутся вам слишком ничтожными, то прошу вас, мой милостивый государь, располагать ими!
— Так, так! — пробормотал барон, внимательно взглянув на некрасивую фигуру хозяина, глаза которого смотрели на него с большим лукавством. Затем он повернулся к Николаю и сказал: — Посмотри, мой сын, в окно на дроздов; мне нужно поговорить с хозяином!
Юноша тотчас же поднялся, но вместо того чтобы любоваться на дроздов, он стал следить взором за теми двумя людьми, которые были полны такой горячей любви к свободе Голландии. Они ехали по дороге, ведущей в Дельфт, и при виде их перед его внутренним взором предстал образ цепей, которые тянут вниз, и той блестящей цепи, которую прислал его отцу в знак милости король Филипп. Невольно Николай обернулся к нему. Он, стоя, о чем-то горячо шептался с хозяином; он даже положил ему руку на плечо. Следовало ли ему так обращаться с человеком, которого он в глубине души не мог не презирать. Или, может быть, даже — юноша вздрогнул, потому что ему пришло в голову слово «изменник», которое крикнул ему в самые уши один из учеников в той ссоре около церкви.
Когда дождь несколько утих, путешественники покинули корчму. Дворянин позволил отвратительному трактирщику поцеловать у себя на прощание руку, но юноша не позволил ему даже прикоснуться к своей.
На дальнейшем пути в Гаагу отец и сын обменялись немногими словами.
Музыкант и учитель фехтования оказались на пути в Дельфт менее молчаливыми. Вильгельм скромно, как это подобает младшему, доказывал своему спутнику, что он чересчур сильно выразил свое нерасположение к дворянину.
— Верно, совершенно верно, — отвечал Аллертсон, которого друзья звали просто Аллертс, — совершенно верно. Кровь! Ох эта кровь! Вы и не догадываетесь, господин Вильгельм… Но не будем говорить об этом!
— Нет, нет, скажите, мейстер!
— Вы не будете обо мне думать лучше, если я скажу вам.
— Ну, будем тогда говорить о чем-нибудь другом.
— Нет, Вильгельм, мне нечего стыдиться, потому что меня никто не сочтет за трусливого зайца!
Музыкант рассмеялся и воскликнул:
— Вы — и трусливый заяц! Сколько испанцев отправил на тот свет клинок вашей шпаги?
— Больше ранил, господин, гораздо чаще ранил, чем убивал, — возразил Аллертсон. — Если бы сам черт меня вызвал, я бы спросил его: «Флерет[19], господин, или испанский кинжал?» Но есть один, перед которым я трепещу, и это мой лучший и в то же время мой худший друг, он такой же нидерландец, как вы, он, знайте это, тот самый человек, который едет подле вас. Да, господин, когда меня охватывает бешенство, когда у меня даже усы начинает подергивать, то у меня улетучивается и последняя капля разума так же быстро, как ваши голуби, когда вы даете им свободу. Вы не знаете меня, Вильгельм.
— Неужели, мейстер? Сколько же раз нужно видеть вас командующим или посещать ваши фехтовальные классы?
— Шник-шнак, тогда я бываю спокоен, как вода вон там во рву, но если мне что-нибудь не по нутру, если… ну, как бы вам это сказать без красивостей, сравнений, коротко и ясно…
— Говорите, говорите.
— Ну, например, когда мне приходится видеть, что какого-нибудь гордеца встречают так, как будто бы он был сама справедливость…
— Тогда вас это сильно раздражает?
— Раздражает? Нет! Тогда я становлюсь бешеным, как тигр, а я этого не должен допускать, не должен! Роланд, мой предшественник…
— Мейстер, мейстер, ваши усы уже начинают подергиваться.
— Что могут вообразить себе глипперы, когда их высокоблагородные плащи…
— Хозяин собственноручно отодвинул и мой, и ваш от огня.
— Еще бы! Но эта низкопоклонная обезьяна поступила так для того, чтобы оказать честь этому испанскому угоднику. Это-то меня и рассердило. Такое невозможно стерпеть!
— Да вы и без того не сдержали своего гнева. Я могу только удивляться, как терпеливо отнесся к вашей брани дворянин.
— Вот в том-то и дело, — оживился учитель фехтования, и усы его начали дрожать с поразительной силой. — Это-то и вывело меня из себя, потому-то я и перестал владеть собой. Это… это… Роланд, мой патрон!
— Я вас не понимаю, мейстер!
— Не понимаете? Как же вам и понять! Но я хочу рассказать вам это. Видите ли, молодой человек, когда вы станете таким же стариком, как я, тогда вы все поймете. Мало в лесу совершенно здоровых деревьев, мало на свете коней без порока, мало клинков без изъяна, и вряд ли найдется хоть один человек, которому уже стукнуло сорок лет и у которого не было бы в груди какого-нибудь червяка. Один червяк грызет легко, а другой так и впивается острыми зубами, и мой… мой… Хотите заглянуть сюда?
Учитель фехтования ударил себя по широкой груди и, не дожидаясь ответа своего спутника, продолжал:
— Господин Вильгельм, вы знаете меня и мою жизнь. Что я делаю, чем я занимаюсь? Это чисто рыцарское дело! Мое существование зависит от меча. Знаете ли вы лучшую шпагу или более твердую руку, чем эти — и шпага, и рука? Повинуются ли мне мои солдаты? Щадил ли я свою жизнь в битве перед красными стенами и башнями? Нет, клянусь моим опекуном Роландом, нет, нет и тысячу раз нет!
— Да кто же с вами спорит, господин Аллертс? Однако скажите, что значит это восклицание: Роланд, мой патрон!
— В другой раз, Вильгельм, а теперь не прерывайте меня! Лучше выслушайте до конца, в чем заключается мой червячок. Итак, еще раз: то, что я делаю и чем я занимаюсь, есть дело рыцарское, и все-таки, когда меня оскорбляет и поднимает во мне всю желчь какой-нибудь Вибисма, который учился у моего отца владеть шпагой, и я даю полный простор своему гневу, разве я имею право вызвать его на дуэль, и как он поступил бы в подобном случае? Он бы засмеялся и спросил: «Сколько стоит выпад, учитель фехтования Аллертс? Есть ли у вас шлифованные рапиры?» Может быть, он и ничего не сказал бы, но вы только что видели, как он относится к этому. Его взгляд скользнул по мне, как какой-то угорь, а уши у него были залиты воском. Ему было совершенно все равно, я ли его ругаю, или на него тявкает дворняжка. Да, а будь на моем месте Ренненберг или Бредероде, у Вибисмы сейчас же задрожала бы шпага в ножнах: ведь он понимает толк в фехтовании и не робок. Но я, я? Никому неприятно позволять себя бить по лицу, и так же верно, как то, что мой отец был честный человек, верно и то, что вынести самую грубую брань легче, нежели заметить, что тебя считают слишком ничтожным для того чтобы оскорблять… Посмотрите, Вильгельм, как посмотрел мимо меня глиппер…
— Тогда-то ваша борода и лишилась покоя.
— Вам хорошо смеяться… Вы не знаете…
— Ничего, ничего, господин Аллертс! Я вас отлично понимаю!
— И вы понимаете также и то, почему я так поспешно унес на свежий воздух и себя, и свою шпагу?
— Разумеется, понимаю. Однако остановитесь, пожалуйста, на одну минуту. Мои голуби бьются так тревожно. Им хочется воздуха.
Учитель фехтования остановил своего жеребца и спросил у Вильгельма, который снимал намокшее покрывало с маленькой клетки, стоявшей между ним и шеей лошади:
— Как может мужчина интересоваться такими кроткими существами? Уж если вы хотите в угоду госпоже Музыке терять время на пернатый народ, то приучайте по крайней мере сокола, это занятие рыцарское, а я вам помогу его обучить.
— Оставьте в покое моих голубей, — ответил Вильгельм. — Они вовсе не так смиренны, как вы полагаете, и во время некоторых войн, которые, разумеется, тоже рыцарская потеха, они оказывали большую пользу. Вспомните-ка о Гарлеме. Однако опять начинается ливень. Если бы мой плащ не был так тяжел, я с удовольствием покрыл бы им голубей.
— Действительно, вы очень похожи в нем на Голиафа в одежде Давида.
— Это мой ученический плащ! Другой свой плащ я накинул вчера на плечи молодому Вибисме.
— Этому испанскому дятлу?
— Я ведь уже рассказывал вам вчера о драке учеников?
— Ах да. И эта обезьяна не возвратила ваш плащ?
— Вы перебиваете меня и не хотите дослушать. Вероятно, они прислали его вскоре после нашего отъезда.
— И что же, эти милостивые господа ожидают еще благодарности за то, что молодой дворянин принял ваш плащ?
— Нет, нет! Старший Вибисма выразил мне свою признательность.
— Однако ваш плащ не станет от этого длиннее. Возьмите-ка мой, Вильгельм. Мне не нужно защищать голубей, да и кожа у меня потолще вашей.
VII
За первым дождливым днем последовал второй и третий. Над лугами повисли беловатый туман и серые испарения. Холодный и влажный северо-западный ветер сгонял тяжелые облака, омрачавшие небо. Из дождевых труб с крутых крыш Лейдена на улицы извергались маленькие ручейки, а вода в каналах замутилась и поднялась до самых краев. Быстро, не здороваясь, проходили измокшие мужчины и женщины, а пара аистов плотнее прижималась друг к другу в своем гнезде и, вспоминая о теплом юге, раскаивалась в своем слишком поспешном возвращении на холодную и сырую нидерландскую равнину.
Во встревоженных умах рос страх перед тем, что должно было совершиться. Как росла молодая зелень на полях под действием дождя, так стремительно росла тревога в сердцах многих граждан. В некоторых пивных велись разговоры, в которых слышалась самая горячая надежда, в других же сопротивление открыто называли гнусностью и требовали изменить делу принца и свободы.
Напрасно было искать в это время радостное лицо, пришлось бы потерять много времени, и в конце концов можно было ожидать найти его только в доме бургомистра ван дер Верффа.
Прошло уже три дня со времени отъезда господина Питера, и четвертый близился к середине, а бургомистр все еще не возвращался, и родные не получали от него ни одного поклона, ни одного слова объяснения.
Во встревоженных умах рос страх перед тем, что должно было совершиться. Как росла молодая зелень на полях под действием дождя, так стремительно росла тревога в сердцах многих граждан. В некоторых пивных велись разговоры, в которых слышалась самая горячая надежда, в других же сопротивление открыто называли гнусностью и требовали изменить делу принца и свободы.
Напрасно было искать в это время радостное лицо, пришлось бы потерять много времени, и в конце концов можно было ожидать найти его только в доме бургомистра ван дер Верффа.
Прошло уже три дня со времени отъезда господина Питера, и четвертый близился к середине, а бургомистр все еще не возвращался, и родные не получали от него ни одного поклона, ни одного слова объяснения.