— Сначала она мне предложила другое кольцо и сказала, что она дарит его мне, чтобы загладить удар, который я получил вчера, как верный приверженец короля. Не смешно ли?
   — Я думаю, больше чем смешно!
   — И не в моем характере принимать подарки за синяки, поэтому я быстро отдернул руку и сказал, что ученики унесли домой и от меня кое-что на память и что в награду за это я мог бы, пожалуй, взять простое кольцо.
   — Правильно, Ника, правильно!
   — И она так сказала; спрятала маленькое колечко снова в ящик, отыскала это, и вот оно у меня на руке.
   — Дорогая штука! — пробормотал барон и подумал про себя: «Этот подарок тоже хороший знак. Он и Гогстратены ее ближайшие наследники, и если глупая девочка не выдержит у нее, то может быть…»
   Но он не успел додумать своих соображений, как юноша перебил его восклицанием:
   — Вот уже начинается дождь. Не правда ли, эти испарения на лугу очень похожи на облака, упавшие с неба? Я замерзаю!
   — Натяни же плащ!
   — Какой дождь и изморось! Можно подумать, что опять настала зима. Вода в канавах кажется совершенно черной, а там… Взгляни-ка, что это такое?
   На дороге была расположена корчма, а перед ней рос совершенно особняком очень высокий старый вяз. Его ствол, нагой, как мачта, возвышался прямо, словно свеча, и разветвлялся только на высоте дома. Весна не повесила еще ни одного листочка на ветви, но все-таки было на что взглянуть на обнаженной вершине дерева. К одной из веток был прикреплен небольшой флаг цветов Оранского дома, на другой же висела большая кукла, которую издали легко было принять за человека, одетого в черное, на третьей качалась старая шляпа, а на четвертой ветке торчал кусок белого картона, на котором большими черными буквами, которые дождь уже начинал стирать, было написано:
   «Оранскому Божья помощь, испанцам смерть! Вот завет Питера Кватгелата!»
   Это пестро разукрашенное дерево в сером и холодном тумане дождливого апрельского утра вовсе не производило приятного впечатления. Рядом с куклой, качавшейся от ветра в разные стороны, уселись на ветке вороны, принимая ее, вероятно, за повешенного человека. Должно быть, это были не слишком понятливые птицы, так как вот уже несколько лет, с тех самых пор как в Голландии водворились испанцы, места казни никогда не оставались пустыми. Вороны каркали, словно досадуя, но все-таки оставались на дереве, которое они, вероятно, принимали за виселицу. Прочее убранство дерева и мысль о ловком смельчаке, взобравшемся на такую высоту, чтобы подвесить куклу, резко и оскорбительно дисгармонировало с пародией на казнь.
   Тем не менее Николай громко рассмеялся, увидя на вершине вяза все эти чудеса, и, указывая вверх пальцем, сказал:
   — Вот так плоды там висят!
   Но тотчас же у него пробежал мороз по спине: он увидел, что ворон сел на черную куклу и так сильно ударил в нее своим крепким клювом, что она тут же закачалась, как маятник, вместе с ним.
   — Что значит эта чепуха? — спросил барон, обращаясь к ехавшему вслед за ними слуге, малому не из робкого десятка.
   — Это как будто бы вывеска гостиницы, — ответил тот. — Вчера при свете солнца все выглядело довольно весело, но сегодня б-ррр… это просто ужас!
   Глаза дворянина не были настолько зорки, чтобы прочесть надпись на доске. Когда Николай прочел ее ему, он выругался про себя. Затем снова обратился к слуге:
   — И что же, эта дурацкая штука привлекает к ловкому хозяину гостей?
   — Да, господин, и, клянусь душой, вчера, когда еще не было всех этих воронов наверху, это выглядело чертовски смешно! Просто нельзя было смотреть без смеха. Пол-Лейдена стояло перед вывеской, и мы вышли вместе с толпой. Вот-то суматоха и шум были на лужайке под деревом! Волынки, гобои — гобои, волынки, скрипки просто не умолкали. При этом народ разошелся и ликовал так, что у меня до сих пор звон в ушах. Играли, танцам не было конца. Парни бросали в воздух подвязки в такт гудку; летели сюртуки, все ходили парами с девушками под руку, а в левой руке, высоко над головой, держали кружки пива, так что только пена брызгала. И так все кричали и веселились, будто бы каждый цветочек в траве превратился в золотой гульден. А сегодня, святой Флориан, — такой дождь!
   — Он как раз подходит к тем предметам наверху! — воскликнул барон. — От такого ливня трут совсем отсыреет, иначе я вытащил бы пистолет и выстрелил бы в этого паршивого защитника свободы и в то пестрое чучело на дереве.
   — А вон там танцевали! — заметил слуга, указывая на примятую траву.
   — Народ совершенно сбесился! — воскликнул дворянин. — Сегодня танцы и ликование, а завтра ветер сбросит с дерева и флаг, и войлочное чучело, и вместо черной куклы они сами попадут на виселицу. Тише, конь! Град беспокоит животных! Отстегни чемодан, Геррат, и дай молодому человеку покрывало.
   — Сейчас, господин! Не лучше ли будет, если вы войдете сюда, пока лошадь успокоится? Святой Флориан! Посмотрите-ка, какой кусок льда в гриве у вашего жеребца! Не меньше голубиного яйца! Под навесом уже стоят два коня, а пиво у Кватгелата не дурное!
   Дворянин посмотрел вопросительно на сына.
   — Войдем туда, — сказал тот, — мы приедем в Гаагу достаточно рано. Посмотри только на бедного Бальтазара, как он щелкает зубами. Хенрика говорит, что он крашен, но если бы она увидела, как хорошо на нем держится краска в такую погоду, она взяла бы свои слова назад.
   Ван Вибисма повернул к дому обеспокоенного градом коня, от которого подымался пар и падали капли дождевой воды, и через несколько минут переступил со своим сыном через порог корчмы.

VI

   При входе в большую и низкую общую комнату на путешественников пахнуло теплом и запахом пива и съестного. С двух сторон из маленьких окошечек, которые вряд ли заслуживали иное название, кроме как бортовых люков, лился скудный свет. Да и сама комната напоминала каюту корабля. Потолок и пол, столы и стулья были сделаны из одинакового темного дерева, которым были обиты и стены; по ним лепились постели, напоминавшие корабельные койки.
   Хозяин встретил знатных гостей с униженным видом и с извинениями и провел их к камину, где пылали большие куски торфа. Тепло, исходившее от них, достигало сразу нескольких целей: оно согревало воздух, освещало часть комнаты, остававшуюся полутемной благодаря мрачной погоде, и было как раз на руку трем курицам, которые начинали поджариваться на тонком вертеле над огнем. Когда новые гости приблизились к очагу, старушка, поворачивавшая вертел, столкнула с колен кота и поднялась с места.
   Хозяин бросил на скамейку одежды, которые были повешены для просушки на спинки двух стульев, а на их место развесил вымокшие плащи дворянина и его сына.
   Пока старший Вибисма заказывал согревающий напиток для себя и своих людей, Николай подвел негра к камину.
   Продрогший африканец уселся на корточки около золы и держал по очереди над пламенем то ноги, обутые в промокшие красные сафьяновые сапоги, то закоченевшие пальцы.
   Отец и сын уселись за стол, который служанка накрыла скатертью. Дворянину хотелось заставить хозяина, в высшей степени любезного, с лицом, изрытым оспой, низенького толстячка, одежда которого была совершенно такого же темного цвета, как и дерево в его комнате, рассказать о разукрашенном дереве. Но он оставил это намерение, так как за столом, находившимся на некотором расстоянии от него, сидели двое лейденских горожан, из которых один был ему хорошо известен, и ему не хотелось пускаться в разговоры в таком месте, как это.
   Николай, тоже окинув взглядом комнату, подтолкнул отца и сказал вполголоса:
   — Ты заметил там двух мужчин? Младший — он снимает теперь крышку с кружки — тот добрый человек, что освободил меня вчера от учеников и дал мне свой плащ.
   — Это тот? — спросил дворянин. — Какой красивый молодой человек! Его можно принять за художника или что-нибудь в этом роде. Эй хозяин, кто этот господин с черными локонами и большими глазами, который разговаривает с учителем фехтования Аллертсоном?
   — Это господин Вильгельм, если будет угодно вашей милости, младший сын старшего сборщика податей Корнелия, шпильман[18], или музыкант, как они себя называют.
   — Вот-вот! — воскликнул барон. — Его отец мой старый лейденский знакомый. Это был славный, безукоризненный человек до той поры, пока мечта о свободе не вскружила людям головы. Да и у молодого такое славное лицо, что приятно смотреть: в нем есть что-то чистое, что-то… это трудно выразить. Как ты думаешь, Ника, не правда ли, он похож на нашего святого Севастьяна? Как думаешь, не подойти ли мне к нему и не поблагодарить его за услугу?
   Барон не дождался ответа сына, к которому он любил обращаться как к равному, он поднялся, чтобы выразить музыканту свое дружеское расположение, но этому похвальному намерению представилось неожиданное препятствие.
   Человек, которого барон назвал учителем фехтования Аллертсоном, вдруг заметил, что плащи «глипперов» висят у огня, тогда как его собственный плащ и плащ его друга брошены на скамью. Это показалось лейденцу оскорблением. В то время, когда дворянин поднялся, он с гневом отодвинул стул и, нагнувшись вперед всей верхней сильно развитой частью туловища, уперся руками о край противоположного стола; при этом он быстро поворачивался с воинственным выражением лица то к хозяину, то к дворянину. Наконец он закричал на всю комнату:
   — Кватгелат!… Ты… ты… чтоб тебя! Кто тебе, паршивый льстец, кто тебе позволил бросить в угол наши плащи?
   — Ваши, господин капитан, — бормотал хозяин, — были уже…
   — Молчать, низкий льстец! — гремел тот так громко и с таким волнением, что седые усы на верхней губе его ходили ходуном, а длинная густая борода то подымалась, то опускалась.-Молчать, подлиза! Мы это лучше тебя знаем. Черт возьми, как не оказать почета таким знатным плащам! Ведь они скроены по-испански! Это так к лицу глипперам! Бросать в угол доброе голландское сукно! Ого-го, брат кривоножка! Мы зададим тебе баню!…
   — Прошу вас, благороднейший господин капитан…
   — Плевать мне на ваше «благороднейший», господин неблагороднейший! Архиплут! Кто раньше приходит, тот раньше и ест. Такое правило в Голландии, и в Голландии оно применялось уже к Адаму и Еве. Мотай на ус, ты, кривоногий! Если мой «благороднейший» плащ и плащ господина Вильгельма не будут висеть, пока я досчитаю до двадцати, на старом месте, то случится то, что тебе не понравится. Раз… два… три…
   Хозяин бросил на дворянина тревожный вопросительный взгляд.
   В ответ тот пожал плечами и надменно сказал:
   — Вероятно, у огня найдется места больше, чем для двух плащей!
   Кватгелат взял с лавки накидку лейденца и повесил ее на два стула, которые поспешно придвинул к камину.
   Учитель фехтования во все это время не переставал медленно считать. Когда он дошел до двадцати, хозяин уже окончил свое дело, но взволнованный капитан и здесь не оставил его в покое и продолжал:
   — Теперь давай нам счет! Конечно, познакомиться с дождем и ветром не слишком хорошо, но я видывал общество еще и похуже. Хоть перед камином и найдется место для четырех плащей, а в Голландии для всех животных из Ноева ковчега — нет в ней места для испанцев и испанских единомышленников. Фу черт, у меня вся желчь поднялась! Пойдемте, господин Вильгельм, к нашим коням, иначе худо может все это кончиться!
   При этом выпуклые глаза Аллертстона, которые и в обыкновенное время смотрели так проницательно, как будто хотели исследовать что-нибудь особенно замечательное, были гневно устремлены на дворянина и его сына. Но тот сделал вид, будто не слышал этих вызывающих слов, и когда учитель фехтования вышел из комнаты, он, выпрямившись во весь рост и без всякого смущения, подошел к музыканту, вежливо поклонился и учтиво поблагодарил за любезность, оказанную вчера его сыну.
   — Право, вы ничем не обязаны мне, — ответил Вильгельм Корнелиуссон. — Я помог молодому дворянину потому, что это очень некрасиво выглядит, когда многие нападают на одного.
   — Тогда позвольте мне похвалить этот образ мыслей, — возразил ему барон.
   — Образ мыслей, — повторил музыкант с тонкой улыбкой и изобразил на столе несколько знаков.
   Барон молча проследил движения пальцев, затем подошел к молодому человеку ближе и спросил:
   — Неужели все, все теперь должно сводиться к политике?
   — Да, — твердо ответил Вильгельм и быстрым движением повернулся лицом к Вибисме. — В такое время, да, двадцать раз — да. Вы напрасно заговорили со мной об образе мыслей, господин Матенессе!
   — Каждый, — возразил ему дворянин, пожимая плечами, — каждый держится того мнения, какое ему нравится и наиболее понятно, каждый считает его правильным, но ведь нужно же уважать и мыслящих иначе.
   — Нет, господин, — прервал его музыкант, — в такие дни у нас существует только один образ мыслей. В ком течет голландская кровь и кто думает иначе, нежели мы, с тем я не хочу иметь ничего общего, не хочу даже пить за одним столом. Простите, господин, мой товарищ, как вам, к сожалению, пришлось испытать, нетерпелив и не любит долго ждать.
   Вильгельм, слегка поклонившись и послав рукой привет Николаю, подошел к камину, накинул на руку полувысохшие плащи, бросил на стол золотую монету, взял в руку покрытую клетку, в которой бились птицы, и вышел из комнаты.
   Барон молча посмотрел ему вслед. Простые слова и вспышка молодого человека пробудили в нем болезненные ощущения. Он был убежден в своей правоте и тем не менее в эту минуту у него было такое чувство, словно какое-то пятно лежало на том деле, за которое стоял он.
   Легче быть преследуемым, чем избегаемым. Вот почему на приветливом лице дворянина, когда он обернулся к сыну, было выражение глубокого огорчения.
   Николай не расслышал ни одного слова органиста, но, когда он увидел, что музыкант, который всем существом своим особенно привлекал к себе его молодое сердце, отвернулся от его отца, словно от какого-то бесчестного человека, с которым не желает и встречаться, тогда его румяные щеки покрылись бледностью.
   Слова, которые сказал ему вчера на прощание Ян Дуза, теперь особенно живо пришли ему в голову, и, когда барон снова сел против сына, мальчик поднял глаза и спросил нерешительно, но с трогательной искренностью и откровенным опасением в голосе:
   — Отец, что это было? Отец, разве они совсем не правы, если хотят жить лучше по-голландски, чем по-испански?
   Вибисма с изумлением и неудовольствием посмотрел на сына. Так как и в нем самом хоть на одно мгновение поколебалась уверенность, и, кроме того, повышенный тон часто оказывает нам добрую услугу там, где не является возможности или охоты спорить и доказывать, то он закричал с таким гневом, с каким уже много лет не обращался к подрастающему любимцу:
   — Неужели и ты начинаешь клевать на приманку, на которую Оранский ловит разных дураков? Скажи-ка еще раз что-нибудь такое, и я тебе покажу, как нужно обращаться с такими молокососами! Хозяин, поди сюда! Что это за вздор у тебя на дереве?
   — Это, господин, люди, лейденские дураки; это не я, ваша милость; это они виноваты во всей этой чепухе. Когда тут проходили солдаты, которые во время осады стояли в городе, они разубрали город таким гнусным образом. Я арендую эту корчму у старшего господина ван дер Доеса и не смею иметь собственное суждение, ведь надо же жить. Но, клянусь, что так же, как надеюсь умереть в блаженстве, я остаюсь верен королю Филиппу.
   — До нового выступления лейденцев! — с горечью проговорил Вибисма. — Вы и во время осады содержали здесь корчму?
   — Да, господин! Милостивые господа испанцы не могут пожаловаться на меня, и если услуги бедного человека не кажутся вам слишком ничтожными, то прошу вас, мой милостивый государь, располагать ими!
   — Так, так! — пробормотал барон, внимательно взглянув на некрасивую фигуру хозяина, глаза которого смотрели на него с большим лукавством. Затем он повернулся к Николаю и сказал: — Посмотри, мой сын, в окно на дроздов; мне нужно поговорить с хозяином!
   Юноша тотчас же поднялся, но вместо того чтобы любоваться на дроздов, он стал следить взором за теми двумя людьми, которые были полны такой горячей любви к свободе Голландии. Они ехали по дороге, ведущей в Дельфт, и при виде их перед его внутренним взором предстал образ цепей, которые тянут вниз, и той блестящей цепи, которую прислал его отцу в знак милости король Филипп. Невольно Николай обернулся к нему. Он, стоя, о чем-то горячо шептался с хозяином; он даже положил ему руку на плечо. Следовало ли ему так обращаться с человеком, которого он в глубине души не мог не презирать. Или, может быть, даже — юноша вздрогнул, потому что ему пришло в голову слово «изменник», которое крикнул ему в самые уши один из учеников в той ссоре около церкви.
   Когда дождь несколько утих, путешественники покинули корчму. Дворянин позволил отвратительному трактирщику поцеловать у себя на прощание руку, но юноша не позволил ему даже прикоснуться к своей.
   На дальнейшем пути в Гаагу отец и сын обменялись немногими словами.
   Музыкант и учитель фехтования оказались на пути в Дельфт менее молчаливыми. Вильгельм скромно, как это подобает младшему, доказывал своему спутнику, что он чересчур сильно выразил свое нерасположение к дворянину.
   — Верно, совершенно верно, — отвечал Аллертсон, которого друзья звали просто Аллертс, — совершенно верно. Кровь! Ох эта кровь! Вы и не догадываетесь, господин Вильгельм… Но не будем говорить об этом!
   — Нет, нет, скажите, мейстер!
   — Вы не будете обо мне думать лучше, если я скажу вам.
   — Ну, будем тогда говорить о чем-нибудь другом.
   — Нет, Вильгельм, мне нечего стыдиться, потому что меня никто не сочтет за трусливого зайца!
   Музыкант рассмеялся и воскликнул:
   — Вы — и трусливый заяц! Сколько испанцев отправил на тот свет клинок вашей шпаги?
   — Больше ранил, господин, гораздо чаще ранил, чем убивал, — возразил Аллертсон. — Если бы сам черт меня вызвал, я бы спросил его: «Флерет[19], господин, или испанский кинжал?» Но есть один, перед которым я трепещу, и это мой лучший и в то же время мой худший друг, он такой же нидерландец, как вы, он, знайте это, тот самый человек, который едет подле вас. Да, господин, когда меня охватывает бешенство, когда у меня даже усы начинает подергивать, то у меня улетучивается и последняя капля разума так же быстро, как ваши голуби, когда вы даете им свободу. Вы не знаете меня, Вильгельм.
   — Неужели, мейстер? Сколько же раз нужно видеть вас командующим или посещать ваши фехтовальные классы?
   — Шник-шнак, тогда я бываю спокоен, как вода вон там во рву, но если мне что-нибудь не по нутру, если… ну, как бы вам это сказать без красивостей, сравнений, коротко и ясно…
   — Говорите, говорите.
   — Ну, например, когда мне приходится видеть, что какого-нибудь гордеца встречают так, как будто бы он был сама справедливость…
   — Тогда вас это сильно раздражает?
   — Раздражает? Нет! Тогда я становлюсь бешеным, как тигр, а я этого не должен допускать, не должен! Роланд, мой предшественник…
   — Мейстер, мейстер, ваши усы уже начинают подергиваться.
   — Что могут вообразить себе глипперы, когда их высокоблагородные плащи…
   — Хозяин собственноручно отодвинул и мой, и ваш от огня.
   — Еще бы! Но эта низкопоклонная обезьяна поступила так для того, чтобы оказать честь этому испанскому угоднику. Это-то меня и рассердило. Такое невозможно стерпеть!
   — Да вы и без того не сдержали своего гнева. Я могу только удивляться, как терпеливо отнесся к вашей брани дворянин.
   — Вот в том-то и дело, — оживился учитель фехтования, и усы его начали дрожать с поразительной силой. — Это-то и вывело меня из себя, потому-то я и перестал владеть собой. Это… это… Роланд, мой патрон!
   — Я вас не понимаю, мейстер!
   — Не понимаете? Как же вам и понять! Но я хочу рассказать вам это. Видите ли, молодой человек, когда вы станете таким же стариком, как я, тогда вы все поймете. Мало в лесу совершенно здоровых деревьев, мало на свете коней без порока, мало клинков без изъяна, и вряд ли найдется хоть один человек, которому уже стукнуло сорок лет и у которого не было бы в груди какого-нибудь червяка. Один червяк грызет легко, а другой так и впивается острыми зубами, и мой… мой… Хотите заглянуть сюда?
   Учитель фехтования ударил себя по широкой груди и, не дожидаясь ответа своего спутника, продолжал:
   — Господин Вильгельм, вы знаете меня и мою жизнь. Что я делаю, чем я занимаюсь? Это чисто рыцарское дело! Мое существование зависит от меча. Знаете ли вы лучшую шпагу или более твердую руку, чем эти — и шпага, и рука? Повинуются ли мне мои солдаты? Щадил ли я свою жизнь в битве перед красными стенами и башнями? Нет, клянусь моим опекуном Роландом, нет, нет и тысячу раз нет!
   — Да кто же с вами спорит, господин Аллертс? Однако скажите, что значит это восклицание: Роланд, мой патрон!
   — В другой раз, Вильгельм, а теперь не прерывайте меня! Лучше выслушайте до конца, в чем заключается мой червячок. Итак, еще раз: то, что я делаю и чем я занимаюсь, есть дело рыцарское, и все-таки, когда меня оскорбляет и поднимает во мне всю желчь какой-нибудь Вибисма, который учился у моего отца владеть шпагой, и я даю полный простор своему гневу, разве я имею право вызвать его на дуэль, и как он поступил бы в подобном случае? Он бы засмеялся и спросил: «Сколько стоит выпад, учитель фехтования Аллертс? Есть ли у вас шлифованные рапиры?» Может быть, он и ничего не сказал бы, но вы только что видели, как он относится к этому. Его взгляд скользнул по мне, как какой-то угорь, а уши у него были залиты воском. Ему было совершенно все равно, я ли его ругаю, или на него тявкает дворняжка. Да, а будь на моем месте Ренненберг или Бредероде, у Вибисмы сейчас же задрожала бы шпага в ножнах: ведь он понимает толк в фехтовании и не робок. Но я, я? Никому неприятно позволять себя бить по лицу, и так же верно, как то, что мой отец был честный человек, верно и то, что вынести самую грубую брань легче, нежели заметить, что тебя считают слишком ничтожным для того чтобы оскорблять… Посмотрите, Вильгельм, как посмотрел мимо меня глиппер…
   — Тогда-то ваша борода и лишилась покоя.
   — Вам хорошо смеяться… Вы не знаете…
   — Ничего, ничего, господин Аллертс! Я вас отлично понимаю!
   — И вы понимаете также и то, почему я так поспешно унес на свежий воздух и себя, и свою шпагу?
   — Разумеется, понимаю. Однако остановитесь, пожалуйста, на одну минуту. Мои голуби бьются так тревожно. Им хочется воздуха.
   Учитель фехтования остановил своего жеребца и спросил у Вильгельма, который снимал намокшее покрывало с маленькой клетки, стоявшей между ним и шеей лошади:
   — Как может мужчина интересоваться такими кроткими существами? Уж если вы хотите в угоду госпоже Музыке терять время на пернатый народ, то приучайте по крайней мере сокола, это занятие рыцарское, а я вам помогу его обучить.
   — Оставьте в покое моих голубей, — ответил Вильгельм. — Они вовсе не так смиренны, как вы полагаете, и во время некоторых войн, которые, разумеется, тоже рыцарская потеха, они оказывали большую пользу. Вспомните-ка о Гарлеме. Однако опять начинается ливень. Если бы мой плащ не был так тяжел, я с удовольствием покрыл бы им голубей.
   — Действительно, вы очень похожи в нем на Голиафа в одежде Давида.
   — Это мой ученический плащ! Другой свой плащ я накинул вчера на плечи молодому Вибисме.
   — Этому испанскому дятлу?
   — Я ведь уже рассказывал вам вчера о драке учеников?
   — Ах да. И эта обезьяна не возвратила ваш плащ?
   — Вы перебиваете меня и не хотите дослушать. Вероятно, они прислали его вскоре после нашего отъезда.
   — И что же, эти милостивые господа ожидают еще благодарности за то, что молодой дворянин принял ваш плащ?
   — Нет, нет! Старший Вибисма выразил мне свою признательность.
   — Однако ваш плащ не станет от этого длиннее. Возьмите-ка мой, Вильгельм. Мне не нужно защищать голубей, да и кожа у меня потолще вашей.

VII

   За первым дождливым днем последовал второй и третий. Над лугами повисли беловатый туман и серые испарения. Холодный и влажный северо-западный ветер сгонял тяжелые облака, омрачавшие небо. Из дождевых труб с крутых крыш Лейдена на улицы извергались маленькие ручейки, а вода в каналах замутилась и поднялась до самых краев. Быстро, не здороваясь, проходили измокшие мужчины и женщины, а пара аистов плотнее прижималась друг к другу в своем гнезде и, вспоминая о теплом юге, раскаивалась в своем слишком поспешном возвращении на холодную и сырую нидерландскую равнину.
   Во встревоженных умах рос страх перед тем, что должно было совершиться. Как росла молодая зелень на полях под действием дождя, так стремительно росла тревога в сердцах многих граждан. В некоторых пивных велись разговоры, в которых слышалась самая горячая надежда, в других же сопротивление открыто называли гнусностью и требовали изменить делу принца и свободы.
   Напрасно было искать в это время радостное лицо, пришлось бы потерять много времени, и в конце концов можно было ожидать найти его только в доме бургомистра ван дер Верффа.
   Прошло уже три дня со времени отъезда господина Питера, и четвертый близился к середине, а бургомистр все еще не возвращался, и родные не получали от него ни одного поклона, ни одного слова объяснения.