— Я останусь до тех пор пока не буду уверен в вашей безопасности.
   — Между вами и опасностью, от которой вы бежите, уже выросли стены Лейдена.
   — Я не понимаю вас.
   — Тем лучше.
   Вильгельм повернулся и шепотом попросил своих спутников молчать. Они продолжали свой путь, не говоря ни слова до тех пор, пока перед самым лагерем не вышли на большую дорогу, которую до сих пор обходили.
   Их окликнула испанская стража.
   «Лепанто!» — раздался ответ.
   Никем не потревоженные, они пошли далее по лагерю. Мимо них медленно проехала четвероконная повозка, ящик, висевший между двумя крошечными передними и двумя громадными задними колесами. В ней ехала Магдалина Монс, дочь одного важного голландского чиновника, которая была в гостях у своего поклонника (впоследствии супруга) маэстро дель Кампо Вальдеса и теперь возвращалась в Гаагу. На Хенрику никто не обращал внимания, потому что в лагере было довольно много женщин. Некоторые бедно одетые женщины сидели перед палатками и штопали солдатам одежду. Перед одной офицерской палаткой пестро разряженные женщины-куртизанки играли в кости и распивали вино со своими приятелями. За палаткой главнокомандующего горел более яркий огонек. Здесь под навесом было поставлено несколько исповедален и устроен алтарь, на котором горели свечи. Над алтарем качалась серебряная лампада. К алтарю текла темная неподвижная река — кастильские воины; некоторых из них можно было узнать, когда сияние свечи падало на шлем или панцирь.
   Громкое пение пирующих немецких ландскнехтов, ржание и топот лошадей, смех офицеров и женщин заглушали тихое пение священника и бормотание кающихся и молящихся, но время от времени в лагерном шуме раздавались резкие дребезжащие звуки колокольчика, которым звонили во время мессы. Перед самой деревней пароль опять оказался действительным, и они, никем не тронутые, добрались до первого дома.
   — Вот мы и дошли, — сказал, вздыхая, Вильгельм. — Воспользуйтесь ночью, юнкер, и отправляйтесь дальше, пока испанцы у вас за спиной!
   — Нет, друг, ведь и вы еще здесь. Мне радостно разделять с вами опасность. Я вернусь вместе с вами в Лейден и постараюсь пробраться в Дельфт, а пока останусь здесь на страже, чтобы в случае чего предостеречь вас.
   — Простимся здесь, Георг. Может быть, пройдет несколько часов, прежде чем я отправлюсь обратно.
   — У меня много времени, невероятно много времени. Я подожду. Смотрите, открывается дверь.
   Юнкер схватился за шпагу, но тотчас же оставил ее в покое, потому что это был Белотти. Белотти вышел и приветствовал синьорину.
   Хенрика вошла вслед за дворецким в дом и стала о чем-то тихо разговаривать с ним, но Георг ее окликнул:
   — Фрейлейн ван Гогстратен, могу ли я все-таки услышать от вас хоть одно слово прощания!
   — Счастливо оставаться, господин фон Дорнбург! — холодно ответила она, делая навстречу ему один шаг.
   Георг также приблизился и протянул ей руку. Одно мгновение она была в нерешительности, но затем подала ему свою руку и спросила его так тихо, что только он мог расслышать ее слова:
   — Вы любите Марию?
   — Вы хотите исповедовать меня?
   — Не откажите мне в этой последней просьбе, как отказали в первой. Если вы можете быть великодушным, то ответьте мне без смущения, я никому не скажу: вы любите госпожу ван дер Верфф?
   — Да, фрейлейн Хенрика!
   Хенрика вздохнула и продолжала:
   — И теперь вы стремитесь в мир, чтобы забыть ее?
   — Нет, фрейлейн Хенрика.
   — В таком случае, скажите мне, зачем вы бежали из Лейдена?
   — Чтобы найти конец, достойный солдата.
   Тогда она подошла к нему вплотную и воскликнула с таким волнением, что ее слова резнули Георга по сердцу:
   — Значит, и вы тоже! Всех захватывает оно, бесконечное страдание: рыцарей и девушек, женщин и вдов, никого не щадит оно. Будьте счастливы, Георг! Мы можем смеяться друг над другом или оплакивать друг друга, как нам угодно. Сердце, пронзенное семью мечами — какая прекрасная картина! Мы должны носить темно-красные банты, а не зеленые и голубые. Дайте мне еще раз вашу руку; а теперь счастливо оставаться!
   Хенрика кивнула музыканту, и они поднялись вслед за Белотти по узкой крутой лестнице. Вильгельм остановился в маленькой комнате. К этой комнате примыкала другая, в которой они увидели прекрасного трехлетнего мальчика и старую итальянку. В третьей комнате, которая, как и все помещение фермера, была так низка, что высокий человек вряд ли мог бы выпрямиться в ней во весь рост, — находилась Анна. Она лежала на широкой постели, над которой в виде плоского балдахина держалось на четырех столбиках покрывало. Лучины скудно освещали эту длинную и глубокую комнату. Желтовато-красные лучи их широкого пламени как бы умирали над балдахином и позволяли только с трудом различать лицо больной.
   Хенрика поспешно поздоровалась с итальянкой и ребенком, бывшими в первой комнате. Во вторую комнату она ворвалась так же стремительно. Подбежав к постели, она бросилась на колени, страстно обвила рукой сестру и покрыла ее лицо горячими поцелуями.
   Она могла только восклицать: «Анна, Анна!», — а больная не находила иных слов, кроме Хенрика! Так прошло несколько минут. Наконец девушка вскочила, схватила горящую лучину и осветила лицо вновь обретенной сестры. Как бледно и измучено было это лицо! Но эти черты все-таки были прекрасны, оставаясь все тем же, какими были прежде.
   Душа Хенрики была охвачена какой-то странной смесью блаженства и страдания. Все, что в ней застыло и замерло, снова согрелось и растаяло, и успокоительные слезы, которых она так долго была лишена, вновь вернулись к ней в эти минуты.
   Мало-помалу волнение улеглось, а беспорядочные нежные восклицания и отрывочные речи начинали приобретать связь и слагаться в вопросы и ответы. Когда Анна узнала, что ее сестру провожал музыкант, она пожелала увидеть его, и, когда он подошел к ней, она протянула ему обе руки и воскликнула:
   — Мейстер, мейстер, вот мы и встретились опять! Посмотри, Хенрика, это — самый лучший человек, единственный бескорыстный человек, которого я встретила на свете.
   Какие тяжелые воспоминания были вызваны в следующие часы!
   Белотти и старая итальянка несколько раз начинали рассказывать вместо больной, и мало-помалу перед Хенрикой и Вильгельмом обрисовалась жизнь, так постыдно испорченная и достойная лучшей участи. Тревога, беспокойство и мучительное сомнение стали мучить Анну с самого начала ее жизни рядом с бессовестным авантюристом и игроком, которому удалось ослепить молодое, неопытное сердце. За коротким временем опьянения последовало в высшей степени тяжелое отрезвление. Она держала у своей груди первого ребенка, когда дон Люис предъявил ей неслыханное требование: отправиться вместе с ним в дом разорившейся маркизы, где в игорных залах, пользовавшихся весьма скандальной репутацией, он уже несколько месяцев проводил дни и ночи. Она возмутилась и восстала против его требования, но он холодно и с угрозами настоял на исполнении своей воли. Тут в ней сказалась кровь Гогстратенов: быстро и не простившись, она бежала со своим ребенком в Лугано. Там мальчик был принят старой горничной ее матери, а Анна отправилась в Рим, не как искательница приключений, но с конкретной целью: в новой музыкальной школе Палестрины и Ранини довести до полного развития свой талант и с помощью своего искусства иметь возможность кормить своего ребенка, не завися от его отца и своих родственников, которым до нее не было дела. Она многим рисковала, но перед ее глазами носились вполне основательные надежды, так как важный прелат и покровитель музыки, к которому у нее было из Брюсселя рекомендательное письмо и который знал ее голос, обещал ей по возвращении поручить преподавание пения молодым знатным девушкам, воспитывавшимся в миланском монастыре. Этот монастырь находился под его патронажем, и почтенный человек позаботился снабдить Анну перед ее отъездом письмом к своим друзьям в Вечном городе.
   Ее быстрый отъезд из Рима был вызван известием, что дон Люис нашел сына и увез его. Она не могла оставить своего ребенка и, уже не найдя его в Милане, бросилась за ним и наконец застала его в Неаполе. Д'Авила вернул ей ребенка только после того как она согласилась передать ему право на ренту, которую она еще продолжала получать от своей тетки. Долгое путешествие, сопряженное со множеством волнений и трудностей, оказалось ей не под силу, и она добралась до Милана больная и измученная.
   Ее покровитель позаботился о том, чтобы место учительницы пения сохранилось свободным для нее, но она не долго могла отдаваться деятельности, к которой дружески призвала ее настоятельница монастыря, так как чахотка у нее все усиливалась, и мучительный кашель испортил ее голос. Тогда она вернулась опять в Лугано; она старалась не быть в тягость своим бедным преданным ей друзьям и для этого продавала свои драгоценности, но скоро настало время, когда щедрой художнице пришлось поселиться у сжалившейся над ней служанки. Настоящую нужду она узнала собственно только с полгода тому назад, когда муж приютившей ее женщины умер. Тогда появилась у нее постоянная забота о насущном хлебе, и материнская любовь сломила гордость Анны: она написала отцу письмо кающейся, согбенной несчастьем дочери, но не получила ответа. Наконец, терпя нужду со своим ребенком, больная решилась на самый тяжелый компромисс и обратилась к своему мужу, о котором она не могла вспоминать без отвращения и презрения, с мольбой не позволить своему сыну вырасти, как ребенку нищего. Письмо, в котором заключался этот крик измученного сердца, дон Люис получил в Голландии незадолго до своей смерти. От него Анна помощи, конечно, не дождалась. Но вот приехал Белотти, и теперь она была снова на родине, у постели ее стояли друг и сестра, и Хенрика ободряла ее надеждой на прощение отца.
   Прошла уже полночь, а Георг все еще ждал возвращения своего друга. Лагерный шум и суматоха уже начинали смолкать, и фонарь над домом фермера, сначала скудно освещавший обширный двор, начал угасать. Немец уже давно изучил весь двор с его земледельческими орудиями, конской сбруей и несколькими кучами зерна и овощей около стен, но у него не было ни малейшего желания бросить хоть один взор на ближайшие окрестности. Ни вдали, ни вблизи его ничто не привлекало. Георг чувствовал себя униженным, виноватым, уставшим жить. Уважение его к самому себе было попрано, любовь и счастье утрачены, впереди маячило бесцветное и непривлекательное будущее, полное огорчений и душевной муки. Единственным его желанием было поскорее умереть. Иногда перед его внутренним взором вставал милый образ родины, но он рассыпался в прах, когда он вспомнил почтенного бургомистра, собственную несчастную слабость и полученное им поражение. Он сердился сам на себя и со страстным нетерпением тосковал по звону мечей и грохоту пушек, по яростным рукопашным схваткам.
   Проходило время, но Георг не замечал этого; только мучительный голод начинал терзать молодого человека. У стены лежала груда репы, и он стал есть их одну за другой, пока не ощутил давно не испытанного чувства сытости. Тогда он сел на квашню и стал думать о том, как бы ему пробраться к гёзам. Дороги он не знал, но горе тому, кто вздумал бы воспрепятствовать ему. Меч и рука у него были твердые, а испанцы, которые могли бы испытать на собственных шкурах и то, и другое, были близко. Его нетерпение все росло, и, когда он услышал около себя шаги, и в дом хотел войти какой-то мужчина, он обрадовался желанному развлечению. Он стал у стены со шпагой в скрещенных руках и крикнул громко приближающемуся пришельцу:
   — Стой!
   Тот тотчас же обнажил шпагу, и когда Георг повелительным тоном спросил его, что ему нужно, тот ответил голосом мальчика, но гордо и решительно:
   — Я должен спросить вас об этом! Я здесь в доме своего отца!
   — Вот как! — воскликнул с улыбкой немец, разглядев говорившего при тусклом свете лампочки. — Спрячьте спокойно вашу шпагу. Если вы молодой Матенессе ван Вибисма, то вам нечего опасаться меня.
   — Да, это я. Но что вы делаете в нашем доме ночью со шпагой в руках?
   — Я грею для своего удовольствия стены или, если вы хотите знать правду, я стою на страже.
   — В нашем доме?
   — Да, господин юнкер! Там наверху у вашей двоюродной сестры находится один человек, которому было бы очень неприятно быть застигнутым каким-нибудь испанцем. Идите спокойно наверх. Я слышал от начальника кавалерии ван Дуивенворде, какой вы славный молодой человек.
   — От господина ван Вармонда? — спросил с волнением Николай. — Скажите мне, что вас привело сюда и кто вы такой?
   — Я борец за вашу свободу, немец, Георг фон Дорнбург.
   — Ах подождите здесь пожалуйста, я сейчас же вернусь. Не знаете ли вы фрейлейн ван Гогстратен…
   — Она там, — ответил Георг, показывая рукой вверх.
   Николай в несколько прыжков взбежал по лестнице, велел позвать свою двоюродную сестру и поспешно сообщил, что ее отец на охоте свалился с лошади, получил тяжелый ушиб и лежит больной. Сначала он впадал в бешенство, когда он, Николай, заговаривал об Анне, но вскоре уже сам стал его просить рассказывать ему о ней и даже попробовал встать с постели, чтобы пойти за ним. Это ему удалось, но перед дверью он лишился чувств. Если завтра утром придет его отец, то пусть Хенрика скажет ему, что Николай просит у него прощения: он собирается сделать то, что считает своим долгом.
   От расспросов Хенрики он уклонился и поспешно справился о состоянии Анны и о лейденце, о котором говорил Георг.
   Услышав имя музыканта Вильгельма, Николай попросил напомнить ему, чтобы он отправлялся домой поскорее, и, если возможно, вместе с ним. Затем быстро простился и сбежал с лестницы.
   Вильгельм вскоре последовал за юношей. Хенрика проводила его до лестницы, чтобы еще раз увидеть Георга, но, услышав его голос, она с гневом повернулась и возвратилась к сестре.
   Вильгельм застал юнкера фон Дорнбурга в горячем споре с Николаем.
   — Нет, нет, мой мальчик, — ласково говорил немец, — моя дорога не может стать и вашей!
   — Мне уже семнадцать лет.
   — Это ничего не значит, ровно ничего. Вы смело встретились со мной, вы обладаете силой воли взрослого человека, но вам жизнь еще преподнесет цветы, и, даст Бог, великолепные цветы; вы отправляетесь для того, чтобы мечом добыть себе и своей стране достойный жребий, свободу и благосостояние, а я, я… дайте мне вашу руку и обещайте мне…
   — Руку? Вот она; но что касается обещания, то я должен отказать вам. С вами или без вас я отправляюсь к гёзам!
   Георг с удовольствием посмотрел в лицо смелому мальчику и мягко спросил его:
   — Ваша мать жива?
   — Нет, господин Дорнбург.
   — Тогда в путь! Может быть, у гёзов мы оба найдем то, что ищем.
   Николай ударил по руке, которую ему протянул Георг, а Вильгельм подошел к юнкеру и сказал:
   — Я ожидал этого от вас, молодой человек, когда увидел вас у церкви святого Петра и в корчме Кватгелата.
   — Вы первый открыли мне глаза, — воскликнул Николай, — идемте теперь! Мы пройдем через лагерь: все испанцы знают меня.
   На улице мальчик жался к Георгу и на его замечание, что он должен будет вступить в трудные отношения с отцом, отвечал:
   — Я знаю, и это меня очень огорчает… Но иначе я не могу поступить. Я не допущу, чтобы к нашему имени прибавилось название изменник!
   — Ваш двоюродный брат Матенессе, господин фон Ривьер, также предан правому делу.
   — Но мой отец смотрит на это иначе. Он надеется дождаться от испанцев добра. От испанцев! Я их хорошо узнал за эти месяцы. Одного храброго лейденского юношу — может быть, вы знали его под его прозвищем Львенок, которое он действительно заслужил, — они взяли в плен в честном бою и затем — меня до сих пор пробирает мороз по коже, когда я вспоминаю об этом, — повесили его вниз головой и замучили до смерти. Я был при этом, и ни одно слово из их разговоров не ускользнуло от меня. Так будет со всей Голландией — и со страной, и с людьми — вот чего они добиваются. И такие вещи приходится слышать ежедневно! Никакое ругательство не кажется им слишком грубым для нас, а король думает так же, как и его солдаты. Быть слугой у господина, который нас мучит и презирает, это уж я предоставляю кому-нибудь иному! Моя святая религия вечна и нерушима! Пусть она ненавистна многим из гёзов, меня это не огорчает, если они помогают рвать испанские цепи.
   Разговаривая так, они прошли лагерь кастильцев, который уже погрузился в сон, и добрались до лагеря немецких отрядов, где перед некоторыми палатками еще шел пир горой. В конце лагеря маркитант со своей женой складывал оставшийся товар.
   Вильгельм следовал за своими спутниками молча, потому что его сердце было глубоко потрясено и в нем соседствовали страдание и горе. Он был в каком-то отчаянии от всех этих чувств, но перед палаткой маркитанта он вдруг остановился и указал рукой на хлебы, один за другим исчезавшие в ящике.
   Голод был также важной, даже наиболее важной и могучей силой в его городе, поэтому не было ничего удивительного в том, что Вильгельм подошел к продавцу и с сияющими глазами купил у него последний окорок и все оставшиеся хлебы.
   Николай посмеялся над хлебами, которые он нес под мышкой, но Георг сказал:
   — Видно, вы еще не знакомы с нуждой, юнкер. Эти хлебы — лекарство против самой ужасной болезни: от голода!
   У Гогенортских ворот Георг велел разбудить начальника кавалерии фон Вармонда и представил ему Николая в качестве будущего гёза. Начальник кавалерии поздравил мальчика и предложил ему денег на то, чтобы приобрести в Дельфте все необходимое и прожить несколько первых недель; но Николай отказался от предложения своего богатого товарища по сословию, так как у его пояса висел кошелек, полный золотых монет. Ювелир в Гааге заплатил ему вчера эти деньги за изумрудное кольцо покойной фрейлейн ван Гогстратен.
   Николай показал фон Вармонду свое богатство и воскликнул: — Ну, вперед, юнкер фон Дорнбург! Я знаю, где мы найдем их; а вы, господин начальник кавалерии ван Дуивенворде, расскажите бургомистру и Яну Дузе, что вышло из меня!

XXXII

   Прошла неделя со времени бегства Хенрики, неделя, ставшая чередой тяжелых дней нужды. Мария знала, что молодой Матенессе последовал за Георгом и что Георг был уже на пути к гёзам. Итак, это была правда! Пенистый ручей вливался в дикий, бурный, могучий поток. Она желала ему исцеления, жизни и радости, но странно, с того часа, когда она разорвала его песни, воспоминание о нем отошло так далеко от нее, как в дни перед нашествием испанцев. Да, после тяжелой победы над самой собой и после того как они простились, на молодую женщину сошло, посреди ее забот и нужды, какое-то странное радостное чувство. Она осталась тверда в борьбе с собой; а ведь скрытый блеск чистого алмаза только тогда сверкает по-настоящему, когда камень пройдет через все терзания шлифовки. С радостным чувством благодарности она осознала, что может смело смотреть в глаза Питеру, любить его и требовать от него любви. Под тяжестью своих забот он, казалось, едва замечал ее самообладание, но Мария все же чувствовала, что мужу было приятно многое из того, что она говорила и в чем могла помочь ему. Молодая женщина не особенно страдала во время этих долгих дней нужды, между тем как на Варваре голод отражался очень тяжело и ослаблял ее сильное тело. Она часто приходила в уныние в это бедственное время перед холодным очагом и пустыми горшками и считала делом, не стоящим труда, плоить свой большой чепец и брыжи. Теперь пришла очередь Марии подбодрять ее и напоминать ей о сыне, капитане гёзов, который скоро должен был войти в Лейден вместе с войском, посланным для освобождения города.
   6 сентября бургомистерша возвращалась домой с ранней прогулки. Осенний туман наполнял воздух мраком, а морской ветер приносил и рассыпал по улицам тонкие брызги дождя. Мокрые деревья почти уже лишились своего зеленого убора, но не ветром и непогодой, а детьми и взрослыми, которые уносили к себе в кухню пищу гусениц, как будто это были драгоценные овощи. По дороге Мария заметила Адриана и догнала его. Мальчик едва тащился и громко считал. Бургомистерша окликнула его и спросила, почему он не в школе и зачем он тут бродит.
   — Я считаю, — гласил ответ. — Теперь уже девять.
   — Девять?
   — Мне встретилось пока девять покойников. Ректор отправил нас домой. Магистр Дорк умер, а нас было сегодня всего тринадцать. Вот еще одного несут.
   Мария натянула поплотнее платок на голову и пошла дальше. Налево от нее был высокий узкий дом. Там жил башмачник, веселый человек, на двери дома которого имелись две надписи.
   Одна гласила следующее:
 
   Здесь — сапоги,
   Сверху круглые, снизу гладкие.
   Если они не по ноге Давиду, 
   То придутся по ноге Голиафу[57],
 
   а другая:
 
   Очутившись в пустыне, Израильтяне проносили свои сапоги целых сорок лет;
   Если бы и теперь было так же,
   То никто не стал бы отдавать своих детей в сапожники.
 
   На крыше высокого дома возвышалось аистово гнездо. Оно было пусто. Обычно красноклювые гости отправляются в свое путешествие на юг не так рано, и некоторые из них еще оставались в Лейдене и как будто в раздумье стояли на крышах. До чего дошла семья сапожника! Вчера днем глава семьи, собственной рукой укрепивший в марте гнездо, приносящее дому счастье, — вчера он взобрался на крышу и убил из арбалета сначала самку, а потом и возвращающегося самца. Ему было очень тяжело сделать это, и во время этого злодеяния жена его плакала в кухне, но кого мучит нестерпимый голод и кто видит смерть своих близких от изнурения, тот уже не думает о прежней привязанности, не ожидает и счастья в будущем, но только хочет спасения на один сегодняшний день.
   Аисты были слишком поздно принесены в жертву, потому что сегодня в ночь сын башмачника, его подрастающий ученик, навсегда закрыл глаза. Из открытой двери мастерской до Марии донеслись громкие причитания, и Адриан сказал:
   — Якоб умер, и Мабель тоже уже слегла. Сегодня рано утром хозяин послал мне вслед проклятие — все из-за отца. Будто отец будет виноват, если все погибнут. Сегодня опять нет хлеба, мама? У Варвары есть сухари, а мне так нехорошо. Я не могу больше переносить это вечное мясо.
   — Может быть, сегодня найдется ломтик. Ведь мы должны беречь хлеб, дитя.
   В прихожей своего дома Мария увидела слугу в черной одежде. Он пришел с известием о смерти комиссара Дитриха ван Бронкхорста. Вчера, то есть в воскресенье вечером, чума положила предел жизни этого крепкого человека.
   Мария знала уже об этой тяжелой потере, которая взваливала на плечи ее мужа полную ответственность за все, что бы ни случилось. Она узнала также, что пришло письмо от маэстро дель Кампо и что он ручался в нем именем дворянина пощадить город, если он сдастся на милость короля, и дать свободный пропуск ее мужу, господину ван дер Доесу и другим, стоявшим во главе защиты. Кампо уверял, что испанцы отступят, и Лейден займут только несколько немецких отрядов. Он приглашал ван дер Верффа и господина фон Нордвика в качестве посредников в Лейдендорф и обещал, во всяком случае, даже если переговоры ни к чему не приведут, отпустить их назад беспрепятственно и с надежным конвоем. Мария знала и то, что ее муж назначил на сегодняшний день большое собрание городского совета, выборных и всех старшин города, а также капитанов национальной гвардии; но ни одно слово из всего этого не дошло до ее слуха через самого Питера. Она узнала об этом от жены городского секретаря и других горожанок.
   В последние дни в ее муже произошла большая перемена. Бледный и мрачный уходил он из дому и таким же возвращался назад. Молча сторонясь в своем собственном доме близких, он весь погружался в свои мучительные заботы. Коротко и нетерпеливо обрывал он жену, когда та, повинуясь влечению сердца, шла к нему со словами ободрения. Ночь не приносила ему сна, и, прежде чем занималось утро, он уже вставал с постели и начинал беспокойно ходить взад и вперед или шел к Лизочке, которая только немой улыбкой могла показать, что еще узнает его.
   Вернувшись домой, Мария сейчас же пошла к ребенку и нашла около него доктора Бонтиуса. Увидев ее, тот покачал головой и сказал, что скоро для нежного создания все будет кончено. В первые месяцы голода маленький желудок был доведен до крайности; теперь он отказывался служить, и было бы просто бессмысленно надеяться на спасение.
   — Она должна жить, она не должна умереть! — воскликнула Мария вне себя, но с такой глубокой надеждой, как настоящая мать, которая не может постигнуть, что ей суждено потерять свое дитя, даже тогда, когда маленькое сердце перестало биться и милые светлые глазки тускнеют и закрываются.
   — Лизочка, Лизочка, взгляни на меня! Лизочка, выпей хорошее молочко. Две только капельки! Лизочка, Лизочка, ты не должна умирать!
   Питер незаметно вошел в комнату и слышал эти последние слова. Затаив дыхание, он смотрел на свою любимицу; широкие плечи вздрагивали; глухим и прерывающимся голосом он спросил врача:
   — Она умрет?
   — Да, старина; я так думаю! Подними выше голову! У тебя еще многое остается. У ван Лео умерли от чумы все пятеро.