Француз сделал отчаянный выпад. Я выбил у него шпагу из рук, подхватил ее на лету и учтиво подал ему со словами:
   – Я счастлив, сударь, что могу теперь извиниться перед вами за оскорбление, которое я вам нанес. Согласны ли вы удовлетвориться самыми искренними извинениями с моей стороны? Человек, способный так сурово карать оскорбление, наверно способен и простить его.
   Какой француз может устоять против изящной фразы? Мой герой взял шпагу с глубоким поклоном, на глазах у него выступили слезы.
   – Сэр, – сказал он, – вы победили дважды.
   Мы все покинули место дуэли, изъясняясь друг другу в преданности и добрых чувствах, и, учтиво раскланявшись, сели в свои фиакры.
   – Разрешите мне, сударь, – сказал я, очутившись с глазу на глаз с моим секундантом, – разрешите мне сердечно поблагодарить вас за помощь и заверить вас, что я буду счастлив продолжить знакомство, так странно начавшееся. Я проживаю в гостинице *** на улице Риволи; моя фамилия – Пелэм; а ваша, позвольте узнать?
   – Торнтон, – ответил мой соотечественник. – Я не премину воспользоваться предложением, которое я считаю за большую честь для себя.
   Обмениваясь этими и другими, не менее любезными речами, мы доехали до моей гостиницы, а затем мой спутник, плотно запахнув свой плащ, пешком направился в Сен-Жерменское предместье, где (так он сообщил мне с таинственным видом) ему предстояла некая встреча.
   Я сказал мистеру Торнтону, что причины, побудившие меня драться, я открою ему после поединка. Поскольку, помнится, я этого не сделал и поскольку мне отнюдь не хочется, чтобы эти причины остались неизвестными, я сейчас сообщу их читателю. Верно – я дрался на дуэли с лавочником. Ввиду ничтожности его положения в обществе этот мой поступок был совершенно не нужен, а многие, возможно, сочли бы его непростительным. Что до меня, вот как я рассуждал в этом деле: ударив того лавочника, я тем самым поставил себя на одну доску с ним; я сделал это, чтобы оскорбить его, но я был вправе так поступить еще и ради того, чтобы предоставить ему единственное возмещение, которое было в моей власти. Будь оскорбление нанесено им – я мог бы, не без основания, отгородиться от него своей знатностью и по своей воле сделать выбор между презрением и возмездием; но взяв на себя роль нападающего, я лишил себя этой альтернативы: ибо знатность, освобождая меня от обязанности давать удовлетворение за нанесенную мною обиду, вместе с тем обязывала меня не наносить обид. Признаюсь – имей я дело с англичанином, а не с французом, все сложилось бы совсем по-другому, ибо англичанин иначе судил бы о сущности и тяжести оскорбления. Английский лавочник не имеет представления о loi d'armes[96]: удар можно либо вернуть, либо получить за него возмещение деньгами.
   Не то во Франции, где огромное большинство людей, принадлежащих к любому классу, хоть несколько возвысившемуся над нищетой du bas peuple[97], не удовлетворилось бы ни ответным ударом, ни судебным преследованием того, кто повинен в столь тяжком, непростительном оскорблении. В любой стране учтивость, лежащая в основе чувства чести, обязывает нас считаться с воззрениями народа в целом. Поэтому в Англии мне пришлось бы заплатить, а во Франции я дрался на дуэли.
   Если мне возразят, что француз дворянин не снизошел бы до поединка с французом лавочником, я отвечу, что первый никогда не нанес бы того оскорбления, изгладить которое, по представлениям второго, можно лишь одним способом. Кроме того, даже если бы это возражение было основательным, нельзя забывать, что долг уроженца данной страны и долг иностранца – весьма различны. Пользование гостеприимством чужой страны вдвойне обязывает ничем не оскорблять коренных жителей, а уж если так случилось – вдвойне стараться искупить свою вину. По представлениям этого француза, обиду, которую я ему нанес, можно было искупить лишь одним способом. Кто может порицать меня за то, что я его избрал?

Глава XIV

 
Пусть царят в тебе ум и веселье.
Пусть царят в тебе верность и честь,
Не тяни ты с любовью постылой,
Если новую вздумал завесть.
 
Народная песня.

   Однажды утром, когда я верхом направлялся в Булонский лес (излюбленное место свиданий в Париже), чтобы встретиться с мадам д'Анвиль, я увидел всадницу, которой грозила опасность вылететь из седла: ее лошадь испугалась английского тандема или того, кто им правил, и начала бросаться из стороны в сторону, а дама явно все более и более теряла присутствие духа. Сопровождавший ее мужчина едва справлялся со своим собственным конем и, видимо, жаждал помочь ей, но не знал, как это сделать. Вокруг собралась толпа зевак; никто ничего не предпринимал, все только повторяли:
   – Боже милостивый! Что-то будет!
   Мне всегда претила роль героя драматических сцен, а еще большее отвращение мне внушали «женщины, попавшие в беду». Но как-никак сочувствие к чужой беде иногда пронимает самые черствые сердца, и я осадил лошадь, сперва чтобы поглазеть, а затем чтобы оказать помощь. В ту минуту, когда малейшее промедление могло стать роковым, я соскочил наземь, одной рукой схватил лошадь за поводья, которые всадница уже не в силах была держать, а другой помог ей спешиться. Когда всякая опасность миновала, изящный спутник дамы пришел в себя и ему тоже удалось сойти с лошади, скажу не таясь – узнав, что особа, подвергавшаяся такой опасности, его жена, я перестал удивляться его медлительности. Он осыпал меня изъявлениями благодарности, а она сопровождала их взглядами, намного увеличивавшими их ценность. Коляска супругов дожидалась поблизости. Муж пошел предупредить кучера – я остался наедине с дамой.
   – Мистер Пелэм, – сказала она, – я много слыхала о вас от моей приятельницы, мадам д'Анвиль, и давно уже мечтала познакомиться с вами, но я никак не думала, что при самом начале нашего знакомства вы так бесконечно меня обяжете.
   Польщенный тем, что дама уже знала, кто я такой и уже интересовалась мною, я, смею вас уверить, пустил в ход все, чтобы как можно лучше использовать эту благоприятную возможность, и когда я, усадив мою новую знакомую в коляску, пожал ей руку, ответное пожатие было несколько более длительно, чем принято.
   – Вы будете сегодня вечером у английского посла? – спросила дама, когда лакей собирался захлопнуть дверцу.
   – Непременно, если только вы намерены там быть, – ответил я.
   – Значит, мы увидимся! – воскликнула дама, и ее взгляд был красноречивее слов.
   Я продолжал прерванную прогулку; неподалеку от Пасси, где у меня была назначена встреча с мадам д'Анвиль, я поручил лошадь моему слуге и пошел пешком. Я уже был в двух шагах от условленного места, уже видел свою inamorata, когда со мной поравнялись двое мужчин, разговаривавших с большим жаром; они меня не заметили – но кому и когда удавалось ускользнуть от моего внимания? Один из них был Торнтон; другой – кто же это мог быть? Где мне довелось видеть это бледное, необычайное лицо? Я снова взглянул на него – и убедился, что мелькнувшая у меня догадка ошибочна: волосы были совсем другого цвета. «Нет, нет, – сказал я себе, – это не он; но какое сходство!»
   Все то время, что я провел с мадам д'Анвиль, я был distrait[98] и озабочен. Лицо человека, беседовавшего с Торнтоном, преследовало меня, словно наваждение. Да и по правде сказать, вспоминая о встрече, назначенной мне вечером, я несколько тяготился этим утренним свиданием, которое уже смахивало на почетную и обременительную обязанность.
   Мадам д'Анвиль быстро подметила холодность, сквозившую во всем моем поведении. Хоть и француженка, она более огорчилась, нежели разгневалась.
   – Я, видно, наскучила вам, мой друг, – сказала она, – и когда я думаю, как вы молоды и какие соблазны вас окружают, я нисколько этому не удивляюсь; но скажу вам чистосердечно – эта мысль огорчает меня гораздо сильнее, чем я могла предположить.
   – Ба! Me belle amie[99] – воскликнул я, – вы заблуждаетесь. Я вас обожаю – всегда буду вас обожать; но час уже поздний!
   Мадам д'Анвиль вздохнула, и мы расстались. «Она далеко не так хороша собой и не так мила, как прежде», – подумал я, садясь на лошадь, и снова вспомнил о предстоящем рауте у посла.
   В тот вечер я особенно позаботился о своей наружности. К особняку посольства на улице Фобур-Сент-Оноре я подъехал на целых полчаса раньше обычного. Я прогулялся по анфиладе гостиных, но нигде не нашел героини моего утреннего приключения. Мимо меня прошла герцогиня N.
   – Она удивительно красива, – сказал мистеру Абертону длинный, худой, похожий на призрак мистер Говард де Говард, секретарь посольства.
   – М-да, – промямлил Абертон, – но, на мой вкус, герцогиня Перпиньянская нисколько ей не уступает – вы знакомы с ней?
   – Нет… да! – с запинкой ответил Говард де Говард. – То есть не так уж коротко – не очень близко… (англичанин никогда не признается, что незнаком с герцогиней такой-то).
   – Гм! – сказал мистер Абертон, проводя огромной рукой по своим прямым, светло-желтым волосам. – Гм, как вы полагаете – может кто-нибудь рассчитывать на успех у нее?
   – Полагаю, что может тот, у кого располагающая наружность, – изрек призракоподобный аристократ, самодовольно оглядывая свои до невероятия тощие подпорки.
   – Будьте так добры, – снова начал Абертон, – скажите, что вы думаете о мисс N.? Говорят, она богатая наследница.
   – Что я о ней думаю? – переспросил секретарь, столь же бедный, сколь тощий. – А вот что: в свое время я подумывал о ней.
   – По слухам, ее обхаживает этот дурак Пелэм (говоря это, мистер Абертон не подозревал, что я стою позади него).
   – Сомневаюсь, чтобы это было так, – возразил секретарь, – его всецело занимает мадам д'Анвиль.
   – Вздор! – не допускавшим возражений тоном заявил Абертон. – Уж она-то никогда не обращала на него внимания!
   – Почему вы так уверены в этом? – полюбопытствовал мистер Говард де Говард.
   – Почему? Да потому что он никогда не показывал ни единой ее записочки и даже никогда никому не говорил, что у него liaison с ней!
   – О! Это вполне достаточное доказательство! – согласился Говард де Говард. – А вот, кажется, герцогиня Перпиньянская!
   Мистер Абертон обернулся, я тоже – наши взгляды скрестились, он потупился – что удивительного, после того как он присоединил к моему имени такой лестный эпитет; но я был слишком хорошего мнения о себе, чтобы хоть сколько-нибудь дорожить его отзывом; вдобавок в эту минуту я был сам не свой от изумления и радости, ибо в герцогине Перпиньянской я узнал даму, с которой познакомился утром. Она встретилась со мной глазами и с улыбкой ответила на мой поклон. «А теперь, – сказал я себе, подходя к ней, – посмотрим, не удастся ли мне затмить Абертона».
   Когда мы хотим понравиться женщине, мы все действуем одинаково, поэтому я избавлю читателя от пересказа беседы, которую вел в тот вечер. Я уверен – если он припомнит, что роль влюбленного в ней играл Генри Пелэм, – он нимало не усомнится в успешном результате.

Глава XV

 
Alea sequa vorax species certissima furti
Non contenta bonis, animum quoque perfida mergit;
Furca, furax – infamis, iners, furiosa, ruina.
 
Petrarca. Dial.[100]

   На следующий день я пообедал у «Братьев из Прованса»; к слову сказать, это превосходнейшая ресторация, где кормят отменной дичью и куда, вдобавок, почти не ходят англичане[101]. После обеда я решил побывать в игорных домах, которыми кишмя кишит Пале-Рояль.
   В одном из этих домов народу набралось столько, а духота была так невыносима, что я тотчас ушел бы, если б меня не поразило напряженное, тревожное выражение лица одного из тех посетителей, которые за большим столом играли в rouge et noir[102].
   То был мужчина лет сорока, желтовато-смуглый, с крупными чертами лица. Его можно было бы назвать красивым, если бы в глазах и уголках рта не залегло мрачное выражение, делавшее его лицо скорее неприятным, нежели привлекательным. Неподалеку от него, тоже участвуя в игре, сидел мистер Торнтон; его беспечный, равнодушный вид являл разительный контраст мучительному беспокойству человека, наружность которого я только что описал.
   Сперва мне показалось, что те двое да я – единственные англичане во всем зале. Присутствие первого из них в этом злачном месте изумило меня гораздо больше встречи с Торнтоном, так как в обличье незнакомца было нечто distingué, гораздо менее подходившее к этому притону, нежели air bourgeois[103] и такая же одежда моего ci-devant[104] секунданта.
   «Ну вот, еще один англичанин!» – сказал я себе, когда, обернувшись, увидел сюртук из грубой, плотной ткани, который никак не мог облегать плечи жителя континента. Человек, одетый в этот сюртук, стоял как раз напротив того места, где сидел смуглый незнакомец. Низко нахлобученная шляпа скрывала верхнюю часть его лица; я пересел, чтобы лучше рассмотреть его. Он оказался тем, кого я накануне видел в обществе Торнтона. Навсегда запомнилось мне суровое, жестокое выражение, не сходившее с его лица, покуда он вглядывался в резкие, искаженные азартом черты своего визави. В его глазах и линии рта нельзя было различить ни удовольствия, ни ненависти, ни презрения в их чистом, беспримесном виде, – но, казалось, все эти чувства слились и переплавились в единую смертоносную, опустошительную страсть.
   Этот человек не говорил, не играл, не двигался. По-видимому, волнение, царившее вокруг, не имело над ним никакой власти. Он стоял, погруженный в свои мрачные, непроницаемые мысли. Его испепеляющий взор, в котором было нечто демоническое, не отрывался от возбужденного лица игрока, не замечавшего этого пристального наблюдения. Я не в силах был двинуться с места. Странное, непонятное любопытство сковывало меня, но вскоре я встрепенулся, услыхав громкий возглас смуглолицего игрока, – первый, который у него вырвался, – прежде он, несмотря на свое волнение, безмолвствовал; глубокий, прерывающийся звук его голоса вызывал живейшее сочувствие к тяжким мукам, исторгшим из недр души это восклицание.
   Трясущейся рукой он вынул из истрепанного кошелька немногие остававшиеся там золотые и все до единого поставил на красное. Он перегнулся через стол; нижняя губа у него отвисла, руки были судорожно сжаты; все свидетельствовало о том, что его истерзанные нервы напряжены до предела. Я дерзнул встретиться глазами со вторым незнакомцем, – я чувствовал, что его взгляд все еще устремлен на игрока: да, он покоился на нем, такой же недвижный, такой же суровый, но теперь над всем, что отражалось в нем прежде, преобладала радость – такая чудовищная и злобная, что взгляд, исполненный гнева и ненависти, не внушил бы мне такого леденящего душу ужаса. Я опустил глаза, я все свое внимание сосредоточил на игре – оставалось открыть последние две карты. Еще минута ожидания – фортуна выбрала черное. Незнакомец проиграл. Ни слова не проронив, он тупо посмотрел на длинный совок, которым маркер вместе с последними его деньгами сгреб его последние надежды, встал, вышел из зала и исчез.
   Второй англичанин вскоре последовал за ним. Он рассмеялся отрывистым, глухим смешком, который, по всей вероятности, услышал только я, и, прорвавшись сквозь бесчисленные sacrés[105] и mille tonnerres[106], которыми была насыщена атмосфера этого ада, быстрым шагом пошел к двери. Словно тяжкое бремя спало с моей души, когда он скрылся из глаз.

Глава XVI

 
Reddere personae scit convenientia cinque.
 
Horatius. Ars Poet.[107]

   На другое утро, когда я, сидя за завтраком, размышлял о том, что произошло на моих глазах минувшей ночью, мне доложили о приходе лорда Винсента.
   – Как себя чувствует покоритель сердец Пелэм? – спросил он, входя в комнату.
   Признаться, – ответил я, – сегодня на меня почему-то нашла хандра, и ваш приход – словно солнечный луч в хмурый ноябрьский день.
   – Блестящее сравнение, – сказал Винсент, – вот увидите, скоро я из вас сделаю премиленького поэта, выпущу в свет изящный томик ваших стихов in-octavo и посвящу их леди Д. К слову сказать – вы когда-нибудь читали ее пьесы? Вы знаете, они ведь не опубликованы, – леди Д. дала их напечатать только для тесного круга друзей.
   – Нет, – ответил я. Говоря по совести, спроси меня его сиятельство о любом другом сочинении, я, сообразно роли, которую мне тогда угодно было играть, дал бы тот же ответ.
   – Нет! – словно эхо, повторил Винсент. – Разрешите вам сказать – никогда не подавайте виду, что вам неизвестно то или иное неопубликованное сочинение. Чтобы быть recherché[108], всегда нужно знать то, чего не знают другие, тогда можно вволю издеваться над всем тем, что они знают. Вам незачем переступать порог храма науки – там каждый новичок может с вами помериться. Хвалитесь тем, что вами открыта святая святых, – и среди десяти тысяч не найдется человека, который мог бы это оспаривать. Читали ли вы памфлет господина де ***?
   – Признаться, – сказал я, – у меня было столько дел…
   – Ah, mon ami[109], – воскликнул Винсент, – жалобы на обремененность делами – самый верный признак безделья. Но вы на этом потеряли – памфлет хорош. К слову сказать, у *** незаурядный, хотя и не обширный ум, напоминающий мне садик мелкого буржуа где-нибудь под Лондоном. Тут и хорошенький цветник и китайская пагода; дуб – в одном углу, грядка шампиньонов – в другом, а главное – готическая руина против широкого окна-фонаря. Вы можете одним махом пересечь такой садик от края до края; все четыре страны света – в пределах кротового холмика! Но все, что вы там найдете, в своем роде хорошо, все размещено не без изящества и не без плана.
   – Какого вы мнения, – спросил я, – о министре, бароне де **?
   – О нем-то? – воскликнул Винсент. – Его душа? Она
 
Сидит на корточках и еле нам видна,
 
   та душа мрачна и полна смятения, ее тревожат смутные видения старого строя; она подобна летучей мыши, кружащей вокруг келий древнего замка. Жалкая, старомодная душонка! Но я ни слова больше не скажу о ней – ибо
 
Над тем глумиться не пристало,
Что так уж бесконечно мало —
 
   как душа барона де **.
   Видя, что лорд Винсент расположен язвительно острить, я тотчас направил его rabies[110] на мистера Абертона, внушавшего мне невыразимое презрение.
   – Мистера Абертона? – воскликнул Винсент в ответ на мой вопрос, знает ли он этого обходительного атташе. – Как же! Это тот, кто, упоминая об английском посольстве, говорит «мы». Кто самые знатные визитные карточки выставляет напоказ у зеркала над камином и сам себе пишет billets doux[111] от имени знаменитейших герцогинь. Он – карманного формата собрание изящнейших афоризмов в переплете из телячьей кожи! Прекрасно знаю! Кажется, он прилично одевается, – не так ли, Пелэм?
   – Его одежда хорошо сшита, – ответил я, – но разве может человек с такими ручищами и ножищами быть хорошо одет?
   – О! – возразил Винсент. – Я представляю себе, что он приходит к самому лучшему портному и говорит ему: воротник сделайте в точности такой, как у лорда Н. Он не осмелится надеть жилет нового фасона, пока этот фасон не будет узаконен каким-нибудь авторитетным лицом; в моде, как и в причудах, он подражает только наилучшим образцам! Такие молодчики всегда настолько гнушаются себя самих, что кичатся своей одеждой, – подобно китайским морякам, они курят благовония перед иглой[112].
   – А мистер Говард де Говард? – спросил я смеясь. – Какого мнения вы о нем?
   – О тощем секретаре? – воскликнул Винсент. – К нему вполне применимо математическое определение прямой линии – длина без ширины. Его закадычный друг мистер Абертон вчера бежал со всех ног по улице Сент-Оноре, чтобы не отстать от него.
   – Бежал! – повторил я. – Совсем как простолюдин – разве кто-либо когда-либо видел меня или вас бегущим?
   – Правильно, – сказал Винсент, – но, увидев, как он гонится за этим высохшим, призраком, я сказал Беннингтону: «Я нашел подлинного Петера Шлемиля!» – «Кто же это?» – с простодушной серьезностью спросил сиятельный лорд. «Мистер Абертон, – пояснил я, – разве вы не видите, как он гонится за своей тенью?» Но забавнее всего в этом иссохшем создании – его спесь! Он состоит в отдаленнейшем родстве с герцогом и поэтому неизменно начинает разговор словами: «Когда я унаследую титулы моих предков».
   – Но известно ли вам, Пелэм, что он женится?
   – Нет, – ответил я, – не могу сказать, чтобы такое событие представлялось мне возможным. Кто его избранница?
   – Некая мисс *** – девица с изрядным приданым. «Состояния у меня нет, – так он заявил отцу девицы, – но я могу сделать из нее миссис Говард де Говард!»
   – Бедная девушка, – сказал я, – боюсь, что ее счастье повиснет на очень уж тонкой ниточке. Но не переменить ли нам тему? Во-первых, потому, что предмет обсуждения настолько худосочен, что мы рискуем выжать из него все соки, а во-вторых, потому, что такие шуточки могут дать рикошет, – я и сам-то ведь не очень дороден!
   – Э! – отмахнулся Винсент. – У вас по крайней мере есть кости и мышцы. А вот доведись вам истолочь беднягу секретаря в ступе, – его хватило бы самое большее на одну понюшку.
   – Скажите, Винсент, – спросил я после недолгого молчания, – встречался ли вам когда-нибудь в Париже некий Торнтон?
   – Торнтон, Торнтон, – в раздумье повторил Винсент. – А как его зовут? Том?
   – Весьма вероятно, – ответил я. – Это имя ему как раз под стать; у него широкое, красное лицо, он носит галстук в горошек. Том – да разве он мог бы зваться иначе?
   – Ему лет тридцать пять, не так ли? – продолжал Винсент. – Приземистый парень, волосы и бакенбарды у него рыжеватые?
   – Совершенно точно, – подтвердил я, – разве Томы не все скроены на один лад?
   – О, – сказал Винсент, – я его отлично знаю; способный, смышленый малый, но отъявленный негодяй. Его отец был управляющим у одного помещика в Ланкашире и дал сыну юридическое образование; но парень был разбитной, забавный и стал любимцем отцовского хозяина, своего рода захолустного мецената, покровительствовавшего ярмарочным драчунам, боксерам и жокеям. У этого помещика Торнтон встречал многих лиц, занимавших видное положение, но разделявших вкусы хозяина дома; пошлую грубость Торнтона они принимали за прямодушие, его крепкие прибаутки – за остроумие и допустили его в свое общество. С одним из них я и встречал его. Кажется, в последнее время его репутация сильно испортилась, и что бы ни привело его в среду англичан, проживающих в Париже, в среду этих «приукрашенных мерзостей» и «безгрешных чернот», как Чарлз Лэм[113] называет трубочистов, – это доказывает, что он не преуспел в своей профессии. Я думаю, однако, что он как-то ухитряется существовать здесь, – ведь там, где водятся английские дураки, всегда найдется хорошая пожива для английского мошенника.
   – Верно, – сказал я, – но разве здесь хватает дураков, чтобы прокормить всех мошенников?
   – Да, потому что мошенники, наподобие пауков, пожирают друг друга, когда нет ничего другого. Покуда действует незыблемый закон природы, в силу которого мелкие негодяи становятся добычей больших, – пусть Том Торнтон не беспокоится, так как большего негодяя, чем он, быть не может! Если вы, любезный Пелэм, познакомились с ним, я настоятельно советую вам быть настороже, ибо если он у вас не станет красть, выпрашивать или занимать деньги, – значит, в мире нет ничего невозможного, значит, мистер Говард де Говард может потолстеть и даже мистер Абертон – поумнеть. А теперь прощайте, благороднейший Пелэм. Il est plus aisé d'être sage pour les autres que pour soi-même[114].

Глава XVII

 
Вот парочка занятная, – наверно
Злодейскую задумала проделку.
 
Тайбернский кожевник

   Я находился в Париже уже несколько недель и в общем был доволен тем, как провел это время. Я веселился до упаду и вместе с тем старался, как только мог, соединить приятное с полезным, например: если вечером мне предстояло посетить оперу, я утром брал урок танцев; если я был приглашен на вечер к герцогине Перпиньянской, – я отправлялся туда лишь после того, как провел час-другой в salle des assauts d'armes[115], а если я изъяснялся герцогине в любви, – то вы можете быть уверены, что предварительно я целую неделю под руководством моего maître des grâces[116] упражнялся в эффектных позах. Словом, я прилагал все усилия к тому, чтобы достойным образом завершить свое светское воспитание. От души желаю, чтобы все молодые люди, посещающие континент с этой целью, могли то же сказать о себе!