Э. Бульвер-Литтон. Пелэм, или Приключения джентльмена

   Я думаю, если любого писателя спросить, что в его литературной деятельности приносит ему самые крупные огорчения, мы услышим больше всего жалоб не на недостаток одобрительных отзывов о нем, а на непонимание его подлинных намерений. Быть может, все мы пишем с некоей тайной целью, до которой публике никакого дела нет. И если каждый читатель ищет в любой книге родственные себе моральные принципы, то ни один из них даже случайно не уловит того, что автор в глубине души стремился ему внушить. Личный опыт в этом отношении и заставляет меня предпослать настоящему изданию «Пелэма» то предуведомление, которое я для первого полагал излишним.
   К счастью, мир наш устроен таким образом, что в нем все находит себе применение. Любая былинка на больших дорогах жизни таит в себе нектар, который легко может извлечь Наблюдательность художника, и даже у самого Безумия можем мы почерпнуть немало мудрости, если, занимаясь исследованием, будем отделять одно от другого и, воспринимая вещи, оценивать их с сатирической точки зрения. Убежденность в этом и породила данную книгу. Я не допускал мысли, что даже самые обычные явления и черты жизни нашего света не достойны изображения и не предоставляют возможности извлечь из них некую мораль. Вот почему материалом для этого романа и послужили обычные явления и черты в жизни общества. Если о несущественных вещах говорить естественно, их можно сделать забавными, а то, чему верность природе придает забавность, она же может сделать поучительным. Ибо Природа есть источник всяческой морали, волшебный родник, не содержащий в себе ни одной капли, которая не обладала бы силой излечить хоть какой-нибудь из наших недугов.

Предисловие ко второму изданию «Пелэма»

   Героем своего произведения избрал я такого человека, который, на мой взгляд, лучше всего выражал мнения и обычаи своего класса и своего времени, являясь своеобразным сочетанием противоречивых черт: фат и философ, любитель наслаждений и моралист, человек, погруженный в мелочи жизни, но притом скорее склонный извлекать из них поучительные уроки, нежели считать их только естественными, нечто вроде Аристиппа[1] в ограниченном масштабе, привыкшего делать мудрые заключения из безумств, к которым он привержен, и объявляющего себя жрецом Наслаждения, тогда как на самом деле он лишь ученик Мудрости. Подобный характер оказалось гораздо труднее изобразить, нежели замыслить. И тем более трудно, что у меня лично нет с ним ничего общего[2], кроме склонности к наблюдению и некоторого опыта жизни в той обстановке, в которой он изображен. А ведь само собой разумеется, что даже наиболее знакомые тебе обстоятельства трудно наблюдать с некоей точки зрения, в самом существе своем и постоянно отличной от той, с которой ты сам привык на них смотреть. Вследствие этой трудности, может быть, покажется извинительной моя неудача, да, пожалуй, автор, который редко пользовался самовлюбленностью своего героя для того, чтобы найти выход своей собственной самовлюбленности, заслуживает и дополнительного снисхождения.
   Принимая во внимание, что романы о нравах обычно читаются широким кругом самых различных людей, можно считать, что рассуждения автора будут восприниматься без скуки и запоминаться без отвращения, если он сумеет преподнести их в наиболее легкой и наименее назойливой форме. Может быть, это послужит извинением за наличие в романе всяческих легкомысленных эпизодов, допущенных автором вовсе не из склонности к пустякам. Я вообще очень часто стараюсь высказывать истину именно под покровом того, что имеет видимость легкомыслия. Самая мелкая речка, через которую мы проходим, уверенные, что видим все, таящееся на дне, может оставить несколько крупиц золота на своих берегах. И из цветов мы можем не только сплетать праздничные гирлянды, но и украшать ими священные жезлы, как древние это делали с тирсами.
   Мне остается только выразить надежду, что это издание «Приключений джентльмена» будет более совершенным, чем предыдущее, и закончить словами ученейшего мужа, достопамятного Джошуа Барнса:[3] «Итак, я начинаю свою речь, и ежели не все в ней – правда, то и не все вздор, и, может быть, любителей шутки она кое-чем повеселит, а человека, нуждающегося в поучении, кое-чему научит».
   Автор
   Октябрь 1828.

Глава I

   Où peut on être mieux qu'au sein de sa famille[4].
Французская песенка

   Я единственный сын. Мой отец – младший отпрыск одного из самых родовитых графов Англии; моя мать, дочь шотландского пэра[5], ничего не получила в приданое. Мистер Пелэм был умеренный виг[6] и задавал роскошные обеды; леди Фрэнсес была женщина со вкусом; особое пристрастие она питала к бриллиантам и старинному фарфору Люди простого звания не представляют себе, сколь велики потребности тех, кто вращается в свете, и срок, на который они ссужают деньги, не длиннее их родословной. Мне было шесть лет, когда у нас в доме за долги произвели опись всего имущества. Моя мать как раз собиралась погостить у герцогини Д. и заявила, что не может появиться там без своего бриллиантового убора. Старший судебный пристав заявил, что не может ни на минуту терять бриллианты из виду. Пришли к соглашению – матушка отправилась в К. в сопровождении судебного пристава и выдала его там за моего гувернера. «Человек редких достоинств, – говорила она шепотом, – но уж очень застенчив!» К счастью, судейский действительно оробел, утратил свою наглость и поэтому не выдал тайны. К концу недели бриллианты были отданы в заклад ювелиру, а леди Фрэнсес стала носить поддельные драгоценности.
   Около месяца спустя – если память мне не изменяет – скончался дальний родственник моей матери; он завещал ей двадцать тысяч фунтов.
   – Этих денег мне только-только хватит, чтобы уплатить самым надоедливым кредиторам – и на расходы в Мелтоне[7], – сказал мистер Пелэм.
   – Этих денег мне только-только хватит, чтобы выкупить бриллианты и заново обставить дом, – сказала леди Фрэнсес.
   Была избрана вторая возможность. Мой отец послал на скачки в Нью-Маркет[8] свою последнюю лошадь, а моя мать устроила в роскошном турецком шатре празднество, на которое пригласила девятьсот человек.
   Повезло обоим – и «Греку»[9], и «Турчанке». Лошадь моего отца осталась за флагом, благодаря чему он положил себе в карман пять тысяч фунтов, а моя мать была так обворожительна в костюме султанши, что Сеймур Конуэй без памяти влюбился в нее.
   Незадолго до того мистер Конуэй был причиной двух бракоразводных процессов: разумеется, все лондонские дамы воспылали к нему страстью. Судите сами, какой гордости преисполнилась леди Фрэнсес, когда он стал ухаживать за ней. Конец сезона оказался на редкость скучным, и моя мать, просмотрев список полученных ею приглашений и увидев, что ни одно из них не стоит того, чтобы дольше задерживаться в Лондоне, согласилась бежать со своим новым поклонником.
   Карета ждала на противоположном конце сквера. Впервые за всю свою жизнь моя мать встала в шесть часов утра. Уже ее башмачок коснулся подножки кареты, уже мистер Конуэй прижал ее ручку к своему сердцу, как вдруг она спохватилась, что забыла взять своего любимого фарфорового болванчика и свою моську. Она настояла на том, чтобы вернуться, зашла за ними в дом и уже начала было спускаться с лестницы, одной рукой прижимая к себе болванчика, другой – моську, как вдруг столкнулась с моим отцом, которого сопровождали двое слуг. Камердинер моего отца (уж не помню как) обнаружил исчезновение леди Фрэнсес и разбудил своего хозяина.
   Удостоверившись в утрате, отец велел подать себе халат, обыскал чердак и кухню, заглянул в сундучки служанок и в находившийся в столовой погребец для вин – и, наконец, объявил, что лишился рассудка. Я слыхал, что слуги были до слез растроганы его отчаянием, и нимало в этом не сомневаюсь, ибо он издавна славился как участник любительских спектаклей. Он направился к своей туалетной, чтобы там безраздельно предаться скорби, – и вдруг увидел перед собой мою мать. И впрямь, эта rencontre[10], наверное, была для них обоих весьма некстати, а для моего отца оказалась особенно несчастливой, ибо Сеймур Конуэй имел огромное состояние, и, бесспорно, суд обязал бы его уплатить соответственную сумму в возмещение понесенного отцом морального ущерба. Произойди эта встреча без свидетелей – пожалуй, все легко можно было бы уладить и леди Фрэнсес преспокойно ушла бы, но ведь эти треклятые слуги всегда торчат где не надо!
   Однако впоследствии я часто думал, что судьба распорядилась мудро, завершив дело таким способом, ибо на множестве примеров я убедился, что иногда весьма неприятно, если у тебя мать разведенная.
   Я неоднократно наблюдал, что отличительной чертой людей, вращающихся в свете, является ледяное, невозмутимое спокойствие, которым проникнуты все их действия и привычки, от самых существенных до самых ничтожных: они спокойно едят, спокойно двигаются, спокойно живут, спокойно переносят утрату своих жен и даже своих денег, тогда как люди низшего круга не могут донести до рта ложку или снести оскорбление, не поднимая при этом неистового шума. Мое наблюдение подтверждается все тем же несостоявшимся бегством: этот случай просто-напросто замолчали. Мой отец ввел Конуэя в клуб Брукса[11] и в продолжение целого года два раза в неделю приглашал его к обеду.
   Вскоре после этого происшествия скончался мой дед; титул и родовые поместья перешли к моему дяде. В обществе он не без основания слыл чудаком: устраивал школы для крестьян, прощал браконьеров и сбавлял фермерам арендную плату. Из-за этих и подобных им странностей одни считали его дураком, другие – сумасшедшим. Однако он не совсем был лишен родственных чувств, ибо уплатил долги моего отца и дал нам возможность вести прежнюю роскошную, обеспеченную жизнь. Но этот акт великодушия – или справедливости – был обставлен очень неприглядно: дядя взял с моего отца слово, что тот уйдет из клуба Брукса и перестанет играть на скачках, а мою мать сумел отучить от пристрастия к бриллиантам и фарфоровым болванчикам.

Глава II

 
Doctrina sed vim promovet insitam,
Rectique cultus pectora roborant.
 
Horatius[12]


 
Скажи искусству: «Праздным
Хлыщам ты льстишь всегда!»
Ученым школам разным:
«Страсть к правде вам чужда».
Услышав возраженье,
Не отступай в смущенье.[13]
 
«Предназначение души»[14]

   Когда мне исполнилось десять лет, меня отправили в Итон[15]. До того времени моим образованием ведала матушка; приходясь дальней родней лорду N. (автору печатного труда под названием «Некоторые размышления о кулинарном искусстве»), она воображала, что имеет наследственные права на литературное дарование. Ее коньком была история, ибо она прочла все модные в то время исторические романы; вот почему она с особым старанием обучала меня этой науке.
   Как сейчас я вижу перед собой мою мать; полулежа на кушетке, она уже в который раз повторяет мне какой-то рассказец о королеве Елизавете и лорде Эссексе[16], а затем в изнеможении откидывается назад, томным голосом повествует о радостях, доставляемых любовью к изящной словесности, и в заключение настоятельно советует никогда не читать дольше получаса подряд, дабы не повредить своему здоровью.
   Итак, меня отправили в Итон, и на другой же день после приезда меня до полусмерти избил один из старших воспитанников за то, что я, со всей гордостью, подобающей роду Пелэмов, отказался вымыть чайные чашки. Из когтей моего мучителя меня вырвал мальчик, бывший ненамного старше меня, но считавшийся для своего роста лучшим боксером всего колледжа. Звался он Реджиналд Гленвил. С тех пор мы стали неразлучны, и эта дружба длилась все время его пребывания в Итоне, а уехал он оттуда за год до того, как я, в свою очередь, переселился в Кембридж[17].
   Его отец, баронет[18], происходил из семьи, известной своей знатностью и богатством, а мать была женщина довольно одаренная, но прежде всего – честолюбивая. Она сумела сделать свой дом в Лондоне одним из тех, куда особенно лестно получить доступ. Леди Гленвил редко появлялась на шумных раутах, но ее присутствием особенно дорожили на небольших soirées[19], где собиралось избранное общество. По-видимому, этим успехом в свете она менее всего была обязана своему состоянию, хотя и весьма значительному. В доме у нее не было ни вызывающей роскоши, ни вульгарного подчеркивания богатства, ни искательства перед могущественными, ни покровительственного снисхождения к маленьким людям; даже воскресные газеты, и те не находили в чем ее упрекнуть, а придирчивые жены «безнаследных младших братьев» могли только язвительно улыбаться – и молчать.
   – Это превосходнейшее знакомство, – промолвила моя мать, когда я рассказал ей, что подружился с Реджиналдом Гленвилом, – и пользы от него тебе будет больше, нежели от многих других, на первый взгляд куда более блестящих. Помни, дорогой: всякий раз, когда тебе захочется сойтись с кем-нибудь поближе, ты должен обдумать, какую пользу ты сможешь извлечь из него в будущем. Это-то мы и называем знанием света, и в закрытые учебные заведения мы посылаем вас именно затем, чтобы вы его приобрели.
   К стыду моему, мне кажется, что, несмотря на советы, преподанные мне матушкой, такие благоразумные соображения почти не примешивались к тому чувству, которое мне внушал Реджиналд Гленвил. Я полюбил его так горячо, что сам позднее удивлялся этому.
   Он был странный мальчик. В погожие летние дни, когда все другие весело резвились, он один бродил по берегу реки, погруженный в свои мысли, которые уже тогда, в столь юном возрасте, были овеяны глубокой, страстной меланхолией. Свойственную ему сдержанность принимали за холодность или надменность, и поэтому он мало кому нравился. Но с теми, кого он любил, он был бесконечно искренен и ласков, старался, как никто, сделать приятное другим и менее всего заботился о том, что могло быть приятно ему самому; отличительными чертами его характера были полное отсутствие себялюбия и пылкая, действенная благожелательность. Я сам видел, как он с беспечным добродушием сносил самые дерзкие выходки мальчиков, бывших намного слабее его; но стоило только кому-нибудь ударить или обидеть меня или еще кого-либо из его близких друзей, как он приходил в ярость. Он был хрупкого сложения, но с малых лет занимался телесными упражнениями; они развили его мышцы и придали ему силы, а ловкость, которую он обнаруживал во всех атлетических состязаниях, когда соглашался участвовать в них (что случалось довольно редко), внушала уверенность в успехе любого смелого предприятия, за которое он брался со свойственной ему львиной отвагой.
   Я бегло, неполно обрисовал здесь характер Реджиналда Гленвила – того из товарищей моих юных лет, кто более всех отличался от меня и, однако, был мне всех дороже, того, чья последующая судьба теснейшим образом переплелась с моей собственной.
   Перейдя в последний класс, я покинул Итон. Поскольку меня считали отменно воспитанным и образованным юношей, приверженцам нынешней системы воспитания, возможно, будет приятно, если я ненадолго задержусь и перечислю все, что я тогда знал. Я мог за полчаса сочинить пятьдесят рифмованных строк на латинском языке; мог, не пользуясь английским подстрочником, разобраться в синтаксисе любого нетрудного латинского автора, а пользуясь подстрочником – справиться со многими трудными авторами; свободно читал по-гречески и даже мог перевести текст при помощи латинского перевода, напечатанного внизу страницы. Мне приписывали выдающиеся способности, ибо я потратил только восемь лет на приобретение этих обширных знаний; но у вас есть все основания полагать, что, поскольку в свете никогда не имеешь случая их освежить, я позабыл всю свою ученость, прежде чем мне исполнилось двадцать пять лет. А так как за все это время об изучении английского языка и речи не было; так как, когда я однажды, в час досуга, взялся было читать стихи Поупа[20], меня высмеяли и обозвали «зубрилой»; так как моя мать, отдав меня в школу, перестала внушать мне любовь к литературе, и, наконец, так как, сколько бы учителя ни спорили против этого, в наши дни ничто не познается по наитию, – вы имеете столь же веские основания полагать, что в восемнадцать лет, когда я расстался с Итоном, я был глубочайшим невеждой во всем, что касается английской литературы, английских законов и английской истории (за исключением упомянутой выше побасенки о королеве Елизавете и лорде Эссексе).
   В этом возрасте меня отправили в Кембридж, где я два года щеголял в синем с серебром одеянии студента колледжа св. Троицы. По истечении этого срока я (как потомок английских королей) был удостоен почетной степени; я полагаю, что они именуются так в отличие от ученых степеней, которые после трех лет усидчивых занятий присуждаются бледнолицым молодым людям в очках и нитяных чулках.
   У меня осталось лишь смутное воспоминание о том, как я проводил время в Кембридже. В моей комнате стояли клавикорды, и в деревушке, на расстоянии двух миль от города, я снял бильярд для себя одного; попеременно развлекаясь тем и другим, я развил свой ум гораздо больше, чем на то можно было рассчитывать. Правду сказать, от всего вокруг разило пошлостью. Студенты лакали пиво галлонами и пожирали сыр целыми кругами; носили куцые куртки, на манер жокейских; в разговоре употребляли какой-то воровской жаргон, на пари участвовали в конских бегах и неистово ругались, когда проигрывали; пускали дым прямо в лицо собеседнику и харкали на пол. Самым благородным делом у них считалось лихо править почтовой каретой, самым доблестным подвигом – подраться с кучером, самым утонченным вниманием к женщине – перемигиваться с трактирной служанкой. Я думаю, мне поверят на слово, если я скажу, что без особого сожаления расстался с обществом, которое здесь изобразил. Когда я пришел проститься с моим наставником по колледжу, он, дружески пожимая мне руку, сказал:
   – Мистер Пелэм, вы вели себя образцово: вы никогда не топтали из озорства траву на лужайке перед колледжами, не науськивали вашу собаку на проректора, не носились на тандеме[21] по утрам и не разбивали уличных фонарей по ночам, не ходили в часовню колледжа, чтобы выставлять себя там в пьяном виде, и не являлись в аудиторию, чтобы передразнивать профессоров. А ведь именно так ведут себя обычно молодые люди из хороших, состоятельных семей. Но вы себя вели иначе. Сэр, вы были гордостью вашего колледжа.
   На этом моя ученая карьера закончилась. Тот, кто откажется признать, что она сделала честь моим учителям, обогатила мой ум и принесла пользу обществу, – человек ограниченный и невежественный и не имеет никакого представления о преимуществах нынешней системы воспитания и образования.

Глава III

 
Рабом тщеславья быть – удел нам дан!
Безумства, роскошь – все это обман!
 
Шенстон[22]


 
Открытый дом, где вечно толчея.
 
Епископ Холл[23]. Сатиры

   К тому времени, когда я уехал из Кембриджа, мое здоровье сильно расстроилось; а так как светские люди еще не возвратились в Лондон, то я охотно принял приглашение сэра Лайонела Гаррета погостить у него в поместье. И вот в морозное зимнее утро, заботливо укутанный в три теплых плаща и полный надежд на живительное действие свежего воздуха и моциона, я покатил по большой дороге в Гаррет-парк.
   Сэр Лайонел Гаррет был человек весьма распространенного в Англии склада; изобразив его, я тем самым изображу всю эту породу людей. Он происходил из знатной семьи; его предки в течение нескольких столетий проживали в своих имениях, расположенных в графстве Норфолк. Достигнув совершеннолетия, сэр Лайонел стал владельцем изрядного состояния и тотчас, в возрасте двадцати одного года, устремился в Лондон. То был неотесанный, неуклюжий юнец с гладко зачесанными волосами, обычно носивший зеленый фрак. Его столичные друзья принадлежали к тому кругу, члены которого стоят намного выше представителей светского тона, покуда не стремятся усвоить его; но однажды задавшись этой целью, они сбиваются с толку, утрачивают равновесие и оказываются несравненно ниже сферы этого тона. Я разумею тот круг, который именуется респектабельным и состоит из пожилых пэров старого закала; из провинциальных помещиков, упорно не соглашавшихся разлюбить вино и возненавидеть французов[24]; из генералов, усердно служивших в армии; из «старших братьев», которые унаследовали от отцов кое-что сверх заложенных поместий; из «младших братьев», научившихся отличать доход с капитала от самого капитала. К этому же кругу можно причислить и всех баронетов, ибо я подметил, что баронеты неизменно держатся вместе, словно пчелы или шотландцы; вот почему я, встретившись у какого-нибудь баронета с джентльменом, которого не имею удовольствия знать, всегда именую его «сэр Джон».
   Итак, после всего вышесказанного вряд ли покажется удивительным, что в этот круг вошел сэр Лайонел Гаррет, уже не увалень с прямыми волосами, в зеленом фраке, а изящный юноша с тонкой талией и пышными кудрями, обладатель скаковых лошадей и густых бакенбард, ночью танцевавший до упаду, днем бездельничавший до одури, любимец престарелых дам, Филандр[25] молодых.