Но довольно об этом; вы покидаете нашу страну. Мы не увидимся никогда – никогда! Быть может, вы возвратитесь в Париж, но меня уже не будет в живых – n'importe![191] – я до самого конца не изменю себе. Je mourrai en reine.[192]
Как последнее доказательство того чувства, которое я питала к вам, прилагаю цепочку и кольцо; как о последнем знаке внимания, прошу вас – носите эти безделушки ежедневно в течение полугода, а главное – завтра утром, в течение двух часов, в саду Тюильри. Эта просьба рассмешит вас; она покажется вам ненужной и романической – возможно, так оно и есть; любовь зачастую выражается в причудах, к которым разум относится с презрением. Что удивительного, если я, любя, более других женщин склонна к таким причудам?
Я знаю – вы не откажете в моей просьбе. Прощайте! В этом мире мы никогда уже не встретимся, а в существование другого я не верю. Прощайте.
Е. П.
«Какие рассудочные излияния! – подумал я про себя, прочтя это письмо, – и все же в нем как-никак больше чувства и твердости духа, чем можно было предположить у этой особы». Я взял цепочку в руки, она была мальтийской работы, не очень изящна и вообще ничем не примечательна, если не считать волосяного колечка, прикрепленного к ней так прочно, что, пытаясь снять его, я едва не разорвал цепочку.
«Странная просьба, – подумал я, – но ведь и женщина, от которой она исходит, – странная. И поскольку в этом есть нечто интригующее и загадочное, я во всяком случае явлюсь завтра в Тюильри в цепях и оковах».
Глава XXIII
Дождавшись часа, когда в саду Тюильри прогуливаются светские люди, я пошел туда. Цепочку и прикрепленное к ней колечко я надел так, что они были на самом виду, и на темном фоне сюртука – я всегда носил темное платье – они выделялись еще резче. Я не пробыл в саду и десяти минут, как заметил, что молодой француз, самое большее лет двадцати, необычайно внимательно разглядывает эти новые знаки отличия. Он проходил мимо меня гораздо чаще, чем этого требовали изгибы аллей, и, наконец, сняв шляпу, вполголоса попросил удостоить его чести доверительно обменяться со мной несколькими словами. Я с первого же взгляда определил, что имею дело с джентльменом, и поэтому, согласясь на его просьбу, удалился с ним под сень деревьев, в более уединенную часть сада.
– Разрешите мне спросить, – так он начал, – откуда у вас эта цепочка и это кольцо?
– Месье, – ответил я, – вы поймете, если я скажу, что это – тайна, которую я, дорожа честью некоей особы, должен свято хранить.
– Сэр, – воскликнул француз, побагровев, – я видел их не раз – короче говоря, они мои!
Я улыбнулся – француз пришел в ярость.
– Oui, monsieur,[194] – продолжал он скороговоркой, сильно повысив голос, – они мои! Я настаиваю на том, чтобы вы либо немедленно вернули их мне, либо силою оружия отстояли свои права на них.
– На ваше предложение, месье, возможен лишь один ответ, – сказал я. – Я сей же час разыщу кого-нибудь из моих друзей, и он без промедления явится к вам. Разрешите узнать ваш адрес.
Француз, крайне взволнованный, вручил мне свою визитную карточку. Мы раскланялись и разошлись в разные стороны.
Бегло взглянув на карточку, я едва успел прочесть на ней: В. d'Azimart, rue de Bourbon, №…[195], как над моим ухом раздались слова:
– Как я рад вас видеть, дорогой мой! – воскликнул я и тотчас шепотом рассказал ему о том, что произошло. Выслушав мой рассказ с явным интересом, лорд Винсент без всякой аффектации изъявил готовность исполнить мою просьбу и сожаление о том, что я обращаюсь к нему по такому поводу.
– Ба! – сказал я. – Дуэль во Франции – совсем не то, что в Англии; во Франции дуэль – обычное дело. Пустячное происшествие, случающееся едва ли не каждый день. Не переводя дыхания, человек принимает вызов и приглашение на обед. Не то в Англии! Там на дуэль смотрят серьезно и обставляют ее торжественно, строят постные физиономии – встают спозаранку – пишут завещание. Прошу вас, постарайтесь покончить с этим делом как можно скорее, так чтобы мы успели потом пообедать в Роше де Канкаль.
– Ладно, дражайший Пелэм, – сказал Винсент. – Я не могу отказать вам в этой дружеской услуге. Вероятнее всего, месье д'Азимар предложит драться на шпагах, и, зная, как вы искусны в фехтовании, я уверен, что исход будет благоприятен для вас. Я впервые принимаю участие в такого рода деле, но надеюсь, что с честью выполню свои обязанности.
Из всех каламбуристов, которых я знаю, лорд Винсент – единственный, у которого доброе сердце. Вообще говоря, для этой породы людей в целом на свете нет ничего важнее игры слов, и укоренившаяся в них жестокая привычка беспощадно расправляться с фразами делает их равнодушными к смерти близкого друга. Дожидаясь его возвращения, я ходил взад и вперед по всем аллеям, какие только имеются в Тюильрийском саду, и усталость уже начинала меня одолевать, когда вернулся Винсент. Вид у него был весьма серьезный, и я сразу понял, что противник предложил самые тяжелые условия. В Булонском лесу – на пистолетах – через час, вот то главное, что он мне сообщил.
– На пистолетах! – воскликнул я. – Ну что ж, пусть так! Я предпочел бы драться на шпагах, как в интересах юнца, так и в моих собственных; но на дистанции в тринадцать шагов, целясь твердой рукой, я тоже не сплошаю. Сегодня, Винсент, мы разопьем бутылочку Шамбертена.
На лице каламбуриста появилась какая-то жалкая улыбка, и в первый раз в жизни он не нашелся что ответить. Мы неспешно, с сосредоточенным видом пошли ко мне домой за пистолетами, а затем молча, как подобает христианам, отправились в условленное место.
Француз и его секундант уже дожидались нас. Я заметил, что противник бледен и неспокоен – мне думалось, не от страха, а от ярости. Когда мы стали по местам, Винсент подошел ко мне и тихо сказал:
– Бога ради, позвольте мне уладить дело миром, если только возможно!
– Это не в нашей власти, – ответил я.
Он подал мне пистолет. Я посмотрел на д'Азимара в упор и прицелился. Его пистолет выстрелил на секунду раньше, чем он ожидал, – вероятно, у него дрогнула рука – пуля задела мою шляпу. Я целился вернее и ранил его в плечо – именно туда, куда хотел. Он, шатаясь, сделал несколько шагов, но не упал.
Мы подбежали к нему; когда я приблизился, его лицо покрылось мертвенной бледностью, он пробормотал сквозь сжатые зубы какие-то проклятья и повернулся к своему секунданту.
– Благоволите спросить, считает ли себя месье д'Азимар удовлетворенным, – сказал я Винсенту и отошел в сторону.
– Секундант, – сообщил Винсент (обменявшись с ним несколькими словами), – сказал в ответ на мой вопрос, что рана, полученная месье д'Азимаром, не позволяет ему в настоящий момент продолжить дуэль.
– От всей души поздравляю вас с исходом поединка, – сказал мне Винсент. – Месье де М. (секундант д'Азимара) сообщил мне, когда я был у него, что ваш противник один из самых знаменитых стрелков Парижа и что некая дама, в которую он давно уже влюблен, поставила условием своей милости смерть того, кто носит цепочку с кольцом. Ваше счастье, дорогой мой, что у него дрогнула рука. Но я не знал, что вы такой отменный стрелок.
– Как сказать, – ответил я. – Конечно, я не чудо-стрелок, как их обычно называют. Мне не расплющить пулю о лезвие перочинного ножа; но вообще я без промаха попадаю в мишень поменьше человека и на дуэли целюсь так же уверенно, как на стрельбище.
– Le sentiment de nos forces les augmente,[198] – заключил Винсент. – Так что же, сказать кучеру, чтобы он повез нас в Роше?
Глава XXIV
В сопровождении Винсента я возвращался с улицы Монторгейль к себе домой. Когда мы свернули на улицу Сент-Оноре, я увидел, что впереди нас идут двое мужчин: высокий рост и благородная осанка одного из них были слишком памятны мне, чтобы я мог ошибиться. Они остановились перед особняком, дверь которого им открыли так бесшумно, как это умеют одни только парижские привратники. Когда я подоспел, она уже захлопнулась за ними, но я мельком еще различил черные кудри и бледное лицо Уорбертона, а затем нечаянно взглянул на номер дома.
– Да ведь я уже бывал здесь! – сказал я вслух.
– Весьма вероятно, – проворчал Винсент, уже порядком хвативший. – У этого дома два назначения, одинаково полезные: вы можете играть там в карты или развлекаться с женщинами, selon votre goût.[201]
При этих словах я тотчас вспомнил и особняк и его обитателей. Он принадлежал разорившемуся аристократу, который, уже стоя одной ногой в могиле, все еще цеплялся за земные блага. Он жил с хорошенькой смышленой женщиной, которая носила его имя и считалась его женой. У них было два салона, один – pour le petit souper,[202] другой – pour le petit jeu[203]. Там много играли в экарте и еще больше предавались любовным утехам; с одинаковой легкостью теряли и свои сердца и свои деньги. Словом, маркиз и его jolie petite femme[204] были мудрой, преуспевающей супружеской четой, которая пользовалась жизнью, как только могла, весьма достойно и прилично существуя за счет других людей.
– Allons[205], Пелэм, – воскликнул Винсент, видя, что я призадумался и не двигаюсь с места. – Сколько времени вы еще заставите меня коченеть на морозе, на ветру?
– Зайдем, – предложил я. – Я знаю здешний пароль, возможно мы там найдем…
– Юный порок и греховный соблазн, – прервал меня Винсент, икнув.
В просторной комнате было много народу; soi-disant[207] маркиза порхала от стола к столу, за каждым держала пари, кокетничала со всеми гостями; сам маркиз, старец со слезящимися глазами и трясущимися руками, корчил из себя заправского Дон-Жуана[208], любезничая с многочисленными Эльвирами и Аннами, находившимися в салоне. Винсент попытался было следовать за мной в толпе, но ноги едва его слушались, глаза ничего почти не различали, он застревал то в одной, то в другой группе и под конец совсем уже не мог сдвинуться с места. Тучный, огромного роста француз, шесть футов в вышину, пять в ширину (громоздкое, весомое препятствие!) загородил ему путь; напряженно следя за превратностями игры в экарте, он совершенно не замечал попыток Винсента обойти его то справа, то слева.
Наконец раздосадованный острослов, которого тщетность его усилий и злила и ставила в тупик, схватил толстяка за руку и резким, бранчливым тоном спросил его:
– Знаете ли вы, месье, в чем сходство между вами и лотосовым деревом в седьмом небе Магомета[209]?
– Сэр! – изумленно воскликнул француз.
– В том, – продолжал Винсент, сам разрешая заданную им загадку, – что вы – предел, которого не преступить!
Француз (сын той нации, которая всегда все прощает за bon mot[210]) улыбнулся, поклонился и отошел в сторону, а Винсент проследовал дальше и, подойдя ко мне, изрек, снова икнув: In rebus adversis opponite pectora fortiae.[211]
Тем временем я уже несколько раз обводил глазами гостиную в надежде найти тех, кого выслеживал, но к великому своему удивлению нигде их не заметил. «Быть может, – сказал я себе, – они в другой комнате», – и тотчас отправился туда. Там я увидел стол, накрытый к ужину; старая служанка преспокойно лакомилась конфетами. Но это было единственное живое существо, которое я там нашел (если только дряхлую старуху можно назвать живым существом); отсутствие Уорбертона и его спутника привело меня в совершенное недоумение; я снова зашел в salle à jouer,[212] попытал счастья, исследовал каждый уголок, заглянул в каждое лицо – все было напрасно. Гораздо более удрученный этим, нежели своим проигрышем, я взял Винсента под руку, и мы ушли.
Следующее утро я провел с мадам д'Анвиль. Француженка легко утешается в потере возлюбленного; она превращает его в друга и внушает себе (в этом она ненамного ошибается), что выигрывает от этой перемены. Нашу скорбь мы выражали в сентенциях и, прощаясь, говорили антитезами. Ах! что за наслаждение вместе с Алсидонисом (в повести Мармонтеля[213]) пить из розовой чаши, тешить себя игрой воображения и не размышлять о страстях, волнующих юность. Есть в жизни пора, когда сердце полно нежности; она переливается через край, и, быть может (ведь наши добродетели, как и наши пороки, проистекают из наших страстей), этот избыток скорее дает нам повод надеяться на будущее, нежели страшиться его. Если, предаваясь наслаждениям, впадаешь в ошибки – виною им опрометчивость, а не злая воля; и любовь, шествуя по цветам, «мед источает на своем пути, но не дано ей жала, чтобы ранить». О, блаженная пора, которой та, что так чудесно передает чувства словами, посвятила следующие строки:
Глава XXV
В тот вечер (последний мой вечер в Париже) я был зван к герцогине Б.[217] Я знал, что там будет вся королевская семья и приглашены весьма немногие. Оказанную мне высокую честь я приписывал тому, что часто бывал у ***, близких друзей герцогини, и ждал немалого удовольствия от этого вечера.
Когда я вошел в гостиную ее высочества, там было всего восемь или девять человек. В наиболее distingué из них я тотчас узнал ***[218]. Когда я приблизился, он сделал несколько шагов навстречу мне и любезно меня приветствовал.
– Мне кажется, вы представлялись около месяца назад, – сказал *** с чарующей усмешкой. – Я хорошо это помню.
Выслушав этот комплимент, я отвесил глубокий поклон.
– Долго ли вы предполагаете пробыть в Париже? – продолжал ***.
– Я отложил свой отъезд, – ответил я, – единственно ради той высокой чести, которой удостоился нынче вечером. Таким образом, я, если соблаговолите заметить, последовал мудрому правилу приберечь самое большое удовольствие на самый конец.
В ответ могущественный рыцарь поклонился мне, улыбаясь еще любезнее, чем прежде, и вступил со мной в разговор, длившийся несколько минут. Его осанка и манера держать себя поразили меня. Они исполнены величайшего достоинства и притом вполне естественны. *** прекрасно говорит по-английски, и внимание, которое он оказал мне, заговорив со мной на моем родном языке, свидетельствует о тонком уме и такте. Его суждения мало чем напоминают о его высоком сане. Имей вы дело с простым смертным, они так же поразили бы вас своей правильностью, вам так же понравилась бы его манера их излагать. Судите же сами, как они должны были пленить меня в ***. Верхняя, несколько выдающаяся вперед часть лица красива, выражение глаз – кроткое. Он худощав, необыкновенно хорошо сложен; пожалуй, его наружность скорее может произвести впечатление в небольшом обществе, нежели в пышных церемониях. Словом, он принадлежит к числу тех весьма немногих высоких особ, чьей дружбой вы бы гордились, будь они одного с вами ранга, и чьей власти вы охотно подчиняетесь.
Когда *** после краткой паузы весьма учтиво заговорил с герцогом, я, раскланиваясь на все стороны, проложил себе путь к герцогине Б. Эта особа, своей живостью и непринужденностью обращения всегда заставляющая каждого из нас жалеть о том, что она занимает столь высокое положение, убеждала в чем-то долговязого, преглупого вида мужчину – одного из министров; когда я подошел, она подарила меня очаровательной улыбкой и тотчас заговорила со мной о наших национальных увеселениях.
– Вы, – сказала она мне, – не так увлекаетесь танцами, как мы.
– У нас нет столь возвышенного образца, который одновременно вызывал бы и восторг и желание подражать ему, – ответил я, намекая на хорошо известное пристрастие герцогини к этому времяпрепровождению. В этот момент к нам подошла герцогиня А., и разговор продолжался довольно оживленно, покуда не составилась высочайшая партия в вист. Партнершей *** оказалась мадам де ла Р., героиня Вандеи[219]. То была высокая, очень тучная женщина, на редкость живая и занимательная, по-видимому обладавшая нравственной и физической силой, вполне достаточной для деяний еще более доблестных, нежели те, которыми она прославилась.
Вскоре я решил, что мне не следует дольше оставаться. Я успел произвести благоприятное впечатление, и в таких случаях неукоснительно соблюдаю правило уходить как можно скорее. Оставайтесь, если нужно, часами, покуда вам удастся понравиться, но уходите, как только понравитесь. Выдающемуся человеку не следует слишком долго задерживаться ни в салоне, ни в этом мире. Он должен уйти avec éclat.[220] Поэтому, убедившись, что мои старания понравиться при дворе возымели должное действие, я встал, чтобы откланяться.
– Вы вскоре вернетесь в Париж, – сказала герцогиня Б.
– Меня неодолимо влечет сюда. – ответил я. – Mon corps reviendra ici chercher mon coeur.[221]
– Мы вас не забудем, – продолжала герцогиня.
– Сейчас ваше высочество указали мне единственный мотив не вернуться, – ответил я и с поклоном вышел из гостиной.
Ехать домой было еще рано. В ту пору я был так молод и подвижен, что ложился спать намного позже полуночи. Прикидывая, где и как провести остаток вечера, я вдруг вспомнил особняк на улице Сент-Оноре, куда Винсент и я так бесцеремонно проникли накануне. В надежде, что сейчас мне больше посчастливится, я велел кучеру ехать к старику маркизу. Игорный зал был, как всегда, переполнен. Я проиграл несколько наполеондоров в экарте, чтобы таким способом уплатить за entrée,[222] а затем начал легкий флирт с одной из красоток, служивших там приманкой. Но взоры мои и мысли то и дело кались от прелестницы. Я не мог отказаться от надежды еще раз перед отъездом увидеть Уорбертона. Каждое из сделанных мною ранее наблюдений, подтверждавших мои догадки насчет его личности, только усиливало мой интерес к таинственной связи, соединявшей его с Тиррелом и грубым débauché с улицы Сен-Доминик. Вдруг, в ту минуту, когда я вяло отвечал что-то моей случайно обретенной Цинтии[223], до моего слуха долетели слова, сказанные по-английски. Я оглянулся – и увидел Торнтона, вполголоса беседовавшего с человеком, о котором, хотя он стоял ко мне спиной, я сразу подумал: «Это Тиррел!»
– О, он скоро явится, – сказал Торнтон, – и уж сегодня-то мы из него по-настоящему выпустим кровь! Странно, как это вы, гораздо более искусный игрок, чем он, вчера вечером не распотрошили его!
Тиррел ответил так тихо, что я слова не расслышал. Минуту спустя дверь открылась, и вошел Уорбертон. Он тотчас направился к Торнтону и его спутнику и, обменявшись с ними обычными приветствиями, сказал с характерными для него неестественными модуляциями в голосе:
– Я уверен, Тиррел, что вам не терпится взять реванш. Проиграть такому новичку, как я, – это, наверно, усугубляет и горечь поражения и жажду возмездия.
Я не расслышал ответа Тиррела, но все трое направились к двери, которой я до той минуты не замечал; по всей вероятности, она вела в будуар хозяйки дома. Soi-disant маркиза сама открыла ее; за эту дружескую услугу Торнтон отблагодарил ее многозначительным взглядом и усмешкой, весьма характерными для его представлений о галантности. Когда дверь снова закрылась за ними, я подошел к маркизе и, сделав ей несколько комплиментов, спросил, открыт ли для других гостей доступ в то помещение, куда удалились английские господа.
– Как вам сказать, – ответила она, несколько смутясь, – эти джентльмены ведут игру более крупную, нежели у нас здесь принято, и один из них легко раздражается, когда зрители дают советы и делятся своими соображениями. Поэтому, после того как они поиграли вчера вечером в зале, мистер Торнтон, очень давний мой друг (при этих словах маркиза потупилась), попросил у меня разрешения занять, вместе со своими партнерами, более уединенную комнату, и поскольку я его так хорошо знаю, я сочла возможным сделать ему это одолжение.
– Стало быть, – спросил я, – мне, как постороннему, вероятно, нельзя пройти туда?
– Хотите, я спрошу у них? – предложила маркиза.
– Нет! – ответил я. – Не стоит. – С этими словами я сел на прежнее место и снова, сделав вид, что сильно увлечен, стал говорить всякие belles choses[224] моей добросердечной соседке. Однако при всем моем притворстве мне трудно было дольше нескольких минут поддерживать разговор, не имевший никакого отношения к чувствам, волновавшим меня в ту минуту, и я несказанно обрадовался, когда собеседница, недовольная моей рассеянностью, встала и предоставила меня моим размышлениям.
Какой выгоды Уорбертон (если он действительно был тем, кого, думалось мне, я в нем опознал) мог достичь своей маскировкой? У него было такое огромное состояние, что деньги, которые он мог выиграть у Тиррела, для него ничего не значили, и его положение в обществе слишком разнилось от положения Торнтона, чтобы знакомство с этим проходимцем могло доставить ему пользу или удовольствие. Мрачные угрозы мести, вырвавшиеся у него в Ботаническом саду, слова, сказанные им тогда же о двухстах фунтах, имевшихся у Тиррела, – все это в какой-то мере давало ключ к его замыслам. Но опять-таки – какова цель этой маскировки? Встречался ли он с Тиррелом раньше, в своем подлинном обличье, и не произошло ли тогда между ними нечто такое, что заставляло его теперь скрываться под личиной? Это предположение казалось довольно правдоподобным; но был ли Торнтон посвящен в эту тайну? И если целью маскировки была месть, то неужели этот низкий человек должен был стать ее участником, или же, что более вероятно, он предавал их обоих? Что до самого Тиррела – его злокозненных намерений в отношении Уорбертона было достаточно, чтобы он не внушал мне никакой жалости. Пусть сам свалится в яму, которую вырыл другим!
Как последнее доказательство того чувства, которое я питала к вам, прилагаю цепочку и кольцо; как о последнем знаке внимания, прошу вас – носите эти безделушки ежедневно в течение полугода, а главное – завтра утром, в течение двух часов, в саду Тюильри. Эта просьба рассмешит вас; она покажется вам ненужной и романической – возможно, так оно и есть; любовь зачастую выражается в причудах, к которым разум относится с презрением. Что удивительного, если я, любя, более других женщин склонна к таким причудам?
Я знаю – вы не откажете в моей просьбе. Прощайте! В этом мире мы никогда уже не встретимся, а в существование другого я не верю. Прощайте.
Е. П.
«Какие рассудочные излияния! – подумал я про себя, прочтя это письмо, – и все же в нем как-никак больше чувства и твердости духа, чем можно было предположить у этой особы». Я взял цепочку в руки, она была мальтийской работы, не очень изящна и вообще ничем не примечательна, если не считать волосяного колечка, прикрепленного к ней так прочно, что, пытаясь снять его, я едва не разорвал цепочку.
«Странная просьба, – подумал я, – но ведь и женщина, от которой она исходит, – странная. И поскольку в этом есть нечто интригующее и загадочное, я во всяком случае явлюсь завтра в Тюильри в цепях и оковах».
Глава XXIII
Твоя невежливость не заставит меня отказаться от того, что мне приличествует сделать, и раз у тебя храбрости больше, нежели учтивости, я рискну ради тебя жизнью, которую тебе хочется отнять у меня.
Кассандра, изящно переложенная на английский язык сэром Чарлзом Коттрелом[193]
Дождавшись часа, когда в саду Тюильри прогуливаются светские люди, я пошел туда. Цепочку и прикрепленное к ней колечко я надел так, что они были на самом виду, и на темном фоне сюртука – я всегда носил темное платье – они выделялись еще резче. Я не пробыл в саду и десяти минут, как заметил, что молодой француз, самое большее лет двадцати, необычайно внимательно разглядывает эти новые знаки отличия. Он проходил мимо меня гораздо чаще, чем этого требовали изгибы аллей, и, наконец, сняв шляпу, вполголоса попросил удостоить его чести доверительно обменяться со мной несколькими словами. Я с первого же взгляда определил, что имею дело с джентльменом, и поэтому, согласясь на его просьбу, удалился с ним под сень деревьев, в более уединенную часть сада.
– Разрешите мне спросить, – так он начал, – откуда у вас эта цепочка и это кольцо?
– Месье, – ответил я, – вы поймете, если я скажу, что это – тайна, которую я, дорожа честью некоей особы, должен свято хранить.
– Сэр, – воскликнул француз, побагровев, – я видел их не раз – короче говоря, они мои!
Я улыбнулся – француз пришел в ярость.
– Oui, monsieur,[194] – продолжал он скороговоркой, сильно повысив голос, – они мои! Я настаиваю на том, чтобы вы либо немедленно вернули их мне, либо силою оружия отстояли свои права на них.
– На ваше предложение, месье, возможен лишь один ответ, – сказал я. – Я сей же час разыщу кого-нибудь из моих друзей, и он без промедления явится к вам. Разрешите узнать ваш адрес.
Француз, крайне взволнованный, вручил мне свою визитную карточку. Мы раскланялись и разошлись в разные стороны.
Бегло взглянув на карточку, я едва успел прочесть на ней: В. d'Azimart, rue de Bourbon, №…[195], как над моим ухом раздались слова:
Даже не оглянувшись, я понял, что это лорд Винсент.
Ты узнаешь меня? Ведь ты Алонзо!
– Как я рад вас видеть, дорогой мой! – воскликнул я и тотчас шепотом рассказал ему о том, что произошло. Выслушав мой рассказ с явным интересом, лорд Винсент без всякой аффектации изъявил готовность исполнить мою просьбу и сожаление о том, что я обращаюсь к нему по такому поводу.
– Ба! – сказал я. – Дуэль во Франции – совсем не то, что в Англии; во Франции дуэль – обычное дело. Пустячное происшествие, случающееся едва ли не каждый день. Не переводя дыхания, человек принимает вызов и приглашение на обед. Не то в Англии! Там на дуэль смотрят серьезно и обставляют ее торжественно, строят постные физиономии – встают спозаранку – пишут завещание. Прошу вас, постарайтесь покончить с этим делом как можно скорее, так чтобы мы успели потом пообедать в Роше де Канкаль.
– Ладно, дражайший Пелэм, – сказал Винсент. – Я не могу отказать вам в этой дружеской услуге. Вероятнее всего, месье д'Азимар предложит драться на шпагах, и, зная, как вы искусны в фехтовании, я уверен, что исход будет благоприятен для вас. Я впервые принимаю участие в такого рода деле, но надеюсь, что с честью выполню свои обязанности.
как говорит Ювенал. Au revoir[197]. – С этими словами лорд Винсент ушел, в своей отеческой радости по поводу удачно примененной цитаты едва не забыв тревогу о моей жизни.
Nobilis ornatur lauro collega secundo[196],
Из всех каламбуристов, которых я знаю, лорд Винсент – единственный, у которого доброе сердце. Вообще говоря, для этой породы людей в целом на свете нет ничего важнее игры слов, и укоренившаяся в них жестокая привычка беспощадно расправляться с фразами делает их равнодушными к смерти близкого друга. Дожидаясь его возвращения, я ходил взад и вперед по всем аллеям, какие только имеются в Тюильрийском саду, и усталость уже начинала меня одолевать, когда вернулся Винсент. Вид у него был весьма серьезный, и я сразу понял, что противник предложил самые тяжелые условия. В Булонском лесу – на пистолетах – через час, вот то главное, что он мне сообщил.
– На пистолетах! – воскликнул я. – Ну что ж, пусть так! Я предпочел бы драться на шпагах, как в интересах юнца, так и в моих собственных; но на дистанции в тринадцать шагов, целясь твердой рукой, я тоже не сплошаю. Сегодня, Винсент, мы разопьем бутылочку Шамбертена.
На лице каламбуриста появилась какая-то жалкая улыбка, и в первый раз в жизни он не нашелся что ответить. Мы неспешно, с сосредоточенным видом пошли ко мне домой за пистолетами, а затем молча, как подобает христианам, отправились в условленное место.
Француз и его секундант уже дожидались нас. Я заметил, что противник бледен и неспокоен – мне думалось, не от страха, а от ярости. Когда мы стали по местам, Винсент подошел ко мне и тихо сказал:
– Бога ради, позвольте мне уладить дело миром, если только возможно!
– Это не в нашей власти, – ответил я.
Он подал мне пистолет. Я посмотрел на д'Азимара в упор и прицелился. Его пистолет выстрелил на секунду раньше, чем он ожидал, – вероятно, у него дрогнула рука – пуля задела мою шляпу. Я целился вернее и ранил его в плечо – именно туда, куда хотел. Он, шатаясь, сделал несколько шагов, но не упал.
Мы подбежали к нему; когда я приблизился, его лицо покрылось мертвенной бледностью, он пробормотал сквозь сжатые зубы какие-то проклятья и повернулся к своему секунданту.
– Благоволите спросить, считает ли себя месье д'Азимар удовлетворенным, – сказал я Винсенту и отошел в сторону.
– Секундант, – сообщил Винсент (обменявшись с ним несколькими словами), – сказал в ответ на мой вопрос, что рана, полученная месье д'Азимаром, не позволяет ему в настоящий момент продолжить дуэль.
– От всей души поздравляю вас с исходом поединка, – сказал мне Винсент. – Месье де М. (секундант д'Азимара) сообщил мне, когда я был у него, что ваш противник один из самых знаменитых стрелков Парижа и что некая дама, в которую он давно уже влюблен, поставила условием своей милости смерть того, кто носит цепочку с кольцом. Ваше счастье, дорогой мой, что у него дрогнула рука. Но я не знал, что вы такой отменный стрелок.
– Как сказать, – ответил я. – Конечно, я не чудо-стрелок, как их обычно называют. Мне не расплющить пулю о лезвие перочинного ножа; но вообще я без промаха попадаю в мишень поменьше человека и на дуэли целюсь так же уверенно, как на стрельбище.
– Le sentiment de nos forces les augmente,[198] – заключил Винсент. – Так что же, сказать кучеру, чтобы он повез нас в Роше?
Глава XXIV
Хозяин щедр, он приглашает вас
С ним за ваш счет отужинать сейчас.
Уичерли[199]. «Учитель танцев»
Vous pouvez bien juger que je n'aurais pas grande peine à me consoler d'une chose dont je me suis déjà consolé tant de fois.
Lettres de Boileau[200]
В сопровождении Винсента я возвращался с улицы Монторгейль к себе домой. Когда мы свернули на улицу Сент-Оноре, я увидел, что впереди нас идут двое мужчин: высокий рост и благородная осанка одного из них были слишком памятны мне, чтобы я мог ошибиться. Они остановились перед особняком, дверь которого им открыли так бесшумно, как это умеют одни только парижские привратники. Когда я подоспел, она уже захлопнулась за ними, но я мельком еще различил черные кудри и бледное лицо Уорбертона, а затем нечаянно взглянул на номер дома.
– Да ведь я уже бывал здесь! – сказал я вслух.
– Весьма вероятно, – проворчал Винсент, уже порядком хвативший. – У этого дома два назначения, одинаково полезные: вы можете играть там в карты или развлекаться с женщинами, selon votre goût.[201]
При этих словах я тотчас вспомнил и особняк и его обитателей. Он принадлежал разорившемуся аристократу, который, уже стоя одной ногой в могиле, все еще цеплялся за земные блага. Он жил с хорошенькой смышленой женщиной, которая носила его имя и считалась его женой. У них было два салона, один – pour le petit souper,[202] другой – pour le petit jeu[203]. Там много играли в экарте и еще больше предавались любовным утехам; с одинаковой легкостью теряли и свои сердца и свои деньги. Словом, маркиз и его jolie petite femme[204] были мудрой, преуспевающей супружеской четой, которая пользовалась жизнью, как только могла, весьма достойно и прилично существуя за счет других людей.
– Allons[205], Пелэм, – воскликнул Винсент, видя, что я призадумался и не двигаюсь с места. – Сколько времени вы еще заставите меня коченеть на морозе, на ветру?
– Зайдем, – предложил я. – Я знаю здешний пароль, возможно мы там найдем…
– Юный порок и греховный соблазн, – прервал меня Винсент, икнув.
Тем временем дверь открылась в ответ на мой условный стук, и мы поднялись во второй этаж, в апартаменты маркиза.
Веди нас – Робин Гуд[206] сказал,
Веди – прошу тебя…
В просторной комнате было много народу; soi-disant[207] маркиза порхала от стола к столу, за каждым держала пари, кокетничала со всеми гостями; сам маркиз, старец со слезящимися глазами и трясущимися руками, корчил из себя заправского Дон-Жуана[208], любезничая с многочисленными Эльвирами и Аннами, находившимися в салоне. Винсент попытался было следовать за мной в толпе, но ноги едва его слушались, глаза ничего почти не различали, он застревал то в одной, то в другой группе и под конец совсем уже не мог сдвинуться с места. Тучный, огромного роста француз, шесть футов в вышину, пять в ширину (громоздкое, весомое препятствие!) загородил ему путь; напряженно следя за превратностями игры в экарте, он совершенно не замечал попыток Винсента обойти его то справа, то слева.
Наконец раздосадованный острослов, которого тщетность его усилий и злила и ставила в тупик, схватил толстяка за руку и резким, бранчливым тоном спросил его:
– Знаете ли вы, месье, в чем сходство между вами и лотосовым деревом в седьмом небе Магомета[209]?
– Сэр! – изумленно воскликнул француз.
– В том, – продолжал Винсент, сам разрешая заданную им загадку, – что вы – предел, которого не преступить!
Француз (сын той нации, которая всегда все прощает за bon mot[210]) улыбнулся, поклонился и отошел в сторону, а Винсент проследовал дальше и, подойдя ко мне, изрек, снова икнув: In rebus adversis opponite pectora fortiae.[211]
Тем временем я уже несколько раз обводил глазами гостиную в надежде найти тех, кого выслеживал, но к великому своему удивлению нигде их не заметил. «Быть может, – сказал я себе, – они в другой комнате», – и тотчас отправился туда. Там я увидел стол, накрытый к ужину; старая служанка преспокойно лакомилась конфетами. Но это было единственное живое существо, которое я там нашел (если только дряхлую старуху можно назвать живым существом); отсутствие Уорбертона и его спутника привело меня в совершенное недоумение; я снова зашел в salle à jouer,[212] попытал счастья, исследовал каждый уголок, заглянул в каждое лицо – все было напрасно. Гораздо более удрученный этим, нежели своим проигрышем, я взял Винсента под руку, и мы ушли.
Следующее утро я провел с мадам д'Анвиль. Француженка легко утешается в потере возлюбленного; она превращает его в друга и внушает себе (в этом она ненамного ошибается), что выигрывает от этой перемены. Нашу скорбь мы выражали в сентенциях и, прощаясь, говорили антитезами. Ах! что за наслаждение вместе с Алсидонисом (в повести Мармонтеля[213]) пить из розовой чаши, тешить себя игрой воображения и не размышлять о страстях, волнующих юность. Есть в жизни пора, когда сердце полно нежности; она переливается через край, и, быть может (ведь наши добродетели, как и наши пороки, проистекают из наших страстей), этот избыток скорее дает нам повод надеяться на будущее, нежели страшиться его. Если, предаваясь наслаждениям, впадаешь в ошибки – виною им опрометчивость, а не злая воля; и любовь, шествуя по цветам, «мед источает на своем пути, но не дано ей жала, чтобы ранить». О, блаженная пора, которой та, что так чудесно передает чувства словами, посвятила следующие строки:
Простите это отступление – я сам признаю, что оно в не совсем обычном для меня духе, но разреши мне, любезный читатель, настоятельно посоветовать тебе не судить обо мне раньше времени. Если, прочтя мою книгу, ты осудишь ее или ее героя – ну что ж, тогда (как советует почтенный Догберри[214]) «я оставлю тебя в покое, покуда ты не протрезвишься; а если и после этого ты ответишь мне не более разумно, значит, ты не тот, за кого я тебя принимал».
Здесь рок не властен – и надежды луч
Над розой расцветающей могуч,
Пока еще тревог и страхов нет,
Затмить способных свет грядущих лет.
Импровизаторша
Глава XXV
Следует признать, что в присутствии королевских особ лесть с изумительной легкостью исходит из наших уст.
Письма Стивена Монтэгю[215]
То он! Как он попал сюда – зачем он здесь?
«Лара»[216]
В тот вечер (последний мой вечер в Париже) я был зван к герцогине Б.[217] Я знал, что там будет вся королевская семья и приглашены весьма немногие. Оказанную мне высокую честь я приписывал тому, что часто бывал у ***, близких друзей герцогини, и ждал немалого удовольствия от этого вечера.
Когда я вошел в гостиную ее высочества, там было всего восемь или девять человек. В наиболее distingué из них я тотчас узнал ***[218]. Когда я приблизился, он сделал несколько шагов навстречу мне и любезно меня приветствовал.
– Мне кажется, вы представлялись около месяца назад, – сказал *** с чарующей усмешкой. – Я хорошо это помню.
Выслушав этот комплимент, я отвесил глубокий поклон.
– Долго ли вы предполагаете пробыть в Париже? – продолжал ***.
– Я отложил свой отъезд, – ответил я, – единственно ради той высокой чести, которой удостоился нынче вечером. Таким образом, я, если соблаговолите заметить, последовал мудрому правилу приберечь самое большое удовольствие на самый конец.
В ответ могущественный рыцарь поклонился мне, улыбаясь еще любезнее, чем прежде, и вступил со мной в разговор, длившийся несколько минут. Его осанка и манера держать себя поразили меня. Они исполнены величайшего достоинства и притом вполне естественны. *** прекрасно говорит по-английски, и внимание, которое он оказал мне, заговорив со мной на моем родном языке, свидетельствует о тонком уме и такте. Его суждения мало чем напоминают о его высоком сане. Имей вы дело с простым смертным, они так же поразили бы вас своей правильностью, вам так же понравилась бы его манера их излагать. Судите же сами, как они должны были пленить меня в ***. Верхняя, несколько выдающаяся вперед часть лица красива, выражение глаз – кроткое. Он худощав, необыкновенно хорошо сложен; пожалуй, его наружность скорее может произвести впечатление в небольшом обществе, нежели в пышных церемониях. Словом, он принадлежит к числу тех весьма немногих высоких особ, чьей дружбой вы бы гордились, будь они одного с вами ранга, и чьей власти вы охотно подчиняетесь.
Когда *** после краткой паузы весьма учтиво заговорил с герцогом, я, раскланиваясь на все стороны, проложил себе путь к герцогине Б. Эта особа, своей живостью и непринужденностью обращения всегда заставляющая каждого из нас жалеть о том, что она занимает столь высокое положение, убеждала в чем-то долговязого, преглупого вида мужчину – одного из министров; когда я подошел, она подарила меня очаровательной улыбкой и тотчас заговорила со мной о наших национальных увеселениях.
– Вы, – сказала она мне, – не так увлекаетесь танцами, как мы.
– У нас нет столь возвышенного образца, который одновременно вызывал бы и восторг и желание подражать ему, – ответил я, намекая на хорошо известное пристрастие герцогини к этому времяпрепровождению. В этот момент к нам подошла герцогиня А., и разговор продолжался довольно оживленно, покуда не составилась высочайшая партия в вист. Партнершей *** оказалась мадам де ла Р., героиня Вандеи[219]. То была высокая, очень тучная женщина, на редкость живая и занимательная, по-видимому обладавшая нравственной и физической силой, вполне достаточной для деяний еще более доблестных, нежели те, которыми она прославилась.
Вскоре я решил, что мне не следует дольше оставаться. Я успел произвести благоприятное впечатление, и в таких случаях неукоснительно соблюдаю правило уходить как можно скорее. Оставайтесь, если нужно, часами, покуда вам удастся понравиться, но уходите, как только понравитесь. Выдающемуся человеку не следует слишком долго задерживаться ни в салоне, ни в этом мире. Он должен уйти avec éclat.[220] Поэтому, убедившись, что мои старания понравиться при дворе возымели должное действие, я встал, чтобы откланяться.
– Вы вскоре вернетесь в Париж, – сказала герцогиня Б.
– Меня неодолимо влечет сюда. – ответил я. – Mon corps reviendra ici chercher mon coeur.[221]
– Мы вас не забудем, – продолжала герцогиня.
– Сейчас ваше высочество указали мне единственный мотив не вернуться, – ответил я и с поклоном вышел из гостиной.
Ехать домой было еще рано. В ту пору я был так молод и подвижен, что ложился спать намного позже полуночи. Прикидывая, где и как провести остаток вечера, я вдруг вспомнил особняк на улице Сент-Оноре, куда Винсент и я так бесцеремонно проникли накануне. В надежде, что сейчас мне больше посчастливится, я велел кучеру ехать к старику маркизу. Игорный зал был, как всегда, переполнен. Я проиграл несколько наполеондоров в экарте, чтобы таким способом уплатить за entrée,[222] а затем начал легкий флирт с одной из красоток, служивших там приманкой. Но взоры мои и мысли то и дело кались от прелестницы. Я не мог отказаться от надежды еще раз перед отъездом увидеть Уорбертона. Каждое из сделанных мною ранее наблюдений, подтверждавших мои догадки насчет его личности, только усиливало мой интерес к таинственной связи, соединявшей его с Тиррелом и грубым débauché с улицы Сен-Доминик. Вдруг, в ту минуту, когда я вяло отвечал что-то моей случайно обретенной Цинтии[223], до моего слуха долетели слова, сказанные по-английски. Я оглянулся – и увидел Торнтона, вполголоса беседовавшего с человеком, о котором, хотя он стоял ко мне спиной, я сразу подумал: «Это Тиррел!»
– О, он скоро явится, – сказал Торнтон, – и уж сегодня-то мы из него по-настоящему выпустим кровь! Странно, как это вы, гораздо более искусный игрок, чем он, вчера вечером не распотрошили его!
Тиррел ответил так тихо, что я слова не расслышал. Минуту спустя дверь открылась, и вошел Уорбертон. Он тотчас направился к Торнтону и его спутнику и, обменявшись с ними обычными приветствиями, сказал с характерными для него неестественными модуляциями в голосе:
– Я уверен, Тиррел, что вам не терпится взять реванш. Проиграть такому новичку, как я, – это, наверно, усугубляет и горечь поражения и жажду возмездия.
Я не расслышал ответа Тиррела, но все трое направились к двери, которой я до той минуты не замечал; по всей вероятности, она вела в будуар хозяйки дома. Soi-disant маркиза сама открыла ее; за эту дружескую услугу Торнтон отблагодарил ее многозначительным взглядом и усмешкой, весьма характерными для его представлений о галантности. Когда дверь снова закрылась за ними, я подошел к маркизе и, сделав ей несколько комплиментов, спросил, открыт ли для других гостей доступ в то помещение, куда удалились английские господа.
– Как вам сказать, – ответила она, несколько смутясь, – эти джентльмены ведут игру более крупную, нежели у нас здесь принято, и один из них легко раздражается, когда зрители дают советы и делятся своими соображениями. Поэтому, после того как они поиграли вчера вечером в зале, мистер Торнтон, очень давний мой друг (при этих словах маркиза потупилась), попросил у меня разрешения занять, вместе со своими партнерами, более уединенную комнату, и поскольку я его так хорошо знаю, я сочла возможным сделать ему это одолжение.
– Стало быть, – спросил я, – мне, как постороннему, вероятно, нельзя пройти туда?
– Хотите, я спрошу у них? – предложила маркиза.
– Нет! – ответил я. – Не стоит. – С этими словами я сел на прежнее место и снова, сделав вид, что сильно увлечен, стал говорить всякие belles choses[224] моей добросердечной соседке. Однако при всем моем притворстве мне трудно было дольше нескольких минут поддерживать разговор, не имевший никакого отношения к чувствам, волновавшим меня в ту минуту, и я несказанно обрадовался, когда собеседница, недовольная моей рассеянностью, встала и предоставила меня моим размышлениям.
Какой выгоды Уорбертон (если он действительно был тем, кого, думалось мне, я в нем опознал) мог достичь своей маскировкой? У него было такое огромное состояние, что деньги, которые он мог выиграть у Тиррела, для него ничего не значили, и его положение в обществе слишком разнилось от положения Торнтона, чтобы знакомство с этим проходимцем могло доставить ему пользу или удовольствие. Мрачные угрозы мести, вырвавшиеся у него в Ботаническом саду, слова, сказанные им тогда же о двухстах фунтах, имевшихся у Тиррела, – все это в какой-то мере давало ключ к его замыслам. Но опять-таки – какова цель этой маскировки? Встречался ли он с Тиррелом раньше, в своем подлинном обличье, и не произошло ли тогда между ними нечто такое, что заставляло его теперь скрываться под личиной? Это предположение казалось довольно правдоподобным; но был ли Торнтон посвящен в эту тайну? И если целью маскировки была месть, то неужели этот низкий человек должен был стать ее участником, или же, что более вероятно, он предавал их обоих? Что до самого Тиррела – его злокозненных намерений в отношении Уорбертона было достаточно, чтобы он не внушал мне никакой жалости. Пусть сам свалится в яму, которую вырыл другим!