без мужика...
- Схороню и вернусь.
- Ну, гляди, - вздохнул управляющий и поднялся. - Ты зайди к Солоничу,
у него, ножницы, машинка. Пускай тебя постригет. Все пообразней будешь. А то
покойника перепугаешь, - засмеялся управ, уходя.
Он все сделал честь по чести: подстригся у Солонича, - в речке обмылся,
новую рубаху надел, запряг лошадей.
Варечка Сисиха пораньше убралась вместе с Жеником, на доме их висел
замок. Шелякин о них ничуть не пожалел, спокойнее будет; без галды.
Телега протарахтела по кочкастой хуторской улице, перебралась через
плотину, а за речкою дорога пошла торная. Займищем трактора да машины не
ходили - глухая колея. Кони сами пошли наметом, проминаясь, потом легкой
рысью бежали и бежали не спеша. Возница их не торопил. Он сидел, развалясь,
опустив вожжи, и ничуть не тревожили его мягкий постук копыт и колесный бег.
Он ехал, словно плыл, просторным логом среди зелени и желтого разлива
лютиков. Потом пошли тополя в багряном дожде тяжелых сережек и светлая
зелень берез, тоже в сережках, но невесомых. По низинам золотые ивовые кусты
сияли под солнцем, сзывая медовым духом жужжащую тварь. По лужкам желтый
одуванчик цвел и куриная слепота, тюльпаны и синеглазая мята, пахучая кашка
и полные сладкого сока красные сосунки - отрада ребятишек. Куковала кукушка,
удоды долдонили вразнобой. Малый жаворонок поднялся с дороги и зазвенел,
стоголосое небесное эхо повторяло песню его вновь и вновь.
Разомлевший Шелякин забыл, куда едет он и для какой нужды. Забыл и
будто задремал под ясным солнцем и небом, среди зелени. Но так явственно
вдруг привиделся ему покойный Роман Чакалкин, желтоглазый тестюшка дорогой.
Так ясно привиделся, даже испугал. Сами собой дернулись руки, останавливая
коней:
- Тпр-р-у!..
Кони встали.
Куда, зачем и для какой нужды едет он? Зачем нужен этот тесть, даже
покойный? Зачем все нужны?
Женился Шелякин неожиданно и довольно странно. Свою будущую жену
Лизавету, младшую дочь Чакалкина, знал он еще в школе. Девка была косенькая
да вдобавок хромая.
"Моя мамка все лежит. У нее врачи ожирение сердца признают", -
хвалилась она.
И ребятня завидовала барской болезни. Свои-то матери были черны и худы,
словно галки.
А женился он нечаянно. Они уже в возраст вошли, и Лизавета зазвала его
как-то в дом.
Зазвала и стала приданым гордиться. У Чакалкиных гардероб стоял кроме
сундуков. Зеркальный гардероб, лакированный. И оттуда, из таинственных недр
его, вынула Лизавета костюм - черный, прямо жуковый, суконный.
Шелякин остолбенел. Он в своей семье из гуней не вылезал, из крашеной
мешковины да пятнистых немецких плащ-палаток. А тут костюм шерстяной...
Бедная голова его закружилась. Он гладил осторожно рукой ворс, вдыхал
горький запах нафталина. А Лизавета, разойдясь, накинула оторопевшему парню
пиджак на плечи: "Это жениховский костюм... для жениха".
Шелякин глянул в зеркало, увидел себя в черном сукне и занемог. Он во
сне видел себя в черной суконной паре и наяву. Соседскую Мольку Чигарову
словно забыл, и она издали следила за ним заплаканными глазами.
Сговорили и поженили молодых быстро. Роман заехал к новым сватам,
пообещал; "Довеку будет счастливым, и вас не забуду". Отец с матерью от
радости потеряли себя, забыв о дурной славе невесты и о соседской Мольке,
какую малых лет сношенькой величали. Так ушел Шелякин в зятья.
А поместье Романа Чакалкина велось просторно и богато. Две коровы да
летошники, свиньи, овечек полсотни, добрый табун гусей, даже редкостные по
тем временам индюшки курлыкали на подворье. Зерна у хозяина хватало на всех,
и о пастьбе не нужно было тревожиться, о сене - за все Чакалкин
расплачивался спасибом.
Из двух колодцев, что выкопал сельсовет на хуторе, один оказался на
Романовой подворье, туда даже ближним соседям был путь заказан. И цвел
огород Чакалкина на вольной воде.
В родном шелякинском дому снятым молочком забеляли пустые щи, хлебу
радовались. На Романовой стеле любили баранину с острым гардалом, пухлые
каймаки с ведерных казанов, докрасна томленные каймаки с пышками, блинцами,
варениками - слаженое да соложеное не переводилось.
На таком дворе грех было сидеть сложа руки. И Шелякин впрягся. Никто
его не понуждал. Он лез в работу, словно борозденый бык.
За год-другой поставил он новые базы и летнюю кухню - просторный
флигель; прихватив соседскую пустую деляну, посадил Шелякин сад всей округе
на зависть, да не абы какой, а в добрую сотню корней, с яблонями, грушами,
желтомясыми и черными сливами, сладким калеградским терном. И даже
виноградом.
И потекла, покатилась молодая жизнь, и казалось, и вправду будет до
смерти счастливой. Но недаром старые люди говорят: не хвались в три дня,
хвались в три года.
Романа Чакалкина, а теперь и молодых приглашали на все гулянки в
округе. Роман везде не поспевал, но нередко оказывал честь. Молодые
веселились чаще.
Шелякин не жаловал пьянства, вина, но испытывал прежнюю страсть к
своему жениховскому шерстяному костюму... На гулянках, в костюме, он был
строгим и красивым... Синеглазый, бровастый. И словно городской.
На хуторе. Мало-Головском в апреле месяце, по весне, "подымали кашу" у
бригадира, обмывая новорожденного сына. "Каша" была тороватая, съели двух
овец и самогона попили немало. И под конец гулянки пьяненькая Настя Рабунова
сошла с ума. Сбесилась и кинулась на Шелякина. "Отдай костюм! Сыми! -
кричала она. - Васянин костюм! Васянин! Чакалка забрал, ненасытный, утянул
из сундука, а ты хорошишься, гоголушка! Сыми! Сыми, поганое племя! Хвороба
чтоб тебя поломала и лека не взяла! Васянин костюм!"
Она кричала и плакала, безумны были ее глаза, а руки сильны. Ее тащили,
пальцы ей выворачивали, а она не отпускала: "Отдай!!!"
На другой день Настена, отрезвев, до свету прибежала к Чакалкину ив
ногах валялась, просила прощения:
Что-то помутилось и тронулось в голове Шелякина. Он стал задумчив и тих
и вдруг однажды ни с того ни с сего в трезвом виде спросил тестя: "Отец,
помнишь, я пацаном еще был, пшеницу косил у Митякиной балки, а ты налетел:
"Зерно ешь... Привлеку..." Зачем? Ведь кужонок еще... да голодный..."
Чакалкин усмехнулся, плечами пожал: "Должность такая. Государство требует. А
как же? Вам дай потачку".
Шелякин отступился. Но неделю спустя снова старое помянул. "Отец, -
спросил он, - ты для чего у матери куделю рвал? Там шерсти-то было - нам на
чулочки. А ты..." "Должность такая, - гулко откашливаясь, произнес Роман. -
Одного пожалей, другого, а государство..." "А у тебя на чердаке тридцать
вьюков, это чья?" - осмелел Шелякин. "Моя, сукин сын! - не выдержал Роман. -
Я сколь овечек держу, не видишь!" Овечек Чакалкин держал помногу. А однажды
придумал Шелякин и вовсе несуразное. Вошел он в дом и сказал: "Там, отец,
плотники гвоздей принесли, ведро. Бутылку просят похмелиться". - "Конечно,
забирай".
Бутылку Шелякин унес. А, ведра гвоздей Роман не мог найти. Когда
спросил, пьяненький зять ответил ему: "Это государственные были гвозди. Я их
государству. А то вы у государства..." И погрозил пальцем.
Что с пьяным толковать. Выпивать он стал чаще и чаще, к домашней работе
охладел, дичился семьи и, пьяный, то и дело приставал к Роману с
разговорами: "Скажи, отец, почему..."
Роман поглядел-поглядел, а потом решил: не к шубе рукав. И посадил
Шелякина в один мах. Сел с ним как-то вечером выпивать, а потом, когда
кончилось питье, вроде шутейно сказал: "Возьми в магазине, делов-то. Завтра
рассчитаемся, баба своя".
Продавщица Зинаида была и вправду для Романа своей. Пьяный Шелякин
пошел, словно бычок, и сломал в магазине запор, забрав пять бутылок водки.
Дали ему три года.
Ах как страшно там было, в неволе, в северной стороне. Среди чужих,
одному... Как горько, как скверно, как тягостно. Шелякин пытался бежать и
хотел удавиться, но бог его сохранил и вывел живым.
Он вернулся на хутор, пришел к тестю и спросил: "За что ты меня? Такую
казню..."
Роман был спокоен, холоден, и глаза его желто светились. И ответил он
коротко: "Неука учить надо". И добавил пространнее, уже по решенному: "На
моем базу тебе места нет. Я обговорил, иди на хутор Тепленький, живи и
работай. Алименты хорошие плати. И не рыпайся. Тронешься с места, упеку - не
вылезешь".
Шелякин поверил. Поверил, перепугался и ушел, куда ведено. Ушел, словно
в тину засел. И лишь о том молил бога, чтобы не тронул его Чакалкин.
А вот теперь Роман помер.
Шелякин слез с телеги, в раздумье подошел к старому тополю и
прислонился к стволу его.
Вокруг, в тишине, по желтой полеглой осоке, по сухой траве и листам
что-то шуршало и щелкало, словно невидимей дождь сыпал и сыпал не торопясь.
Но то был не дождь. Это снизу, от земли, поднималась молодая трава, с
хрустом пробивая старые былинки и палый лист; это сверху, с тополей, падали
легкие чешуйки почек, открывая молодые листы, клейкие, пахучие. И сладкий,
усыпляющий запах тленья уже перебивал острый дух молодой зелени. Хотелось
нюхать его, им дышать.
Шелякин решил ехать назад. Что эти похороны, горький помин, когда
пришла весна, а он столько ждал ее, целую зиму? Сидеть сейчас на берегу,
слушать и думать, глядеть на бегучую воду, на цветенье садов. А про
Чакалкина забыть, пусть его хоронят другие.
Он уже решился и пошел к лошадям, когда сверху, из-за бугра, показались
вдруг Варечка Сисиха с Жеником. Вылезли на бугор, увидели Шелякина, лошадей,
загалдели разом и кинулись к нему.
И теперь втроем покатили прямой дорогой к хутору Рубежному, к покойнику
Роману. Ехали, а Варечка не переставая ругалась:
- Ну, Шаляпин... Вот ты какой человек, Шаляпин, выкаморный да
забурунный, прям полоумственный. Ишь, не поеду... Рассалуда ты, боле никто.
Мы идем-идем, да каким околесом, все ноги и обили, перебродили сколь разов,
а ты...
Варечка ругалась и ругалась, слова сыпались из нее горохом, словно из
дырявого мешка. Сыпались, и конца им не было. Шелякин молчал. Нагнулся,
насупился и молчал. А Варечка свое толковала:
- Гляжу я ты в детский разум превзошел, это водичка тебя сокрушает, а
мы должны...
Ей нужно было кого-то ругать, искать виноватого и ругать, потому что
кто-то виноват был перед нею в этом мире.
Нынешнюю ночь она, считай, не спала. Сына успокаивала, думала Р.
покойном Романе. Он умер и разом все оборвал и смешал в жизни Варечки.
Словно упала с глаз пелена, и жизнь человеческая, и своя собственная,
оказалась короткой и очень ясной.
Роман помер, и теперь как было жить. Они не видались давно, но нить,
связывающая их судьбы, была крепка. Она ведь долго вилась, и как без нее
теперь...
Весь век, от молодости и до последнего часа, Варечка жила ожиданьем.
Еще в девках, слюбившись с Романом, она ждала. Верила в слова его: "Со мной
довеку будешь счастливой, довеку..." Она была молодой, красивой и настолько
верила в счастье, что даже не торопила его. Что Романова жена?.. Разве она
преграда? Романа можно было одним махом забрать, но Варечка любила не только
мужика, но и человека, под которым округа ходила. Она Чакалкнна любила,
которого знали все. А районное начальство разводов не хвалило. Могли забрать
партийный билет. И Варечка ждала своего часа. Купалась в Романовой любви и
заботе, горделиво понимая, что ее дом - теплее. Здесь Роман дневал и
ночевал, сюда нес и вез, больших людей принимал, районное начальство. Чего
еще надо? Варечка ждала, тем более что законная Романова супруга вечно охала
и плакалась на здоровье, таскалась по врачам и должна была в конце концов
помереть.
Шли годы. Сисиха старела, так и не узнав семьи. А ничего не менялось.
Но и потом, уже старою, до последнего дня верила Варечка, мечтала, как в
конце концов все же войдет она хозяйкой на Романов двор. Переживет законную
супругу и войдет.
А Роман взял да сам умер. И разом все оборвалось. И остались на руках,
словно при плохом гаданье, пустые хлопоты да разбитые надежды. И больше
ничего впереди, кроме близкой смерти.
А тут еще Женик словно с ума сошел, галдел про какие-то деньги,
богатство. Засыпал и вскакивал, снова ложился. Ночь была длинной и
тягостной, насилу Варечка дождалась ее конца.
На рассвете они ушли, торопясь, напрямую, а прямая дорога, как всегда,
обманула, и пришлось брести через залитые луга - измочились, устали. И
потому теперь Варечка ругала Шелякина, благо он молчал. Женик дремал,
свернувшись калачиком в задке телеги.
Кони легко несли телегу и седоков, и к полудню замаячили маковки
высоких рубеженских тополей-раин, а потом открылся и сам хутор.
У околицы возле плотины остановились отрясти дорожную пыль, Варечка
умылась и заглянула в зеркальце. Но что было глядеть? Надвинув на лоб черный
плат и затянув его потуже, она решительно уселась в телегу. Зато Жевик долго
оттирал брюки, разглаживал шляпу, редеющие кудри муслил - хорошился, словно
жених.
Ко двору Чакалкиных подъехали шагом. Много лет не бывал здесь Шелякин,
а без него соседи отстроились, Андрей Калиманов и Некулаевы, и когда-то
первый на хуторе высокий Чакалкина дом словно присел, сделался ниже.
Во дворе под жидкой сенью еще голого, просторного вяза стоял гроб. Он
был вроде мелковат для Романа, и Чакалкнн лежал на виду, в кителе с
петлицами, носатый, нахмуренный, но без привычной фуражки с лакированным
козырьком. Вокруг сидели бабы, родня в черных платках.
Просторный двор был пуст, и потому приехавшие оказались на. виду.
Женика это не смутило. На правах своего он подошел к покойному, что-то даже
поправил в гробу, с бабами перемолвился. Шелякин, как во двор вошел, увидел
дочь и поспешил к ней. Дочь была броваста и голубоглаза - в отца. Теперь она
сидела на крыльце, нянчила ребенка, белоголового мальчика. Шелякин, смущенно
улыбаясь, тронул атласную детскую ручонку своим толстым жестким пальцем.
Дочь не заругалась, и мальчишка не испугался Шелякина, а что-то залепетал,
засмеялся, цепко ухватил палец деда.
- Толомонит, - удивленно проговорил Шелякин. - Хорошее дите, круглое,
прям бурсачка.
Дочь улыбнулась ребенку и шелякинскому удивлению. И теперь до самой
поры Шелякин держался подле дочери и внука.
А Варечка Сисиха к гробу подойти решилась не сразу. Всю жизнь они р
Полиной, законной женой, друг другу желали горького. При встречах, бывало,
дрались. И приходила Полина с бадиком под Варечкины окна. Но все это было,
было... Сегодняшний день помирил их легко и просто, как умеет мирить только
человечья смерть. Варечка людям поклонилась, и ей ответили, дали место возле
покойного. И теперь по законному нраву она заплакала и заголосила:

Заборона ты моя, нецененая!
Ты заступа моя нешатомая! -
Да закрылись твои вострые глазочки!
Не гутарят сладимые губочки!
Заколели твои теплые рученьки!
О да с кем теперь говорить, кому ториться!
Кому жалкие слова понесу!..

Резкий голос ее был слышен далеко, считай, на весь Хутор. А когда она
захлебнулась в плаче, запричитала Полина:

Два денечика без тебя словно год текут!
День идет-идет, а ночь не загибается!

И вся родня, весь хутор слушали, как прощаются с Романом вечные
соперницы - полюбовница и жена.
Выносить покойного должны были в два часа. Но припоздали из райцентра
оркестр и тамошнее начальство.
Стоял хорошей весенний полдень. Облака тянулись одно за другим,
пушистые и высокие.
Хоронить, по обычаю, собрались все. Мужики за двором курили. Чакалкин
баз не привечал чужих, и теперь на него входить не хотели. Лишь бабы
мыкались из кухни да в дом, готовились к выносу, и стряпня немалая шла для
поминок. Толстые, косоглазые дочери Романа возле отца, считай, не сидели,
доглядывая и охраняя дом от чужих. Среди баб суетился и Женик, крепко
похмеленный. Он хозяйничал, командовал вслух, а Романовы дочери, глядя на
него, меж собою злились:
- Шабоня... приблудный шабоня... Чтоб тебя каламутная рода унесла...
Доглядеть за ним надо, девки, доглядеть, а то...
Недоговаривали, но знали, о чем речь. Где-то лежало, должно было лежать
у отца потаенное - деньги, золото. В разные годы, но видели и Раиса, и Маня,
и Лизавета, и жена Полина большой кожаный кисет, который не зря Роман
хоронил. Кисет искали с того дня, как он слег. Искали в открытую и друг от
друга таясь мать и дочери. Сладкую жизнь тот кисет обещал, и взять его в
свои руки было бы счастьем довеку. Но где он? Перековали сундуки и комоды.
Перевернули всякий хлам в сараях и котухах, но тщетно. Роман ничего не успел
сказать и теперь уже не скажет. Отложенные на похороны триста рублей да еще
тысячу сразу взяла Полина. А остальные... Об остальных думали все. И уж
какую ночь, считай, не спали, боясь проглядеть друг друга. Рая и Маня
подозревали Лизавету. Она при отце жила. Да и мать найдет - не скажет,
Глядели, день и ночь друг за дружкой глядели, а уж поганого Сиська
ненавидели реей душой и ждали лишь конца похорон, чтобы выставить его с
треском. А пока он шнырял, нужен был за ним глаз да глаз.
Прибыл автобус из районного центра с медными трубами и людьми.
- Налить, налить музыкантам, - засуетился Женик. - Так положено.
Налили музыкантам, с ними за компанию а сам выпил. Выпил для храбрости,
потому что наступало его время. Он, выпил и словно отрезвел. Голова стала
работать четко, заглядывая наперед.
Покойника подняли на полотенцах и понесли.
- Куда? Куда понесли?!! - закричала Чакалиха и заголосила:

Ой да зачалась твоя последняя дороженька!
Ой да уносят тебя на чужих руках!

И, обрывая ее истошный глас, у ворот разом ударил оркестр, оглушая и
забирая власть. Теперь приказывал он: как идти и когда голосить и отдавать
прощание.
А Женик в это время оттянул в сторону мать и прошептал ей твердо и
горячо:
- Из хутора выйдем - в обморок упади. 3-запомни.
Варечка глянула в его бешеные глаза и обмерла.
- Гляди... не пр-рощу... - прошептал он, отходя,
И Варечка со страхом поняла, что надо делать веленое, иначе беда.
Последнее у нее оставалось, последний в жизни дар - Женик. Она любила его
без памяти и боялась. Сразу как-то ушла в сторону Романова смерть и
собственная жизнь, в голове лишь одно вертелось: а где конец хутора, где?
возле Архипа? или у амбаров? Она оглянулась на сына, но тот уже был поодаль.
На полотенцах, в мелковатом гробу покойный Чакалкин плыл над глинистой
прибитой дорогой, сложив руки. Густые брови его грозно топорщились, словно
сердился он и кому-то грозил. Но грех ему было серчать, грех. Все делали как
положено: красную подушечку несли впереди с двумя медалями, два железных
венка из района, громко, на всю округу играл оркестр. Четыре трубы да еще
барабан с тарелками, словно гром, громыхали: бум, бум, бум!
Варечка, как Женик велел, ей, дошла до амбара и с крикам пала на землю.
Пала и обмерла. Побрызгали на нее водой, в амбарную тень унесли. Похоронное
шествие двинулось дальше, оставляя несчастную Варечку, а с нею и Женика.
Недолге посидев возле матери и убедившись, что люди ушли, Женик
проговорил:
- Ладно, полежи здесь, а потом за плотину уходи.
- А помин? - спросила Варечка.
- Помянем без них. Уходи скорее.
И Женик помчался назад к хутору. Все уже было обдумано и решено.
Конечно, о печной трубе говорил ему отец и показывал глазами вверх. Там он
схоронил наследство и отдал ему, единственному сыну, а не этим дурам
косоглазым, которые с деньгами и обойтись-то не смогут, спрячут в чулок - и
все дела.
Нужно было успеть сделать все до той поры, когда вернутся с кладбища.
Ведь потом - Женик это точно знал, - потом его выгонят и на порог никогда не
пустят.
Рая, Маня и Лизавета - дочери Романа, - как и положено, вместе с
матерью шли впереди других за гробом. Сисихин обморок они видели, косясь
неприязненно на ненавистную бабу, которая и здесь показывает себя. Варечку
унесли и о ней забыли, и лишь потом, когда свернули на кладбищенскую дорогу,
а до кладбища было уже рукой подать, Лизавете пришло на ум нехорошее. Она
оглянулась, поискала глазами Женика и не нашла. А ведь он здесь, все время
здесь на глазах крутился.
- Сиська нету, - негромко сказала она сестрам. - Это Варечка
придурилась.
Рая и Маня тоже стали оглядываться, но Женика нигде, не было.
Лизавету жаром осыпало, и виделось ей, как он, поганый, хозяйничает
сейчас в доме, ищет. И вдруг найдет? Докажи потом. Нельзя, конечно, нельзя
было сейчас уходить от покойного. Нельзя, и люди осудят. Но разве отдавать
кровное, свое, свое счастье в поганые руки можно? Можно ли?
Сквозь зубы проговорив сестрам: "Я за Жеником догляжу... А то он
там..." - Лизавета отошла от гроба и, повернув быстро, почти бегом
направилась назад в хутор. Она уходила и чуяла на себе недоуменные,
осуждающие взгляды. И дочерин голос услышала: "Мама, куда?" Она все слышала,
и чуяла, и кипела злобой: "Ну да... А там этот хорек... Не знай чего...
Хозяйничает..."
Рая и Маня поняли Лизавету и меж собой понимающе переглянулись. Но
спустя минуту-другую иное пришло им в голову. "Поделют", - разом шепнули они
друг другу, понимая, что Женик и Лизка могут вдвоем поделить отцовскую
захоронку. Найдут, а им ни слова, и в воду концы. Рая и Маня почувствовали
себя обойденными и обманутыми: они здесь вышагивают, а там...
Разом, не сговариваясь, они отошли от матери, оставляя ее, и припустили
к хутору. Немолодые, толстые, они бежали неловко и неуклюже, словно две
барсучихи, но вперед и вперед - к хутору, к дому.
Похороны остановились.
Сама Чакалиха, ничего не понимая, недоуменным взглядом обвела толпу, и,
не сыскав дочерей, ошалела. Что-то ударило ей в голову, и, все смешав, она
закричала, заголосила:

Ой не стучите, не стучите!
Ой да чего же вы так колотите!
Да большими гвоздями его забиваете!
Ой да землю глудками не валите!
Мою кукушку болезную не будите!

А покойник был рядом.
- Не валите, больно ему! - прокричала Чакалиха, тяжело оседая на
дорогу.
Кинулись к ней.
Шелякин стоял оторопев, когда к нему подбежала дочь и, плача,
проговорила:
- Папа... Ступай их призови... Ступай, папа... Стыду...
Слезы дочери комом стали в горле. Насупленный, злой, он быстро пошел по
дороге вослед своей родне.
А у кладбища не знали, что делать, гроб с покойником стоял одиноко. В
беспамятстве лежала вдова. И тишина, такая недобрая тишина легла, что всем
сделалось нехорошо. И приезжий из района махнул рукой музыкантам: играй.
Хрипло запели трубы, ударил барабан: бум, бум, бум!
Испуганное воронье поднялось с близкого обережья и сада и с криком
закружилось над кладбищем, над музыкой, над оркестром.
На опустевшее подворье Чакалкиных первым поспел, конечно, Женик. Ломик
он загодя припас и теперь, поднявшись на чердак, стал разваливать трубу,
кирпич за кирпичом. Кладка была мягкая, глинистая - спорилось дело, груда
кирпичей росла, золотые пыльные лучи там и здесь рассекали полумрак чердака.
Но не было того, что искал.
Женик задумался лишь на минуту. Он спустился вниз, забежал в летнюю
кухню, в пересохший рот плеснул стакан водки, вошел в дом. Печное чело было
обшито белым железом, лишь в горницу выходила голая стена. Там надо было
искать - в боровах, возле дымоходов. Женик начал достукивать кирпичи, но
каждый из них звучал заманчиво, гулко. Надо было ломать. И побыстрее.
Ударил в стену лом, брызнуло крошево, меловая, глинистая поплыла пыль.
Глухо бухались кирпичина крашеный пол.
За этой работой застала Женика Лизавета,
- А-а... Вот ты чего творишь?! А я гляжу, ты на шильях... Вот тебя куда
бог припутал! Милиция! Милиция! - севшим голосом прокричала она. - Посажу,
посажу! Шабоня, найда поганая... Милиция! - взвизгнула она, норовя уцепить
Женика за редкие кудри.
Сисек хоть и невелик был, но ловок. Он смазал сестру локтем и попал
прямо в нос, больно и сильно. Лизавета ахнула и обмерла. Женик продолжал
ломать печку.
А тут ворвались в дом Маня и Раечка. Запаленные, злые, они разом все
поняли и кинулись на Сиська.
Закружилась коловерть с кровью, натужным сипом и почти без слов.
Опомнилась Лизавета, вскочила и, не утерев кровью омытого лица, схватила
тяжелый литой ковш и полезла в бучу.
В этот момент рухнула разваленная печь. Рухнула, и что-то зазвенело там
в пыли, в глине, в кирпиче. Оставив драку, все четверо молча кинулись на
звон и вновь покатились по кухне, ничего не видя.
Шелякин ступил через порог и рявкнул:
- Милиция! Р-разойдись!!!
Хлестанул два полных ведра с водой в кучу сплетенных тел.
- Стрелять буду! Стреляю! - грохнул он табуреткой.
И тогда лишь опомнились все четверо, разом сели на пол.
- Проводили покойника, детки желанные! - проорал Шелякин. - А ну
выходи! Кнутом вас погоню к могилке! А ну выходи!
Из дома вышли молча.
- А ну наметом пошли! - скомандовал он. - Наметом!
И все четверо затрусили тяжелой топотной рысью по дороге к амбарам, к
кладбищу, куда звал их и дозваться не мог духовой оркестр,
Лишь к вечеру собрался Шелякин домой. Все поминки пришлось провести:
дочь не отпускала, да и сам он понимал, что не время уезжать. Вина он не
пил, лишь цигарку смолил да ходил проведывать внука, безмятежно спавшего во
флигеле в зыбке.
Вечером, когда разошлась и разъехалась последняя родня, Шелякин
тронулся в путь. Сисиха лежала в его телеге мертвецки пьяная. Женик убрался
раньше.
Дочь проводила до пруда. А за хутором Шелякин крикнул коням:
- А ну, добрые!!!
Лошади взяли дружно. И катились колеса, мерный перестук копыт отдавался
в душе радостью, Оудоражил и словно пьянил.
Встречный ветер холодил, разгоняя вечернюю духоту. День отгорел, а с