Солнце уже высоко. Но в тени раскидистого клена еще держится холодок. На столе шкварчит сковородка с яишенкой, рассыпчатый творог желтеет, банка с молоком квашеным запотела, в густую сметану ложку не воткнешь.
   – А может, вчерашнюю рыбу?.. – предлагает Валентина. – И каша есть, молочная. Сливки принесть к чаю?
   – Принесть, – коротко отвечает супруг ее.
   Время завтрака. На хуторе – тихо.
   – Кресна! Кресненька! – не вошла, а влетела во двор голенастая невеликая девчонка. – Баба Ксеня вашу Пальму хотит удавить! Говорит, зови Федю-Суслика, нехай он ее удавит!
   – Чем она провинилась, Пальма? – недоуменно спросила Валентина.
   – Говорит, кутька оставим. Он будет гавкать. А Пальма – старая… – захлебываясь, со слезами рассказывала девочка. – Ее удавить. Федю позвать…
   Валентина вздохнула.
   – Сами все трухли старые. Кто бы нас передушил… То насилочку выпросила: дай Пальму, дай… С ней не буду бояться… Надежа. А теперь – на сук. Не реви, веди сюда Пальму, – постановила она.
   Обрадованная девочка умчалась вихрем. Тимофей, до того лишь рассеянно слушавший девчонку и жену, возразил резонно:
   – А нам на кой другая собака? Волчок-то есть.
   Услышав имя свое, Волчок – молодой поджарый пес – взвизгнул и загремел цепью.
   – Ксеня-премудрая: то надо ей Пальму, то не надо. А ты – простодырая. Ксеня бы Пальму не забирала, мы бы Волчка не заводили. А теперь собачатник разведем.
   – Волчка – на скотий баз, – рассудила Валентина. – Там ворота. Кто чужой сунется, Волчок не пропустит.
   Тимофей недолго подумал. Он не любил с ходу сдаваться. Но правда была в словах жены. Пришлось одобрить:
   – Вообще-то верно. Там – темный угол: сено, солома. А всякая скотина и птица там. У Алика-чечена собака – у скотины. И правильно. А Волчок, он – сторожкий. Никого не пропустит. Да, Волчок, – обратился он к собаке. – Новое тебе назначение. Считай, повышение по службе. Во дворе мы сами себя укараулим. Старуня подможет. А там – основное: куры, утки, поросята, скотина. Будешь стеречь. Понял? Ответственность.
   Остромордый, овчаристого вида, но статью потоньше и потому приглядный, Волчок довольно повизгивал, радуясь речам хозяина. Он еще не понял, что новая служба – это скучноватая ссылка. Здесь, во дворе, на глазах у людей – весело. И обеденный стол рядом. Нет-нет да и перепадет сладкий кусок. А на скотьем базу – высылки. Там лишь глупые утки крячут да куры гребутся. Но этого Волчок еще не знал. Валентина отвязывала его и уводила, освобождая место для Пальмы. Волчок повизгивал, норовил лизнуть хозяйку.
   Место освободили. Скоро и Пальма прибыла на старые пепелища. К обжитой конуре, к прежним хозяевам, которые помнили ее.
   – Моя Пальмочка… Захудала… – лаская старую собаку, приговаривала Валентина и выбирала из собачьей шерсти репьи да колтуны. – Откормим ее. Яичками надо свеженькими, это – полезно. Молочком – парным…
   За время отлучки старая собака исхудала, глаза ее потускнели, словно не год, а долгий срок ее не было.
   – Она снова будет молодая, веселая… – приговаривала Валентина. – Молочка ей…
   – Каймачку… – ехидно добавил Тимофей.
   – Она не любит каймак, она молочко любит парное. Старые, они тоже как дети…
   Тимофей лишь рукой махнул: еще одна колгота.

Поздний завтрак

   В летнем хуторском быту утро начинается на белой заре, до солнца. Подоить, напоить скотину, прежде чем выгонять на пастьбу. Птица кудахчет да крякает, требуя своего. Первые дела огородные и дворовые, на базу за скотиной прибрать – тоже по холодку, пока не припечет солнце. Дело дело цепляет, время летит, солнце поднимается быстро. «Господи, уже почти девять…» Пора завтракать. Первый упряг долгой дневной работы – с плеч долой.
   Хуторские дела меряются не часами, а упрягами: утром – первый, второй, самый тяжкий, – дневной, третий – вечерний, уже до звезды.
   Первый упряг – спорый: со свежими силами, по холодку. После него – завтрак. Мне нравится время хуторского завтрака. Это не городское хватанье кусков, когда жуешь на бегу. Здесь, на хуторе, в летнюю пору уже отработано три-четыре часа. Первые дела сделаны, и можно, не торопясь, посидеть, еще и побеседовать.
   Летний стол – на воле, в тени. На столе в сковородке шкварчит какое-нибудь жарковье: рыба, картошка, мясцо; парит в кастрюле молочная каша, лучше – пшенная, с запекшейся желтой корочкой. Рядом – крупитчатый творог, густая сметана, молоко пресное да кислое, крошеная зелень: огурчики да помидоры, молодой лучок с нежными сладкими луковками, редиска, перец… Глазам и чреву отрада. Похрумкиваешь да причмокиваешь. А потом – чай с молоком, белыми пышками ли, румяными оладушками в каймаке.
   Мне нравится этот поздний утренний час. В тени развесистой ивушки еще держится холодок. И еда – в пору: аппетит разгулялся. Торопиться некуда. Самое время для неспешной еды, разговоров, новостей нынешних и прошедших.
   Приходят первые гости. Баба Катя – сухонькая востроглазая старушка по прозвищу Газетка; газет она сроду не брала в руки, но знает всё. Дед Федор объявится с первым, но не последним в нынешнем дне визитом.
   – Беженка вчера с зонтиком гуляла, – сообщает баба Катя, поджимая губы. – Туда-сюда, туда-сюда, при зонтике. Приглядный такой, с цветками.
   – Либо в вашем куту дождик был? – усмехаясь, спрашивает мой приятель.
   – Солнце, – объясняет баба Катя. – От солнца она хоронится. Боится загореть.
   – А куда ей загорать? Она и так жуковая, – удивляется дед Федор. – Грузинка или армянка… Кто они?
   – Лодыри, – веско произносит приятель мой. – Монастырь беззаботный. Вот под зонтиком и хоронятся.
   – У тебя одна песня, – заступается Валентина, жена его. – Может, человек больной.
   – Мигрень – работать лень…
   – Может, аллергия от солнца или давление. У нас – пекло, вот она и прикрылась.
   – У тебя тоже давление, но ты с зонтиком не гуляешь. Лодырюки.
   Спор этот давний и долгий. Приятель мой к дипломатии непривычен, режет правду-матку. Жена его, Валентина, – другого, мягкого теста. Она жалеет старых и малых, своих и чужих, людей и скотину. К ней подбрасывают котят да кутят. Хуторские старухи в ней души не чают – она их лечит своими средствами: ставит банки, растирает суслиным жиром да муравьиным спиртом, не забудет побаловать печеным да рыбкою, когда муж поймает; секретничает, потакая и сострадая стариковским заботам. Когда она уезжает в город, своих проведать или по делам, старухи ждут ее, а потом признаются: «Тебя нет – и полхутора нет. Мы об табе горимся, плачем… Сберемся и плачем…»
   О беженцах у приятеля моего с женой спор давний. На хуторе приезжему люду не больно сладко. Колхоз развалился. Теперь на хуторе – ни молочной фермы, ни гуртов, ни отар, ни свинарника нет, ни птичника, ни амбаров, ни мастерских. Раньше не хватало людей. Бригадир Христа ради просил: «Пойди поработай…» Нынче лишь Шура Мормышка при должности. Другие и этого не имеют, Мормышке завидуя.
   – Алырники! Лодыри! – определил мой приятель. – Работать не хотят. Почему не идут к Конькову бахчи полоть? «Жарко… – передразнивает он. – Спина болит… Пыльно…» С зонтиком ходить – не болит спина? А от этого зонтика лишь новый пискун появится. Да-да! У Мормышки появился сын хутора, и у этой – не заржавеет. Готовьтесь приданое сбирать. Надо работать! – настаивает мой приятель. – Не слезы точить, а работать. Полинка закопылила нос, когда Евлашин флигель за бесплатно, считай, отдавали: «Базов нет, сараев нет…» Там старый человек проживал, едва пекал, а ты – в силах. Значит, поставь сараи, базы.
   – Чем ставить? – возражает Валентина. – Из чего лепить? Из така?
   – Плетней наплети.
   – Она их не может плесть.
   – Отговорки. Я тоже не мог. А приперло, еще каких наплел. Вот они. Ты помазала, и скотина в городьбе и под крышей.
   – Ты – мужик, а они – бабы.
   – А как же наши матеря!.. – горячится приятель мой. – После войны на хуторе мужиков не осталось. Одни бабы. Всё делали: колхозное и свое. Хлеба, скотина, огороды, кизяки, плетни… Сами жили и нас вырастили. Ну ладно… – сдавался он. – Не умеешь плетни плесть. Но башка у тебя должна варить. Постановь Савушке миску щей да чекушку, он тебе весь белый свет заплетет. И базы будут, и сараи. Ребятишкам купи конфет, они тебе и хворосту, и чакану, и столбушков натаскают. Вода близочко, сделай копанку. Сажай свеклу, морковь, картошку – . всю зиму сыт будешь. Бабке Евлаше было девяносто лет, а огород пенился. Все свое. Еще и поросенка держала. Сколько лет бабе Кате? – вопрошал он, пальцем указывая. – Восемьдесят два. Она кому жалится?.. Собесу, властям? Она работает. Себя кормит, да еще сынок в город полон кузов везет, аж рессоры лопаются. Скажи, баба Катя?
   Старая Катерина лишь смиренно опускает глаза.
   – Они – городские, непривычные… – еще один довод. – Они всю жизнь на асфальте.
   Мой приятель его отметает решительно:
   – Я сам тридцать лет на этом асфальте прожил, и ты столько же. Коля Бахчевник, Коньков, Витя Кравченко, Юрка, Семеныч – все городские. А на хуторе живем, работаем и не жалимся.
   – Мы с детства привычные, а они сроду земли не видели. Они и не думали на хутор попасть. Наш Ваха бессовестный. – Это уже для меня объяснение. – Он вторую семью обманывает. Забирает в Грозном квартиры. Трехкомнатная у них была. Обещает, что поселит в райцентр, с работой. Они верят. А он привозит сюда и кидает в разоренную хату. Живите как хотите. Я уж его стыдила.
   – Достыдишься, что подожгут нас, – сказал мой приятель. – Больше всех надо? То бича защищала, теперь этих…
   – Не буду молчать! – на своем стоит Валентина. – Они бессовестные и наглеют, потому что все молчат. Держишь работника, значит, корми его, одевай. Они кинут кусок хлеба да молока снятого – вот и все. Да еще бьют. Я Вахе так и сказала: не бейте его, он человек. Заявлю в милицию.
   – Испугался он твоей милиции. Гуся – участковому, и тот еще поможет живьем закопать этого бича.
   Работник ли, по-нынешнему «бич», который пасет скотину у Вахи, существо жалкое: кожа да кости, рваниной прикрытые, калоши на босу ногу. Круглый год пасет: летом, зимой; и спит возле скотины. Хозяин обещает ему «выправить» паспорт. Но это, конечно, сказки…
   Споры, которые ведет мой приятель с женой, им конца нет. Это – жизнь.
   Приходит старая Хомовна, жалуется:
   – Без хлеба сижу… Сухари догрызла, размачивала. Джуреки печь?
   Станичная машина-хлебовозка поломалась. Другую неделю хлеб не везут. Люди помоложе что-то придумывают: у кого – машина, у кого – родня… А вот старым да одиноким – беда.
   Приятель мой гнет свою линию:
   – А как же наши матеря? Никаких хлебовозок не было. Сами пекли. Да еще какой хлеб… С нынешним рядом не постановишь. Помню, бабка печет, еще в печи хлеб, а дух – на весь хутор. Я кружусь возле: «Дай корочку…» Вынет да на лавке раскладет, сбрызнет водой да накроет полотенцем, чтобы дошел… Наши матеря… А теперь привыкли, чтобы готовое, «под ключ».
   – С вашими матерями… – отмахивается Валентина. – Надоел, как спасовская нуда. Где накваска, где хмелины, где печь, где квашенка? Ты ее сделаешь, квашенку? Языком лишь… – Она берется за телефонную трубку, звонит в кооперацию, в сельсовет.
   – На лошадке пришлите! – доказывает. – Старые люди… Без хлеба… Голосовать не будем! – пугает она. – Не будем, и всё! Так и запомните! Придут выборы, лучше не приезжайте со своими ящиками!! Всем хутором откажемся! Прославим на всю область!
   На следующий день прибывает на хутор невеликая машинешка с хлебом, да еще макароны привозит и сладкую воду. Вот тебе и Валентина! Хуторские старухи слезу пускают: «Лишь на тебя надежа…»
   Оно и вправду. Ведь до властей – как до Бога. Да и каким властям до нас дело…
   Порою Валентина влезает в дела, считай, уголовные.
   Операция «Люминь» – позднее назвал эту историю мой приятель, с гордостью за жену добавляя: «Провела как генштаб. Не ниже».
   А было так. Утром в слезах прибежали Хомовна, Нюра-татарка да Ксеня – все старье. Кричат:
   – Участковому звони! Участковому!!
   Дело для наших времен обычное – за ночь со дворов пропал весь «люминь»: тазы для стирки, молочные фляги, бидончики, сковороды, жаровни, миски, кастрюли, даже провода, на каких бельишко сушить развешивали, – все алюминиевое, какое нынче на приемные пункты сдают, за наличные деньги. Раньше был в моде старьевщик ли, гунник, он тряпье собирал, теперь – «люминьщик».
   – Звони участковому! Нехай приезжает, ищет! Ни сварить, ни постирать не в чем. Начисто жизни лишил…
   На хуторе в стариковском хозяйстве алюминиевая снасть самая ходовая. Она и легкая, не чугун, не бьется, как стекло да эмаль. Легко и прочно.
   Не враз, но отыскали по телефону участкового милиционера, он в станице. Отыскали. Но что проку? «Пишите заявления и везите ко мне», – был ответ.
   Старухи еще горше заплакали. Кто напишет? И кто повезет? И какой прок от этих бумажек? Пока суд да дело, миски да кастрюли в райцентр уплывут, к «люминьщику».
   Приятель мой старухам внушал:
   – Надо собак заводить. На цепи. Да какие с зубами вот с такучими. У нас две собаки. Одна здесь, другая на скотьем базу.
   Конечно, он прав был. Но что теперь охранять?
   Валентина думала недолго.
   – Это Мишка Рахманенок. Заимели соседа…
   Словно сорная трава полоняло хутор Рахмановское племя. Вот и Мишка, армию отслужив, обратал молоденькую приезжую учительницу, занял пустующий дом. Забота ли, работа у Рахмановых одна: где чего плохо лежит.
   – Приходил, нечистый дух! Приходил! – вспомнила Нюра-татарка. – Отбойник спрашивал для косы. Откель у меня отбойник? И зачем ему коса? Мышам сено косить? Это он высматривал! – догадалась она.
   – И ко мне приходил, – вспомнила Хомовна.
   – И возле моего двора крутился… А ныне с ранья чего-то колотит. Стукотит. Либо нашу посуду?..
   И опять заслезились старухи:
   – В сельсовет надо жалиться…
   – Нехай милицию пощуняют…
   Но что проку от старушечьих причитаний да слез? Не пойдешь напрямую с обыском, тем более – учительская семья.
   Приятель мой гнул свое, упрекая Ксеню:
   – Пальму тебе давали. А ты ее назад возвернула. Она бы – за лытки… Пальма – сторожкая.
   Старая собака, услышав кличку свою, загремела цепью: мол, все верно, не зря хлеб жую.
   – Всем надо собак заводить. У чеченов, у них волкодавы. Попробуй влезь… – толковал мой приятель.
   – Замолчи, Христа ради, – остановила его жена. – Слушайте меня.
   Валентинин план оказался по-бабьи прост и легко выполним.
   Бобыль дед Федор отправился к Рахманенку с просьбой:
   – Овечку надо постричь. Снять волну…
   Старая овечка по кличке Шура – притча во хуторских языцех – неизвестно зачем проживала у деда Федора во дворе.
   – Постричь надо, а то набьются репьи. Поллитра есть, – пообещал дед.
   К таким трудам молодой Рахман был всегда готов. Без лишних слов он согласился. Как только они скрылись из глаз – дед и стригаль, Валентина заспешила к Мишкиной жене – учительше и уже от калитки торопила ее, звала:
   – Срочно к телефону! Срочно! Районо вызывает! Срочно… Беги, беги… Там трубка лежит…
   Молодая учительша на резвых ногах помчалась к телефону, хату и двор оставив.
   Три старухи: Хомовна, Нюра-татарка да Ксеня, выбравшись из засады, словно вороватые сороки, шмыганули во двор: одна – в сарай, другая – в старый курятник, третья – в коридорную пристройку.
   Искать долго не пришлось.
   В сарае все и обнаружилось: мотки провода, жаровни и уже молотком побитые, сплющенные кастрюли да миски. «Люминьщик» целую посуду не принимал, это запрещалось.
   Все остальное было делом простым. На готовое и станичный милиционер объявился. Целую посуду старухи забрали. Побитой рахмановская родня быстро нашла замену, чтобы закрыть «дело».
   Операция «Люминь» завершилась. Приятель мой горделиво похмыкивал: «Генштаб!» – но при случае гнул свое:
   – Собак надо заводить. Собака, она за лытки… Вот наши – что Пальма, что Волчок… они ночьми не спят… А Мишка, он завтра поумничает, снова упрет всё. Да не во двор, а в барак… Ищи там свищи…
   Поздний хуторской завтрак. Солнышко уже высоко. Но в тени раскидистой ивушки, у просторного стола еще держится холодок. Можно не спеша чаевничать, обсуждая дела вчерашние, нынешние. Впереди – долгий день. А теперь – лишь завтрак.

Кудовая

   На третий день хуторского житья, когда на подворье все новости собраны да рассказаны, наступает пора иная.
   – Ты нынче чем займешься? – спрашивает поутру мой хозяин.
   – Пойду попроведаю…
   – Ну давай…
   Отзавтракали. И пошел я по хутору бродить. Он нынче просторный, хотя и не больно людный. Но как в далекие годы протянулся и раскрылатился от донского берега, от лесистого займища до заливного луга и Лысого бугра, так и теперь доживает свой век в былых размерах, как и прежде делясь на куты: Забарак, Никишкин кут и Варшава. Последнее название почти позабыто.
   Умирают, уходят с хутора люди, ветшают и рушатся дома, базы, разрежая былую тесноту дворов.
   Соседства давно уже нет, когда через плетеный забор окликнешь живую душу. Нынче дома и поместья стоят вольно, будто чураясь друг друга; меж ними – пустоши, руины, заросли дурной травы или задичавшего сада.
   Словно плавучие острова, все дальше расходятся живые дома, подворья, особенно в непогоду, во тьме, скупо светя желтыми окошками.
   Но нынче – пора летняя и погожая. Еще издали, чуть ли не от своего двора, вижу, что у бабы Кати на летней кухне, на крыше ее, – человек.
   Ближе подхожу, а это, оказывается, сама хозяйка печную трубу глиной обмазывает. Дело летнее, но впереди – зима.
   – Ты как туда залезла? – спрашиваю удивленно.
   – По лестнице… – поняв мое удивление и обидевшись, коротко отвечает баба Катя. – Чего ж я, вовсе некудовая? Трухля?
   – Кудовая… – усмехаюсь я. – Как коза по лестнице скачешь, в восемьдесят лет.
   – Восемьдесят и еще два годочка, – спускаясь на землю, к гостю, уточняет старая женщина.
   Сухощавая, росточку малого, возрастом гнутая, баба Катя имеет характер бойкий, любит поговорить. Газетка – ее старинное хуторское прозвище. Живет она одиноко. Сын Василий с давних пор в городе, дочка – в станице. Живет одна, но дом и двор – как и в прежние годы.
   – Огород ныне огорчает, – жалуется она, когда идем мы осматривать ее владенье. – Картошка прет, прямо бушует, в огудину, а будет ли прок…
   Огород старой женщины раскинулся так просторно, пышно и зелено, что оторопь берет. У хозяйки воробьиная стать: косточки, кожа, иссохшие плети рук,.. В чем душа держится. Но огород – не окинешь взглядом. Зеленой стеной – картошка, огурцы, помидоры, плетучие тыквы… И ведь не трактор пахал, а все – лопата, мотыга и эти старушечьи, словно птичьи, иссохшие руки.
   – Ну и огород у тебя… – в который раз удивляюсь. – Надо бы уже поменьше. Все же – возраст…
   – Года, года… – соглашается баба Катя. – Из могуты выбилась. Здоровья нет.
   – Ну и сажай поменьше, куда тебе?
   – Я тоже гутарю… – соглашается она. – Который год сынка прошу: отрежь, Христа ради, огород наполовину, перенеси городьбу так-то вот – от кухни вкопай соху и перестановь городьбу. Тогда будет мне по силам: десяток рядков картошки да грядочки, для себя. И будет расхорошо. А ныне такая страсть…
   – Все верно, – подтверждаю я. – Тебе много ли надо?
   – Который год прошу: перестановь, сынок, городьбу. А ему некогда.
   – Господь с ней, с городьбой, – говорю я. – Брось и не сажай.
   Из-под белого платочка снизу вверх глядят на меня удивленные глаза:
   – В своей городьбе… кинуть? Не сажать? Бурьяном зарастет… Люди будут глядеть. Вот и сынок мой упыристый тоже: кидай да кидай… Так не положено, – говорит она строго. – Городьба стоит, значит, моя земля, мой ответ. Я ведь какой год криком кричу: перестановь городьбу, чуток буду сажать, для себя. А ему – некогда. Я бы по силам сажала, для себя.
   – Правильно, – одобряю я. – Дети себе посадят ли, купят.
   – Вот-вот, и сынок галдит: нам не надо, не надо, мы купим. – Вздыхает. – Купим-залупим… В городе за всё – копеечка. Мамкина картошка – не лишняя. А помидоров, огурцов сколь увозят… Машина трещит, кузова не хватает. Тыквы у меня всегда расхорошие…
   Тыквы и в самом деле у бабы Кати огромные, в колесо, розовые, сахарные на вкус. Зимой в гости придешь, на стол – угощенье: в духовке запеченная тыква, оранжевые кусочки с подтеками темной патоки, пахучие, сладкие. Гостям – угощенье, хозяйке – еда. Пенсия у бабы Кати – копеечная, хотя всю жизнь в колхозе работала. И потому еда, как говорится, гусиная: постные щи, картошка, свекла. Пенсия малая. Но ухитряется своим помогать. Хвалится порой: «Внучке передала двести рублей, она – девка, ей чапуриться надо, а внуку – сто рублей… Василий приезжал – ему тоже надо, хоть и взрослый, но сын»…
   Сын – взрослый, тоже к пенсии подбирается. Чуть не всякий день из конторы звонит приятелю моему: «Как там мать?» На хутор приезжает, любит рыбачить. А зимой – охотится. Прибывают целым кагалом: друзья да приятели. Баба Катя заранее топит старинную мазанку – кухню. Там охотнички гулеванят.
   Летом в этой кухне любят жить городские внуки: днем – прохлада, да и с гулянки можно прийти когда вздумается, не тревожа бабку.
   Мне нравится эта кухня, старинное жилье: глинобитные стены, мазаный пол, русская печь, запах сухой мяты, полынных да сибирьковых веников.
   Мне нравится хозяйка, старый воробушек в белом платочке, с быстрыми, живыми глазами. Мне нравится ее гнездо – флигелек в две комнаты: кухня да горница, – все аккуратно помазано и побелено, от завалинки до трубы. Просторный огород, петуньи, пахучий табак да высокие алые мальвы возле забора, скамеечка у ворот. Но сидеть на ней время не позволяет. Разве что ради гостя…
   – Какие новости? – спрашиваю.
   – Откель мне знать, – скромно опускает глаза хозяйка. – Зимой хоть радио гутарит. А ныне – лишь огород, хата да кухня, курята да поросенок, с утра до ночи… Раздираюсь, как бык на склизу…
   Но помаленьку кое-что узнаю.
   Бобылка Раиса, что прибилась к хутору лет пять назад, оказалась мужней, приезжали за ней на машине, зовут в семью, и мужик обещает не пить, потому что постарел, – вот теперь и думай. Премудрые Рахманы – они же привыкли чужими джуреками своих родителей поминать, – доумились Рахманы: сыпят к своему порогу семечки, приманывают чужих кур, приманят – и шлычку набок, в лапшу. Надюрка Рахманова проводила своего Митрия в больницу, в райцентр, с серьезной болезнью, да его и было видать: сделался вощаной, долго будут лечить, запихнула в больницу и, считай, тем же ходом привезла ему на замену какого-то с усиками, может, на время, а может, насовсем. А ведь Митрий тоже не с возу упал, они в загсе, на жизнь записанные… Котенковы наладились самогонку гнать, для жизни подмога, люди хвалят ихнюю самогонку из сахара, не то что Вахина отрава. А Вахины же – переселенцы из Грозного, к жизни нашей никак не привыкнут: лежат-лежат, потом сядут, сидят-сидят, потом лягут. Осенью люди давали им картошку, капусту, свеклу – несли ото всех дворов, кто мог, весной семена да рассаду навязывали, а у них одно посохло, другое не взошло, третье Вахины козы погрызли, потому что зимой забор в печке пожгли, а новый не поставили… А у Коли Бахчевника…
   Помаленьку хуторская жизнь для меня прояснивается. Но нынче пора летняя, долго не рассадишь.
   – Надо лезть, мазикать… – спохватывается баба Катя. – А то глина заклекнет.
   И вот она уже наверху, возле трубы. Хоть и невысокая кухонька, но как-то боязно глядеть на старую женщину. «Восемьдесят да еще два годочка…»
   На прощанье решил пошутить, кричу, посмеиваясь:
   – На флигеле труба тоже рук просит!
   – На той неделе полезу! – отвечает старая женщина. – Там еще на подловке делов…
   Поднимаю глаза на шеломистую флигеля крышу, опасаюсь и предостерегаю:
   – Там высоко… Василий приедет. Или Мария…
   – Дождешься их, – отвечает баба Катя и подсмеивается: – Чего я, вовсе, что ль, некудовая?
   – Кудовая! – машу я рукой на прощанье. – Еще какая кудовая.

«Сколь работы, Петрович…»

   Подворье Алеши Батакова обычно встречает и провожает меня собачьим лаем: заливистая шавка – у ворот; у скотьих базов волкодав в добрую телушку ростом глухо гавкнет, глядит, куда правишься. Хозяина не видать.
   Подворье, даже по меркам хуторским, огромное: подле забора – малая хатка, а дальше – город: скотьи катухи, сараи, крытые да выгульные базы, скирды сенника, а еще – немереные огород да сад, которые тянутся в упор до займищного леса. Где-то там, в глубине своего просторного государства, Алеша. Заросшее недельной щетиной лицо, вваленные щеки, худое жилистое тело. «Петрович, сколь работы…» – обычное присловье его.
   Видимся нечасто. Больше – на ходу.
   Вечером, уже в полутьме, на лошади скачет, остановится.
   – Бычки другой день домой не идут, – жалуется. – С чеченскими свалахтались, уходят на просо, аж к Змеиному рыну. Это ведь до поры… Надо искать да гнать. – И поскакал в гору. Пригонит бычков поздно, уже в ночи.
   Чуть свет, на заре, на берег идем с приятелем, к лодке, навстречу громыхает Алешин тракторенок. Уже от воды. В тележке – мотор, сети да ящики с рыбой, коли есть она. Порою мимо проскочит, лишь рукой покажет: мол, спешу; чаще остановится, не выключая движка, доложит: «Сплыл на леща… Сплыл на чехонь…» И результат. Закончит обычным: «Петрович, на уху возьмешь?» «Спасибо, сами поймаем». – «Ну гляди… Будешь уезжать – упреди. Посерьезней чего добудем…» И покатил дальше.