Страница:
– Ловишь, Гриша?.. А глубина? А насадка? Твой батяня тоже ловил. – Это он о себе повествует. – И спиннинг хороший был, кто-то упер. Твой батяня ловил. И будет ловить. В город поеду, куплю катушки, и тогда… Мы с тобой, сынок…
На долгие речи у Гришиного батяни времени нет.
К одному, к другому подсел. Не столько на воду да поплавки глядит, сколько ищет обычной поживы. У серьезных рыбаков, из тех, что приходили на всю ночь, у них имелся запас, «на случай», чтобы не озябнуть. Но не для Гришиного батяни. А он все равно стрекочет – попытка не пытка, к одному рыбаку да к другому пристроится. Но в конце концов удаляется, не забыв напоследок о сыне:
– Ты долго-то не будь… Мамка заругает.
Мальчик обычно молчит, сторожа свои снасти.
Однажды был зябкий и ветреный вечер. Народу на причале немного, лишь люди взрослые. Из детворы один только Гриша пристроился, скорчившись в ненадежной затишке, под выступом причального съезда, и сидел там. В обычной своей рубашонке, без головного убора. Откуда ни возьмись объявился батяня. Пострекотал возле одного да другого. Углядел сына:
– Рыбалишь, сынок… – И обычное: – Ты долго-то не будь.
А уже, считай, ночь на дворе. И было подался прочь с неуютного, ветреного причала, но лишь в последний миг, сообразив, снял пиджачок, накрыл им сына, наказав:
– В чулане потом повесишь. Я утром заберу.
– А ты сам не замерзнешь?
– Да я чего… – передернул батяня плечами.
– Он найдет, чем согреться… – сказал кто-то из рыбаков.
– Это уж точно… – хохотнул батяня, торопясь в поселок.
В дневную пору я видел батяню то там, то здесь: с какими-то железками – значит, при деле; у магазина, где торговали дешевым разливным пивом; в сени деревьев, в веселой компании таких же, как он.
Всегда говорлив, всегда, как говорится, «выпимши», энергичен: «Счас, счас… Заделаем… Нет вопросов…» – чего-то обещает и тут же куда-то мчится развинченной легкой походочкой. Кепочка – чуть набекрень, затасканный пиджачок, рубашечка в клетку, разношенные сандалии на босу ногу. Днем – в поселке, вечером появится порой на причале. С одним да другим перекинется словом, покурит. Ко мне подходил, толкуя о леще да жерехе, но в глазах наивная детская надежда: «Может, здесь повезет…» Не везло. И он уходил со вздохом, напоследок не забыв наказать своему Грише:
– Долго не будь, сынок… Мамка заругает.
Говорливый мужичок, сыплет обычными шуточками: «Мы работы не боимся… Лучшая рыба – это колбаса…»
Тараторит, машет руками, а глаза не больно веселые, куда-то все в сторону глядят. Дело понятное: побейся-ка целый день, на питье добывая, а вечером – выволочка от жены, пусть и привычная, но от этого не легче. Пьяницам, им тоже не позавидуешь. Не сахарная у них жизнь.
Может, оттого порой и куражатся. И чаще всего кураж дурной. «Не уважаешь?» Значит – ножик ли, ружье, а нынче и автомат… Что попадет под руку. Режь да стреляй, коли «не уважают».
Это покойный мой дедушка, Алексей Васильевич, был иным. Иногда выпьет рюмку-другую, приходит домой под хмельком, веселый и заявляет с порога: «Дорогие мои детки! Хотите меня бейте, а хотите убейте, но я выпил и буду вам на гармошке играть».
«А мы радуемся, – вспоминает моя мать. – Он на гармошке играет, а мы все поем и пляшем. Праздник…»
Нынче чаще всего пьют не рюмочку-другую, и «веселье» для домашних нелегкое.
Вот и наш землячок-полковник: «Не уважаете? Будем стрелять…» Прославился.
Про подвиг Гришиного батяни никто не узнал. А ведь тоже был пьяный. Крепко поругались в семье. Все на него: жена, дочка и сын. И тот же хмельной кураж: «Не уважаете?.. Буду казнить…» А под рукою не что-нибудь, а боевая граната.
Наверняка он просто хотел попугать. Шумливую свою жену и дочку, которая тоже голос начала поднимать. Конечно, хотел их как следует пугануть. Не переорешь ведь баб…
И конечно, все – дело случая. Допекли… А когда допекут, в сердцах чего не наделаешь. Вот и батяня наш в этой домашней ссоре вскипел, взбеленился, тем более дурной хмель в голове.
– В бога мать! С такой жизнью! Всех вас… – Ухватил эту злосчастную гранату и, выдернув чеку, кинул посреди комнатки. В бешенстве, в ярости, хмельной человек.
Но все же мне думается, что чеку он выдернул случайно ли, ненароком. Но ничего уже было нельзя изменить.
Граната упала на пол. Вокруг нее в тесной комнате – четверо: жена, дочь, сын Гриша и он, батяня. И всего несколько секунд времени между вырванной чекой и взрывом.
Батяне с лихвой хватило этих секунд, чтобы отрезветь, все понять и сделать последний шаг. «Он побелел как стена», – потом вспомнит жена. Батяня успел, кинулся на пол, упав на гранату. Тут же рвануло. От взрыва даже деревянный пол в комнате проломило. А уж про батяню чего и говорить. Он умер мгновенно, весь взрыв и металл приняв на себя. Никого не тронуло: ни детей, ни жену.
Вот и вся история про Гришиного батяню. Конец.
Нынче могилки на кладбище прибирают, скоро Пасха. Станет совсем тепло, зацветет акация; начнет ловиться крупный лещ; на причале по вечерам, особенно в погожие дни, народу много, взрослые и ребятишки. Гриша будет сидеть, с удочкой ли, с закидушкой.
Спасибо тебе, батек. Ты в жизни, конечно, покуролесил. Крови родным попортил. Но вот ушел по-хорошему, по-людски, никого с собой не забрав. Пусть живут.
2002 г.
Перед праздником
Охота на хозяина
На долгие речи у Гришиного батяни времени нет.
К одному, к другому подсел. Не столько на воду да поплавки глядит, сколько ищет обычной поживы. У серьезных рыбаков, из тех, что приходили на всю ночь, у них имелся запас, «на случай», чтобы не озябнуть. Но не для Гришиного батяни. А он все равно стрекочет – попытка не пытка, к одному рыбаку да к другому пристроится. Но в конце концов удаляется, не забыв напоследок о сыне:
– Ты долго-то не будь… Мамка заругает.
Мальчик обычно молчит, сторожа свои снасти.
Однажды был зябкий и ветреный вечер. Народу на причале немного, лишь люди взрослые. Из детворы один только Гриша пристроился, скорчившись в ненадежной затишке, под выступом причального съезда, и сидел там. В обычной своей рубашонке, без головного убора. Откуда ни возьмись объявился батяня. Пострекотал возле одного да другого. Углядел сына:
– Рыбалишь, сынок… – И обычное: – Ты долго-то не будь.
А уже, считай, ночь на дворе. И было подался прочь с неуютного, ветреного причала, но лишь в последний миг, сообразив, снял пиджачок, накрыл им сына, наказав:
– В чулане потом повесишь. Я утром заберу.
– А ты сам не замерзнешь?
– Да я чего… – передернул батяня плечами.
– Он найдет, чем согреться… – сказал кто-то из рыбаков.
– Это уж точно… – хохотнул батяня, торопясь в поселок.
В дневную пору я видел батяню то там, то здесь: с какими-то железками – значит, при деле; у магазина, где торговали дешевым разливным пивом; в сени деревьев, в веселой компании таких же, как он.
Всегда говорлив, всегда, как говорится, «выпимши», энергичен: «Счас, счас… Заделаем… Нет вопросов…» – чего-то обещает и тут же куда-то мчится развинченной легкой походочкой. Кепочка – чуть набекрень, затасканный пиджачок, рубашечка в клетку, разношенные сандалии на босу ногу. Днем – в поселке, вечером появится порой на причале. С одним да другим перекинется словом, покурит. Ко мне подходил, толкуя о леще да жерехе, но в глазах наивная детская надежда: «Может, здесь повезет…» Не везло. И он уходил со вздохом, напоследок не забыв наказать своему Грише:
– Долго не будь, сынок… Мамка заругает.
Говорливый мужичок, сыплет обычными шуточками: «Мы работы не боимся… Лучшая рыба – это колбаса…»
Тараторит, машет руками, а глаза не больно веселые, куда-то все в сторону глядят. Дело понятное: побейся-ка целый день, на питье добывая, а вечером – выволочка от жены, пусть и привычная, но от этого не легче. Пьяницам, им тоже не позавидуешь. Не сахарная у них жизнь.
Может, оттого порой и куражатся. И чаще всего кураж дурной. «Не уважаешь?» Значит – ножик ли, ружье, а нынче и автомат… Что попадет под руку. Режь да стреляй, коли «не уважают».
Это покойный мой дедушка, Алексей Васильевич, был иным. Иногда выпьет рюмку-другую, приходит домой под хмельком, веселый и заявляет с порога: «Дорогие мои детки! Хотите меня бейте, а хотите убейте, но я выпил и буду вам на гармошке играть».
«А мы радуемся, – вспоминает моя мать. – Он на гармошке играет, а мы все поем и пляшем. Праздник…»
Нынче чаще всего пьют не рюмочку-другую, и «веселье» для домашних нелегкое.
Вот и наш землячок-полковник: «Не уважаете? Будем стрелять…» Прославился.
Про подвиг Гришиного батяни никто не узнал. А ведь тоже был пьяный. Крепко поругались в семье. Все на него: жена, дочка и сын. И тот же хмельной кураж: «Не уважаете?.. Буду казнить…» А под рукою не что-нибудь, а боевая граната.
Наверняка он просто хотел попугать. Шумливую свою жену и дочку, которая тоже голос начала поднимать. Конечно, хотел их как следует пугануть. Не переорешь ведь баб…
И конечно, все – дело случая. Допекли… А когда допекут, в сердцах чего не наделаешь. Вот и батяня наш в этой домашней ссоре вскипел, взбеленился, тем более дурной хмель в голове.
– В бога мать! С такой жизнью! Всех вас… – Ухватил эту злосчастную гранату и, выдернув чеку, кинул посреди комнатки. В бешенстве, в ярости, хмельной человек.
Но все же мне думается, что чеку он выдернул случайно ли, ненароком. Но ничего уже было нельзя изменить.
Граната упала на пол. Вокруг нее в тесной комнате – четверо: жена, дочь, сын Гриша и он, батяня. И всего несколько секунд времени между вырванной чекой и взрывом.
Батяне с лихвой хватило этих секунд, чтобы отрезветь, все понять и сделать последний шаг. «Он побелел как стена», – потом вспомнит жена. Батяня успел, кинулся на пол, упав на гранату. Тут же рвануло. От взрыва даже деревянный пол в комнате проломило. А уж про батяню чего и говорить. Он умер мгновенно, весь взрыв и металл приняв на себя. Никого не тронуло: ни детей, ни жену.
Вот и вся история про Гришиного батяню. Конец.
Нынче могилки на кладбище прибирают, скоро Пасха. Станет совсем тепло, зацветет акация; начнет ловиться крупный лещ; на причале по вечерам, особенно в погожие дни, народу много, взрослые и ребятишки. Гриша будет сидеть, с удочкой ли, с закидушкой.
Спасибо тебе, батек. Ты в жизни, конечно, покуролесил. Крови родным попортил. Но вот ушел по-хорошему, по-людски, никого с собой не забрав. Пусть живут.
2002 г.
Перед праздником
Нынешняя зима словно подарок: снегопады, метели, легкий мороз. Давно такой зимы не было. И так рано пришла. В середине ноября, когда уезжал я из Волгограда на поезде, было тепло, а утром в купе проснулся – за окном зима, белое Подмосковье: поля, перелески, людские селенья – все в снегу.
Жил я, как всегда, в Переделкине, двадцать минут от города, а иной мир: старые березы, вековые сосны, покой, тишина, да еще снег валит и валит. Живи и радуйся.
А вот радости как раз было мало. Нынешний год приехал я в Москву не просто развеяться, но с болезнью, надеясь и не надеясь на докторов столичных, до которых еще достучись.
Рано утром впотьмах поднимался я и брел к электричке, ехал в битком набитом вагоне. Потом – слякотный перрон, под ногами – жижа. Городские зимние угрюмые сумерки. Людской поток несет тебя ко входу в метро. Там давка: в дверях, у турникетов, у эскалаторов, в подземных переходах. В желтом электрическом свете течет и течет молчаливая людская река.
А наверху, на московских улицах, тоже несладко. Под ногами – наледь нечищеных тротуаров или снежная каша пополам с солью.
Потом – коридоры клиники, очереди, долгое время ожидания. Один кабинет да другой. «Ждите, ждите… Вы не один… Ожидайте… Может быть, завтра, а может, на той неделе… Видите, сколько народу?..» Чего тут ответишь, лишь вздохнешь: нет, не стоит хворать, а уж в нынешние времена – тем более.
К вечеру наглядишься, наслушаешься, устанешь, еле бредешь.
Снова – метро, его подземелья. Господи, какая сила загоняет нас в эти угрюмые норы… Выберешься оттуда, вздохнешь и спешишь к электричке, в ее вечернюю толкотню, Бога моля, чтобы не отменили.
Так и текла моя московская жизнь: за днем – день, за неделей – другая. Затемно встанешь, затемно к дому прибьешься. Ничему не рад, даже зиме и снегу.
Уже пошел декабрь, спеша к новогодью, а у меня – песня прежняя, и чем длинней она, тем тоскливей.
Однажды вечером мне повезло вдвойне: электричку не отменили и вагон оказался не больно набитым. Уселся, газету развернул для порядка. Хотя чего там вычитывать: убили, взорвали, ограбили, да еще склоки, кто больше украл. Но по привычке достал газету ли, детектив и вроде укрылся: не трогай меня. Вечерний поезд, усталые люди. Зима, теснота, из тамбура дует и дымом несет, кто-то ворчит, а кто-то уже ругается.
Газету я вынул, глаза прикрыл, но задремать не успел: застрекотали рядом молоденькие девушки. Слава богу, что обходились без убогого «блин», «короче», «прикольно». Обычная девичья болтовня: лекции, практика, зачеты – словом, учеба. Потом Новый год вспомнили, ведь он и впрямь недалеко.
– Подарки пора покупать… – сказала одна из них. – А чего дарить? И все дорого.
– Ты еще подарки не приготовила?! – ужаснулась другая девчушка. – Когда же ты успеешь?! Ведь всем надо!
– А ты?..
– Ой, у меня почти все готово… Маме я еще осенью, когда в Кимрах была, купила домашние тапочки на войлоке, старичок продавал. Ручная работа, недорого. У мамочки ноги болят от резины. А там – войлок. Они, конечно, грубоватые, но я их облагородила: обшила голубенькой каймой, а тесьмой сделала цветочек. Получилось – картинка. Ой, как мама обрадуется! – Голос ее прозвенел такой радостью, словно ей самой подарили что-то очень хорошее.
Я голову поднял, взглянул: обычная молоденькая девушка. Сняла шапочку, светлые волосы рассыпались по плечам. Лицо живое, милое.
– А дедушке я прямо в этой электричке купила, – продолжался рассказ. – Он у нас такой смешной. Он любит читать о преступниках. Сам такой добрый, а читает про преступления и ворчит: «При советской власти такого не было, не было…» Я ему купила целых два тома, в электричке продавали недорого, всего за двадцать рублей. «Преступления века» называется. Он будет такой довольный, так обрадуется! – прозвенел в вагоне счастливый девичий голос и смех. – А бабушке… Мы завтра будем на практике, там рядом хороший магазин для диабетиков. Я уже все разглядела. Бабушка болеет, а ей тоже хочется вкусненького. Я ей конфет возьму и печенья для диабетиков. Красивый пакет. Как маленькой! Она так будет рада!
И снова – счастливый смех. Лицо девушки светилось радостью, глаза сияли – такая была довольная.
– А папе… У нас такой папа хороший, работящий. Он минуты не посидит,.. И я ему подарю…
Не только я и соседи, но, кажется, уже весь вагон слушал счастливую повесть девушки о новогодних подарках. Опустились на колени раскрытые книги, развернутые листы газет. Наверное, у всех, как и у меня, отступило, забылось дневное, несладкое, а просыпалось иное: ведь и вправду Новый год близок, скоро уеду, а никому не купил московских подарков, даже в магазины не заглядывал. Вроде не до того. А ведь все равно – Новый год.
Ах, как вовремя Бог послал вагонного торговца, каких нынче милиция гоняет! Торговец поставил объемистую сумку и запел:
– Вашему вниманию предлагается! Женские и мужские носовые платки! Салфетки с новогодней символикой…
Он и песню свою не успел допеть, а к нему уже потянулись:
– Дайте поглядеть…
– А сколько стоит?
Торговля пошла на удивление бойко. Женские носовые платки покупали, пестренькие, с ажурной каймой… Чем не подарок? И мужские – построже, но приглядные. Салфетки с Дедом Морозом и елками шли нарасхват. Сумка торговца на глазах опустела.
– Ну и вагон! – радовался продавец. – Молодцы! И правильно! Товар хороший! Я плохим не торгую! Завтра еще привезу.
А тем временем электричка уже спешила к моей станции. Здесь выходит много народу, новый район. Собирались, прятали так и не прочитанные книги, газеты, поднимались к выходу, проходя с улыбкой мимо девушек, глядели, угадывая: какая из них? А молодая женщина, что сидела напротив, через проход, на прощанье сказала:
– Спасибо тебе, милая.
Девушка не поняла, о чем речь, улыбнулась недоуменно: за что, мол…
И в самом деле – за что?
Я вышел из вагона, торопиться не стал, пропуская спешащих. Им еще на автобус, к Боровскому шоссе, в новый район, а мой путь – недолгий, пешочком, два шага, считай, осталось. Дорога славная: березы да сосны сторожат тропинку; не больно холодно, а на душе, на сердце и вовсе тепло. Спасибо той девочке, которую унесла электричка. А в помощь ей – малиновый чистый закат над черными елями, бормочущая во тьме речушка под гибким деревянным мостком, говор вдали, детский смех и, конечно, надежда. Так что шагай, человече…
2002 г.
Жил я, как всегда, в Переделкине, двадцать минут от города, а иной мир: старые березы, вековые сосны, покой, тишина, да еще снег валит и валит. Живи и радуйся.
А вот радости как раз было мало. Нынешний год приехал я в Москву не просто развеяться, но с болезнью, надеясь и не надеясь на докторов столичных, до которых еще достучись.
Рано утром впотьмах поднимался я и брел к электричке, ехал в битком набитом вагоне. Потом – слякотный перрон, под ногами – жижа. Городские зимние угрюмые сумерки. Людской поток несет тебя ко входу в метро. Там давка: в дверях, у турникетов, у эскалаторов, в подземных переходах. В желтом электрическом свете течет и течет молчаливая людская река.
А наверху, на московских улицах, тоже несладко. Под ногами – наледь нечищеных тротуаров или снежная каша пополам с солью.
Потом – коридоры клиники, очереди, долгое время ожидания. Один кабинет да другой. «Ждите, ждите… Вы не один… Ожидайте… Может быть, завтра, а может, на той неделе… Видите, сколько народу?..» Чего тут ответишь, лишь вздохнешь: нет, не стоит хворать, а уж в нынешние времена – тем более.
К вечеру наглядишься, наслушаешься, устанешь, еле бредешь.
Снова – метро, его подземелья. Господи, какая сила загоняет нас в эти угрюмые норы… Выберешься оттуда, вздохнешь и спешишь к электричке, в ее вечернюю толкотню, Бога моля, чтобы не отменили.
Так и текла моя московская жизнь: за днем – день, за неделей – другая. Затемно встанешь, затемно к дому прибьешься. Ничему не рад, даже зиме и снегу.
Уже пошел декабрь, спеша к новогодью, а у меня – песня прежняя, и чем длинней она, тем тоскливей.
Однажды вечером мне повезло вдвойне: электричку не отменили и вагон оказался не больно набитым. Уселся, газету развернул для порядка. Хотя чего там вычитывать: убили, взорвали, ограбили, да еще склоки, кто больше украл. Но по привычке достал газету ли, детектив и вроде укрылся: не трогай меня. Вечерний поезд, усталые люди. Зима, теснота, из тамбура дует и дымом несет, кто-то ворчит, а кто-то уже ругается.
Газету я вынул, глаза прикрыл, но задремать не успел: застрекотали рядом молоденькие девушки. Слава богу, что обходились без убогого «блин», «короче», «прикольно». Обычная девичья болтовня: лекции, практика, зачеты – словом, учеба. Потом Новый год вспомнили, ведь он и впрямь недалеко.
– Подарки пора покупать… – сказала одна из них. – А чего дарить? И все дорого.
– Ты еще подарки не приготовила?! – ужаснулась другая девчушка. – Когда же ты успеешь?! Ведь всем надо!
– А ты?..
– Ой, у меня почти все готово… Маме я еще осенью, когда в Кимрах была, купила домашние тапочки на войлоке, старичок продавал. Ручная работа, недорого. У мамочки ноги болят от резины. А там – войлок. Они, конечно, грубоватые, но я их облагородила: обшила голубенькой каймой, а тесьмой сделала цветочек. Получилось – картинка. Ой, как мама обрадуется! – Голос ее прозвенел такой радостью, словно ей самой подарили что-то очень хорошее.
Я голову поднял, взглянул: обычная молоденькая девушка. Сняла шапочку, светлые волосы рассыпались по плечам. Лицо живое, милое.
– А дедушке я прямо в этой электричке купила, – продолжался рассказ. – Он у нас такой смешной. Он любит читать о преступниках. Сам такой добрый, а читает про преступления и ворчит: «При советской власти такого не было, не было…» Я ему купила целых два тома, в электричке продавали недорого, всего за двадцать рублей. «Преступления века» называется. Он будет такой довольный, так обрадуется! – прозвенел в вагоне счастливый девичий голос и смех. – А бабушке… Мы завтра будем на практике, там рядом хороший магазин для диабетиков. Я уже все разглядела. Бабушка болеет, а ей тоже хочется вкусненького. Я ей конфет возьму и печенья для диабетиков. Красивый пакет. Как маленькой! Она так будет рада!
И снова – счастливый смех. Лицо девушки светилось радостью, глаза сияли – такая была довольная.
– А папе… У нас такой папа хороший, работящий. Он минуты не посидит,.. И я ему подарю…
Не только я и соседи, но, кажется, уже весь вагон слушал счастливую повесть девушки о новогодних подарках. Опустились на колени раскрытые книги, развернутые листы газет. Наверное, у всех, как и у меня, отступило, забылось дневное, несладкое, а просыпалось иное: ведь и вправду Новый год близок, скоро уеду, а никому не купил московских подарков, даже в магазины не заглядывал. Вроде не до того. А ведь все равно – Новый год.
Ах, как вовремя Бог послал вагонного торговца, каких нынче милиция гоняет! Торговец поставил объемистую сумку и запел:
– Вашему вниманию предлагается! Женские и мужские носовые платки! Салфетки с новогодней символикой…
Он и песню свою не успел допеть, а к нему уже потянулись:
– Дайте поглядеть…
– А сколько стоит?
Торговля пошла на удивление бойко. Женские носовые платки покупали, пестренькие, с ажурной каймой… Чем не подарок? И мужские – построже, но приглядные. Салфетки с Дедом Морозом и елками шли нарасхват. Сумка торговца на глазах опустела.
– Ну и вагон! – радовался продавец. – Молодцы! И правильно! Товар хороший! Я плохим не торгую! Завтра еще привезу.
А тем временем электричка уже спешила к моей станции. Здесь выходит много народу, новый район. Собирались, прятали так и не прочитанные книги, газеты, поднимались к выходу, проходя с улыбкой мимо девушек, глядели, угадывая: какая из них? А молодая женщина, что сидела напротив, через проход, на прощанье сказала:
– Спасибо тебе, милая.
Девушка не поняла, о чем речь, улыбнулась недоуменно: за что, мол…
И в самом деле – за что?
Я вышел из вагона, торопиться не стал, пропуская спешащих. Им еще на автобус, к Боровскому шоссе, в новый район, а мой путь – недолгий, пешочком, два шага, считай, осталось. Дорога славная: березы да сосны сторожат тропинку; не больно холодно, а на душе, на сердце и вовсе тепло. Спасибо той девочке, которую унесла электричка. А в помощь ей – малиновый чистый закат над черными елями, бормочущая во тьме речушка под гибким деревянным мостком, говор вдали, детский смех и, конечно, надежда. Так что шагай, человече…
2002 г.
Охота на хозяина
Городской внук свалился словно вешний снег на голову: в час предвечерний гавкнул и разом завизжал виновато дворовый пес Тришка. Старая Катерина в окошко глянула – и обомлела. А внук был уже на пороге.
– Мое дитё… – охнула Катерина. – Ты откель взялось? Либо пешки шел от станицы?.. А может, от самого города?
– Я – поездом, а потом – попуткой, а потом трактор подвез, а потом – пешком… – докладывал внук.
– Страсть Господня! – схватилась за голову бабка. – Ночь на дворе, а дитё по степи блукает. И мать отпустила? Либо она умом рухнулась? Или ты сам убёг не спросясь?
Заступился, как всегда, дед:
– Какая беда… Прошелся, провеялся на молодых ногах. Я, бывалоча…
– Это все – бывалоча! – отрезала жена. – А ныне – и волки, и люди хуже волков. Тем более дитё городское. В тепле ему не сиделось… Без спросу убег?
– Мама разрешила. И мы же договаривались, – оправдывался мальчик, поднимая на деда глаза, – в ноябре, на каникулах, когда судак пойдет…
– А он и вправду идет, – подтвердил дед. – Могу похвалиться.
– Погоди… – пыталась остановить мужиков старая Катерина. – Голодное дитё, замерзло… С судаками с твоими…
Но мальчик был уже во дворе и мчался к дощатому ларю, где обычно хранилась свежепойманная рыба. Он крышку откинул и охнул: два судака, и не какая-нибудь мелочь вроде подсулков и «карандашей», а настоящие судаки, могучие, полосатые, в жестком панцире чешуи. Мальчик потрогал одну и другую рыбину – не сон ли? – и недоверчиво спросил у деда:
– На блесну? Не сеткой?
– Какая сетка! Блесна, – подтвердил дед. – У Красного створа. Завтра с тобой попытаем. В две руки. Может, повезет.
Мальчик на рыбу глядел и переводил глаза на деда, поверить не мог.
– Правда? И я поймаю, на удочку?
– Попытаем, – усмехнулся дед. – Погода не подведет, можешь поймать.
Смеркалось. В глубине ларя, на дне его, лежали большие молчаливые рыбы. В сумеречной полутьме закрома мальчику они казались огромными, спящими и могли уплыть.
– Нагляделся? Пошли в хату, – поеживаясь, сказал дед.
Пасмурный вечер наливался тьмой, дышал стылой осенней сыростью.
А в хате под низкой уютной крышею горело яркое электричество, парили разогретые щи, шкворчала на сковороде жареная картошка и охала сердобольная бабушка Катя:
– Не намерзся?.. Побег?.. Обувка либо насквозь промокла? Ноги залубенели?.. Как же ты добралось, мое дитё?
Дорога на хутор и впрямь была неблизкой: пригородным поездом три часа, потом автобусом ли, попуткой до центральной усадьбы колхоза, а уж оттуда – как повезет: ненадежный проселок, особенно в непогоду, тем более осенью. Можно и пешком все двенадцать верст отшагать.
Мальчик был ростом и статью не больно великий: одиннадцатый годик пошел, а дитя дитём.
– И как тебя мать отпустила? И как ты добрался? Сидел бы и сидел в городе…
– Каникулы… – оправдывался мальчик. – Мы же с дедом договаривались судака ловить в ноябре. Я же никогда его не ловил, бабаня! – так искренне и сердечно произнес мальчик, что старая женщина сразу все поняла, приголубила внука:
– Рыбачок ты мой, рыбачок…
Родная дочь в семейной жизни была не очень счастлива; мальчонка рос, считай, без отца.
– Ладно, добрался – и слава Богу, – постановил дед. – Давайте вечерять.
Кухонный стол был просторен. На нем уместилось пахучее хлёбово и жарковье, молочное да овощная солка: помидоры, огурчики, хрусткая, еще не окисшая капуста с оранжевым морковным крошевом.
Мальчик ел в охотку, наголодав в долгом дневном походе, не успевал говорить:
– Я такие щи люблю, чтобы красные… А у нас кончился томат… Я картошку люблю, чтобы хрустела… Я сметану люблю мазать на булочку. Но она – дорогая. А каймак вовсе не укупишь… Знаешь, сколько стоит каймак на Центральном рынке? Пятьдесят. Маленькая баночка. А творог – шестьдесят или семьдесят килограмм. Поняла?! – пугал он городскими ценами бабушку. А потом деда: – Ты знаешь, сколько стоит судак? Шестьдесят за кило. А без костей, филе, – восемьдесят и сто. Его лишь крутые берут, богатые. Понял?
Ужин тянулся долго: еда, расспросы да разговоры. Потом чаевничали, тоже с беседой. Как-никак с лета не виделись. По теплому времени внук гостил на хуторе часто, подолгу. Привыкали к нему. А отвыкать труднее. Тем более что старики жили одни. По нынешним меркам, стариками их называть было вроде и грех: шестьдесят годков с небольшим. Хозяйка еще видом приглядная, пусть и морщины, и проседь, но далеко не старуха. Хозяин телом тушист и силен: мешок с мукой ли, сахаром не покряхтывая несет. А все равно – не молоденькие. И просит душа родного тепла.
Но ужин ужином, беседы беседами, а главное – завтрашняя рыбалка, к ней надо готовиться. Принесли из кладовки просторную брезентовую суму, в которой снасти хранились, на полхаты разложив удочки со сторожками да катушками, мотки лесок, шнуров, литые свинцовые грузила, простецкие и фасонистые блесна. Всякая снасть должна быть наготове.
Хозяйка со стола прибирала и пела обычное:
– Поедут они хвост морозить. Летом надо рыбалить, по теплому, а не зимой. Тама – ветер, волна… – пугала ли, пугалась ли она. – Не дай бог, перевернетесь. Ты уж гляди за ним, – наказывала она мужу, – чтобы по лодке не сигал.
– Привяжу к скамейке, – отмахивался супруг. – А то он не рыбалил.
– То – летом, а ныне – зима, вода холоднючая. Взрослые перетонули, милиционеры, – вспомнила она.
– Пить надо меньше, – ответил старик.
– Где утонули, когда? – спросил мальчик.
– На Картулях, – объяснил дед. – Ловили судака. Да не ловили, а губили, били током. Городские менты. Там зимовальные ямы. Кто-то подсказал. Они их и чистили. Сейчас же нет законов, чего хочешь твори. Тем более менты. И утонули ночью. Пьяные. Лодка перевернулась – и шабаш.
– Савушка сказал, что их водяной утянул, хозяин, – добавила бабка. – Мол, озлился, что рыбу губят, и утопил.
– Это все брехни, – постановил супруг. – Сом человека не утянет.
– Еще как утянет. Девчонушкой была, у нас утягивал мальчика маленького. А козла утопил сом, помнишь, в устье, на Малом Набатове. Утопил, а не смог заглотнуть и подох. Так и нашли их.
Старик был непреклонен:
– Утку, гуся – это я сам видел. Собаку, пусть даже козу… А человека, тем более взрослого, не возьмет сом. Даю сто процентов гарантию.
– Савушка лучше знает, – на своем стояла супруга. – Водяной хозяин в Дону живет, возле хутора, старый сом, ему сто лет. Он кого хочешь утянет.
Древний хуторской бобыль Савушка, сам похожий на лешего ли, водяного, чуть не круглый год проводил. на Дону, на озерах и старицах, понемногу рыбачил, грибы собирал, ягоды, по слухам, знался с нечистой силой, какая прячется от людских глаз в займищных буреломах, глухих заводях.
– Савушка твой… – отмахнулся дед. – У него в башке – тараканы.
– Это у вас тараканы, а не у Савушки, – не сдавалась супруга. – Сколь рыбы губят. На Ремнево… Разве хорошо? Бомбу кинули.
– Какую бомбу? Настоящую, с самолета? – встрепенулся внук.
– Взрывпакеты, – разъяснил дед. – Городские какие-то приезжали.
– Погубили сколь рыбы, – охала бабушка. – Там завсегда серушка, это еще девчонкой помню. Всем хватало. И голубяне едут, и бузиновские едут, из города едут. Зимой и летом. А теперь доумились, все сгубили. Правду Савушка говорит. Такого и в голодные годы не было, чтобы рыбу губить. Удочкой, вершей, бредешком, нитяная сетчонка… А ныне… страсть божия: сетьми обставились, неводами цедят, током бьют, взрывают… Савушка голимую правду гутарит: «Не жадайте, не губите…»
Мальчик знал старого Савушку, побаиваясь его, когда приходилось встречаться за хутором, возле речки. Среди вербовой да тополевой чащобы сгорбленный бородатый старичок появлялся неожиданно, пальцем грозил: «Много не лови. Не губи рыбу…» – и так же вдруг исчезал, словно и впрямь колдун. Но сейчас вспоминать об этих встречах было легко и вовсе не страшно. В теплом доме, под ярким светом, среди радужного разноцветья блёсен, мормышек, поплавков, переливчатых каучуковых рыбок, катушек, лесок, источающих запах речной воды, рыбьей слизи, чешуи, конечно же не могло быть страха, но грезилось, не могло не грезиться доброе лето.
Ловить красноперку в просторной заводи, на чистоплесе… Мальчик любил такие слова: «На чистоплесе. Верхоплавом идет». Или развести руками: «Отказала рыба… Молчит…»
Пусть «молчит», пусть «отказала», потому что ушла на глубь, к непогоде. Мальчик любил не улов, не добычу, но просто рыбалку: речную волю, разговоры да байки про хитрых щук, которые уходят даже из лодки; про озерных карасей, которым нипочем летняя сушь и безводье; про времена былые, о них вспоминала даже бабушка: «Какая была стерлядка, красивая, на солнушке аж горит… А потом – пропала. Покойник папа последние годы ее и не брал. Попадется, он поглядит на нее и отпустит: иди гуляй, родная». Вспоминали могучих осетров, севрюг да белуг, о которых нынче забыли. А в прежние времена приходили на становье к деду Харлану, тот говорил: «Выбирай…» На урезах, на привязи гуляли у берега, в светлой воде сказочные рыбы в золотистых шеломах да бляхах, словно витязи подводного царства.
Прошлого не вернуть. Но и теперь вокруг и рядом – вода, свежая зелень, ветер, шелест листвы, солнечное тепло, голоса птиц и молчание рыб, которые конечно же где-то совсем близко. И невеликий старичок с длинными волосами, в бороде, он вовсе не страшен, то появляясь, то исчезая в солнечном свете и в зеленых сумерках чащи. То появляясь, то исчезая…
– Да он уже спит… – негромко сказала бабушка. – Намучилось дитё… Рыбачок ты мой, рыбачок, – подняла она легкое тело и унесла на кровать, в который раз сетуя: – И как он добрался-то, Господи… – И попеняла дочери: – Отпустила, легкая душа, и сердце не болит. Так, сею-вею…
– Упросил, наверное, – вздохнул дед. – Хочется. Он большую рыбу сроду не ловил. Он и малую-то не очень… А тут судак, сколь говорено…
– Ты уж подмогай ему, – попросила жена. – Нехай дитё порадуется… Такой уж худенький, в чем душа… Вроде и не болеет.
– Растет…
– Может, и так… Но другие вон – гладыри, а наш – кащелый.
Говорили о внуке, о дочери, о городском их, не больно ладном житье. А мальчик крепко спал, легко перейдя из благодатной яви в счастливый сон, где теплое лето, зелень и цвет просторного луга, прохладная сень деревьев, прозрачная вода, в которой медленно плывут и плывут нарядные красноперки, серебристая плотва, золотые лини, полосатые судаки, иные, неведомые рыбы.
– Я уже будить тебя хотел. Поднимайся. Позавтракаем – и вперед.
Мальчика ветром из кровати выдуло.
– Не торопись, – сказал ему дед. – Успеем. Как следует подзакусим. Время позволяет.
Время и впрямь позволяло. Позавтракали, чаю напились, тепло оделись и лишь тогда вышли в ночь.
Было темно и звездно. Дворовая грязь была схвачена холодным утренником. На садовом столе и скамейках смутно белел иней.
– Минус два, – объявил дед, чиркнув спичкой у градусника. – Значит, давление поднялось, малек ушел вниз, а судак – за ним. Там мы его и возьмем.
– Возьмете, – провожала их хозяйка, – хворобу на свою голову. Померзнете на сухарь, а он потом школу будет пропускать. Побудьте чуток и ворочайтесь.
Шагали к лодке, к Дону, через спящий хутор, мимо темных домов. Даже собаки еще спали, не лаяли. Далеко вдали, за Доном и лесистым займищем, чуть брезжило, белело. Прихваченная морозом земля глухо отзывалась шагам. Деревянная лодка, скамейки ее были покрыты белым ворсистым инеем. Дед сгреб хрусткое снегово рукавицей, постелил на корму мешок, сказал внуку: «Садись». И поплыли.
Помаленьку светлело. Над лесом разгоралась заря, ясная, алая, отсвечивая розовым на редких облаках, на тихой воде. Весла и ход лодки разбивали розовую гладь, оставляя за кормой алую переливчатую зыбь. В желтых береговых камышах сонно прокрякала утка и смолкла. На придонских холмах, в займищном голом лесу, на просторной воде – предзимнее оцепененье. Нигде ни движенья, ни звука. Даже рыба на воде не играет.
Переплыли Дон наискось, на теченье. Подступил берег левый – лесистый, песчаный, с обрывистыми подмывами, с буреломом. Всякий год полая вода валит прибрежные тополя и вербы, выворачивая и оставляя надолго мешанину корней и ветвей.
У старика свои места, привычные и проверенные за долгие сроки.
– Здесь, под берегом, – глубь, – негромко объяснил он. – Три тони. От осокоря до дуба. Потом от обрыва до закоска. И третий – до Красного створа. Нынче холод, малек ушел на глубь, там потеплее. Судак – за ним.
Короткие, для зимнего лова, удочки налажены с вечера: катушка, сторожок, блесна. Узкий лепесток свиного сала – на крючок, туда же парочку рдяных навозных червей.
– Мое дитё… – охнула Катерина. – Ты откель взялось? Либо пешки шел от станицы?.. А может, от самого города?
– Я – поездом, а потом – попуткой, а потом трактор подвез, а потом – пешком… – докладывал внук.
– Страсть Господня! – схватилась за голову бабка. – Ночь на дворе, а дитё по степи блукает. И мать отпустила? Либо она умом рухнулась? Или ты сам убёг не спросясь?
Заступился, как всегда, дед:
– Какая беда… Прошелся, провеялся на молодых ногах. Я, бывалоча…
– Это все – бывалоча! – отрезала жена. – А ныне – и волки, и люди хуже волков. Тем более дитё городское. В тепле ему не сиделось… Без спросу убег?
– Мама разрешила. И мы же договаривались, – оправдывался мальчик, поднимая на деда глаза, – в ноябре, на каникулах, когда судак пойдет…
– А он и вправду идет, – подтвердил дед. – Могу похвалиться.
– Погоди… – пыталась остановить мужиков старая Катерина. – Голодное дитё, замерзло… С судаками с твоими…
Но мальчик был уже во дворе и мчался к дощатому ларю, где обычно хранилась свежепойманная рыба. Он крышку откинул и охнул: два судака, и не какая-нибудь мелочь вроде подсулков и «карандашей», а настоящие судаки, могучие, полосатые, в жестком панцире чешуи. Мальчик потрогал одну и другую рыбину – не сон ли? – и недоверчиво спросил у деда:
– На блесну? Не сеткой?
– Какая сетка! Блесна, – подтвердил дед. – У Красного створа. Завтра с тобой попытаем. В две руки. Может, повезет.
Мальчик на рыбу глядел и переводил глаза на деда, поверить не мог.
– Правда? И я поймаю, на удочку?
– Попытаем, – усмехнулся дед. – Погода не подведет, можешь поймать.
Смеркалось. В глубине ларя, на дне его, лежали большие молчаливые рыбы. В сумеречной полутьме закрома мальчику они казались огромными, спящими и могли уплыть.
– Нагляделся? Пошли в хату, – поеживаясь, сказал дед.
Пасмурный вечер наливался тьмой, дышал стылой осенней сыростью.
А в хате под низкой уютной крышею горело яркое электричество, парили разогретые щи, шкворчала на сковороде жареная картошка и охала сердобольная бабушка Катя:
– Не намерзся?.. Побег?.. Обувка либо насквозь промокла? Ноги залубенели?.. Как же ты добралось, мое дитё?
Дорога на хутор и впрямь была неблизкой: пригородным поездом три часа, потом автобусом ли, попуткой до центральной усадьбы колхоза, а уж оттуда – как повезет: ненадежный проселок, особенно в непогоду, тем более осенью. Можно и пешком все двенадцать верст отшагать.
Мальчик был ростом и статью не больно великий: одиннадцатый годик пошел, а дитя дитём.
– И как тебя мать отпустила? И как ты добрался? Сидел бы и сидел в городе…
– Каникулы… – оправдывался мальчик. – Мы же с дедом договаривались судака ловить в ноябре. Я же никогда его не ловил, бабаня! – так искренне и сердечно произнес мальчик, что старая женщина сразу все поняла, приголубила внука:
– Рыбачок ты мой, рыбачок…
Родная дочь в семейной жизни была не очень счастлива; мальчонка рос, считай, без отца.
– Ладно, добрался – и слава Богу, – постановил дед. – Давайте вечерять.
Кухонный стол был просторен. На нем уместилось пахучее хлёбово и жарковье, молочное да овощная солка: помидоры, огурчики, хрусткая, еще не окисшая капуста с оранжевым морковным крошевом.
Мальчик ел в охотку, наголодав в долгом дневном походе, не успевал говорить:
– Я такие щи люблю, чтобы красные… А у нас кончился томат… Я картошку люблю, чтобы хрустела… Я сметану люблю мазать на булочку. Но она – дорогая. А каймак вовсе не укупишь… Знаешь, сколько стоит каймак на Центральном рынке? Пятьдесят. Маленькая баночка. А творог – шестьдесят или семьдесят килограмм. Поняла?! – пугал он городскими ценами бабушку. А потом деда: – Ты знаешь, сколько стоит судак? Шестьдесят за кило. А без костей, филе, – восемьдесят и сто. Его лишь крутые берут, богатые. Понял?
Ужин тянулся долго: еда, расспросы да разговоры. Потом чаевничали, тоже с беседой. Как-никак с лета не виделись. По теплому времени внук гостил на хуторе часто, подолгу. Привыкали к нему. А отвыкать труднее. Тем более что старики жили одни. По нынешним меркам, стариками их называть было вроде и грех: шестьдесят годков с небольшим. Хозяйка еще видом приглядная, пусть и морщины, и проседь, но далеко не старуха. Хозяин телом тушист и силен: мешок с мукой ли, сахаром не покряхтывая несет. А все равно – не молоденькие. И просит душа родного тепла.
Но ужин ужином, беседы беседами, а главное – завтрашняя рыбалка, к ней надо готовиться. Принесли из кладовки просторную брезентовую суму, в которой снасти хранились, на полхаты разложив удочки со сторожками да катушками, мотки лесок, шнуров, литые свинцовые грузила, простецкие и фасонистые блесна. Всякая снасть должна быть наготове.
Хозяйка со стола прибирала и пела обычное:
– Поедут они хвост морозить. Летом надо рыбалить, по теплому, а не зимой. Тама – ветер, волна… – пугала ли, пугалась ли она. – Не дай бог, перевернетесь. Ты уж гляди за ним, – наказывала она мужу, – чтобы по лодке не сигал.
– Привяжу к скамейке, – отмахивался супруг. – А то он не рыбалил.
– То – летом, а ныне – зима, вода холоднючая. Взрослые перетонули, милиционеры, – вспомнила она.
– Пить надо меньше, – ответил старик.
– Где утонули, когда? – спросил мальчик.
– На Картулях, – объяснил дед. – Ловили судака. Да не ловили, а губили, били током. Городские менты. Там зимовальные ямы. Кто-то подсказал. Они их и чистили. Сейчас же нет законов, чего хочешь твори. Тем более менты. И утонули ночью. Пьяные. Лодка перевернулась – и шабаш.
– Савушка сказал, что их водяной утянул, хозяин, – добавила бабка. – Мол, озлился, что рыбу губят, и утопил.
– Это все брехни, – постановил супруг. – Сом человека не утянет.
– Еще как утянет. Девчонушкой была, у нас утягивал мальчика маленького. А козла утопил сом, помнишь, в устье, на Малом Набатове. Утопил, а не смог заглотнуть и подох. Так и нашли их.
Старик был непреклонен:
– Утку, гуся – это я сам видел. Собаку, пусть даже козу… А человека, тем более взрослого, не возьмет сом. Даю сто процентов гарантию.
– Савушка лучше знает, – на своем стояла супруга. – Водяной хозяин в Дону живет, возле хутора, старый сом, ему сто лет. Он кого хочешь утянет.
Древний хуторской бобыль Савушка, сам похожий на лешего ли, водяного, чуть не круглый год проводил. на Дону, на озерах и старицах, понемногу рыбачил, грибы собирал, ягоды, по слухам, знался с нечистой силой, какая прячется от людских глаз в займищных буреломах, глухих заводях.
– Савушка твой… – отмахнулся дед. – У него в башке – тараканы.
– Это у вас тараканы, а не у Савушки, – не сдавалась супруга. – Сколь рыбы губят. На Ремнево… Разве хорошо? Бомбу кинули.
– Какую бомбу? Настоящую, с самолета? – встрепенулся внук.
– Взрывпакеты, – разъяснил дед. – Городские какие-то приезжали.
– Погубили сколь рыбы, – охала бабушка. – Там завсегда серушка, это еще девчонкой помню. Всем хватало. И голубяне едут, и бузиновские едут, из города едут. Зимой и летом. А теперь доумились, все сгубили. Правду Савушка говорит. Такого и в голодные годы не было, чтобы рыбу губить. Удочкой, вершей, бредешком, нитяная сетчонка… А ныне… страсть божия: сетьми обставились, неводами цедят, током бьют, взрывают… Савушка голимую правду гутарит: «Не жадайте, не губите…»
Мальчик знал старого Савушку, побаиваясь его, когда приходилось встречаться за хутором, возле речки. Среди вербовой да тополевой чащобы сгорбленный бородатый старичок появлялся неожиданно, пальцем грозил: «Много не лови. Не губи рыбу…» – и так же вдруг исчезал, словно и впрямь колдун. Но сейчас вспоминать об этих встречах было легко и вовсе не страшно. В теплом доме, под ярким светом, среди радужного разноцветья блёсен, мормышек, поплавков, переливчатых каучуковых рыбок, катушек, лесок, источающих запах речной воды, рыбьей слизи, чешуи, конечно же не могло быть страха, но грезилось, не могло не грезиться доброе лето.
* * *
Глухая протока. Низкие своды вербовых ветвей. Близкие берега – в непролазных зарослях куги да чакана. Лодка еле ползет, пробираясь в плавучей зелени. Здесь водится потаенная рыба линь. Удочкой ее не возьмешь. Малая сетчонка не тонет. Приходится лезть в воду, протаптывать, пробивать до дна подводные глухие дебри, чтобы сетчонка встала стеной возле камыша, в подножьях, в корнях которого кормится линь. А назавтра снова пробивались туда же, уходя от света в зеленую полутьму. Обмирало сердце, когда, увидев затонувший или колыхавшийся поплавок, дед говорил: «Там кто-то живет…» Говорил негромко, словно боялся спугнуть. И мальчик повторял за ним, а иногда успевал первым увидеть и сказать: «Там кто-то живет…» Поднимали сетку, и объявлялся – в золотистом мягком сиянии – губатенький линь, увесистый, как и положено драгоценному слитку.Ловить красноперку в просторной заводи, на чистоплесе… Мальчик любил такие слова: «На чистоплесе. Верхоплавом идет». Или развести руками: «Отказала рыба… Молчит…»
Пусть «молчит», пусть «отказала», потому что ушла на глубь, к непогоде. Мальчик любил не улов, не добычу, но просто рыбалку: речную волю, разговоры да байки про хитрых щук, которые уходят даже из лодки; про озерных карасей, которым нипочем летняя сушь и безводье; про времена былые, о них вспоминала даже бабушка: «Какая была стерлядка, красивая, на солнушке аж горит… А потом – пропала. Покойник папа последние годы ее и не брал. Попадется, он поглядит на нее и отпустит: иди гуляй, родная». Вспоминали могучих осетров, севрюг да белуг, о которых нынче забыли. А в прежние времена приходили на становье к деду Харлану, тот говорил: «Выбирай…» На урезах, на привязи гуляли у берега, в светлой воде сказочные рыбы в золотистых шеломах да бляхах, словно витязи подводного царства.
Прошлого не вернуть. Но и теперь вокруг и рядом – вода, свежая зелень, ветер, шелест листвы, солнечное тепло, голоса птиц и молчание рыб, которые конечно же где-то совсем близко. И невеликий старичок с длинными волосами, в бороде, он вовсе не страшен, то появляясь, то исчезая в солнечном свете и в зеленых сумерках чащи. То появляясь, то исчезая…
– Да он уже спит… – негромко сказала бабушка. – Намучилось дитё… Рыбачок ты мой, рыбачок, – подняла она легкое тело и унесла на кровать, в который раз сетуя: – И как он добрался-то, Господи… – И попеняла дочери: – Отпустила, легкая душа, и сердце не болит. Так, сею-вею…
– Упросил, наверное, – вздохнул дед. – Хочется. Он большую рыбу сроду не ловил. Он и малую-то не очень… А тут судак, сколь говорено…
– Ты уж подмогай ему, – попросила жена. – Нехай дитё порадуется… Такой уж худенький, в чем душа… Вроде и не болеет.
– Растет…
– Может, и так… Но другие вон – гладыри, а наш – кащелый.
Говорили о внуке, о дочери, о городском их, не больно ладном житье. А мальчик крепко спал, легко перейдя из благодатной яви в счастливый сон, где теплое лето, зелень и цвет просторного луга, прохладная сень деревьев, прозрачная вода, в которой медленно плывут и плывут нарядные красноперки, серебристая плотва, золотые лини, полосатые судаки, иные, неведомые рыбы.
* * *
Мальчик проснулся так же легко, как и заснул. Открыл глаза, словно и не было долгой ночи: лампочка светит, дед за столом сидит, шкворчит на печи, испуская сладкий дух, жареная картошка.– Я уже будить тебя хотел. Поднимайся. Позавтракаем – и вперед.
Мальчика ветром из кровати выдуло.
– Не торопись, – сказал ему дед. – Успеем. Как следует подзакусим. Время позволяет.
Время и впрямь позволяло. Позавтракали, чаю напились, тепло оделись и лишь тогда вышли в ночь.
Было темно и звездно. Дворовая грязь была схвачена холодным утренником. На садовом столе и скамейках смутно белел иней.
– Минус два, – объявил дед, чиркнув спичкой у градусника. – Значит, давление поднялось, малек ушел вниз, а судак – за ним. Там мы его и возьмем.
– Возьмете, – провожала их хозяйка, – хворобу на свою голову. Померзнете на сухарь, а он потом школу будет пропускать. Побудьте чуток и ворочайтесь.
Шагали к лодке, к Дону, через спящий хутор, мимо темных домов. Даже собаки еще спали, не лаяли. Далеко вдали, за Доном и лесистым займищем, чуть брезжило, белело. Прихваченная морозом земля глухо отзывалась шагам. Деревянная лодка, скамейки ее были покрыты белым ворсистым инеем. Дед сгреб хрусткое снегово рукавицей, постелил на корму мешок, сказал внуку: «Садись». И поплыли.
Помаленьку светлело. Над лесом разгоралась заря, ясная, алая, отсвечивая розовым на редких облаках, на тихой воде. Весла и ход лодки разбивали розовую гладь, оставляя за кормой алую переливчатую зыбь. В желтых береговых камышах сонно прокрякала утка и смолкла. На придонских холмах, в займищном голом лесу, на просторной воде – предзимнее оцепененье. Нигде ни движенья, ни звука. Даже рыба на воде не играет.
Переплыли Дон наискось, на теченье. Подступил берег левый – лесистый, песчаный, с обрывистыми подмывами, с буреломом. Всякий год полая вода валит прибрежные тополя и вербы, выворачивая и оставляя надолго мешанину корней и ветвей.
У старика свои места, привычные и проверенные за долгие сроки.
– Здесь, под берегом, – глубь, – негромко объяснил он. – Три тони. От осокоря до дуба. Потом от обрыва до закоска. И третий – до Красного створа. Нынче холод, малек ушел на глубь, там потеплее. Судак – за ним.
Короткие, для зимнего лова, удочки налажены с вечера: катушка, сторожок, блесна. Узкий лепесток свиного сала – на крючок, туда же парочку рдяных навозных червей.