Страница:
Задетый за живое Кондратий страшно взволновался, замахал руками, замычал что-то нечленораздельное и, кажется, в рифму. Он достал из запазухи большой, с сургучными печатями, пакет и через верного соратника вышеупомянутого Вождя и Учителя передал его мне, Тюхину.
- В санатории изволите отдыхать, Георгий Максимилианович, - принимая всуевское послание, вежливо поинтересовался я. - Ну да, ну да - притомились, поди, после "ленинградского дела". Сейчас, простите, куда?.. Ах, на бережочек, кровавые свои рученьки в морской водице отмывать!..
Побагровев, бывший член Политбюро уже открыл было рот для отповеди, но вечно сующийся куда не следует попугай Петруччио и тут, подлец, встрял, выкрикнув с крыши такое с детства памятное: "Маленков, бери дубину, гони евреев в Палестину!". Оскорбленный до глубины души палач вытаращился и, пробормотав нечто совершенно несусветное, чуть ли не "Доннер Веттер!" - злобно пихнул коляску ногой.
Бренча и подпрыгивая, коляска с сидевшим в ней злосчастным Кондратием Комиссаровым покатилась под горку, а дорогой товариц Маленков, заложив руки за спину, быстро пошел за ней вслед.
На конверте было написано: "Моему погубителю, лица моего повредителю. Лично!"
Письмецо начиналось эпически: "Февраля двадцатого числа Мне судьба сюрприз приподнесла!.."
Память Кондратию не изменила. Именно 20-го, только не февраля, а вроде бы, апреля восемьдесят не помню уж точно какого года с К. К. Комиссаровым, бывшим моим парторгом, стряслось то, хуже чего, по нашим советским понятиям ничего не было и быть не могло. Очнувшись утром незнамо где, он обнаружил пропажу портфеля, где было все: партийные документы, печать, заявления, жалобы, списки злостных неплательщиков, три с половиной тысячи - старыми еще! - взносов и т. д. и т. п. Когда он пришел похмелиться в ресторан Дома писателей, на нем лица не было. После третьей поллитры оно появилось - скорбное, бурячное-безглазое. "Фашисты-ы! простонало оно - Убили Кондрата Всуева!" - и страшно перекосившись, упало в салат. Увы, увы, это был инсульт.
Не буду подробно пересказывать вам содержание переданного мне товарищем Маленковым пакетика. Господи, каких только пакостей там не было! Ну чего, к примеру, стоила одна эта его идиотская частушечка, воспроизведя которую даже я, убежденный поборник свободы слова, Тюхин, не в силах сдержать негодования:
Иркины в виду имея груди, Сглазил меня Эмский Виктуар! Точно Фучик прокричавши: "Люди, Будьте..." - я упал на тротуар!..
Но это еще что! На первой же странице распоясавшийся легавый высказал предположение, что это де я, Тюхин, "притырил" (так в тексте) его сраный портфельчик, и что сделал это я из хулиганских, якобы, побуждений, а еще из зависти - там же, в портфельчике, лежала рукопись его новой, совершенно гениальной книжки, слушая стихи из которой я, Тюхин, скрежетал зубами, и то и дело восклицал: "Во, бля!"
Чудовищно! И этот человек был моим учеником?!
Делее, на странице 16-ой, этот злостный ампиловец позволил себе целый ряд клеветнических выпадов в адрес моего оскорбленного и униженного - им же, им же, господа присяжные! - Пегаса. Будто бы этот мой Фигас, по его, понимаешь, мнению, тоже ничего себе штучка, и что ему же, мерину херову, нужно было ампутировать не только, понимаешь, крылья, но и эту его дурацкую говорящую башку!.. О-о!.. От которой он, Кондратий, такого де понаслушался, что чуть было не впал в алкогольную депрессию и антикоммунизм, в чем, понимаешь, глубоко раскаивается и убедительно просит направить его на лечение в Матросскую Тишину. Разумеется, потом, по возвращении. А что касаемо его нынешного положения, то он, Кондратий Комиссаров, уполномочен заявить следующее: уж как ему, Кондрату Всуеву, ни клево было там, под началом дорогого товарища Бесфамильного - эх, в седле, с верным "стечкиным" на боку! - а все же тут, в Белом, понимаешь, Санатории и того лучше стало! И номерок, понимаешь, на двоих. И питание - я те дам, правительственное! А уж в товарищах у него теперь такие товарищи, что прямо аж кровь в теле, понимаешь, по стойке "смирно" стынет! И ежели некто Тюхин коварно, понимаешь, пресек его, комиссаровский, гениальный замысел обсказать историю нашей родной, понимаешь, и любимой милиции в стихах, то это ему, Финкельштейну, агенту, понимаешь, Вселенского Моссада, еще зачтется, ох как зачтется... и далее все более и более неразборчиво и уж совершенно непечатно...
Бедный тоталитарный Кондрат! Как сейчас помню злую, быструю оглядочку на повороте одутловатого сталиниста в полувоенном. Какой там пляж! Больше чем уверен, что этот вурдалак выворотил парализованного соседа по номеру в какой-нибудь открытый, на всуевское несчастье, канлюк. И знаете, почему я так думаю? Да потому что никакой он оказался не Маленков, а... Впрочем, - спокойствие! Терпение, спокойствие и выдержка. А стало быть, все по порядку, так сказать, - вперед, по ходу. Хотя та, другая встреча, о которой я и хочу вам рассказать, произошла уже через день, после штурма банка, который, кстати, не состоялся по причине неявки штурмующих.
Итак: кратенький, почти протокольный отчет о встрече 1 2 с поистине страшным, непонятно как и кем допущенным в здешний Рай субъектом.
В мельчайших подробностях оно памятно мне - недоброе, в тревожных павлиньих криках утро. Удаляющийся топот и свист Иродиады. Матюки ей вдогонку нашей соседки через улицу Веселисы Потрясной. Всхлипы в подушку моей вконец раскапризничавшейся лапушки - а всего-то и делов, что спросил: "Слушай, милочка, а как же ты справляешь нужду? Здесь, в доме - одни биде, а, извиняюсь, сортирчик - там, на улице. В саду, то есть..." В ответ какая-то совершенно неадекватная реакция. Истерика. Слезы. Заламывание рук. Это их вечное: "Подонок! Ты мне всю жизнь загубил!"... И вот я нервно курю на веранде, а они, гекачеписты, спускаются от белого, с колоннами, здания на горе. Идут четким, широким шагом. По-военному в ногу. Завидя меня, товарищ квази- Маленков тычет товарища младшего подполковника Кузявкина локотком в почку и оба химероида останавливаются.
- Вот что я вам скажу, Тюхин, - не поздоровавшись даже, бросает мне в лицо дыролобый гомосексуалист. - Давеча вы позволили себе оскорбительные выпады в адрес нашего дорогого и любимого Георгия Максимилиановича. Так вот, уполномочен довести до вашего собачьего сведения, что ни к каким таким "ленинградским делам" наш Георгий Максимилианович ни малейшего отношения не имеют. Что они, - Кузявкин кивает на своего постно потупившегося спутника, - они выражают через меня свое крайнее возмущение по поводу ваших грязных намеков на их, Георгия Максимилиановича, мнимую склонность к садизму и палачеству и как поклонники и почитатели маркиза де Сада и Виктора Ерофеева, а также горячие приверженцы гуманистического мазохизма - требуют незамедлительного извинения с вашей, Тюхин, вонючей стороны!
- Ну уж извините, - с Тюхинской подковырочкой, с подтекстом в интонации воскликнул я. - Ну и что, и это все?
Как ни странно они удовлетворяются.
- Пока усе! - хрипит хоть и задушенным, но страшно знакомым голосом невероятно похожий на Маленкова человек. - Пока усе... Вот ымэнно, шо пока, потому шо наша хвамылыя ныкакой нэ Малэнков, а товарыщ Мандула Усэх Времьен, Космычэских систэм и Народов! Хэоргий Максымылыанович Мандула! - и тут он, давясь от злобы, расслабляет свой белый шифоновый шарфик и я вижу на его бычьей шее синие следы от пальцев. От ее, елки зеленые, от Даздраперминых!..
Сомнений не было. Передо мной действительно стоял покойный Верховный Главнокомандующий Северо-Западного Укрепрайона. Тот самый таинственный "Дежурный по Кухне".
- Так вот вы, пидоры, какую кашку варите! - начал было я, но тут за спиной моей раздался слабый утробный вскрик. Содрогнув особняк, что-то тяжелое обрушилось на пол. Я оглянулся. Она лежала посреди холла, широко разбросив руки. Увы, и на этот раз был всего лишь обморок. Типично женский, точнее, - бабский, со страху...
Глава семнадцатая За лимончиками
Бог свидетель - был Рай! Был!..
И был сад в том Раю, а в саду - пресловутое, с яблочками на ветках Древо.
И был дом, в доме том - стол, а на столе по вечерам горела, если уж и не свеча, то хотя бы электрическая, под абажуром, лампа. И лапушка моя, сунув ноги в камин, читала сказку о рыбаке и рыбке - дурачина ты, простофиля! - под боком у нее дремал каштановый коккер, и он вздрагивал и поскуливал во сне. И снилась коккеру его прошлая, такая счастливая московская жизнь, и квартира в Безбожном переулке, и я, Тюхин, тайком от хозяев кормивший его "кавказскими" конфетами, по каковой причине этот Джонни и полюбил меня совершенно необъяснимой для непосвященных, прямо-таки истерической любовью: когда я входил, он, завывая от радости, мочился на вьетнамский ковер.
И вот, сорвавшийся некогда с моего поводка коккер лежал у нее под боком, она читала, опершись спиною о кресло, я сидел за письменным столом, а на коленях моих уютно помуркивал кот, которого в той, в прошлой, похоже, действительно не самой плохой, жизни срезал из двухстволки в Комарово первый и последний классик некой исчезающей таежной народности, причем содеял он это до безумия насосавшись из горла того самого напитка, что в его народе звался "огненной водой", а в моем - "косорыловкой".
Был, был Рай! И если кому-то вдруг покажется, что все, о чем я здесь понаписал, не более чем химериада, горячечный бред, паноптикум наркотических фантомов - ну что ж, я даже спорить не буду, я просто грустно улыбнусь и, кивнув на окно, спрошу: а это не бред? Я чиркну спичкой, поднесу огонек к ладони и буду держать, пока не вспузырится кожа моя, пока не засмердит паленым. Потому что не больно уже, слышите! Потому что так изболелась душа, так истомилась плоть за эти смутные окаянные годы, что никакая боль уже - не боль. Задубенело уже все, милые мои, дорогие, хорошие... Ну кто там еще?! Кто там звонит в мою дверь?! Нету меня, слышите! Помер, провалился в тартарары! Нету меня больше на этом долбаном свете, да, похоже, что и не было никогда... А вот Сад с райскими яблочками - был! Был! И всю ночь напролет над розовым абажуром мельтешили эфемериды - сорили пыльцой на стихи, гибли, обжигаясь о стосвечовку. А еще был коробочек в правом верхнем ящике письменного стола. Спичечный коробок с нашим советским МИГом на этикетке. А в нем, в коробочке, - тот самый злополучный ключик от французского замка. А за окном в Саду цвела акация. И роза. И мушмула. И все на свете. И пахло магнолией, олеандрами и, конечно, морем. И все было сразу - и весна, и лето, и осень. Я то и дело подносил подаренные Захариной Гидасповной "Мозеры" к уху... Да нет, вроде, тикают. А между тем в самый, казалось бы, разгар дня - это по моим часикам - за окном с гиканьем проносилась зоревая - вся в красном Иродиада и начинало, как по команде, вечереть, начинало смеркаться. А когда она возвращалась обратно уже вся черная, наступала ночь - южная, звездная. И в темноте свиристели сверчки, да так, елки зеленые, громко, будто это и не сверчки были вовсе, а специально посаженные в кусты жасмина милиционеры...
И как в сказке - битком набитый холодильник - бананы, кокосовые орехи, киви, ананасы, рябчики - Господи! - всякие там марсы, баунти, сникерсы, серенаты, шоколад Кэтбюри - Господи, Господи! - клетчатый плед на плечах, пламя в камине, верная собака у ног...
Было, было!..
А наперекосяк пошло после того ее обморока. Будто роковой Мадула сглазил наше семейное счастье.
Как-то под утро я совершенно машинально снял телефонную трубку, чтобы заказать кофе в постель, и вдруг к ужасу своему услышал:
- Шо?.. Хто там?
А вскоре среди ночи я, разбуженный шорохом, увидел глаза. Зеленовато светящиеся, разные - один с замочной скважиной, другой с дырочкой от сучка. Они висели над столом, внимательно просматривая мои бумаги, которые перелистывала рука, здоровенная такая, рыжая...
Дурацкие стишки свои я в тот же день сжег. Все сорок три штуки, плюс наброски чего-то совершенно несусветного, в прозе, под странным названием "Тоска по Тюхину". Сгорело, как и следовало ожидать, за милую душу. Один только стишок и запомнился. Коротенький, всего-то в восемь строчек:
Господи, уже и не прошу - на пол, как подрубленный, валюсь - через силу, Господи, дышу! Господи, не веруя, молюсь! Господи, раздрай в душе, разлад!.. Он ведь мне уже который год - Этот в душу - исподлобья взгляд ленинский - покоя не дает...
Вот такая, с позволения сказать, лирика. Невеселая, как видите. Да и не мудрено: ну до смеху ли мне было, если еще там, в Городе, заприметил за моей лапушкой - как бы это поделикатней выразиться? - некий физиологический нонсенс, что ли. У нее по-моему напрочь не работало пищеварение. Там, на Салтыкова-Щедрина, даже, извиняюсь, туалета как такового не было. Вместо него была оборудована фотолаборатория. Как-то раз я не выдержал и написал химическим карандашом на дверях ее:
БЕДА, КОГДА ЖЕНА ФОТОЛЮБИТЕЛЬ:
ГОРЬКА ТВОЯ МОЧА, КАК ПРОЯВИТЕЛЬ!
О, если б знал, если б только мог представить себе!..
Когда кончились продукты, она стала поедать все подряд: штукатурку, угольки из камина, мыло - войдешь в ванную, возьмешь кусок "Камей классик", а на нем следы ее неровных зубов! Помню, однажды вечером она, задумчиво глядя на Петруччио, спросила меня: "Тюхин, а попугаи съедобные?". На всякий случай я снял с антресолей раскладушку - мало ли! - еще куснет за ухо, как Даздраперма!..
А еще она, Мария Марксэнгельсовна, пристрастилась к чтению.
Вот списочек книг, прямо-таки проглоченных ею в Задверье. В скобочках - ее своеручные оценки.
8. Ф. Достоевский "Идиот" - (Вот уж воистину!)
7. Он же - "Бр. Кар." - (Брр-р!.. Прямо как дусту наелась!..)
6. Он же - "Бобок" - (Не поняла юмора. Он что - наш, что ли?)
5. Краткий курс истории ВКПб. - (Достать и прочесть полный!)
4. "Триста способов любви. Пособие для начинающих" - (Есть еще 301-ый, который мне показал Г. М.)
3. "Вы ждете ребенка" - (Ох, и не говорите! Заждались уже!..)
2. М. Т. Вовкин-Морковкин "Послание к живым" - (Ай да лупоглазенький!..)
1. В. Тюхин-Эмский "Химериада" - (И с этим шакалом я делила постель?!)
Увы, увы! - из песни слов не выкинешь. Это уже я - Тюхин.
Смаргивая невольную слезу, вспоминаю. В переулке еще не развеялась пыль от полуденной Иродиады - белое трико трансмутанта, белый рысак, бело-сине-красное знамя. Из терема напротив доносятся стихи под мандолину - это наша соседка Веселиса, она же - Констанция Драпездон мелодекламирует на французском. Выйдя замуж, она стала виконтессой, а разведясь, поэтессой.
Хорошо!
Моя паранормальная, задумчиво жуя, сидит в качалке с томиком М. Горького.
- Тюхин, - выдирая страницу, вопрошает она, - а море, над которым гордо реет черной молнии подобный, оно большое?
- Бесконечное!
- Как что, как революция?
- Как реконструкционно-восстановительный период после нее!
- О-о!..
Милая! О как мы сроднились с ней за эти совместные годы! Она даже "окать" стала, как я, В. Тюхин-Эмский. "А ну плюнь!.. Выплюнь, кому говорят - он же Горький!.." И она беспрекословно выплевывает, хорошая моя.
- Ах, Тюхин, ничего не могу поделать с собой. Все время хочется чего-то этакого, несусветного...
- Солененького?.. Кисленького?! Ах ты, мамулик ты мой! А как насчет лимончиков?.. Годится!.. Тогда, может, я это... может я на рыночек сбегаю?
Лапушка и ахнуть не успела, как я, подхватив авоську, петушком перемахнул через деревянную баллюстрадку веранды.
Денег, разумеется, не было. То есть были непонятно откуда взявшиеся в кармане 20 монгольских тугриков - Даздраперма, юмористка, сунула, что ли? - но даже это меня не остановило. Рок событий, неудержимый, как трамвай, брошенный водителем, скрежеща на поворотах, нес меня...
До сих пор ума не приложу, как я оказался под другим небом, - не синим и не голубым, а жовто-блакитным. И уже не память, а некое совершенно безошибочное беспамятство вело по саманным заулкам. Домики были сплошь одноэтажные, беленные известкой, в мальвах, как в детстве. У водяной колонки посыпал дождь - крупный, черный, как спелая шелковица. Дождины были сладкие, пачкучие. Ни с того, ни с сего я вдруг свистнул в два пальца и побежал - вприпрыжку, как за железным обручем! И когда за банными акациями сначала робко сверкнуло, словно улыбнулось, а потом, как женщина в халатике, - ах! - и открылось - да такое солнечное, такое манящее, что слезы хлынули из глаз, - оно, море - и я задохнулся, и ноги вмиг отяжелели - минуточку, минуточку! нельзя же так, сразу! - я схватился за грудь, как пулей пронзенный предчувствием, что больше никогда в жизни уже не свидимся, я схватился за то место, где деревянная кукушечка снесла яичко, и со стоном опустился на траву, на июльскую, шелудивую, в двух шагах от Банного спуска, у самого обрыва...
Море, теплое, тихое праморе моего пришествия в мир хлюпало волнами внизу. И были ступеньки из плитняка, и Горбатый Камень, с которого я впервые нырнул солдатиком, и одинокий парус, и, разумеется, чайки, одну из которых звали Крякутный-Рекрутской. Все было на месте, даже перевернутый, с дырой в днище баркас, через нее-то я однажды и вылез, как выродился по второму разу: "Мама, мама, я стихи сочинил!.."
Все было, как тогда, в солнечном сталинском детстве, только вот само синее море, оказалось вовсе не синим. И не голубым. И даже не мраморно-зеленым. Море, открывшееся моему изумленному взору, было розовым на цвет, таким розовым, что я испуганно схватился за глаза - Господи, да уж не в очках ли я?! Очков, разумеется, не оказалось - их сшибло в момент самодезинтеграции Папы Марксэна, так что, когда, брякая ведерком, возник дусик с удочками, я имел моральные основания на такой, по меньшей мере идиотский вопрос:
- Это как это?
- Ась, - приложив ладонь к уху, осклабился дед.
- Это что, спрашиваю, за море? Черное?
- А то какое же! - просиял старый афганец. - Оно и есть - Ордена Нерушимого Братства Народов нелюдимое наше Червонное море!
- Так какое же оно червонное, когда - розовое?
- А стало быть, не дошло еще до кондиции, анчоус ты мой в томатном соусе!
Ну что ж - розовое так розовое, - смирился я, - благо хоть наше...
А тем временем, как-то без всякого перехода, разом - смерклось. Со свистом и гиканьем вздыбила передо мною черного коня - черная же, с черным штандартом анархо-синдикалистов в руке - Иродиада Бляхина.
- Тюхи-ин! Началось! - вскричала она. - Еду Зловредия брать!
- Какого еще Лаврентия? - не понял я. - С какой целью?
- Экий ты! - осерчала она. - Да Падловича! Да замуж!..
Я долго махал ей вслед рукой. А когда она проскакала обратно вся красная, окровавленная, и началось утро, я пошел на Шарашкину горку.
Как и следовало ожидать, за сорок с лишком лет рынок моего детства претерпел и подвергся. Немалым, в частности, откровением для меня явился тот факт, что он - прежде называвшийся Шарашкиным - заговорил вдруг по-французски. Со всех концов так и слышалось: пардон, мерси, бонжур, шерше ля фам... Изменился к лучшему и ассортимент. Вместо пресловутой хамсы и макухи на лотках громоздились горы экзотической всячины: омары, кальмары, джинсы, кожаные куртки, сигареты, марихуана стаканами, тампоны Тампакс, шампунь Вошь энд Проктер, гранаты - Ф-1 и РГД и прочее, прочее. Пьяненький с утра пораньше букинист торговал моей "Химериадой". "Бычки! Бычки!" - базланила торговавшая окурками местная мадам Стороженко.
И вообще - при ближайшем рассмотрении Шарашкин рынок оказался вдруг самым что ни на есть марсельским. Сразу за торговыми рядами, похотливо похлюпывая, покачивались прогулочные яхты чеченских миллионеров. Крикливая толпа пестрела гризетками и кокотками. Формалинчиком и не пахло. Напротив - пахло о'де колоном и чем-то еще, навеки памятным, чем были пропитаны розовенькие салфеточки, которыми воспользовалась одна моя марсельская знакомая. Случайная, разумеется. На прощанье я ей сказал: "Ты это, ты хоть адресочек дай, на всякий случай..." Куда там! Вжикнула молнией, хохотнула, фукнула в лицо колумбийской "беломоринкой" - о-ля-ля, Виктор! И вот я разжмуриваюсь, а она, шалашовка, опять поправляет как ни в чем ни бывало свои кружевные чулочки. "Вот так встреча!" - говорю я, хлопая ее по тощей заднице. И она подскакивает, как ошпаренная, хлопает бесстыжими своими глазищами: "Уот даз ит мин?!" Как будто ничего такого между нами и не было. Будто это и не я вовсе прямо из родного аэропорта рванул к знакомому врачу проверяться!.. Я смотрю ей прямо в переносицу, в лоб и эта курвочка наконец-то не выдерживает, дает слабину, искажается растерянной улыбочкой: о-ля-ля! Ага, проняло-таки! Узнала, мочалка нечесанная!.. Что-что?! Сколько-сколько?! Сто франков? Пардон-мерси, мадмуазель! Экскузе, как говорится, муа! Мы уже однажды получили свое удовольствие...
А если б вы знали, как я обрадовался, когда увидал этого хмыря с лотком на лямке. Опять живого, опять целого и невредимого.
- Здорово, покойничек! - радостно воскликнул я.
Глаза у Померанца воровато забегали:
- Так вы, значит, вопрос ставите - покойничек... А аргументы есть? Ах, нету! Тогда какой же вы гуманист после этого?!
- Что верно, то верно, - согласился я, - гуманист из меня, из Тюхина, аховый. Лимончики у тебя, козла, имеются?
Померанец обиженно поджал губы.
- Ассортимент перед вами.
Ассортимент проходимца был столь же убог и подозрителен, как и уровень его социально-политического самосознания. В наличии имелись всего лишь три вещи: пластмассовая вставная челюсть, паспорт гражданина СССР и большая серая пуговица. Я ее сразу узнал. И схватил!
- Ты где, корзубый, мою четвертую пуговицу взял? - давясь от злобы, прошипел я. - На Литейном?
- Вот какая постановочка! - оживился профессиональный провокатор. Значит, вы заявляете, что эта пуговица ваша?
- Моя!
- А зубной протез, случайно, не ваш?
- Тоже мой!
- Та-ак! Так вы, стало быть, вопрос ставите!.. Может, и паспорточек ваш? - и с этими словами он, сардонически ухмыляясь, щелкнул своим длинным покойницким ноготочком по документику. В запале полемики я купился. Я взял его в руки, открыл и остолбенел от неожиданности. Грустная, усатая, с большими, как турецкие маслины, глазами и узеньким лбом физиономия глянула на меня с фотографии. И вот еще какой знаменательный факт выяснил я, ошалело листая липовую ксиву. Родились мы с владельцем рокового, черт знает откуда взявшегося в моей квартире пальтеца - год в год, месяц в месяц, день в день - 20-го октября 1942 года! Мало того, в графе "национальность" в паспорточке, вопреки очевидности, значилось - "русский". Сглотнув невольный комок, я уже собрался было бережно спрятать его запазуху, но скорый на руку коробейник опередил меня.
- Ну уж нет уж! - выхватив у меня драгоценную реликвию, окрысился он. - Может, скажете и фотоснимочек ваш?
И тогда я взял его, гада, за яблочко и сказал:
- А то чей же?!
Он пригляделся ко мне повнимательней и уже не был столь категоричен:
- Ну, вообще-то, если налепить усы, брови... ежели атропинчику в глаза, ну и лоб - кувалдочкой...
- Отдай! - прохрипел я.
- Не могу - он казенный. Вещественное доказательство.
- Тогда продай.
- Ах, так вы вопрос ставите, - встрепенулся торгаш. - А раз так, раз имеет место попытка подкупа при исполнении - два миллиона!
- Чего, рублей?
Подлец Померанец даже обиделся:
- Ну уж не карбованцев же!..
Сошлись на двадцати протомонгольских тугриках.
- Пережиток рыночной системы! - скрипнул зубами я.
- А ты - валютчик! - пробормотал он, воровато озираясь и пряча.
Мы с ним разошлись, как разведчики после конспиративной встречи - в разные стороны, быстро и не оглядываясь. Он - прямиком в черный, без номерных знаков, фургон, причем дверь Померанцу, как я увидел в витринном зеркале, открыла большая волосатая ручища, - он, аферюга, на доклад к начальству, а я дальше - за лимончиками, за извечно дефицитными цитрусовыми, которыми здесь, в райской стране Лимонии, что-то и не пахло.
- Лимоны есть?
- Лимонов нет, есть "Это я - Эдичка!" Э. Лимонова.
- Почем?
- "Лимон" штука.
- Щас как залимоню!..
- Ша!.. Ша!.. Тогда берегите свои нервы, читайте труды по лимнологии!
- По чему, по чему?
- Люди, та налейте ж вы ему лимонаду, он перегрелся на климате!
- Граждане, читайте стихи поэта В. Салимона, благотворительно воздействующие на лимфатическую систему!
- Держите его, он климактериальный!
- Лимбом его, лимбом! И в - Лиму!
- На Калимантан!
- Пардон!.. Сорри!.. Звыняйте, дяденьку!.. Иншульдиген!..
- Ты шо, сказывся, чи шо?!
И вот я мечусь, как угорелый, по Шарашкиному рынку моего детства натыкаюсь, наступаю на чьи-то ноги, извиняюсь, отругиваюсь. И он в ответ матюгается, хохочет, расступается, как Дыраида, дыхает сивухой, смыкает по карманам - где он, где мой документик? во сюда его, в носок! - он галдит, гакает, шарахает мне кулачищами по горбу - тысячесудьбый, тысячесмертный послевоенный рынок, где ведро абрикосов стоило рупь, а человеческая жизнь - и того дешевле.
- Не видали? Молодые такие, красивые, он в белом морском кителе, а у нее такое платьице с оборочками - голубое, ситцевое?
- Дети твои, что ли, дядечка?
- Родители...
- А-а, ну раз родители, значит, взяли!
- Господи, да что вы говорите?! Где, когда?!
- Так ить еще в сорок девятом годе, милок... Разом, обоих...
- В кителе, говоришь? В голубом платьице? Да вот же они!..
- Где? Где?
И все внутри обрывается. И в горле горячо и сухо, как в пулеметном стволе. Как тогда, в сорок шестом, впервые в жизни потерявшись, я из последних сил догоняю их, судорожно хватаюсь за полу белого, с золотыми пуговицами, кителя. Он поворачивается - Ке вуле-ву? - стройный, молодой, черный, как южная ночь, официант-камерунец из марсельской "Альгамбры"...
- В санатории изволите отдыхать, Георгий Максимилианович, - принимая всуевское послание, вежливо поинтересовался я. - Ну да, ну да - притомились, поди, после "ленинградского дела". Сейчас, простите, куда?.. Ах, на бережочек, кровавые свои рученьки в морской водице отмывать!..
Побагровев, бывший член Политбюро уже открыл было рот для отповеди, но вечно сующийся куда не следует попугай Петруччио и тут, подлец, встрял, выкрикнув с крыши такое с детства памятное: "Маленков, бери дубину, гони евреев в Палестину!". Оскорбленный до глубины души палач вытаращился и, пробормотав нечто совершенно несусветное, чуть ли не "Доннер Веттер!" - злобно пихнул коляску ногой.
Бренча и подпрыгивая, коляска с сидевшим в ней злосчастным Кондратием Комиссаровым покатилась под горку, а дорогой товариц Маленков, заложив руки за спину, быстро пошел за ней вслед.
На конверте было написано: "Моему погубителю, лица моего повредителю. Лично!"
Письмецо начиналось эпически: "Февраля двадцатого числа Мне судьба сюрприз приподнесла!.."
Память Кондратию не изменила. Именно 20-го, только не февраля, а вроде бы, апреля восемьдесят не помню уж точно какого года с К. К. Комиссаровым, бывшим моим парторгом, стряслось то, хуже чего, по нашим советским понятиям ничего не было и быть не могло. Очнувшись утром незнамо где, он обнаружил пропажу портфеля, где было все: партийные документы, печать, заявления, жалобы, списки злостных неплательщиков, три с половиной тысячи - старыми еще! - взносов и т. д. и т. п. Когда он пришел похмелиться в ресторан Дома писателей, на нем лица не было. После третьей поллитры оно появилось - скорбное, бурячное-безглазое. "Фашисты-ы! простонало оно - Убили Кондрата Всуева!" - и страшно перекосившись, упало в салат. Увы, увы, это был инсульт.
Не буду подробно пересказывать вам содержание переданного мне товарищем Маленковым пакетика. Господи, каких только пакостей там не было! Ну чего, к примеру, стоила одна эта его идиотская частушечка, воспроизведя которую даже я, убежденный поборник свободы слова, Тюхин, не в силах сдержать негодования:
Иркины в виду имея груди, Сглазил меня Эмский Виктуар! Точно Фучик прокричавши: "Люди, Будьте..." - я упал на тротуар!..
Но это еще что! На первой же странице распоясавшийся легавый высказал предположение, что это де я, Тюхин, "притырил" (так в тексте) его сраный портфельчик, и что сделал это я из хулиганских, якобы, побуждений, а еще из зависти - там же, в портфельчике, лежала рукопись его новой, совершенно гениальной книжки, слушая стихи из которой я, Тюхин, скрежетал зубами, и то и дело восклицал: "Во, бля!"
Чудовищно! И этот человек был моим учеником?!
Делее, на странице 16-ой, этот злостный ампиловец позволил себе целый ряд клеветнических выпадов в адрес моего оскорбленного и униженного - им же, им же, господа присяжные! - Пегаса. Будто бы этот мой Фигас, по его, понимаешь, мнению, тоже ничего себе штучка, и что ему же, мерину херову, нужно было ампутировать не только, понимаешь, крылья, но и эту его дурацкую говорящую башку!.. О-о!.. От которой он, Кондратий, такого де понаслушался, что чуть было не впал в алкогольную депрессию и антикоммунизм, в чем, понимаешь, глубоко раскаивается и убедительно просит направить его на лечение в Матросскую Тишину. Разумеется, потом, по возвращении. А что касаемо его нынешного положения, то он, Кондратий Комиссаров, уполномочен заявить следующее: уж как ему, Кондрату Всуеву, ни клево было там, под началом дорогого товарища Бесфамильного - эх, в седле, с верным "стечкиным" на боку! - а все же тут, в Белом, понимаешь, Санатории и того лучше стало! И номерок, понимаешь, на двоих. И питание - я те дам, правительственное! А уж в товарищах у него теперь такие товарищи, что прямо аж кровь в теле, понимаешь, по стойке "смирно" стынет! И ежели некто Тюхин коварно, понимаешь, пресек его, комиссаровский, гениальный замысел обсказать историю нашей родной, понимаешь, и любимой милиции в стихах, то это ему, Финкельштейну, агенту, понимаешь, Вселенского Моссада, еще зачтется, ох как зачтется... и далее все более и более неразборчиво и уж совершенно непечатно...
Бедный тоталитарный Кондрат! Как сейчас помню злую, быструю оглядочку на повороте одутловатого сталиниста в полувоенном. Какой там пляж! Больше чем уверен, что этот вурдалак выворотил парализованного соседа по номеру в какой-нибудь открытый, на всуевское несчастье, канлюк. И знаете, почему я так думаю? Да потому что никакой он оказался не Маленков, а... Впрочем, - спокойствие! Терпение, спокойствие и выдержка. А стало быть, все по порядку, так сказать, - вперед, по ходу. Хотя та, другая встреча, о которой я и хочу вам рассказать, произошла уже через день, после штурма банка, который, кстати, не состоялся по причине неявки штурмующих.
Итак: кратенький, почти протокольный отчет о встрече 1 2 с поистине страшным, непонятно как и кем допущенным в здешний Рай субъектом.
В мельчайших подробностях оно памятно мне - недоброе, в тревожных павлиньих криках утро. Удаляющийся топот и свист Иродиады. Матюки ей вдогонку нашей соседки через улицу Веселисы Потрясной. Всхлипы в подушку моей вконец раскапризничавшейся лапушки - а всего-то и делов, что спросил: "Слушай, милочка, а как же ты справляешь нужду? Здесь, в доме - одни биде, а, извиняюсь, сортирчик - там, на улице. В саду, то есть..." В ответ какая-то совершенно неадекватная реакция. Истерика. Слезы. Заламывание рук. Это их вечное: "Подонок! Ты мне всю жизнь загубил!"... И вот я нервно курю на веранде, а они, гекачеписты, спускаются от белого, с колоннами, здания на горе. Идут четким, широким шагом. По-военному в ногу. Завидя меня, товарищ квази- Маленков тычет товарища младшего подполковника Кузявкина локотком в почку и оба химероида останавливаются.
- Вот что я вам скажу, Тюхин, - не поздоровавшись даже, бросает мне в лицо дыролобый гомосексуалист. - Давеча вы позволили себе оскорбительные выпады в адрес нашего дорогого и любимого Георгия Максимилиановича. Так вот, уполномочен довести до вашего собачьего сведения, что ни к каким таким "ленинградским делам" наш Георгий Максимилианович ни малейшего отношения не имеют. Что они, - Кузявкин кивает на своего постно потупившегося спутника, - они выражают через меня свое крайнее возмущение по поводу ваших грязных намеков на их, Георгия Максимилиановича, мнимую склонность к садизму и палачеству и как поклонники и почитатели маркиза де Сада и Виктора Ерофеева, а также горячие приверженцы гуманистического мазохизма - требуют незамедлительного извинения с вашей, Тюхин, вонючей стороны!
- Ну уж извините, - с Тюхинской подковырочкой, с подтекстом в интонации воскликнул я. - Ну и что, и это все?
Как ни странно они удовлетворяются.
- Пока усе! - хрипит хоть и задушенным, но страшно знакомым голосом невероятно похожий на Маленкова человек. - Пока усе... Вот ымэнно, шо пока, потому шо наша хвамылыя ныкакой нэ Малэнков, а товарыщ Мандула Усэх Времьен, Космычэских систэм и Народов! Хэоргий Максымылыанович Мандула! - и тут он, давясь от злобы, расслабляет свой белый шифоновый шарфик и я вижу на его бычьей шее синие следы от пальцев. От ее, елки зеленые, от Даздраперминых!..
Сомнений не было. Передо мной действительно стоял покойный Верховный Главнокомандующий Северо-Западного Укрепрайона. Тот самый таинственный "Дежурный по Кухне".
- Так вот вы, пидоры, какую кашку варите! - начал было я, но тут за спиной моей раздался слабый утробный вскрик. Содрогнув особняк, что-то тяжелое обрушилось на пол. Я оглянулся. Она лежала посреди холла, широко разбросив руки. Увы, и на этот раз был всего лишь обморок. Типично женский, точнее, - бабский, со страху...
Глава семнадцатая За лимончиками
Бог свидетель - был Рай! Был!..
И был сад в том Раю, а в саду - пресловутое, с яблочками на ветках Древо.
И был дом, в доме том - стол, а на столе по вечерам горела, если уж и не свеча, то хотя бы электрическая, под абажуром, лампа. И лапушка моя, сунув ноги в камин, читала сказку о рыбаке и рыбке - дурачина ты, простофиля! - под боком у нее дремал каштановый коккер, и он вздрагивал и поскуливал во сне. И снилась коккеру его прошлая, такая счастливая московская жизнь, и квартира в Безбожном переулке, и я, Тюхин, тайком от хозяев кормивший его "кавказскими" конфетами, по каковой причине этот Джонни и полюбил меня совершенно необъяснимой для непосвященных, прямо-таки истерической любовью: когда я входил, он, завывая от радости, мочился на вьетнамский ковер.
И вот, сорвавшийся некогда с моего поводка коккер лежал у нее под боком, она читала, опершись спиною о кресло, я сидел за письменным столом, а на коленях моих уютно помуркивал кот, которого в той, в прошлой, похоже, действительно не самой плохой, жизни срезал из двухстволки в Комарово первый и последний классик некой исчезающей таежной народности, причем содеял он это до безумия насосавшись из горла того самого напитка, что в его народе звался "огненной водой", а в моем - "косорыловкой".
Был, был Рай! И если кому-то вдруг покажется, что все, о чем я здесь понаписал, не более чем химериада, горячечный бред, паноптикум наркотических фантомов - ну что ж, я даже спорить не буду, я просто грустно улыбнусь и, кивнув на окно, спрошу: а это не бред? Я чиркну спичкой, поднесу огонек к ладони и буду держать, пока не вспузырится кожа моя, пока не засмердит паленым. Потому что не больно уже, слышите! Потому что так изболелась душа, так истомилась плоть за эти смутные окаянные годы, что никакая боль уже - не боль. Задубенело уже все, милые мои, дорогие, хорошие... Ну кто там еще?! Кто там звонит в мою дверь?! Нету меня, слышите! Помер, провалился в тартарары! Нету меня больше на этом долбаном свете, да, похоже, что и не было никогда... А вот Сад с райскими яблочками - был! Был! И всю ночь напролет над розовым абажуром мельтешили эфемериды - сорили пыльцой на стихи, гибли, обжигаясь о стосвечовку. А еще был коробочек в правом верхнем ящике письменного стола. Спичечный коробок с нашим советским МИГом на этикетке. А в нем, в коробочке, - тот самый злополучный ключик от французского замка. А за окном в Саду цвела акация. И роза. И мушмула. И все на свете. И пахло магнолией, олеандрами и, конечно, морем. И все было сразу - и весна, и лето, и осень. Я то и дело подносил подаренные Захариной Гидасповной "Мозеры" к уху... Да нет, вроде, тикают. А между тем в самый, казалось бы, разгар дня - это по моим часикам - за окном с гиканьем проносилась зоревая - вся в красном Иродиада и начинало, как по команде, вечереть, начинало смеркаться. А когда она возвращалась обратно уже вся черная, наступала ночь - южная, звездная. И в темноте свиристели сверчки, да так, елки зеленые, громко, будто это и не сверчки были вовсе, а специально посаженные в кусты жасмина милиционеры...
И как в сказке - битком набитый холодильник - бананы, кокосовые орехи, киви, ананасы, рябчики - Господи! - всякие там марсы, баунти, сникерсы, серенаты, шоколад Кэтбюри - Господи, Господи! - клетчатый плед на плечах, пламя в камине, верная собака у ног...
Было, было!..
А наперекосяк пошло после того ее обморока. Будто роковой Мадула сглазил наше семейное счастье.
Как-то под утро я совершенно машинально снял телефонную трубку, чтобы заказать кофе в постель, и вдруг к ужасу своему услышал:
- Шо?.. Хто там?
А вскоре среди ночи я, разбуженный шорохом, увидел глаза. Зеленовато светящиеся, разные - один с замочной скважиной, другой с дырочкой от сучка. Они висели над столом, внимательно просматривая мои бумаги, которые перелистывала рука, здоровенная такая, рыжая...
Дурацкие стишки свои я в тот же день сжег. Все сорок три штуки, плюс наброски чего-то совершенно несусветного, в прозе, под странным названием "Тоска по Тюхину". Сгорело, как и следовало ожидать, за милую душу. Один только стишок и запомнился. Коротенький, всего-то в восемь строчек:
Господи, уже и не прошу - на пол, как подрубленный, валюсь - через силу, Господи, дышу! Господи, не веруя, молюсь! Господи, раздрай в душе, разлад!.. Он ведь мне уже который год - Этот в душу - исподлобья взгляд ленинский - покоя не дает...
Вот такая, с позволения сказать, лирика. Невеселая, как видите. Да и не мудрено: ну до смеху ли мне было, если еще там, в Городе, заприметил за моей лапушкой - как бы это поделикатней выразиться? - некий физиологический нонсенс, что ли. У нее по-моему напрочь не работало пищеварение. Там, на Салтыкова-Щедрина, даже, извиняюсь, туалета как такового не было. Вместо него была оборудована фотолаборатория. Как-то раз я не выдержал и написал химическим карандашом на дверях ее:
БЕДА, КОГДА ЖЕНА ФОТОЛЮБИТЕЛЬ:
ГОРЬКА ТВОЯ МОЧА, КАК ПРОЯВИТЕЛЬ!
О, если б знал, если б только мог представить себе!..
Когда кончились продукты, она стала поедать все подряд: штукатурку, угольки из камина, мыло - войдешь в ванную, возьмешь кусок "Камей классик", а на нем следы ее неровных зубов! Помню, однажды вечером она, задумчиво глядя на Петруччио, спросила меня: "Тюхин, а попугаи съедобные?". На всякий случай я снял с антресолей раскладушку - мало ли! - еще куснет за ухо, как Даздраперма!..
А еще она, Мария Марксэнгельсовна, пристрастилась к чтению.
Вот списочек книг, прямо-таки проглоченных ею в Задверье. В скобочках - ее своеручные оценки.
8. Ф. Достоевский "Идиот" - (Вот уж воистину!)
7. Он же - "Бр. Кар." - (Брр-р!.. Прямо как дусту наелась!..)
6. Он же - "Бобок" - (Не поняла юмора. Он что - наш, что ли?)
5. Краткий курс истории ВКПб. - (Достать и прочесть полный!)
4. "Триста способов любви. Пособие для начинающих" - (Есть еще 301-ый, который мне показал Г. М.)
3. "Вы ждете ребенка" - (Ох, и не говорите! Заждались уже!..)
2. М. Т. Вовкин-Морковкин "Послание к живым" - (Ай да лупоглазенький!..)
1. В. Тюхин-Эмский "Химериада" - (И с этим шакалом я делила постель?!)
Увы, увы! - из песни слов не выкинешь. Это уже я - Тюхин.
Смаргивая невольную слезу, вспоминаю. В переулке еще не развеялась пыль от полуденной Иродиады - белое трико трансмутанта, белый рысак, бело-сине-красное знамя. Из терема напротив доносятся стихи под мандолину - это наша соседка Веселиса, она же - Констанция Драпездон мелодекламирует на французском. Выйдя замуж, она стала виконтессой, а разведясь, поэтессой.
Хорошо!
Моя паранормальная, задумчиво жуя, сидит в качалке с томиком М. Горького.
- Тюхин, - выдирая страницу, вопрошает она, - а море, над которым гордо реет черной молнии подобный, оно большое?
- Бесконечное!
- Как что, как революция?
- Как реконструкционно-восстановительный период после нее!
- О-о!..
Милая! О как мы сроднились с ней за эти совместные годы! Она даже "окать" стала, как я, В. Тюхин-Эмский. "А ну плюнь!.. Выплюнь, кому говорят - он же Горький!.." И она беспрекословно выплевывает, хорошая моя.
- Ах, Тюхин, ничего не могу поделать с собой. Все время хочется чего-то этакого, несусветного...
- Солененького?.. Кисленького?! Ах ты, мамулик ты мой! А как насчет лимончиков?.. Годится!.. Тогда, может, я это... может я на рыночек сбегаю?
Лапушка и ахнуть не успела, как я, подхватив авоську, петушком перемахнул через деревянную баллюстрадку веранды.
Денег, разумеется, не было. То есть были непонятно откуда взявшиеся в кармане 20 монгольских тугриков - Даздраперма, юмористка, сунула, что ли? - но даже это меня не остановило. Рок событий, неудержимый, как трамвай, брошенный водителем, скрежеща на поворотах, нес меня...
До сих пор ума не приложу, как я оказался под другим небом, - не синим и не голубым, а жовто-блакитным. И уже не память, а некое совершенно безошибочное беспамятство вело по саманным заулкам. Домики были сплошь одноэтажные, беленные известкой, в мальвах, как в детстве. У водяной колонки посыпал дождь - крупный, черный, как спелая шелковица. Дождины были сладкие, пачкучие. Ни с того, ни с сего я вдруг свистнул в два пальца и побежал - вприпрыжку, как за железным обручем! И когда за банными акациями сначала робко сверкнуло, словно улыбнулось, а потом, как женщина в халатике, - ах! - и открылось - да такое солнечное, такое манящее, что слезы хлынули из глаз, - оно, море - и я задохнулся, и ноги вмиг отяжелели - минуточку, минуточку! нельзя же так, сразу! - я схватился за грудь, как пулей пронзенный предчувствием, что больше никогда в жизни уже не свидимся, я схватился за то место, где деревянная кукушечка снесла яичко, и со стоном опустился на траву, на июльскую, шелудивую, в двух шагах от Банного спуска, у самого обрыва...
Море, теплое, тихое праморе моего пришествия в мир хлюпало волнами внизу. И были ступеньки из плитняка, и Горбатый Камень, с которого я впервые нырнул солдатиком, и одинокий парус, и, разумеется, чайки, одну из которых звали Крякутный-Рекрутской. Все было на месте, даже перевернутый, с дырой в днище баркас, через нее-то я однажды и вылез, как выродился по второму разу: "Мама, мама, я стихи сочинил!.."
Все было, как тогда, в солнечном сталинском детстве, только вот само синее море, оказалось вовсе не синим. И не голубым. И даже не мраморно-зеленым. Море, открывшееся моему изумленному взору, было розовым на цвет, таким розовым, что я испуганно схватился за глаза - Господи, да уж не в очках ли я?! Очков, разумеется, не оказалось - их сшибло в момент самодезинтеграции Папы Марксэна, так что, когда, брякая ведерком, возник дусик с удочками, я имел моральные основания на такой, по меньшей мере идиотский вопрос:
- Это как это?
- Ась, - приложив ладонь к уху, осклабился дед.
- Это что, спрашиваю, за море? Черное?
- А то какое же! - просиял старый афганец. - Оно и есть - Ордена Нерушимого Братства Народов нелюдимое наше Червонное море!
- Так какое же оно червонное, когда - розовое?
- А стало быть, не дошло еще до кондиции, анчоус ты мой в томатном соусе!
Ну что ж - розовое так розовое, - смирился я, - благо хоть наше...
А тем временем, как-то без всякого перехода, разом - смерклось. Со свистом и гиканьем вздыбила передо мною черного коня - черная же, с черным штандартом анархо-синдикалистов в руке - Иродиада Бляхина.
- Тюхи-ин! Началось! - вскричала она. - Еду Зловредия брать!
- Какого еще Лаврентия? - не понял я. - С какой целью?
- Экий ты! - осерчала она. - Да Падловича! Да замуж!..
Я долго махал ей вслед рукой. А когда она проскакала обратно вся красная, окровавленная, и началось утро, я пошел на Шарашкину горку.
Как и следовало ожидать, за сорок с лишком лет рынок моего детства претерпел и подвергся. Немалым, в частности, откровением для меня явился тот факт, что он - прежде называвшийся Шарашкиным - заговорил вдруг по-французски. Со всех концов так и слышалось: пардон, мерси, бонжур, шерше ля фам... Изменился к лучшему и ассортимент. Вместо пресловутой хамсы и макухи на лотках громоздились горы экзотической всячины: омары, кальмары, джинсы, кожаные куртки, сигареты, марихуана стаканами, тампоны Тампакс, шампунь Вошь энд Проктер, гранаты - Ф-1 и РГД и прочее, прочее. Пьяненький с утра пораньше букинист торговал моей "Химериадой". "Бычки! Бычки!" - базланила торговавшая окурками местная мадам Стороженко.
И вообще - при ближайшем рассмотрении Шарашкин рынок оказался вдруг самым что ни на есть марсельским. Сразу за торговыми рядами, похотливо похлюпывая, покачивались прогулочные яхты чеченских миллионеров. Крикливая толпа пестрела гризетками и кокотками. Формалинчиком и не пахло. Напротив - пахло о'де колоном и чем-то еще, навеки памятным, чем были пропитаны розовенькие салфеточки, которыми воспользовалась одна моя марсельская знакомая. Случайная, разумеется. На прощанье я ей сказал: "Ты это, ты хоть адресочек дай, на всякий случай..." Куда там! Вжикнула молнией, хохотнула, фукнула в лицо колумбийской "беломоринкой" - о-ля-ля, Виктор! И вот я разжмуриваюсь, а она, шалашовка, опять поправляет как ни в чем ни бывало свои кружевные чулочки. "Вот так встреча!" - говорю я, хлопая ее по тощей заднице. И она подскакивает, как ошпаренная, хлопает бесстыжими своими глазищами: "Уот даз ит мин?!" Как будто ничего такого между нами и не было. Будто это и не я вовсе прямо из родного аэропорта рванул к знакомому врачу проверяться!.. Я смотрю ей прямо в переносицу, в лоб и эта курвочка наконец-то не выдерживает, дает слабину, искажается растерянной улыбочкой: о-ля-ля! Ага, проняло-таки! Узнала, мочалка нечесанная!.. Что-что?! Сколько-сколько?! Сто франков? Пардон-мерси, мадмуазель! Экскузе, как говорится, муа! Мы уже однажды получили свое удовольствие...
А если б вы знали, как я обрадовался, когда увидал этого хмыря с лотком на лямке. Опять живого, опять целого и невредимого.
- Здорово, покойничек! - радостно воскликнул я.
Глаза у Померанца воровато забегали:
- Так вы, значит, вопрос ставите - покойничек... А аргументы есть? Ах, нету! Тогда какой же вы гуманист после этого?!
- Что верно, то верно, - согласился я, - гуманист из меня, из Тюхина, аховый. Лимончики у тебя, козла, имеются?
Померанец обиженно поджал губы.
- Ассортимент перед вами.
Ассортимент проходимца был столь же убог и подозрителен, как и уровень его социально-политического самосознания. В наличии имелись всего лишь три вещи: пластмассовая вставная челюсть, паспорт гражданина СССР и большая серая пуговица. Я ее сразу узнал. И схватил!
- Ты где, корзубый, мою четвертую пуговицу взял? - давясь от злобы, прошипел я. - На Литейном?
- Вот какая постановочка! - оживился профессиональный провокатор. Значит, вы заявляете, что эта пуговица ваша?
- Моя!
- А зубной протез, случайно, не ваш?
- Тоже мой!
- Та-ак! Так вы, стало быть, вопрос ставите!.. Может, и паспорточек ваш? - и с этими словами он, сардонически ухмыляясь, щелкнул своим длинным покойницким ноготочком по документику. В запале полемики я купился. Я взял его в руки, открыл и остолбенел от неожиданности. Грустная, усатая, с большими, как турецкие маслины, глазами и узеньким лбом физиономия глянула на меня с фотографии. И вот еще какой знаменательный факт выяснил я, ошалело листая липовую ксиву. Родились мы с владельцем рокового, черт знает откуда взявшегося в моей квартире пальтеца - год в год, месяц в месяц, день в день - 20-го октября 1942 года! Мало того, в графе "национальность" в паспорточке, вопреки очевидности, значилось - "русский". Сглотнув невольный комок, я уже собрался было бережно спрятать его запазуху, но скорый на руку коробейник опередил меня.
- Ну уж нет уж! - выхватив у меня драгоценную реликвию, окрысился он. - Может, скажете и фотоснимочек ваш?
И тогда я взял его, гада, за яблочко и сказал:
- А то чей же?!
Он пригляделся ко мне повнимательней и уже не был столь категоричен:
- Ну, вообще-то, если налепить усы, брови... ежели атропинчику в глаза, ну и лоб - кувалдочкой...
- Отдай! - прохрипел я.
- Не могу - он казенный. Вещественное доказательство.
- Тогда продай.
- Ах, так вы вопрос ставите, - встрепенулся торгаш. - А раз так, раз имеет место попытка подкупа при исполнении - два миллиона!
- Чего, рублей?
Подлец Померанец даже обиделся:
- Ну уж не карбованцев же!..
Сошлись на двадцати протомонгольских тугриках.
- Пережиток рыночной системы! - скрипнул зубами я.
- А ты - валютчик! - пробормотал он, воровато озираясь и пряча.
Мы с ним разошлись, как разведчики после конспиративной встречи - в разные стороны, быстро и не оглядываясь. Он - прямиком в черный, без номерных знаков, фургон, причем дверь Померанцу, как я увидел в витринном зеркале, открыла большая волосатая ручища, - он, аферюга, на доклад к начальству, а я дальше - за лимончиками, за извечно дефицитными цитрусовыми, которыми здесь, в райской стране Лимонии, что-то и не пахло.
- Лимоны есть?
- Лимонов нет, есть "Это я - Эдичка!" Э. Лимонова.
- Почем?
- "Лимон" штука.
- Щас как залимоню!..
- Ша!.. Ша!.. Тогда берегите свои нервы, читайте труды по лимнологии!
- По чему, по чему?
- Люди, та налейте ж вы ему лимонаду, он перегрелся на климате!
- Граждане, читайте стихи поэта В. Салимона, благотворительно воздействующие на лимфатическую систему!
- Держите его, он климактериальный!
- Лимбом его, лимбом! И в - Лиму!
- На Калимантан!
- Пардон!.. Сорри!.. Звыняйте, дяденьку!.. Иншульдиген!..
- Ты шо, сказывся, чи шо?!
И вот я мечусь, как угорелый, по Шарашкиному рынку моего детства натыкаюсь, наступаю на чьи-то ноги, извиняюсь, отругиваюсь. И он в ответ матюгается, хохочет, расступается, как Дыраида, дыхает сивухой, смыкает по карманам - где он, где мой документик? во сюда его, в носок! - он галдит, гакает, шарахает мне кулачищами по горбу - тысячесудьбый, тысячесмертный послевоенный рынок, где ведро абрикосов стоило рупь, а человеческая жизнь - и того дешевле.
- Не видали? Молодые такие, красивые, он в белом морском кителе, а у нее такое платьице с оборочками - голубое, ситцевое?
- Дети твои, что ли, дядечка?
- Родители...
- А-а, ну раз родители, значит, взяли!
- Господи, да что вы говорите?! Где, когда?!
- Так ить еще в сорок девятом годе, милок... Разом, обоих...
- В кителе, говоришь? В голубом платьице? Да вот же они!..
- Где? Где?
И все внутри обрывается. И в горле горячо и сухо, как в пулеметном стволе. Как тогда, в сорок шестом, впервые в жизни потерявшись, я из последних сил догоняю их, судорожно хватаюсь за полу белого, с золотыми пуговицами, кителя. Он поворачивается - Ке вуле-ву? - стройный, молодой, черный, как южная ночь, официант-камерунец из марсельской "Альгамбры"...