Миновали Тамбов. Долго вслед эшелону махал замасленной армейской шапкой демобилизованный солдат Дедулин, стоявший на крыше трактора. Когда он наконец скрылся из виду, Витюша вынул из кармана подаренную Дедулиным гайку и со слезами на глазах понюхал ее. "Ну чего ты ее все нюхаешь и нюхаешь? - ревнуя, зашипели часики. - Ну объясни мне, пожалуйста, чем она таким особенным пахнет!" И Витюша, уже с трудом сдерживаясь, скрипел зубами: "Тебе этого не понять!"
   Чаша терпенья переполнилась, когда подъезжали к Волге. "Ну, хорошо!" - сказал Зюзик. - "Если уж так хочешь, шут с тобой поступай в Литературный. Договоримся так: ты будешь творить, а я буду осенять тебя гениальными замыслами. То есть, я стану твоим творческим гением. Но только чур! - не поэтическим!" - "А каким же?!" - подскочил Витюша. - "Ты станешь единственным в мире теоретиком и практиком социалистического мфусианизма." - "Что-о?!" - взвился Витюша и на этот раз не только засунул этого засранца в мыльницу, но еще и завернул его в сопливый носовой платок, а мыльницу - в полотенчико: это чтобы он там сидел, говнюк, и не вякал, елки зеленые!
   Больше никогда в жизни рядовому Эмскому так не спалось, как в том эшелоне. Не мешал даже чудовищно храпевший рядом Гриша Непришейкобылехвост. Снились несусветные, пугающе реалистические сны. Как-то однажды приснился большущий черный котяра Кузя с дырой во лбу, до странности напоминавшей дырку в его пятке, ту самую, что осталась после Митькиных манипуляций с пассатижами. Снилось гулявшее само по себе пальто о четырех пуговицах, с хлястиком. Пальто вынимало из кармана паспорт и декламировало: "Читайте, завидуйте, я гражданин Сове... Совершенно Секретного Союза Парадигм!" Снился стойкий коммунист Тюлькин, которого брал в плен не менее стойкий и советский (в душе) оловянный грузин Хвамылия. "Комар в жопу!" - грозно кричал он, размахивая эмалированной кружкой с отбитыми краями. Часто снилась гражданка в смысле послеармейской неописуемо прекрасной жизни. Она была хоть и туманная, но зато с самыми большими в Ленинградской области грудями и могучими, как у Христины Адамовны, ручищами. Гражданка обнимала Витюшу самым крепким на свете объятием, причитая в голос: "Возвернулся, прынц датскый! А уж я-то ждала-ждала, уж я так-то ждала - изо...жданилася!" И солдатик, пугаясь, глядел снизу вверх и действительно видел над собой беломраморный бюст незабвенного идеолога. А однажды пригрезился Витюше совершенно ослепительный старшина батареи Сундуков. В адмиральском, с золотыми шевронами, кителе он стоял за штурвалом научно-фантастического летательного аппарата, по борту которого, то ли в качестве названия, то ли в качестве лозунга, было начертано: "Дембиль неизбежен!" Обнаружив Витюшу с высоты соколиного полета, Сундуков стремительно снизился и, тормознув, проскрежетал своими челябинскими челюстями: "Зу тубуй, рудувуй Мы, тфа нарада унэ учэредь!" Витюша вскрикнул и проснулся весь в поту, с бешено тарахтящим, как телеграфный ключ в руке лейтенанта Скворешкина, сердцем. Было темно. Страшно, с захлебами, всхрапывал Непришейкобылехвост. Витюша посмотрел на светящийся циферблат, поднес часики к уху - уж не стоят ли? - и вдруг услышал:
   "И ты знаешь, что этот мерзавец натворил?"
   "Кто?"
   "Твой Шпырной! Он - испортил меня!"
   "Это как это?" - удивился Витюша.
   "Я же говорил, говорил ему: не смей во мне ковыряться ножиком. Не послушал. Ковырнул! И вот результат: я никак не могу вспомнить каким образом осуществляется ретрансформация. В данном случае я имею в виду возвращение в исходное состояние!"
   "Из часиков - в Зюзика?"
   "Ну не в старшину же Сундукова!"
   "А смог бы?"
   И тут началась такая истерика, что рядовой Эмский засунул чокнутые часики от греха подальше под подушку, а сам перевернулся на другой бок и еще крепче заснул. И вот ведь что удивительно: ему опять приснилась летающая тарелка. Только на этот раз уже не Сундуков, а он, Витюша, стоял за штурвалом боевой космической машины. И над головой сияло солнце, а внизу, золотясь куполами и шпилями, как в стихах Пушкина, красовался град Петров: Свердловская набережная, площадь Ленина, крейсер революции "Аврора", Кировский мост... Послушная рулю машина величаво проплывала над Невой и свежий, пахнущий корюшкой, ветер с Балтики шевелил Витюшины волосы. И от избытка чувств он на мотив песни "И по камешкам, по кирпичикам" пел: "Ни фига, Витек, просморкаемся! Еще целая жизнь впереди!" Слева по набережной, параллельно рифмуясь, - АА ББ - в четыре ряда двигался автотранспорт. Маленькие, еще меньше чем Зюзик, человечки торопились по своим делам. Один из них - в военной форме, в фуражке, размахивая руками, как на митинге, свернул на площадь Декабристов. "Да ведь это же товарищ Фавианов, репетирующий поэта революции Маяковского!" - запоздало обрадовался рулевой Тюхин - "Как это тут, елки зеленые, чтобы это... чтобы повернуть назад?" И суетно желая пустить пыль в глаза бывшему однополчанину, ткнул наугад в одну из кнопок на пульте, и корабль, вздрогнув, метнулся вдруг по безумной параболе влево и вверх, и на страшной скорости врезался в купол Исаакиевского собора!.. И только золотая вспышка, только горький гаснущий голос: "Эх, рудувуй Мы, нэ сберег ты ввэрэнную мне буевую тэхнику!.."
   "А?.. Что?!.. Где это я?.."
   Разинув рот молчит Гриша. Ночной дождик стрекочет по крыше телятника. Внизу, в буржуйке рдеют торфяные брикеты (всю жизнь Эмского будет преследовать этот незабываемый нерусский запах). Гукает маневровыми неведомая станция. Внизу, под Витюшей, на первом ярусе, шепчутся:
   "Иди ты! Побожись!"
   "Честное ленинское! Да я только посмотреть, чего там чирикает. Я крышку ножичком поддел, а оно как засвиристит: "Прекратите, Роман Яковлевич, а то хуже будет!.."
   "Иди ты!"
   "Гадом буду!"
   "Ну а ты что?"
   "А я: сейчас-сейчас, уже прекращаю, а сам как поднажал! А оно как тряханет меня!.."
   "За грудки?!"
   "Током, балда!"
   "Иди ты!.."
   "Век дембиля не видать! У меня аж искры из глаз посыпались. А часики из рук - порх! И полетели... Сами летят, а ремешками, прямо как птица крыльями - мах-мах, мах-мах!.."
   "Да иди ты в баню - врешь ты все!.. Э!.. Э!.. Ты уже до "фабрики" докурил, а ну дай сюда! Во, змей! Я тут уши развесил, а он, знай себе, курит и курит..."
   "Вот и оно мне, это когда я еще ножичком не ковырял: "Не докуривайте до фильтра, Роман Яковлевич, в фильтре все элементы скапливаются..."
   "Иди ты!.."
   Рядовой Эмский терпеливо подождал, пока Шпырной со Шпортюком не улеглись, и слез с нар.
   Эшелон стоял на запасных между двумя составами. Ночь пахла мазутом, соленой рыбой, едким, отдающим химией дымом эшелонных буржуек, большой рекой и еще чем-то, тоже химическим, но таким тревожно знакомым, почти родным, что у Витюши защемило в груди.
   Послышались тяжелые, по мокрому гравию, шаги, что-то железное тюкнуло по железу, шаги смолкли, еще несколько раз тюкнуло. "Обходчик", - догадался Витюша и высунул голову под маленький ночной дождь.
   - Что за станция? - тихо, чтобы не разбудить товарищей, спросил он.
   - Областной город Эмск, - окая, ответил человек в брезентовом плаще с капюшоном.
   Сердце у Витюши Эмского встрепыхнулось:
   - Эмск!.. Не, правда Эмск?
   - Мы люди нешуточные.
   Обходчик достал из кармана брезентухи мятую пачку "севера" и угостил солдатика.
   - Спички есть?
   Эх, и спичек у солдатика не было. Трепещущий в ладонях огненный мотылек взлетел к Витюшиному лицу.
   - Эва! - вскрикнул путеец испуганно. - Это че у тебя? Болезнь, что ли, какая? Воспаление?
   - Проказа, - сказал Витюша.
   Как ни странно, ответ успокоил железнодорожника.
   - А-а!.. Ну это от нервов, это пройдет. Ты, служивый, вот что, ты мочой пробовал? Попробуй. Рекомендую. Откуда путь держите?
   Витюша ответил ему, что из Парадигмы Мфуси и в свою очередь поинтересовался, когда дадут отправление.
   - А кто же вас, вояк, знает, - зевнул путевой обходчик. - Вы ведь "литерные". Может утром, может к обеду, а может и вовсе через десять минут...
   Они еще немного поговорили о политике, о погоде, о вагоне-рефрижераторе, от которого невыносимо смердело тухлой рыбой. Папироски докурились. "Ну, бывай!" - сказал солдатику путеец и пошел дальше, потюкивая молоточком, изо всех сил напуская на себя увесистость и солидность, хотя на лицо ему, невропатологу сраному, салаге наглому, было от силы семнадцать, ну, разве что с хвостиком.
   Гукал маневровый. Диспетчер по громкой связи просил какого-то Петрова позвонить Сидорову. Ночь пахла Эмским заводом синтетического спирта, в просторечье - "синтяшкой" и это был тот самый запах, что так разбередил Витюшину душу. Здесь, в Эмске, жила его родная сестра. Сюда он приехал погостить на недельку, сдав экзамены на аттестат зрелости, да так и застрял на целых семь месяцев: по блату сменив питерскую прописку на местную, пошел на завод щелочных или, как он сам говорил, сволочных аккумуляторов, учеником слесаря, точил пуансоны, сверлил дырки в матрицах, чуть не вступил в комсомол, чуть не напечатался в областной газете, - и все потому лишь только, что на городском пляже влюбился второй раз в жизни роковой любовью в маленькую, но тем не менее на пять лет его старшую, библиотекаршу. Ах, что это был за роман, что за роман, о, что за роман!.. Впрочем, об этом как-нибудь в другой раз, в какой-нибудь другой, совсем-совсем другой книге, милые мои, дорогие, все на свете понимающие!..
   И тут Витюша вздохнул так громко, что аж застонал. Часики на руке стрекотнули.
   - Он совершенно прав, - чирикнул Зюзик, - у тебя все, друг мой, исключительно все на нервной почве. Главное спокойствие. Три глубоких вдоха и выдоха, счет про себя от тринадцати до ноля и наоборот...
   - Ты бы мне лучше подсказал, как от болячек избавиться.
   - Зачем?
   - Кто ж меня с такой мордой в отпуск пустит?..
   - Морда как морда, - недовольно пробурчали часики. - Но раз уж ты настаиваешь, я подумаю. Как там у вас в народных мудростях: ум хорошо...
   - А когда его нет - еще лучше, - грустно досказал Витюша и полез на нары, припомнив еще одну, куда более подходящую к случаю поговорку: утро вечера мудреней, елки зеленые...
   Разбудили его топот, голоса, звяканье посуды. По междупутью бегали дневальные с бачками.
   - Слезай рубать, а то "моряком" останешься: сегодня макароны, по-дружески предупредил Колюня Пушкарев.
   Витюша, зевая, вынул из вещьмешка свою персональную - и тоже от Дедулина - ложку, на выпуклой части которой, той самой, чем щелкают салагам по задницам, было аккуратно выколото: "Ищи, сука, мясо!" - Витюша достал свою личную, алюминиевую ложку, он высунул голову в оконце - на кого это там разорался Филин? - да так и замер с изготовленным для очередного зевка ртом.
   За путями, метрах в четырехстах, ежели напрямки и наискосок через пустырь, он увидел тот самый двухэтажный с голубятней на крыше дом, в котором прожил целых семь месяцев - вдали от родителей, вдали от Питера, Господи, вдали от всего, что было - и это выяснилось только здесь, в разлуке! - так любимого и дорогого, что Витюша с тоски чуть было не женился, нет не на библиотекарше, совсем-совсем на другой, но это опять же совершенно из иной оперы!.. Дом был так близок, что называется - рукой подать, что Витюша даже ущипнул себя за руку. Но это был никакой не сон, просто, пока он спал, ушел состав с астраханской тухлятиной и открылся, елки, такой вид под гору, да еще с рекой, широченной, как море, вдали, открылся такой, бля, вид, что у Витюши Эмского прямо аж дух перехватило, а сердце затарахтело, как телеграфный аппарат СТ-35: внимание всем членам и органам! быть готовыми к очередному чрезвычайному происшествию!
   И ЧП не заставило себя ждать!
   В 8.15 по местному времени Витюша еще рубал макароны с тушенкой, в 8.16, даже не доев, он вдруг хлопнул крышкой от солдатского котелка об пол, отчаянно воскликнул: "А-а, да чего уж там!", - выпрыгнул из вагона и, чуть не сбив с ног товарища старшего лейтенанта Бдеева, сломя голову помчался прочь!
   Ему кричали, его пытались остановить (сержант Филин) с помощью подножки, но рядовой Эмский был неудержим. Лягнув сержанта, он кубарем скатился под откос и, петляя как опившийся химией заяц, скрылся за штабелями старых шпал.
   Даже много-много лет спустя, когда память обрела свойственную возрасту дальнозоркость, случившееся в Эмске вспоминалось Витюше, как-то смутно, с известной долей недоверия полно, да было ли, может, и впрямь примерещилось? В памяти всплывали мчащиеся навстречу будяки, колючая проволока, которую он перемахнул, как Брумель, перекидным способом, кювет, асфальтовая, вся в выбоинах, родная Железнодорожная улица, неизвестно откуда возникший вдруг впереди патруль. Вместо того, чтобы кинуться куда-нибудь в сторону, Витюша, с перепугу, что ли, выхватил из кармана дедулинскую гайку и, дико завопив: "Курваблясуканафиг, ур-ра-аа!..", кинулся на совершенно не ожидавших такого поворота событий патрульных, страшный, весь в ляписе, с зажатой в кулаке боевой, типа РГД гранатой, с выдернутой чекой. Так во всяком случае утверждал в рапорте начальник патруля капитан Кипятильников, метнувшееся в сторону белое, в бурых от крови заклеечках, лицо которого, его, искаженный криком "лажи-ись!", рот запомнились Витюше на всю оставшуюся вечность, как бы в подтверждение подлинности происшедшего. От неизбежного трибунала его спасла явная несуразность некоторых деталей рапорта. В нем, например, утверждалось, что перепрыгнув через капитана неизвестный нарушитель в форме солдата Советской Армии, вторым прыжком якобы перескочил через виадук, чему свидетелями стали два других патрульных: ефрейтор Шибиздяк и рядовой Чмунин. Но в том-то и фокус, что этот совершенно фантастический прыжок Витюше тоже запомнился! В памяти запечатлелся замедленный, как при цейтраферной съемке, взлет на высоту птичьего полета, огромная, во весь распах, река, с далеким, как детство, Энском на другом берегу. Витюша увидел здание военно-морского училища, степную дорогу в авиагородок, по которой он два года ходил в свою первую в жизни школу, кладбище самолетов, где он, будучи всего-то первоклашкой, уже мотал уроки, где один-одинешенек обретался однажды, когда его побили детдомовцы, две недели подряд, с какой-то недетской изворотливостью обманывая и родителей, и учительницу разом - о, уж не здесь ли, не здесь зародилась эта его неизлечимая, на всю судьбу страсть к сочинительству? - откуда таскал домой свинченные с самолетных панелей приборы и радиодетали, те самые, что чуть не погубили Витюшиного отца, когда поздней осенью 49-го, в половине четвертого ночи, в их фанерную дверь постучали.
   Витюша поклясться был готов, что пока летел над виадуком, вспомнил все свое детство, а когда мягко, как во сне, приземлился у самой бани, забыл все на свете, включая воинскую присягу, потому что окно на втором этаже следующего дома было настежь открыто и слышно было, как шкворчит на плите масло, как пахнет на всю улицу, да что там на всю улицу! - на весь мир - самыми вкусными во всей Вселенной, почти такими же, как мамины, пирожками "с-луком-с-яйцами".
   Эмский нажал на звонок, дверь тотчас же отворилась, сестра, не узнав, охнула, потом все-таки узнала и опять охнула, махнула полотенцем и снова охнула: "Ты что - дезертировал?!" Витюша плел ей какую-то околесицу про военную тайну, давясь, пил непонятно откуда взявшуюся водку - один стакан, за ним, не закусывая, второй, третий... "Да ты хоть пирожок-то возьми!" - заплакала сестра и, спохватившись, набила ему пирожками целую авоську. "Целу. Бегую!" - выпалил солдатик и, торопливо чмокнув сестру в щеку, понесся обратно. Впрочем, несся ли он сам, или его несли, это осталось загадкой на всю жизнь. Доподлинно известно лишь одно: в свой телятник Витюша влезал уже на ходу, а когда наконец был втащен Митькой и Бобом, пустился, пьяная скотина, вприсядку, выкрикивая: "А вот пырожкы дома-а-ши-ни-я! С пылу, бля, с жару, со слуком сы яй... сыми, кото... котырые тожу учавс-вствуют, но ни вхо...жи!"... Увы, увы!..
   ...И приснился Горбачев, и был он уже другой, новый, без родимых пятен социализма. "Мы, рядовой Мы, в этой ихней системе ценностей не значимся. Так шо имейте это в виду!.."
   Однако в виду находился он опять недолго и был отправлен по этапу причем без суда следствия - на Канарские острова...
   А когда Витюша очнулся, степь уже вовсю трясла цветами, как цыганка юбкой! О, это была совершенно фантастическая, от горизонта до горизонта алая от маков и тюльпанов, до разрыва сердца любимая степь его детства! Цветы, как живые, шевелили на ветру лепестками и Витюше все казалсь, что это никакие не цветы, а вселенский слет трепетнокрылых бабочек, и стоит всхрапнуть Грише погромче или, не дай Бог, проявить свою способность Колюне - и эта немыслимая красота испуганно вспорхнет и, опалив небо, улетит в какую-нибудь уму непостижимую Перипатетику...
   Высунув голову на вольную волю, рядовой Эмский улыбался, как Ваня Блаженный. Его отросшие аж на три пальца уже волосы - в марте по приказу т. Бдеева он подстригся наголо - трепал ветер, щекотно тилипались на лице засыхающие струпья и слезы, слезы счастья невозбранно и совершенно беспрепятственно катились из Витюшиных по-монгольски узких с похмелья глаз.
   "Это неслыханно! Ты спалил себе всю слизистую! Ты деградируешь! Ты не бережешь самое дорогое на свете..." - голос у Задушевного Зюзика был не на шутку взволнованный, канифольно-звонкий.
   "Что?.. что, ты говоришь, самое дорогое?! - улыбаясь, рассеянно переспрашивал солдатик.
   "Здо-ро-вье!"
   И Витюша, жадно ловя ноздрями, ах, такие запахи, что голова шла кругом, не переставая улыбаться, шептал:
   "Эх, ничего ты не понимаешь... Ничегошеньки..."
   А когда стемнело, за эшелоном вприприжку покатилась серебряная, как юбилейный рубль, степная Луна. Лицо у нее было пятнистое, как у солдатика, а на обратной стороне, как на ложке, было выколото: "Из всех форм рабства худшей является армия. Антуан де Сент-Экзюпери".
   Разбудил зов, нежный, чуть слышный сквозь Гришины всхлипы и стоны:
   - Солдатик, а солдатик, встань-проснись, выгляни в окошечко!..
   Повинуясь, Витюша встал на карачки и высунулся, и увидел ту, о которой мечтал всю свою двадцатилетнюю жизнь, по-блоковски смутно прекрасную: темные глаза, черные брови, чувственные, чуть насмешливые губы, и все это в обрамлении строгого, по-монашески повязанного платка. И голос, голос!.. О!..
   - Так вот ты какой, суженый мой, завещанный! - сказала Она тихо, проникновенно, с таким теплым придыхом, что у Эмского волосы зашевелились, как это всегда бывало с ним в судьбоносные мгновения.
   - Ты это... ты кто? - безнадежно глупея, прошептал он и Та, что с укоризной покачала головой в точно таком же, только забранном колючей проволокой, оконце точно такого же - "для перевозки людей и животных" вагона, грустно ответила:
   - Неужто не узнал?! Эх ты, а еще, поди, стихи пишешь? Ведь правда пишешь?
   - Пишу! - прошелестел Витюша, как завороженный.
   - Пишешь, и не узнал... Ах, да что же они, ироды, сотворили с тобой, что содеяли!..
   - Это инфекция, это пройдет, незаразное это...
   Она тихо рассмеялась:
   - Ты это про что, про пежины про свои? Нет, пегенький ты мой, заразы я уже не боюсь, не страшна нам с тобой никакая зараза, золотой мой, серебряный, ляпис-лазурью, как фарфоровый чайничек, тронутый!.. Тебе сколько пахать-то осталось?
   - Полтора года, - прошептал Витюша.
   - Вот видишь - полтора... А мне - четыре... Ждать будешь?
   - Буду! - выдохнул солдатик.
   - Ну, конечно, будешь, а куда ж ты денешься... Может, сейчас скажешь, как меня зовут?
   - Вера?.. Надежда?.. - Витюша громко сглотнул, - Лю... любовь?..
   - Эх, Витюша, Витюша! - "Откуда она узнала, ведь я же не говорил?" встрепыхнулось сердце солдатика. - А чего ж тут хитрого? Твое имя, молодой-красивый, у тебя на лбу написано. Хочешь, я тебе всю правду скажу?
   - Это как это?
   И она опять тихо-тихо, чтобы не разбудить товарок, рассмеялась:
   - Ой какой стригунок!.. У тебя девушка-то была?
   - Была, - вздохнул Витюша, и подумал, и еще раз вздохнул, две даже...
   - Значит, одна да была... А сколько еще будет, и-и!.. Сто любовей у тебя будет, жеребчик ты мой, и все до единой несчастливые, но зато, Витюша, такие... такие неповторимые, что ни словом сказать, ни пером опи... Ты, кстати, мочой свои болячки пробовал? Попробуй, помогает... А еще у тебя, ненаглядный ты мой, одна на всю жизнь грусть-тоска, но зато такая... такая счастливая, такая всеобщая!..
   - Поэзия?
   - Ну вот, а еще говорят, Армия дураками делает! Она, касатик! И все беды-несчастья твои, Витюша, все до единой пройдут, отвалятся, как струпья с лица, ты только не изменяй себе, продолжай... писать против ветра. И еще люби, и надейся, и верь... А то, что имя мое не угадал...
   - А я угадал, - сказал Витюша, - тебя ведь Музой зовут, правда?
   - А ты догадливый, - грустно вздохнула его ночная собеседница. - Как пишется в одной книжке: "Эх и догадал же тебя, черт..."
   И тут повеяло степной полынью. Вякнул сонный тепловоз. Долгая железная судорога, грохоча сцепками, пробежала по соседнему составу.
   - Ну что, счастье мое неописуемое, хорошо я тебе погадала? А раз хорошо - позолоти ручку, не будь жмотом...
   И Витюша Эмский, солдат второго года службы, совершенно не отдавая отчета в том, что он делает, как зачарованный снял со своей руки золотые волшебные часики иностранной фирмы "роллекс" с красной центральной секундной стрелочкой и, размахнувшись, - часики при этом испуганно чирикнули: "Ты что, совсем сдурел, что ли?" - размахнувшись кинул их ночной колдунье с подозрительно цыганским именем Муза, и та, злодейка, хохотнув, ловко поймала Витюшино сокровище на лету:
   - Не поминай лихом, красавец! Пиши до востребования. Муза меня зовут. Арфистка я!..
   А может, это только послышалось Витюше, может, и не "арфистка" она сказала, а, что ближе к истине, - Аферистка. Но это уже были детали. Вторая судорога громом пробежала по вагонам соседнего поезда, мироздание дернулось, поехало куда-то влево относительно оси времен, пронзившей насквозь несчастное сердце солдатика. И когда, точно дверь в иной, совсем иной мир, отпахнулась вдруг лунная, с немыслимо-серебряным соленым озером на горизонте, степь, когда в ноздри смаху, заставив зажмуриться, ударил пыльный, тщетно пытающийся нагнать последний вагон, ветер запоздалого сожаления, солдатик сглотнул комок и, неизвестно чему улыбаясь, прошептал:
   - И все равно, все равно - хорошо, елки зеленые!..
   Конец.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   И вот, Тюхин, когда я написал это последнее, не оставляющее накаких надежд на продолжение, слово, меня точно током ударило: Господи, так это что - все?! Минуточку-минуточку, а как же Тютюнор? - степные, со стартовыми возвысьями космические дали, палаточный городок, полынные закаты, шальной, вздымающий с коек возглас - "Пошла, пошла, родимая!" и, вместо ожидаемое межконтинентальной, она, наша Христина Адамовна, величаво движущаяся к персональному сортирчику на фоне златомедно-багряного, как лицо некоего бесмилляевского пращура, заката...
   Ах, да Бог с ним, в конце-концов, с полигоном, от которого, по слухам, одно "тю-тю" сегодня и осталось - но Зюзик, но злополучный роман о нем, в сюжетных ходах которого я мечтал запутаться, как Лаокоон в змеях? "Зачем, о зачем я отдал самые удивительные во Вселенной часики первой встречной уголовнице, пусть даже незаурядной?" - схватившись за голову, отчаянно воскликнул я.
   И тут я уронил голову на рукопись последней страницы и, как-то совершенно неожиданно для себя, к тому же заметь, Тюхин, на боевом дежурстве, чего, как ты помнишь, со мной никогда не случалось, - заснул!.. Приснилась мне летающая тарелка над сгоревшим Домом писателей на Шпалерной (бывш. Воинова). На штурманском мостике корабля, скрестивши руки на груди, подобно капитану Немо, стоял Сундуков-Ослепительный в белом адмиральском мундире. Подойдя ближе к пожарищу, я, набравшись мужества, задал ему этот свой вечный проклятый вопрос: "Зачем и почему?", на что отважный старшина, сверкнув стальными зубами, рек: "Значыть, так нада!"... Космический гравидискоид, полыхнувши дюзами, умчал сражаться за вечный мир во всем мире, а я, Тюхин, зажмурившись от нестерпимого озарения, понял вдруг все. Я понял, минхерц, что мой, столь внезапно оборвавшийся роман, - не более чем интродукция, то бишь - вступление. Что рондо-каприччиозо - впереди! Что дело вовсе не в Зюзике, и уж тем паче не в часиках, в которые он столь хитроумно трансформировался, а в той самой тарелке, с которой он по нечаянности упал, и которая усквозила, благодаря небезысвестному тебе самодезинтегранту Марксэну Вовкину-Морковкину в некий страшноватый, параллельный, а может и того круче - перпендикулярный мир! Я понял, друг мой, что роман продолжается, только уж в ином, совершенно в ином качестве! И черт с ней, с очаровательной мошенницей, пусть радуется внезапно свалившемуся в ее цыганскую ладошку прибытку. Бог с ним, с Эмским, в его судьбе ничегошеньки уже не поправить. А вот что касается старшины Батареи Управления Вселенной товарища Сундукова, Ионы Варфоломеевича, то ему, Тюхин, выпала иная карта: не знаю когда, как, где, но он просто обязан оказаться за штурвалом боевого космического корабля, он должен, взревев всеми дюзами, умчать в Парадигму Четвертой Пуговицы, где ждет его новая служба, новая ослепительная жизнь, новые героические свершения!..