Идея счастливо засмеялась:
   - Тюхиным свойственно!..
   - Но если Тюхиным это простительно, то для нас, Марксэнов, любая ошибка в нынешнем положении - смерть, - вот так он, шутник, и сказал, просто и очень убедительно, до того убедительно, что я вдруг встал по стойке смирно, как мои волосы, и весь обратился в слух!..
   - Эрго, то есть - из этого следует, - прострекотало Нечто, как в насмешку нареченное кем-то Вовкиным-Морковкиным, - из этого следует, Тюхин, что вы и только вы, поскольку вам сходило с рук и не такое, только вы, Тюхин, в данный момент и при данных обстоятельствах, способны выполнить миссию, которую, без боязни впасть в преувеличение, можно квалифицировать как Всемирно-Историческую... Готовы ли вы?
   Он еще спрашивал!
   - Это самое... ну это, елки... ну, вобщем, так точно! - шалея, как это всегда бывало со мной в присутствии любимых женщин, решился я, тем паче, что терять мне, Тюхину, было решительно нечего.
   - Исходные данные: меня ищут...
   - Ищут! Еще как ищут, Мохнатенький! Прямо аж с ног сбились, - подтвердила гордая Идея Марксэновна.
   - То есть, - скрипуче рассмеялся Фантом, - то есть из этого следует, что дух поиска, при всем его катастрофическом дефиците в обществе прогрессирующего мандулизма - жив, милостивые государи! На здешних знаменах следовало бы начертать: Мы ищем, следовательно - существуем. Выводы: примо - не все еще потеряно, секондо - возможны варианты, тертио - один из этих вариантов, причем самый для меня предпочтительный, вы, Тюхин!
   Испуганно всхохотнула сова. С соседнего дуба, чуть ли не свалившись с ветки, торопливо откаркнулась огромная, с человека величиной, ворона в маскхалате.
   Туманный Свидетель и Очевидец засветился недобрым красноватым свечением.
   - Снять? - щелкнув застежкой кабуры, спросила Идея Марксэновна.
   - Это Профартилов, - просвиристел Гость Небесный, - мы с ним тут играем в русскую рулетку. Он стреляет, он же и падает, особенно, когда выпьет... У нас тут весело, - поголубев, добавил он. - Итак, на чем мы остановились, Тюхин?.. Положеньице, в которое я угодил по милости известного вам майора, скажу прямо, архискверное. Некая дверь, сами понимаете, - не совсем обычная, но в то же время с обыкновенным, самозащелкивающимся замком, взяла да и захлопнулась. Что в условиях задачки? Жизненно необходимо проникнуть в помещение за сей дверью и вынуть из ящика письменного стола некий интересующий меня предмет. Назовем его - коробок... Вы следите за моей мыслью? Так вот, коробочек на вид самый что ни на есть заурядный, спичечный, с истребителем МИГ-29 на этикетке. Откроюсь: в коробочке нечто такое, что в ближайшее время станет мне нужнее всего на этом свете. Впрочем, когда откроете, сами поймете... Сложности? Пожалуй, одна: без ключа в это столь волнующее товарищей из Учреждения помещение не попала еще ни одна живая душа. И, смею заверить вас, - никогда не попадет. Почему я обращаюсь с этой просьбой именно к вам, Тюхин? А вы подумайте, только хорошенечко подумайте, как любит говаривать хорошо знакомый нам обоим гражданин майор, и вы непременно поймете... Ду ю андестенд ми?
   - Йез, - сказал я и, подумав, зачем-то добавил, - ит из.
   Живое светящееся облачко на руках моей цыпочки присвистнуло. Моросящая ночная тьма тотчас же отозвалась свистками - слева, справа, сверху и даже, как мне показалось, из пруда, где лежал Брюкомойников.
   - Голубчик, - вздохнув, прошелестело газообразное чудо природы, там, на столе початая пачка сигарет "Мальборо". Не в службу, а в дружбу - прихватите ее к чертям собачьим... Зачем? - справедливо спрашиваете вы. А затем, Тюхин, что очень уж курить хочется. Особенно перед смертью... Ву компронэ?
   - Уа... то есть - уи, - только и вымолвил я.
   И тут взлетели сразу три ракеты. На крыше дворца вспыхнул и суматошно зашарил по кустам прожектор. Завыла сирена.
   Мы распрощались.
   Обратную дорогу помню смутно, фрагментами. Вопреки моим ожиданиям, к строительному вагончику мы с Идусиком не вернулись. "Назад не получится", - кратко и загадочно объяснила Шизая. Все мои попытки выяснить почему, наткнулись на упорное молчание.
   Вспоминаются выстрелы, мечущиеся по зарослям тени. Навеки в сердце моем волевое личико моей возлюбленной - две упрямых, как ручки пулемета "максим", складочки на лбу, неподвижный, устремленный вперед взгляд ее стеклянных, вынимаемых на ночь, как моя челюсть, глаз, - решительные шаги по центральной аллейке. И я чуть сзади, и моя рука в ее руке - и выстрелы, выстрелы...
   У выхода на Таврическую, перед будкой КПП она показала двум встрепенувшимся было олухам в габардине небольшую, с золотым тиснением, книжечку, они встали навытяжку, а мы с Идусиком беспрепятственно покинули строго охраняемую территорию Военно-Таврического, как его здесь называли, объекта.
   Шел дождик. С трудом поспевая за маленькой Идеей Марксэновной, я задирал голову и ловил языком редкие капли. Они были непривычно крупные, теплые с тем уже привычным для меня горьковатым привкусом, назвать который химическим было бы заурядным, типично тюхинским кощунством...
   Глава одиннадцатая Задверье
   Передо иной обыкновенная питерская дверь - двустворчатая, крашенная белой краской, в бесчисленных вмятинах и порубах.
   - Это они, идиоты, пытались ее взломать, - вытерев губы, поясняет моя лапушка. Глаза у нее вытаращены, как у голодающего эфиопа, в левой руке - миска с вареной картошкой, в правой - вилка. - Слушай, Тюхин, - торопливо пережевывая, говорит она, - ты видел какие у него глазищи, а? Что значит - не видел?! Ты что - серьезно?! А шерсточка, а лапочки?..
   "Милая, бедная, - думаю я, - может, я еще и хвостик не разглядел? Впрочем, ничего удивительного - заурядные галлюцинации дистрофика. Вон ведь какая худенькая, одни косточки. Вся так и просвечивает насквозь... Господи, Господи..."
   Стоящая в условиях задачки дверь опечатана казенной бумажечкой, налепленной на щель между створками. На бумажечке - отчетливый штемпель до боли знакомого мне Учреждения и от руки: "14.Х.1968 г. Дверь опечатал генерал-лейтенант Бесфамильный".
   Ручка на двери отсутствует. Битый час я топчусь у этих проклятых дверей, понятия не имея, как к ним подступиться. Папа Марксэн, похоже, явно переоценил мои проницательные способности. Плечом и задом я уже пробовал. Разве что - лбом, с разбега?..
   - Слушай, - прошу я мою на себя не похожую, аж постанывающую от вожделения, - ты постарайся припомнить в подробностях. Ну вот - он выходит, видит - за ним пришли товарищи в габардине, - кивая головой, она смотрит сквозь меня и жует, жует. - Вот он делает вид, что смертельно перепугался, как бы отшатывается, толкая дверь спиной... Щелкает замок... Так?
   Небесная моя сожительница, босая, в одной розовой комбинашечке с оторванной лямочкой, утвердительно трясет своими жиденькими кудряшками. Она накалывает на вилку новую картофелину - кусь! - и половины как ни бывало!.. Прямо с кожурой, без хлеба, без соли...
   Так кто же она в конце-то концов, моя Идея Марксэновна?! Или их, согласно легенде какого-нибудь Кузявкина, - несколько, сменяющих друг друга, согласно графика дежурств?..
   Ах, да шучу, конечно же, шучу, хотя - положа руку на сердце - не до шуток...
   - И они, значит, берут его за шиворот и уводят?..
   - За шкирку, за шкирку, Тюхин. Это место у них шкиркой зовется... А впрочем, кажется, я вспомнила!.. Правда, это чушь какая-то, да и вообще - религиозный предрассудок, - она хмурит лобик, выцеливая вилочкой очередную картофелину. - Нет, ты правда не хочешь? А-то я все ем, ем... Правда-правда-правда?.. Ну, вобщем, когда Афедронов дернул за ручку и она оторвалась, папа Марксэн трижды сделал вот так вот, - и моя хорошая опустевшей миской вычерчивает в воздухе знак креста...
   - Так что ж ты раньше-то!.. Эх!.. Да ведь он же - закрестил дверь!..
   Она шмыгает розовым носиком, она покаянно кивает головкой и, тяжело вздохнув, ставит мисочку на холодильник.
   И я смотрю на нее, такую другую, совсем непохожую на ту, впервые мною увиденную через волшебные розовые очки, которые, кстати, лежат у меня в кармане, я смотрю на мою теперь уже старомодно амбивалентную и жалость комом подкрадывается к горлу. Ну и гад же ты, Тюхин! - клеймю я самого себя, - ты хоть понимаешь, что ты натворил, сволочь антипартийная?! Ведь это надо же - совратить такого чистого, беззаветно преданного идеям И. В. Левина товарища! И ведь как, чем?!.. Ну ладно бы - той самой штукой, которую тебе непонятно зачем откорректировали. Что ж - сказали бы умные люди, - дело житейское. Любовь, как известно, - зла... Но, Бог ты мой, когда непримиримость к несправедливости, урча и постанывая, меняют на вареную картошечку, пусть даже - в мундирах?! - когда творится этакое!.. Нет, вы представляете: не успеешь погасить свет, чуток пригреться, а она уже вышмыгивает из-под одеяла. Шлепают по полу белые тапочки, клацает дверца холодильника. И вот я слышу чавканье... О-о!.. "Милая, ты что делаешь?!" - "А что же еще прикажешь делать с тобой, Тюхин?! - жру!.."
   О несчастная моя жрица, увы, не любви! Это ведь я, выродок, чиркнув спичечкой, зажег ритуальный огонь на кухонном капище твоего пагубного культа! Я, змей-искуситель, сказал: "Хочешь попробовать?". Господи, да разве можно забыть это, по-детски наивное, как привычка дуть в дуло после выстрела: "А это что - съедобно?". - "Это не только съедобно, это очень даже вкусно!" - "Вкусно?! А что такое - вкусно?.." И в ответ - о, Тюхин, Тюхин! - "Это когда тебе хорошо, как Померанцу, любознательная моя...".
   Нет, нет мне, мерзавцу, прощения! - патетически восклицает во мне голос Эмского, на что другой мой голос - тюхинский - вполне резонно ответствует: "Да брось ты, Витюша, выябываться! Человеку кушать хочется, вот он и ест, потому как оголодал в этом своем Тартаристане еще круче, чем ты в своей Гайдарии!..". "Таки - нет или таки - да, Финкельштейн?.." - "Таки - йес", - соглашается Давид Шлемович.
   - А коли так, тогда вот что я тебе скажу, многоликая моя, - говорю я, вынимая из пальчиков моей ненасытной личиночки двузубую трофейную вилку, - солдатом, лауреатом, конформистом, клятвопреступником, самоубийцей и даже замаскированным под славянофила пархатым жидом - я уже был. Пришла пора испытать на своей, чудом уцелевшей шкуре, участь полтергейста, то бишь - духа, для которого, как известно, даже кремлевская стена - не преграда. Ужасно шумного, между прочим!.. - И с этими словами я, впервые за все эти годы открыто, по-нашему, по-русски - справа налево как читал свой запрещенный Коран дядя Минтемир - перекрестился и, изо всех сил зажмурившись, боднул дурной своей головой неприступную с виду преграду...
   Я лежал на паркетном полу, а по ладони моей ползла божья коровка. В голове позванивало, уши были заложены, как в самолете, а она все ползла по моей линии жизни, и было щекотно, и бешено колотилось сердце.
   Это был огромный, со старинным камином и книжными стеллажами под потолок, холл. Странно знакомый, имевший какое-то необъяснимое отношение к моей скромной персоне. И эти вот часы без стрелок на камине, старинные, с двумя бронзовыми молотобойцами. И мордатый рыжий котяра, спавший в кожаном профессорском кресле. Я даже откуда-то знал, что его зовут Парамоном. Кстати, и он, зверюга, ничуть не удивился моему неожиданному вторжению, только потянулся и, выпрастав когти, зевнул.
   - Марксэн хороший! - скрипуче сообщил мне сидевший в клетке попугай.
   И тут взметнулись тюлевые шторы, пахнуло морем. Теплым, южным морем моего детства, такого давнего и счастливого, что, казалось, будто и не моего.
   С веранды, клацая давно не стриженными когтями, вбежал каштановый коккер.
   - Ах, Джонни, Джонни, - сказал я, незапамятный, - ну и где же ты, бродяга, шлялся?.. Не стыдно?..
   Ему было стыдно. Сознавая свою вину, давным-давно сбежавший от меня коккер лег кверху лапами и замолотил обрубком хвоста по паркету. И тогда я встал и вынул из холодильника плошку с его вчерашним мясом.
   Все мне здесь было знакомо до мелочей. Я бывал уже когда-то в этом доме, в этой стране с чудным названием - Лимония. И отсюда до моря, до Банного спуска, по которому я, рискуя свернуть шею, три раза на дню сходил на пляж, было рукой подать.
   Я узнал каминные щипцы, вспомнил даже, как однажды, пытаясь прикурить, выронил уголек на вьетнамский ковер - вон оно пятнышко - и попугай заорал, веселя сборище: "Тюхин растяпа!.. Р-растяпа!..".
   Я узнал телевизор "Шарп", детскую кроватку в углу, аквариум со скаляриями, большущий, зачем-то в багете, цветной снимок лемура над письменным столом, и, конечно же, сам стол - старинный, с резьбой, чуть ли не тот самый стол из того самого гарнитура великого князя К. Р. - тоже, замечу, моего коллеги и, что характерно, единственного поэта на свете, которого К. Комиссаров уважал практически безоговорочно, а напиваясь, даже цитировал. Где-то я уже видел это дубовое чудо-юдо, сиживал за ним, и, похоже, не раз. Но где, когда?..
   И еще одно безусловное знание как-то сразу же обозначилось во мне. Я мог поручиться, что каминные часы без стрелок вовсе не были сломаны, но вот заводить их не имело ни малейшего смысла - молотобойцы все равно бы не затюкали своими пролетарскими молоточками по бронзовым цепям земного шара. В этом мире у времени было иное назначение. И когда я услышал в саду голоса, которые ни чуточки не изменились за сорок лет, я вобщем-то не особенно удивился. Я только сосчитал про себя до десяти и на цыпочках, чтобы не спугнуть пацанву, подошел к полураскрытым дверям на веранду.
   Их было четверо - Скоча, Вавик, Сова и Китаеза. Их было четверо и они, сукины дети, трясли яблоню. Господи, как будто и не было окопчика под Белоостровом, где они вот так же - вчетвером - и подорвались, свинчивая головку со снаряда. Пятым, по всем законам арифметики, был бы я, по почему-то не поехал. Сколько раз все пытался потом вспомнить - почему? - чья рука меня спасла от смерти тогда - ангельская или рука отца, силком потащившего нас с Рустемом в баню?..
   Я взял коккера за ошейник. Нет, этот охломон даже и лаять бы не стал. Он просто кубарем слетел бы с веранды и заслюнявил всех четверых до неузнаваемости. Так что невозможно было бы разобраться, как тогда, после взрыва, где кто...
   Я стоял за шторой и скулы у меня сводило яблочной оскомой. Потому что они были еще зеленые, недозрелые - маленькие такие китайские яблочки, те самые, которые - о, не случайно же! - назывались еще и райскими...
   ...а еще по какой-то совершенно необъяснимой ассоциации я подумал: Господи, но почему, почему - не я. Почему - Пушкин, Альбер Камю, Барышников, наконец? Почему же не Тюхин, Господи?..
   Эта мысль настолько поразила меня, что я разрыдался, как ребенок, всхлипывая и сморкаясь в тюлевую штору. А когда пароксизм отчаянья миновал, ни этого вечно убегающего куда-то коккера, ни пацанов в саду уже не было...
   А потом было утро. Я вышел на веранду, потянулся да так и замер с поднятыми вверх руками и разинутым ртом.
   Вниз по пыльной улочке, спускавшейся к морю от санатория на горе две женщины в белых с голубыми оторочками рясах бережно вели под руки смертельно бледного товарища младшего подполковника. Кузявкин был бел, как единственная стена в моем Отечестве, под которой за все время его существования так никого и не шлепнули. Он был бескровен, как обмуровка незримого града Китежа, утонувшего, как известно, удивительно вовремя. Увы, самого товарища младшего подполковника вражеская пуля не миновала. Предначертанное сбылось. Входное отверстие с раздавленную вишню величиной алело как раз по центру его непомерно большого лба.
   - Это кто же вас так, дорогой товарищ Кузявкин? - с сочувствием вопросил я. И он, сочинитель гениальных протоколов, гуманитарий-садист, вздернулся в руках небесных сестер и бессильно обвиснув, простонал:
   - Так я и знал!.. Значит Вовкина-Морковкина все еще не взяли! Плохо, из рук вон плохо работаем, товарищи!..
   И милосердные сестры замахали на меня руками, зашикали: молчи, молчи, Тюхин, видишь - человек не в себе!.. И повели его, гада, дальше неведомо куда и зачем - может, на пляж искупнуться, может, на Комиссию по Искуплению, а то и на ВТЭК, оформлять бессрочную инвалидность...
   А потом я подошел к столу и наконец-то решился взять ее в руки, свою собственную, ненаписанную еще книгу. Формата "покетбук". В целлофанированной обложке сорта "яичная скорлупа". С золотым тиснением, Господи!
   Так издавались там за бугром только самые сокрушительные бестселлеры...
   Я держал в трясущихся, как с бодуна, руках свой собственный, изданный не где-нибудь, а в самом Париже - роман, и с фото на задней стороне обложки на меня пялился не какой-нибудь там Лимонов, а я сам, правда, почему-то не совсем на себя похожий: невозможно старый, носатый, с печальными, как у Ильи Вольдемаровича, моего недавно уехавшего в Израиль соседа, глазами...
   Я посмотрел на год выпуска и невольный стон вырвался из груди моей.
   Впервые за долгие годы - да что там за годы, за десятилетия! - мне мучительно захотелось закурить. "Вот так, елки, всегда, - невесело подумал я, - и, разумеется, невозможно поздно, может быть даже после смерти..."
   Рука невольно потянулась к сигаретной пачке. Я машинально обхлопал карманы и, не найдя спичек, открыл ящик стола. Кажется, левый.
   Коробочек лежал сверху, на толстенной рукописи. Как Марксэн и говорил, - обыкновенный, спичечный, с военным самолетом на этикетке. Я вздрогнул. Я вспомнил зачем проник сюда, в Задверье, открыл коробочек и слезы, невольные слезы выступили на тюхинских глазах моих!
   - Господи, Господи! - прошептал я.
   Ну, конечно же, это было - то. То самое - без чего папе Марксэну не было бы упокоения в диком Военно-Таврическом саду, в окаянной Тартарии, безбожной, негативной...
   И я взял из ящика позолоченную дамскую зажигалочку, щелкнул, затянулся... и в глазах у меня поплыло, поехало... Строчки, буковки, знаки препинания - замельтешили в ослепших от сочувствия и сопереживания эмских очах моих...
   Только под вечер, когда по узенькой пыльной улочке на красном коне с гиканьем и присвистом пронеслась вся красная такая, в заскорузлых пятнах боевой и трудовой женской крови Ираида Ляхина, только на багряном закате я перевернул последнюю страницу своего сумасшедшего опуса.
   Пачка была почти пуста. Уже не умещавшееся в груди сердце, трепыхалось, как живое. Я сунул руку за пазуху. Кукушонок был большой, мокрый, перья его топорщились.
   - Лети, - сказал я, - лети домой, к хозяйке, дурашка...
   И он полетел.
   Выход из Задверья оказался до смешного прост. Я всего лишь повернул головку французского замка - слева направо, то бишь по часовой стрелке. Я легонько повернул ее, и открыв дверь на себя, шагнул из одного небытия в другое, уже ничего не страшащийся, уже, елки зеленые, бессмертный...
   Глава двенадцатая Навстречу новым злоключениям
   Была ночь. Боясь пошевелиться, я лежал на самом краешке кровати, а рядом, постанывая, взборматывая и всхрапывая, спала она, моя Идея Марксэновна. Подруга. Уже не платоническая, уже непонятно какая. Новая, Господи...
   Казенного, из байки, одеяльца на двоих уже не хватало. Несусветный ее живот - неизбежный, почти девятимесячный, - вздымался горой.
   В который уж раз произошло нечто непостижимое. Как выяснилось, пропадал я в Задверье не с утра до вечера, как мне показалось, а много-много дольше. Когда, потирая ушибленную ногу, я вошел в нашу спаленку, она сидела на кровати с такой счастливой улыбкой на устах, что я вздрогнул. Вместо приветствия моя хорошая приложила указательный пальчик к губам:
   - Т-сс!.. Иди сюда!.. Ближе-ближе!..
   Помертвев от предчувствия, я пал на травмированное об холодильник колено, я вскрикнул и пополз к ней. Цыпочка приложила мою безумную, гениальную мою головушку к чудовищно вздувшейся, расползшейся по швам розовой комбинашечке.
   - Слышишь?
   Там, внутри, в животе что-то поуркивало и взбрыкивалось.
   - Что это? - выдохнул я.
   - Тюхин, это - она, - мечтательно глядя в потолок, прошептала моя беззаветная. - Это - новая жизнь, дивная, полная духовности, свободная от либеральных бредней прошлого, стремящаяся из темной догматической тесноты на волю, во всемирную бесконечность! Светлая, Тюхин, свободная, как демократия!..
   Как демократия!.. У меня даже волосы зашевелились от восторженного ужаса. Пока я отсутствовал, моя лапочка не только выносила... Господи, язык не поворачивается!.. Не только выносила плод нашей непорочной любви, но и, любя меня далекого, словно бы переродилась, стала ближе не только физически, но и духовно. Трудно было даже представить себе, что это она, Идея Марксэновна, совсем еще недавно хваталась за маузер, когда я по неосторожности произносил слово - гласность.
   Трепетом наполнилась душа моя. Трепет перешел в рыдание, рыдание - в кашель. "Только спокойно, Тюхин, без паники, - страшно содрогаясь всем телом, сказал я себе, - теперь уже - пустое, теперь уже - все нипочем: и эта кровь в кулаке - ах, Афедронов, Афедронов, отбил-таки, мясник, легкие! - и всякие там Брюкомойниковы, и перспектива схлопотать пулю в затылок!.. Произошло главное - жизнь обрела неожиданный смысл, тот самый стержень, о котором говаривал Кондратий Константинович... А я, Тюхин, не верил!.. Кха-кха!.. Кха-аюсь, виноват!.. О дайте, о только дайте мне как следует взяться за этот рычаг, и я переверну свою никчемную биографию!.. - вот так подумал я, в некотором смысле Финкельштейн, и она - Шизая, Идея Марксэновна, словно услышав, по-матерински погладила меня, будущего В. Тюхина-Эмского, по голове и тихо, чтоб не услышал бдительный Шипачев, шепнула на ухо:
   - Не бери в голову, Жмурик, до Америки - рукой подать!..
   Окончательно очухался я уже в августе 46-го, на кухне.
   Разбудил телефон, между прочим, междугородный.
   - Слушайте меня внимательно, Тюхин, слушайте и только, ради всего... м-ме... святого, не перебивайте, - торопясь, сказал Ричард Иванович, вам привет от любителей русской рулетки. Поняли?.. Вы сделали то, о чем вас просили?
   Я засопел в трубку.
   - Ясно, - сказал профессиональный прозорливец. - Впрочем, и я бы... м-ме... усумнился. Слушайте! Вы помните то место, где Вавик дал вам по носу?.. Только тихо, тихо! Без эмоций!.. Так вот - М. Т. будет ждать вас там... ну, скажем, через полчаса. В сарайчике с заколоченной дверью... Помните?
   Он еще спрашивал!
   - Да!.. И очки не забудьте надеть, такой вы сякой!
   - Розовые?
   - Ну, не черные же! - Поставил меня, наглеца, на место Ричард Иванович. И положил трубку.
   Осмысляя услышанное, я открыл холодильник. Внутри было пусто, как в душе после перестройки. Даже банка с фиксажем куда-то сгинула. Рядом с холодильником валялся мешок из-под картошки. Он тоже был пуст. В мое отсутствие Личиночка приговорила Даздрапермино подношение.
   - Ну, хорошо, хорошо, - раздумчиво сказал я, - это еще можно понять. А Вавик-то здесь причем?! Любимая, ты спишь?
   Идея Марксэновна не откликнулась. Я зашел в светелку. На столе лежала записка для меня: "Ушла в консультацию на Литейный. И. М. Ш.".
   Насколько я понял, речь шла о деревянном сарайчике, о дровяном, из горбыля сколоченном, одном из сотен таких же, послевоенных, в промежутке между Смольным собором и левым - стасовским - флигелем монастыря. Глядя в пустой холодильник, я вспомнил Совушкину толевую крышу и нас, малолетних придурков, спрыгивавших на него с третьего этажа. Оттолкнешься, крикнешь: "За Родину, за Сталина!" - и солдатиком с верхотуры! И только ветер свистит в ушах, только Скочина матуха - вдогонку: "Я тебе скучу! Еще разок скочешь - жить не захочешь, выскочка ты этакий!..".
   А как Симочка под домом лежал! Алая-алая рубаха на животе, серое, как асфальт, лицо, розовая пена на губах. Он еще подергивался, а мужики в его кепку, там же, за сараями, уже сыпали трешки-пятерки - на помин души, на симочкиных двойняшек. И то, что Тамбовчику теперь хана, это даже мы, пацаны, наперед знали. Дня через три он сам повесился. На чердаке, на стропиле. Господи, как сейчас вижу - страшный такой, с синим, высунувшимся языком, в майке, с русалкой на плече... А на руке у него были часы "Победа". Он висел мертвый, а часы тикали себе и секундная стрелочка вприпрыжку бежала по кругу.
   Мои прихваченные в Задверье "роллексы" стояли. Я набрал 08 и все тот же неизбывный Мандула заполошенно откликнулся:
   - Шо?.. Хто там?
   - Это Тюхин, - сказал я. - Который час?
   - Времэни у тоби, Тюхын, у самый обрэз, - сурово ответил начальник Северо-Западного укрепрегиона.
   Я повесил Тамбовчика... то есть, прошу прощения, трубку.
   Итак, времени на раздумье у меня не было. Как не было уже во рту этой их вечно отсасывавшейся идиотской пластмассовой челюсти - афедроновского шедевра с вмонтированным в зуб мудрости шпионским радиопередатчиком. Сия хреновина каким-то непостижимым образом там, в Лимонии, исчезла, заменившись моими, хоть и паршивенькими, но до боли родными зубами. До сих пор меня, Тюхина, томит тайное подозрение, что протез похитил попугай, когда я, Эмский, ахнув от восторга, выронил его на пол. Там же, в Задверье, я обнаружил, что у меня отросли волосы и ногти. Более того бесследно рассосались рубцы и шрамы, восстановилась обрезанная по наущению Кузявкина крайняя плоть, после чего у меня пропал последний, сугубо формальный повод считаться Витохесом-Герцлом. Счастливое открытие я сделал в фанерном сортирчике за домом. Там же, в сортирчике, смаргивая слезы, я перефразировал своего несостоявшегося сородича - царя Соломона, тоже, кстати сказать, человека небесталанного: "И это прошло!" - прошептал я. И тотчас же за оградой сада раздалось лошадиное ржание, не узнать которое я, Тюхин, не мог...
   В общем, когда я выбежал на улицу, на моей крутой фирмй была половина шестого. Второпях заведенные, поставленные по будильнику часики - тикали. "Роллексы" шли, и шли они, как ни странно, в совершенно нормальную сторону, то есть - слева направо, как крестилась Совушкина мама Софья Каземировна, католичка или, скажем, как завинчивался мой кухонный кран, из которого совсем еще недавно, в той жизни, вылезали веселенькие персонажи.