Страница:
Эмский Виктор
Без триннадцати 13, или Тоска по Тюхину
Виктор Эмский
Без триннадцати 13, или Тоска по Тюхину.
Химериада в двух романах.
роман первый
АДЬЮ-ГУДБАЙ, ДУША МОЯ!..
* Глава первая Тюхин низвергается...
* Глава вторая Кромешная тьма в ее звуковом варианте
* Глава третья Кромешная тьма (визуальный аспект). Я попадаю под трамвай
* Глава четвертая О том, как меня все-таки "зафиксировали"
* Глава пятая Казенный дом, нечаянная радость
* Глава шестая Ричард Иванович опять исчезает
* Глава седьмая Грабеж среди белой ночи
* Глава восьмая Несусветная моя, невозможная...
* Глава девятая Воздыханья, тени, голоса
* Глава десятая Марксэн почти не виден
* Глава одиннадцатая Задверье
* Глава двенадцатая Навстречу новым злоключениям
* Глава тринадцатая В августе сорок шестого
* Глава четырнадцатая В шесть часов вечера перед войной
* Глава пятнадцатая В некотором роде, конец света. Покаяние
* Глава шестнадцатая Райская жизнь при отягчающих обстоятельствах
* Глава семнадцатая За лимончиками
* Глава восемнадцатая Катастрофа
* Глава девятнадцатая Гудбай, Лимония!..
* Глава двадцатая Дорогой и любимый товарищ С.
* Глава двадцать первая У дымящейся воронки в чистом поле
* Глава двадцать вторая Там, вдали за рекой...
* Глава двадцать третья Продолжение следует...
Глава первая Тюхин низвергается...
В начале было слово, и слово это было: "Пох".
- Пох... О-о!.. Пох ты мой! - схватившись за голову, простонал Тюхин. И была ночь, и был он гол, как Адам, и зубы у него ляскали.
Стряслось непоправимое: на вторую неделю холостяцкой жизни Тюхин вдруг опять запил, да так смаху, так по-черному, будто никогда и не завязывал, будто их и не было вовсе - тринадцати лет трезвенности с тихим семейным счастьем, утренними пробежками по лесопарку, загранкомандировками...
За окном шел снег. Обреченно покачиваясь, Тюхин сидел на диване. В комнате было темно, на душе тошно. Саднил подбитый глаз. Вчерашнее никак не вспоминалось. "Ну вот, вот и провалы в памяти, - думал Тюхин, сглатывая, - следующим номером будут слуховые галлюцинации, видения, быстрая деградация личности, удельнинская психушка, все тот же лечащий врач со страшной, как разряд электрошокера, фамилией - Шпирт... "Тюхин, даю вам установку: отныне и до гробовой доски - водка для вас яд! Па-акость! Кошачья моча! Слюна туберкулезной соседки!.." И тошнотный спазм. И холодная испарина. И слабый от гипнотического транса собственный голос: "А это... а портвейн?.."
О-о!..
Смердело невытряхнутой пепельницей, бабскими духами. Куда-то сгинул стоявший в изголовье торшер. Мучительно кривясь, Тюхин дотянулся до тускло поблескивавшей на журнальном столике зажигалочки и чиркнул колесиком.
Бутылка из-под шампанского была пуста. Один фужер валялся на ковре, во втором, недопитом, плавал разбухший, с помадой на фильтре, окурок. Вспышечно, Тюхин припомнил ее, вчерашнюю, крашенную пергидролем ларечную прошмондовку - чин-чин, чувачок! - промельком Тюхин увидел ее и зажмурился, застонал от презрения к себе. Светя зажигалкой, он брезгливо выудил двумя пальцами распухший трупик "мальборо" и, то ли вслух, то ли мысленно, констатировал: "Дрянь! О какая ничтожная грязная дрянь!.. Боже, а руки-то, руки-то как дрожат!.. И что? И ты это выпьешь?!"
И тяжело вздохнул, и коротко выхыкнув, давясь, высмоктал...
Так на чем это мы, бля, остановились?.. Ну да, ну да - она ведь, колбасница рыночная, так и сказала: "А в глаз не хочешь?.." Спокойствие, Витюша! Главное в нашем аховом положении - это военная выдержка и гражданское спокойствие. Спина выпрямлена, дыхание ровное. И с чувством, с расстановкой, как тот несусветный удельнинский гипнотизер: "Жизнь прекрасна, даже после серы в четыре точки, Тюхин! Как поняли меня? Прием". Вас понял. Действую в соответствии с полученной установкой. И вот я, Тюхин, встаю со смертного одра - ликом бледен, худощав, уже далеко, увы, не молод, но, кажется, еще способен на подвиги! Вот я чиркаю трофейной газовой зажигалочкой и, простирая руки, как сомнамбула, бреду к окну... Господи, да неужто и вправду снег?! Это сколько же я, Всемилостивец, пью? Неужто с самого пятидесятилетия?! И я отдергиваю тюлевую занавеску, а снег идет - несметный, лопоухий, валит, елки зеленые, как восставший народ на Дворцовую... Всем, всем, всем! Социалистическая революция, о необходимости которой... А, ч-черт!.. Осторожней, Витюша, тут почему-то пианино!.. Минуточку, а где же мой книжный шкаф с Брокгаузом? Где Толковая Библия? Где академический Пушкин? Где, бля, Гоголь 1900-го года в издании А. Ф. Маркса?! А кожаное, почти антикварное, кресло?.. И где, наконец, жена?.. Ау, любимая! Это я, твой верный менестрель Тюхин, он же - Эмский, всю-то жизнь, Господи, пропевший о любви к тебе!.. О-о!.. И ежели снег все идет, а стул на пути, пропади он пропадом, стоит, эрго, то бишь - следовательно, господа, я зачем-то еще существую! Жизнь продолжается, дорогие товарищи по несчастью! И черепушка уже фактически не трещит! И если воззриться вверх, откуда падает, так и кажется, что сам, аки ангел, воспаряешь в иные миры, ах в заветные поэтические эмпиреи, куда-нибудь подальше, Господи, от этой пропащей, окончательно ополоумевшей страны... И тут я, Тюхин-Эмский, сморгнув слезу, опускаю грешные свои очеса долу и... вздрагиваю! - свят, свят, свят! - потому как там, внизу, во внутреннем дворике нашей двенадцатиэтажки прямо, бля, на детской площадке стоит танк. И дизеля у него порыкивают, и башня медленно поворачивается. И не успел я, Тюхин, оторопело зажмуриться, встряхнуть похмельной своей башкой, как зазвучал некий негромкий, с козлячьей такой дребезжатинкой голос: "А зажигалочку вы бы лучше задули, мин херц, а то ведь... м-ме... уконтропупят, чего доброго!.." "Данке, Ричард Иванович!" - и я, Тюхин я этакий, падаю на карачки - и ползком, ползком на кухню, к холодильнику!.. Странное обстоятельство: свернув в коридоре, как и следовало быть, налево, я врезался головой в неожиданно возникшее на пути препятствие. Это была капитальная стена, причем метра через три на ней обнаружилась некая непредусмотренная проектом дверь, приоткрыв каковую я, к изумлению своему, увидел даже не комнату, а чуть ли не танцевальный зал, причем пол в нем был покрыт не моим, в геометрическую цветную крапинку, линолеумом, а самым натуральным паркетом, наборным, маслянисто-лоснящимся. Хлопает уличный выстрел. Слабым хрустальным звоном отзывается с потолка огромная люстра. По-пластунски, как в армии, как учил незабвенный старшина Сундуков, я ползу по направлению, все ползу, ползу, ползу, пока не упираюсь в ножку стола. И я поднимаю голову и вижу свисающую с него белую, издающую короткие гудки, телефонную трубку. Я снимаю аппарат со столешницы и почти в темноте, наощупь набираю номерочек, самый свой, можно сказать, засекреченный, почти что заветный, единственный и неповторимый... Я подношу трубку к уху и вдруг, после первого же зуммера слышу: "Шо?! Хто там?.. Ты, Ахвэдронов? Почэму прэкратил огонь по Смольному?!". Трубка у меня выпадает из рук, в глазах мутится... О-о!..
И вот я уже за входными дверями, в коридоре. Я зачем-то шаркаю тапками об коврик перед соседскими дверьми и в руке у меня все та же бабская зажигалочка. А ноги голые, волосатые. А еще на мне, и вот это уже существенней, чье-то однобортное, о четырех пуговицах, с хлястиком, демисезонное в рубчик пальто. Еще раз подчеркиваю - не мое. Просто сослепу должно быть сдернутое с вешалки... С моей ли?..
Ну, вообщем тут какая-то очередная собачья чушь. И я стою, светя себе фирменной от Кардена, и деликатно, чтобы не поднять на ноги весь этаж, стучусь в 118-ю, к Гумнюковым. Я свечусь и стучусь (надо же - рифма!), а там, за дерматиновой обивочкой - будто вымерли. А точнее - будто ушли на фронт, на защиту демократического Отечества. Все до единого, вместе со своим припадочным ризеншнауцером.
Эй!.. Как вас там... Слышите?.. Ау-у!..
А потом я так же без толку барабаню в 119-ю.
Потом возвращаюсь к 117-й и, поторкавшись, вдруг соображаю, что сюда - 117-ю колотиться совершенно незачем, потому что она - 117-я и есть та самая, все еще неоформленная по причине запоя, где я проживал в своей прошлой, теперь уже безнадежно загубленной жизни.
Ну а что касается 116-й, то стучаться туда и вовсе не имело смысла. Эти Левины еще осенью эвакуировались куда-то в район сектора Газа, опять же все до единого и даже с беременной кошкой в коробке из-под макарон. Туда можно было и не стучаться, но я, мудила, на кой-то черт взял и долбанул в дверь 116-й, этак походя, ногой.
И на тебе - защелкали запоры, забренчала цепочка, скрипя, приотворилась бронированная, с перископным глазком дверь.
В нос шибануло сиплым чесночным духом.
- Это самое... это я, Тюхин, - слепя себя же зажигалочкой, лепечу я. - А вы это, вы что... вы уже вернулись?
В ответ только сопение.
Мне становится как-то не по себе. Я задуваю огонечек, снова чиркаю колесиком.
- Это... Шолом алейхем!..
И вдруг шопот - сиплый, с придыхом:
- Вааллейкум ассалям... Сколка?
- А?
- Сколька дениг хочишь?
В щель просовывается жуткая, вся в черной шерсти, лапища. Уж никак не левинская. Она тянется к моей позолоченной финтифлюшке. Я перевожу дух.
- Нравится? Дарю!
- В-вах!
Скрипит дверь. Вот теперь я вижу его. Кепка, брови, усы...
"Чеченец!" - молнией пронзает меня.
Дверь приоткрывается пошире.
- Вах-вах! - восклицает он. - Чего нада, дарагой? У тибя апят балыт галава? Тибя апят трысот-ламаит?! Вай мэ!.. Тибе что, дарагой, тибе апят парашочик нада?..
Меня прошибает холодный пот. Какой еще порошочек? Почему - "опять"? Это что же - мы с ним знакомы, что ли?..
- Я это... я - Тюхин, - растерянно мямлю я.
- Тухын?! Гы!.. Шютишь, да? Твая фамылий нэ Тухын, твая фамылий...
И тут - о ужас! - он действительно называет мою настоящую, из паспорта мою фамилию, ту самую, от которой я, по правде сказать, уже и отвык, постоянно фигурируя под идиотскими своими псевдонимами.
Свет меркнет в глазах моих. (Или это гаснет зажигалочка?)
Но позвольте, позвольте! - откуда она, эта почти интимная осведомленность? Да кто он та... И дыхание перехватывает, как от самогона: уж не агент ли иностранной спецслужбы. Может быть, даже турецкой, как мой в конце концов оправданный родитель.
А из дверной щели - нет, это ж надо: у него и свет есть! - из пахнущего бастурмой логова тянется наглая пятерня.
На ладони два пакетика. Таких обыкновенных, аптечных.
- Баксы, дарагой, патом атдашь.
Скрипит броня.
- Э!.. Минуточку-минуточку!.. Вы это о чем?..
- Гы-гы!.. Апят шютишь, да?
- А если это... если не отдам?
Голос у него теплый, почти ласковый:
- Зарэжу...
И дверь захлопывается.
Я поворачиваюсь и иду. Как сомнамбула - ничего не видя, ничего не соображая.
И вот я уже у себя, на кухне. Господи, как дрожит рука...
Язык от порошочка разом деревенеет, теряет чувствительность.
Запить, немедленно запить эту самопальную синтетику!..
Я лезу в темный холодильник и нащупываю бутылку. Кажется, это коньяк. Горлышко заткнуто газетной затычкой. Я выдергиваю ее зубами и, как бывало в молодости, крутанув жидкость, с хлюпом всасываю в себя из горла.
И тут... и тут глаза у меня начинают лезть на лоб. Один за другим, причем - наперегонки. И левый, как и следовало ожидать, оказывается куда расторопнее правого.
На макушке вспыхивает ослепительный свет... Или это кухонная электролампочка?.. Или это вся моя буйная поэтическая головушка начинает интенсивно, как плафон в лифте, светиться. И что характерно - источник свечения там, внутри, в моем полыхающем нестерпимым огнем, в бедном моем, сожженном спиртом "Рояль" желудке...
...а еще забавней наблюдать, как из водопроводного крана вылезает гоголевский чертик...
А уж когда смотришь на эту, из-под коньяка, бутылку, так и разбирает смех, тоже в некотором смысле - гоголевский. Потому что на ней наклеечка, а на наклеечке сделана рукой дорогой супруги надпись: "Фотопроявитель". Ну не юмор ли!..
...черненький такой, незначительный, с рожками, с хвостиком, и в шляпе, как Дудаев...
А-а, так вот почему нашу невскую воду невозможно употреблять, не взбалтывая!..
Я цапаю его за шкирку: а ну, сударь, сознавайтесь - это не вы ли партизаните по ночам в наших фановых трубах?..
И нечистый (он же - анчутка, луканька, немытик, шайтан, диавол) съеживается, скукоживается, впадает на глазах у меня в ничтожество. Вот он уже с гривенник, с коммунального клопа величиной. Чпок-с! И нету его, один только слабый коньячный запашок на моих почти артистических, самопроизвольно складывающихся в фигу пальцах...
И вот оно вступает, вступает... Вступило, елки зеленые, в меня - нечто этакое доселе неиспытанное и, увы, неописуемое!..
Ай да сосед! Ай да чеченский пирамидончик!..
Ау, люди! Я когда-то любил вас! Господи, да я прямо-таки изнывал от нежности к вам, разумеется, не ко всем, к некоторым. К Экзюпери, например. Особенно, когда он летал, летал. А в садах так же падала листва, а губы сами вышептывали: "Как красивы женщины в Алжире на закате дня".
Впрочем это уже Камю. Но тоже француз, что и вынуждает меня, господа, перед лицом адекватно сошедшей с ума, сорвавшейся в штопор действительности торжественно заявить вам: "Считайте меня русским камюнистом, господа, ибо всю свою несознательную жизнь, до последнего, можно сказать, вздоха я тоже торчал от шишки на носу алжирского дея..."
Музыка! Божественная арфа! Бессмертный Петр Ильич! О, как я хочу вклиниться между Одиллией и Одеттой умирающим лебедем Сен-Санса! Вот я умираю, умираю, всплескивая руками, как Плисецкая... Нет, лучше, как Максимова. Или, как Барышников, Михаил... Умираю, умираю... Кажется, уже умер!.. Да, все!.. Финита ля коммерция!.. Острый кризис неплатежей... Полное и безоговорочное банкротство, усугубленное вскрытыми налоговой инспекцией финансовыми нарушениями... Фиаско!.. Гробовая тишина... Демократическая общественность потрясенно молчит... все молчит, молчит... и...
И вдруг взрывается бурными аплодисментами по команде незабвенного старшины Сундукова!..
Все встают!
О, звездный час! О, счастье!.. Не-ет, за стишки мне так ни разу в жизни не хлопали...
Бра-аво-о!.. Би-ис!..
Ах, да полно же, полно! Ну какой же я, право, бис?! Это она, ведьмачка, вернувшись наконец из своей, теперь уже закордонной Хохляндии, так и ахнет, так и всплеснет белыми своими крылами, так и вострубит грудными своими контральто: "От бисова душа!.." А всего-то и делов, что побитая посуда да сокрушенная кикбоксингом югославская стенка...
О-о!..
А они все летят, летят на просцениум - лютики-цветочки, на лету становящиеся ягодками, фальшивые авизовки с помадными телефончиками, апельсины, мандаринчики, лимонки...
Трах-таратах-тах-тах!.. Ложи-ись!..
...прицельно, по стеклам, из крупнокалиберного, бля!..
Ого! а это уже шестидюймовочка!..
Алло!.. Алло!.. Штаб? Докладываю: неприятель силами всего прогрессивного человечества, при поддержке с воздуха... Есть, стоять насмерть!..
И ползком, ползком - к оконной амбразуре.
За Родину! За Ста.. за Старую площадь!..
Гусь-хрусталевским хрусталем! Ломоносовским фарфором!..
Ого-о!..
"О, прикрой свои бледные ноги!"
Кажется, Брюсов.
...так точно, товарищ старшина, окружили гады!.. Слышите, слышите! они уже стучатся! Как тогда, в сорок девятом, кулаками... Передайте нашим, товарищ старшина: умру, но врагу свой единственный ваучер не отдам!.. Так и передайте!.. Все, конец связи...
И вот я стою, и бутылка проявителя в руке, как последняя граната.
Как скульптура Кербеля или даже Вучетича.
Что, думаете взяли, экспроприаторы хреновы?!
Бум-бум-бум-бум!.. Тихо-тихо!.. Товарищ Ежов тоже состоял в коммунистической партии, только зачем же двери ломать?!
"Именем... тарской... туры!.."
Взболтнуть ее, падлу, и - винтом, винтом, чтобы разом, за один шоковый глоток, елки зеленые!.. Й-ех, и жисть прошла, и жить не жили!..
Уп... уп...
О-о!.. О, какая га... И закуски... и за... ку... эту несусве... эту химию вторым по... порошо-о...
На этот раз одеревенел не только язык. Одеревенело все. Руки. Ноги. Тулово. Даже чужой пальтуган на мне - и тот стал прямоугольно-фанерным. Как ящик для голосования. Как гроб. А еще точнее, как лифт могилевского производства. Причем ощущал я себя и кабиной и пассажиром в этой кабине одновременно. И это было так же естественно, как тело, в котором - душа. Там было зеркало и я в него посмотрелся. Душа на первый взгляд выглядела довольно странно. Глаза, губы и волосы у нее оказались какие-то неестественно белые. Приглядевшись, я пришел к выводу, что это как фотонегатив. Но больше всего озадачили пуговицы на пальто. Их было четыре и все с циферками. Как на панели кнопочного управления лифтом:
3
2
1
0
И хотя мозги были тоже какие-то опилочные, я догадался, что это, как впрочем и все остальное, включая бабскую зажигалочку, конечно, не случайно. Гудя реле третьей фазы, я вспомнил как целых полтора года изображал из себя механика по лифтам. В юности, разумеется. А еще я подумал, что надо бы срочно смазать направляющие. И щелкнул ригелем. И выбрал "0". "Только бы не сесть на ловители", - как-то механически подумал я. Увы, что значил этот самый "0", мне доподлинно неведомо даже сейчас, по прошествии. Не исключено, что имелась в виду пресловутая ноль-транспортировка. Или что-нибудь и того круче, типа "отключки". Но тогда это "зеро" я выбрал совершенно интуитивно. "О, Господи - и это все?!" - офонарело подумал я и, ни секунды, бля, не колеблясь, ткнул пальцем в нижнюю пуговицу.
Глава вторая Кромешная тьма в ее звуковом варианте
Знаете, я ведь и раньше, при жизни еще, смутно догадывался, что никакого там света нет. А потому, когда открыл глаза и ничего не увидел, особо не удивился. Просто констатировал, что Тот Свет - это, скорее, та еще тьма.
Ощущение было престранное. Ни меня, ни моей квартиры как бы не стало, хотя всеми фибрами души, несуществующей уже печенкой, я чувствовал, что пространство, меня окружающее - это все та же, пропади она пропадом, двадцативосьмиметровочка на Ириновском. В том-то и фокус, что именно она, только какая-то другая, как бы ужаснувшаяся тому, что со мной произошло. Она словно бы набрала воздуха, чтобы ахнуть, невероятно увеличившись в размерах при этом. О чем говорить, если даже кухонный кран, судя по всхлипам, отдалился от меня метров на пятнадцать, а деревянная кукушка из ходиков в гостиной, в кукование которой я сейчас мучительно вслушивался, звучала где-то и вовсе невозможно далеко, чуть ли не в Колтушах.
Я досчитал до тринадцати, не поверив себе, сбился со счета, даже прошептал отсутствующими губами: "Это как это?!", а она, стерва, словно издеваясь, все куковала и куковала дальше...
И тут послышались шаги, неуверенные такие, шаркающие, словно шли в шлепанцах. Где-то аж на том конце Вселенной, в прихожей загремела опрокинутая табуретка. Кто-то болезненно охнул и совершенно отчетливо произнес:
- Ч-черт, понаставили тут!.. Кузя, Кузя! Ксс, ксс, ксс!.. Ну, куда же ты... м-ме... запропастился, мерзавец ты этакий?
Голос был старческий, с козлячьей дребезжатинкой.
Я затаил дыхание. Кран, точно поперхнувшись, замолк. Даже кукушки - и той не стало слышно.
И снова зашаркали шаги. Помню, я еще подумал: "Господи, да как же он видит в этакой темнотище?!". И как накаркал! Там опять громыхнуло, как под Владивостоком, да так, что с антресолей посыпалось барахло.
- Что?! Что это?! - плачуще взвыл невидимый. И тут уж я не смог не отозваться.
- Это двери, - осторожно сказал я во тьму. - Слышите, это двери в гостиную. Осторожней, там стекла на полу!..
Стало слышно, как далеко-далеко, в некоем другом мире, проехал трамвай. И вот после подзатянувшейся паузы я услышал нечто и вовсе уж несусветное:
- Кузенька, это ты?
Хрустя битым фарфором, я переступил с ноги на ногу.
- Это я, Тюхин.
- Тюхин?.. - в голосе недоверие. - М-ме... Откуда вы тут взялись? Как вы попали в спец... м-ме... помещение?
- Ну, знаете, - сказал я. - Это с каких это пор моя собственная квартира стала вашим спецпомещением?!
Что-то звякнуло. Похоже, он выронил ключи.
- М-ме... Помилуйте, так вы что, вы, - он снизил голос до шепота, вы - сверху?.. Нет, кроме шуток?! Ах, ну да, ну да... Надо же! Экий... м-ме... парадокс!..
И вдруг я услышал его старческое, с присвистом дыхание совсем рядом, метрах в полутора от себя. До сих пор не возьму в толк, как это он умудрялся подкрадываться так быстро, а главное, совершенно бесшумно.
- Слушайте, - обдав меня трупным душком, зашепелявил он. - Не сочтите за праздное... м-ме... любопытство. Ну и что?.. Как там эта ваша, - он задышал мне прямо в ухо, - перестройка? Кончилась?.. Ах, ну да, ну да. Что это я, право... Все как и следовало быть. Все, так сказать, по нему, по Вовкину-Морковкину. Ничего, так сказать, не попишешь - свидетельство... м-ме... очевидца...
- Господи, о чем это вы, - не понял я. Но мой визави решительно свернул в сторону:
- Так вы говорите - не видели моего Кузю? Черненький такой, с вашего разрешения, и пятнышко вот тут вот - на грудке... М-да-с! Опять, представьте себе. Как весна, так - изволите ли видеть...
Я не видел ровным счетом ничего. Ничегошеньки, елки зеленые.
- Весна, - прошептал я и мое бедное, уже как бы и не бьющееся в груди сердце, болезненно сжалось.
Я пошатнулся.
- Э! Э! Вы куда?! Вы что, ослепли что-ли, голубчик?! Тут же ступеньки. Голову себе свернете!..
- Ступеньки?.. Какие еще ступеньки...
- Да вы что, вы и в самом деле... м-ме... не видите?!
- Слепота у меня, куриная, - честно сознался я.
Глава третья Кромешная тьма (визуальный аспект). Я попадаю под трамвай
И вот мы уже идем. Мы перемещаемся из конца в конец моей необъятной, как подземный гараж в Пентагоне, квартиры. Он впереди, постукивая металлической, специально для инвалидов по зрению, тросточкой, я, держась за полу его шуршащего, клеенчатого наощупь, плаща, - за ним. Время от времени, впрочем теперь уже и времени как бы и нет, поскольку деревянная дурочка из ходиков, его олицетворявшая, перестала подавать признаки жизни, - то и дело он, споткнувшись об очередное препятствие, чертыхается, а я, на правах гостеприимного хозяина и гида, поясняю: "Это книжный шкаф". Или: "А вот тут осторожней! Тут у нас с женой "геркулес" в пачках". "Геркулес?! Какой еще к чертям собачьим... м-ме... геркулес? - недоумевает он. И я терпеливо его просвещаю: "Это хлопья такие, овсяные. Ну, чтоб кашу варить... Ну, в общем еда". - "Еда?.. А что такое - еда?"
Странный он, этот шаркающий во тьме домашними шлепанцами Ричард Иванович.
- Спокойствие, голубь вы мой сизокрылый, - говорит он. - Главное выдержка, терпение и спокойствие. Человек - он тварь ко всему привычная, а в особенности - наш... м-ме... русский. Уж на что демократия - ан, и ту, как таракан, пережил. А вы думаете, - понижает голос, - вы думаете он социализма не переживет?! Тьфу, тьфу на вас, паникер вы этакий!.. Да и кто ж вам это сказал, что... м-ме... устремляться можно-де только вперед? А вправо? Влево? А назад, так сказать, супротив жизни?.. А?..
И тут он внезапно останавливается и теперь уже я, ткнувшись лбом в его клеенчатую спину, чертыхаюсь.
- Киса, киса! - нежно кличет в гулкую глубину мой Вергилий, но тьма потусторонне помалкивает.
И опять мы движемся в неизвестном для меня направлении. Тюкает тросточка, шуршит плащ. Дважды он помогает мне одолеть лестницу. Тринадцать каменных ступенек вниз, потом точно столько же - вверх. Я считал. И судя по выбоине на седьмой ступеньке, лестница была одна и та же...
И вот я снова по инерции тычусь носом во что-то твердое у него подмышкой.
- Ну вот и все, кажется, пришли, - переводит дух Ричард Иванович Зоркий. - Тэ-экс, и где же они тут, наши ключики...
Он долго и безуспешно роется в карманах. Сопит, позвякивая мелочью, обхлопывает себя.
- Батюшки-светы, - растерянно бормочет он, - а ведь связочка-то казенная!..
А меня вдруг точно осеняет. Господи, как нет-нет да и осеняло там, в прошлом существовании.
- Минуточку! Одну минуточку, - говорю я, отстраняя Ричарда Ивановича. - Тут, кажется, ключи ни к чему...
И нащупываю его на дверной панели - накладной, за четырнадцать долларов купленный в Бруклине, на Фултон-стрит.
Щелкает секретная пипочка, я поварачиваю головку...
- Только без паники, - бормочу я. - Спокойствие, терпение, выдержка...
Дверь у меня просевшая, я слегка приподнимаю ее за ручку. И он хватает меня за запястье, этот несусветный Ричард Иванович, и шепчет, шепчет, попахивая тухлятинкой:
- Царица всемилостивая!.. От лица слу... О!.. Препокорнейше... Господи! Господи!.. Ах, если б вы знали, если б вы только... Ах, дорогой вы мой товарищ Тюхин! И ведь так-то кстати, так, не побоюсь этого слова, вовремя!.. И что, и действительно, как на лифте?! Ну да, ну да... Нет, вы даже представить себе...
- Ну... ну, почему же... не... - тужусь я. - Да что ее перекосило, что ли? Ну, почему же... не мо...
И дверь подается! Я тяну ее на себя, скрипучую, непривычно тяжелую, я открываю ее и... слепну. Но теперь уже самым натуральным образом. Слепну от света, от яркого, непереносимо весеннего света, так и резанувшего по глазам!
Заслоняясь рукой, как от электросварки, я делаю шаг на уличную панель, да-да! - на асфальтовую такую, изрисованную мелом, и жмурюсь, жмурюсь...
...и все плывет, все зыбится, как под водой. И голова кругом, как после затяжки с голодной отвычки. И некто смутный, полурентгеновский, с белыми глазами, белой козлиной бороденкой, взмахивая шляпой, тоже, заметьте, белой - взмекивает:
- Милости... м-ме... просим! Что?.. Что с вами, счастье мое? Так вы что - всерьез, у вас что, действительно... м-ме... слепота?!
- Да говорю же вам - куриная, - обливаясь слезами, говорю я.
- А вот это зря! И чтоб - ни-ни, ни в коем разе! Слышите?! На носу себе зарубите: моргать, жмуриться, а уж тем паче - тереть глаза таким, как вы, строго... м-ме... возбраняется!
Без триннадцати 13, или Тоска по Тюхину.
Химериада в двух романах.
роман первый
АДЬЮ-ГУДБАЙ, ДУША МОЯ!..
* Глава первая Тюхин низвергается...
* Глава вторая Кромешная тьма в ее звуковом варианте
* Глава третья Кромешная тьма (визуальный аспект). Я попадаю под трамвай
* Глава четвертая О том, как меня все-таки "зафиксировали"
* Глава пятая Казенный дом, нечаянная радость
* Глава шестая Ричард Иванович опять исчезает
* Глава седьмая Грабеж среди белой ночи
* Глава восьмая Несусветная моя, невозможная...
* Глава девятая Воздыханья, тени, голоса
* Глава десятая Марксэн почти не виден
* Глава одиннадцатая Задверье
* Глава двенадцатая Навстречу новым злоключениям
* Глава тринадцатая В августе сорок шестого
* Глава четырнадцатая В шесть часов вечера перед войной
* Глава пятнадцатая В некотором роде, конец света. Покаяние
* Глава шестнадцатая Райская жизнь при отягчающих обстоятельствах
* Глава семнадцатая За лимончиками
* Глава восемнадцатая Катастрофа
* Глава девятнадцатая Гудбай, Лимония!..
* Глава двадцатая Дорогой и любимый товарищ С.
* Глава двадцать первая У дымящейся воронки в чистом поле
* Глава двадцать вторая Там, вдали за рекой...
* Глава двадцать третья Продолжение следует...
Глава первая Тюхин низвергается...
В начале было слово, и слово это было: "Пох".
- Пох... О-о!.. Пох ты мой! - схватившись за голову, простонал Тюхин. И была ночь, и был он гол, как Адам, и зубы у него ляскали.
Стряслось непоправимое: на вторую неделю холостяцкой жизни Тюхин вдруг опять запил, да так смаху, так по-черному, будто никогда и не завязывал, будто их и не было вовсе - тринадцати лет трезвенности с тихим семейным счастьем, утренними пробежками по лесопарку, загранкомандировками...
За окном шел снег. Обреченно покачиваясь, Тюхин сидел на диване. В комнате было темно, на душе тошно. Саднил подбитый глаз. Вчерашнее никак не вспоминалось. "Ну вот, вот и провалы в памяти, - думал Тюхин, сглатывая, - следующим номером будут слуховые галлюцинации, видения, быстрая деградация личности, удельнинская психушка, все тот же лечащий врач со страшной, как разряд электрошокера, фамилией - Шпирт... "Тюхин, даю вам установку: отныне и до гробовой доски - водка для вас яд! Па-акость! Кошачья моча! Слюна туберкулезной соседки!.." И тошнотный спазм. И холодная испарина. И слабый от гипнотического транса собственный голос: "А это... а портвейн?.."
О-о!..
Смердело невытряхнутой пепельницей, бабскими духами. Куда-то сгинул стоявший в изголовье торшер. Мучительно кривясь, Тюхин дотянулся до тускло поблескивавшей на журнальном столике зажигалочки и чиркнул колесиком.
Бутылка из-под шампанского была пуста. Один фужер валялся на ковре, во втором, недопитом, плавал разбухший, с помадой на фильтре, окурок. Вспышечно, Тюхин припомнил ее, вчерашнюю, крашенную пергидролем ларечную прошмондовку - чин-чин, чувачок! - промельком Тюхин увидел ее и зажмурился, застонал от презрения к себе. Светя зажигалкой, он брезгливо выудил двумя пальцами распухший трупик "мальборо" и, то ли вслух, то ли мысленно, констатировал: "Дрянь! О какая ничтожная грязная дрянь!.. Боже, а руки-то, руки-то как дрожат!.. И что? И ты это выпьешь?!"
И тяжело вздохнул, и коротко выхыкнув, давясь, высмоктал...
Так на чем это мы, бля, остановились?.. Ну да, ну да - она ведь, колбасница рыночная, так и сказала: "А в глаз не хочешь?.." Спокойствие, Витюша! Главное в нашем аховом положении - это военная выдержка и гражданское спокойствие. Спина выпрямлена, дыхание ровное. И с чувством, с расстановкой, как тот несусветный удельнинский гипнотизер: "Жизнь прекрасна, даже после серы в четыре точки, Тюхин! Как поняли меня? Прием". Вас понял. Действую в соответствии с полученной установкой. И вот я, Тюхин, встаю со смертного одра - ликом бледен, худощав, уже далеко, увы, не молод, но, кажется, еще способен на подвиги! Вот я чиркаю трофейной газовой зажигалочкой и, простирая руки, как сомнамбула, бреду к окну... Господи, да неужто и вправду снег?! Это сколько же я, Всемилостивец, пью? Неужто с самого пятидесятилетия?! И я отдергиваю тюлевую занавеску, а снег идет - несметный, лопоухий, валит, елки зеленые, как восставший народ на Дворцовую... Всем, всем, всем! Социалистическая революция, о необходимости которой... А, ч-черт!.. Осторожней, Витюша, тут почему-то пианино!.. Минуточку, а где же мой книжный шкаф с Брокгаузом? Где Толковая Библия? Где академический Пушкин? Где, бля, Гоголь 1900-го года в издании А. Ф. Маркса?! А кожаное, почти антикварное, кресло?.. И где, наконец, жена?.. Ау, любимая! Это я, твой верный менестрель Тюхин, он же - Эмский, всю-то жизнь, Господи, пропевший о любви к тебе!.. О-о!.. И ежели снег все идет, а стул на пути, пропади он пропадом, стоит, эрго, то бишь - следовательно, господа, я зачем-то еще существую! Жизнь продолжается, дорогие товарищи по несчастью! И черепушка уже фактически не трещит! И если воззриться вверх, откуда падает, так и кажется, что сам, аки ангел, воспаряешь в иные миры, ах в заветные поэтические эмпиреи, куда-нибудь подальше, Господи, от этой пропащей, окончательно ополоумевшей страны... И тут я, Тюхин-Эмский, сморгнув слезу, опускаю грешные свои очеса долу и... вздрагиваю! - свят, свят, свят! - потому как там, внизу, во внутреннем дворике нашей двенадцатиэтажки прямо, бля, на детской площадке стоит танк. И дизеля у него порыкивают, и башня медленно поворачивается. И не успел я, Тюхин, оторопело зажмуриться, встряхнуть похмельной своей башкой, как зазвучал некий негромкий, с козлячьей такой дребезжатинкой голос: "А зажигалочку вы бы лучше задули, мин херц, а то ведь... м-ме... уконтропупят, чего доброго!.." "Данке, Ричард Иванович!" - и я, Тюхин я этакий, падаю на карачки - и ползком, ползком на кухню, к холодильнику!.. Странное обстоятельство: свернув в коридоре, как и следовало быть, налево, я врезался головой в неожиданно возникшее на пути препятствие. Это была капитальная стена, причем метра через три на ней обнаружилась некая непредусмотренная проектом дверь, приоткрыв каковую я, к изумлению своему, увидел даже не комнату, а чуть ли не танцевальный зал, причем пол в нем был покрыт не моим, в геометрическую цветную крапинку, линолеумом, а самым натуральным паркетом, наборным, маслянисто-лоснящимся. Хлопает уличный выстрел. Слабым хрустальным звоном отзывается с потолка огромная люстра. По-пластунски, как в армии, как учил незабвенный старшина Сундуков, я ползу по направлению, все ползу, ползу, ползу, пока не упираюсь в ножку стола. И я поднимаю голову и вижу свисающую с него белую, издающую короткие гудки, телефонную трубку. Я снимаю аппарат со столешницы и почти в темноте, наощупь набираю номерочек, самый свой, можно сказать, засекреченный, почти что заветный, единственный и неповторимый... Я подношу трубку к уху и вдруг, после первого же зуммера слышу: "Шо?! Хто там?.. Ты, Ахвэдронов? Почэму прэкратил огонь по Смольному?!". Трубка у меня выпадает из рук, в глазах мутится... О-о!..
И вот я уже за входными дверями, в коридоре. Я зачем-то шаркаю тапками об коврик перед соседскими дверьми и в руке у меня все та же бабская зажигалочка. А ноги голые, волосатые. А еще на мне, и вот это уже существенней, чье-то однобортное, о четырех пуговицах, с хлястиком, демисезонное в рубчик пальто. Еще раз подчеркиваю - не мое. Просто сослепу должно быть сдернутое с вешалки... С моей ли?..
Ну, вообщем тут какая-то очередная собачья чушь. И я стою, светя себе фирменной от Кардена, и деликатно, чтобы не поднять на ноги весь этаж, стучусь в 118-ю, к Гумнюковым. Я свечусь и стучусь (надо же - рифма!), а там, за дерматиновой обивочкой - будто вымерли. А точнее - будто ушли на фронт, на защиту демократического Отечества. Все до единого, вместе со своим припадочным ризеншнауцером.
Эй!.. Как вас там... Слышите?.. Ау-у!..
А потом я так же без толку барабаню в 119-ю.
Потом возвращаюсь к 117-й и, поторкавшись, вдруг соображаю, что сюда - 117-ю колотиться совершенно незачем, потому что она - 117-я и есть та самая, все еще неоформленная по причине запоя, где я проживал в своей прошлой, теперь уже безнадежно загубленной жизни.
Ну а что касается 116-й, то стучаться туда и вовсе не имело смысла. Эти Левины еще осенью эвакуировались куда-то в район сектора Газа, опять же все до единого и даже с беременной кошкой в коробке из-под макарон. Туда можно было и не стучаться, но я, мудила, на кой-то черт взял и долбанул в дверь 116-й, этак походя, ногой.
И на тебе - защелкали запоры, забренчала цепочка, скрипя, приотворилась бронированная, с перископным глазком дверь.
В нос шибануло сиплым чесночным духом.
- Это самое... это я, Тюхин, - слепя себя же зажигалочкой, лепечу я. - А вы это, вы что... вы уже вернулись?
В ответ только сопение.
Мне становится как-то не по себе. Я задуваю огонечек, снова чиркаю колесиком.
- Это... Шолом алейхем!..
И вдруг шопот - сиплый, с придыхом:
- Вааллейкум ассалям... Сколка?
- А?
- Сколька дениг хочишь?
В щель просовывается жуткая, вся в черной шерсти, лапища. Уж никак не левинская. Она тянется к моей позолоченной финтифлюшке. Я перевожу дух.
- Нравится? Дарю!
- В-вах!
Скрипит дверь. Вот теперь я вижу его. Кепка, брови, усы...
"Чеченец!" - молнией пронзает меня.
Дверь приоткрывается пошире.
- Вах-вах! - восклицает он. - Чего нада, дарагой? У тибя апят балыт галава? Тибя апят трысот-ламаит?! Вай мэ!.. Тибе что, дарагой, тибе апят парашочик нада?..
Меня прошибает холодный пот. Какой еще порошочек? Почему - "опять"? Это что же - мы с ним знакомы, что ли?..
- Я это... я - Тюхин, - растерянно мямлю я.
- Тухын?! Гы!.. Шютишь, да? Твая фамылий нэ Тухын, твая фамылий...
И тут - о ужас! - он действительно называет мою настоящую, из паспорта мою фамилию, ту самую, от которой я, по правде сказать, уже и отвык, постоянно фигурируя под идиотскими своими псевдонимами.
Свет меркнет в глазах моих. (Или это гаснет зажигалочка?)
Но позвольте, позвольте! - откуда она, эта почти интимная осведомленность? Да кто он та... И дыхание перехватывает, как от самогона: уж не агент ли иностранной спецслужбы. Может быть, даже турецкой, как мой в конце концов оправданный родитель.
А из дверной щели - нет, это ж надо: у него и свет есть! - из пахнущего бастурмой логова тянется наглая пятерня.
На ладони два пакетика. Таких обыкновенных, аптечных.
- Баксы, дарагой, патом атдашь.
Скрипит броня.
- Э!.. Минуточку-минуточку!.. Вы это о чем?..
- Гы-гы!.. Апят шютишь, да?
- А если это... если не отдам?
Голос у него теплый, почти ласковый:
- Зарэжу...
И дверь захлопывается.
Я поворачиваюсь и иду. Как сомнамбула - ничего не видя, ничего не соображая.
И вот я уже у себя, на кухне. Господи, как дрожит рука...
Язык от порошочка разом деревенеет, теряет чувствительность.
Запить, немедленно запить эту самопальную синтетику!..
Я лезу в темный холодильник и нащупываю бутылку. Кажется, это коньяк. Горлышко заткнуто газетной затычкой. Я выдергиваю ее зубами и, как бывало в молодости, крутанув жидкость, с хлюпом всасываю в себя из горла.
И тут... и тут глаза у меня начинают лезть на лоб. Один за другим, причем - наперегонки. И левый, как и следовало ожидать, оказывается куда расторопнее правого.
На макушке вспыхивает ослепительный свет... Или это кухонная электролампочка?.. Или это вся моя буйная поэтическая головушка начинает интенсивно, как плафон в лифте, светиться. И что характерно - источник свечения там, внутри, в моем полыхающем нестерпимым огнем, в бедном моем, сожженном спиртом "Рояль" желудке...
...а еще забавней наблюдать, как из водопроводного крана вылезает гоголевский чертик...
А уж когда смотришь на эту, из-под коньяка, бутылку, так и разбирает смех, тоже в некотором смысле - гоголевский. Потому что на ней наклеечка, а на наклеечке сделана рукой дорогой супруги надпись: "Фотопроявитель". Ну не юмор ли!..
...черненький такой, незначительный, с рожками, с хвостиком, и в шляпе, как Дудаев...
А-а, так вот почему нашу невскую воду невозможно употреблять, не взбалтывая!..
Я цапаю его за шкирку: а ну, сударь, сознавайтесь - это не вы ли партизаните по ночам в наших фановых трубах?..
И нечистый (он же - анчутка, луканька, немытик, шайтан, диавол) съеживается, скукоживается, впадает на глазах у меня в ничтожество. Вот он уже с гривенник, с коммунального клопа величиной. Чпок-с! И нету его, один только слабый коньячный запашок на моих почти артистических, самопроизвольно складывающихся в фигу пальцах...
И вот оно вступает, вступает... Вступило, елки зеленые, в меня - нечто этакое доселе неиспытанное и, увы, неописуемое!..
Ай да сосед! Ай да чеченский пирамидончик!..
Ау, люди! Я когда-то любил вас! Господи, да я прямо-таки изнывал от нежности к вам, разумеется, не ко всем, к некоторым. К Экзюпери, например. Особенно, когда он летал, летал. А в садах так же падала листва, а губы сами вышептывали: "Как красивы женщины в Алжире на закате дня".
Впрочем это уже Камю. Но тоже француз, что и вынуждает меня, господа, перед лицом адекватно сошедшей с ума, сорвавшейся в штопор действительности торжественно заявить вам: "Считайте меня русским камюнистом, господа, ибо всю свою несознательную жизнь, до последнего, можно сказать, вздоха я тоже торчал от шишки на носу алжирского дея..."
Музыка! Божественная арфа! Бессмертный Петр Ильич! О, как я хочу вклиниться между Одиллией и Одеттой умирающим лебедем Сен-Санса! Вот я умираю, умираю, всплескивая руками, как Плисецкая... Нет, лучше, как Максимова. Или, как Барышников, Михаил... Умираю, умираю... Кажется, уже умер!.. Да, все!.. Финита ля коммерция!.. Острый кризис неплатежей... Полное и безоговорочное банкротство, усугубленное вскрытыми налоговой инспекцией финансовыми нарушениями... Фиаско!.. Гробовая тишина... Демократическая общественность потрясенно молчит... все молчит, молчит... и...
И вдруг взрывается бурными аплодисментами по команде незабвенного старшины Сундукова!..
Все встают!
О, звездный час! О, счастье!.. Не-ет, за стишки мне так ни разу в жизни не хлопали...
Бра-аво-о!.. Би-ис!..
Ах, да полно же, полно! Ну какой же я, право, бис?! Это она, ведьмачка, вернувшись наконец из своей, теперь уже закордонной Хохляндии, так и ахнет, так и всплеснет белыми своими крылами, так и вострубит грудными своими контральто: "От бисова душа!.." А всего-то и делов, что побитая посуда да сокрушенная кикбоксингом югославская стенка...
О-о!..
А они все летят, летят на просцениум - лютики-цветочки, на лету становящиеся ягодками, фальшивые авизовки с помадными телефончиками, апельсины, мандаринчики, лимонки...
Трах-таратах-тах-тах!.. Ложи-ись!..
...прицельно, по стеклам, из крупнокалиберного, бля!..
Ого! а это уже шестидюймовочка!..
Алло!.. Алло!.. Штаб? Докладываю: неприятель силами всего прогрессивного человечества, при поддержке с воздуха... Есть, стоять насмерть!..
И ползком, ползком - к оконной амбразуре.
За Родину! За Ста.. за Старую площадь!..
Гусь-хрусталевским хрусталем! Ломоносовским фарфором!..
Ого-о!..
"О, прикрой свои бледные ноги!"
Кажется, Брюсов.
...так точно, товарищ старшина, окружили гады!.. Слышите, слышите! они уже стучатся! Как тогда, в сорок девятом, кулаками... Передайте нашим, товарищ старшина: умру, но врагу свой единственный ваучер не отдам!.. Так и передайте!.. Все, конец связи...
И вот я стою, и бутылка проявителя в руке, как последняя граната.
Как скульптура Кербеля или даже Вучетича.
Что, думаете взяли, экспроприаторы хреновы?!
Бум-бум-бум-бум!.. Тихо-тихо!.. Товарищ Ежов тоже состоял в коммунистической партии, только зачем же двери ломать?!
"Именем... тарской... туры!.."
Взболтнуть ее, падлу, и - винтом, винтом, чтобы разом, за один шоковый глоток, елки зеленые!.. Й-ех, и жисть прошла, и жить не жили!..
Уп... уп...
О-о!.. О, какая га... И закуски... и за... ку... эту несусве... эту химию вторым по... порошо-о...
На этот раз одеревенел не только язык. Одеревенело все. Руки. Ноги. Тулово. Даже чужой пальтуган на мне - и тот стал прямоугольно-фанерным. Как ящик для голосования. Как гроб. А еще точнее, как лифт могилевского производства. Причем ощущал я себя и кабиной и пассажиром в этой кабине одновременно. И это было так же естественно, как тело, в котором - душа. Там было зеркало и я в него посмотрелся. Душа на первый взгляд выглядела довольно странно. Глаза, губы и волосы у нее оказались какие-то неестественно белые. Приглядевшись, я пришел к выводу, что это как фотонегатив. Но больше всего озадачили пуговицы на пальто. Их было четыре и все с циферками. Как на панели кнопочного управления лифтом:
3
2
1
0
И хотя мозги были тоже какие-то опилочные, я догадался, что это, как впрочем и все остальное, включая бабскую зажигалочку, конечно, не случайно. Гудя реле третьей фазы, я вспомнил как целых полтора года изображал из себя механика по лифтам. В юности, разумеется. А еще я подумал, что надо бы срочно смазать направляющие. И щелкнул ригелем. И выбрал "0". "Только бы не сесть на ловители", - как-то механически подумал я. Увы, что значил этот самый "0", мне доподлинно неведомо даже сейчас, по прошествии. Не исключено, что имелась в виду пресловутая ноль-транспортировка. Или что-нибудь и того круче, типа "отключки". Но тогда это "зеро" я выбрал совершенно интуитивно. "О, Господи - и это все?!" - офонарело подумал я и, ни секунды, бля, не колеблясь, ткнул пальцем в нижнюю пуговицу.
Глава вторая Кромешная тьма в ее звуковом варианте
Знаете, я ведь и раньше, при жизни еще, смутно догадывался, что никакого там света нет. А потому, когда открыл глаза и ничего не увидел, особо не удивился. Просто констатировал, что Тот Свет - это, скорее, та еще тьма.
Ощущение было престранное. Ни меня, ни моей квартиры как бы не стало, хотя всеми фибрами души, несуществующей уже печенкой, я чувствовал, что пространство, меня окружающее - это все та же, пропади она пропадом, двадцативосьмиметровочка на Ириновском. В том-то и фокус, что именно она, только какая-то другая, как бы ужаснувшаяся тому, что со мной произошло. Она словно бы набрала воздуха, чтобы ахнуть, невероятно увеличившись в размерах при этом. О чем говорить, если даже кухонный кран, судя по всхлипам, отдалился от меня метров на пятнадцать, а деревянная кукушка из ходиков в гостиной, в кукование которой я сейчас мучительно вслушивался, звучала где-то и вовсе невозможно далеко, чуть ли не в Колтушах.
Я досчитал до тринадцати, не поверив себе, сбился со счета, даже прошептал отсутствующими губами: "Это как это?!", а она, стерва, словно издеваясь, все куковала и куковала дальше...
И тут послышались шаги, неуверенные такие, шаркающие, словно шли в шлепанцах. Где-то аж на том конце Вселенной, в прихожей загремела опрокинутая табуретка. Кто-то болезненно охнул и совершенно отчетливо произнес:
- Ч-черт, понаставили тут!.. Кузя, Кузя! Ксс, ксс, ксс!.. Ну, куда же ты... м-ме... запропастился, мерзавец ты этакий?
Голос был старческий, с козлячьей дребезжатинкой.
Я затаил дыхание. Кран, точно поперхнувшись, замолк. Даже кукушки - и той не стало слышно.
И снова зашаркали шаги. Помню, я еще подумал: "Господи, да как же он видит в этакой темнотище?!". И как накаркал! Там опять громыхнуло, как под Владивостоком, да так, что с антресолей посыпалось барахло.
- Что?! Что это?! - плачуще взвыл невидимый. И тут уж я не смог не отозваться.
- Это двери, - осторожно сказал я во тьму. - Слышите, это двери в гостиную. Осторожней, там стекла на полу!..
Стало слышно, как далеко-далеко, в некоем другом мире, проехал трамвай. И вот после подзатянувшейся паузы я услышал нечто и вовсе уж несусветное:
- Кузенька, это ты?
Хрустя битым фарфором, я переступил с ноги на ногу.
- Это я, Тюхин.
- Тюхин?.. - в голосе недоверие. - М-ме... Откуда вы тут взялись? Как вы попали в спец... м-ме... помещение?
- Ну, знаете, - сказал я. - Это с каких это пор моя собственная квартира стала вашим спецпомещением?!
Что-то звякнуло. Похоже, он выронил ключи.
- М-ме... Помилуйте, так вы что, вы, - он снизил голос до шепота, вы - сверху?.. Нет, кроме шуток?! Ах, ну да, ну да... Надо же! Экий... м-ме... парадокс!..
И вдруг я услышал его старческое, с присвистом дыхание совсем рядом, метрах в полутора от себя. До сих пор не возьму в толк, как это он умудрялся подкрадываться так быстро, а главное, совершенно бесшумно.
- Слушайте, - обдав меня трупным душком, зашепелявил он. - Не сочтите за праздное... м-ме... любопытство. Ну и что?.. Как там эта ваша, - он задышал мне прямо в ухо, - перестройка? Кончилась?.. Ах, ну да, ну да. Что это я, право... Все как и следовало быть. Все, так сказать, по нему, по Вовкину-Морковкину. Ничего, так сказать, не попишешь - свидетельство... м-ме... очевидца...
- Господи, о чем это вы, - не понял я. Но мой визави решительно свернул в сторону:
- Так вы говорите - не видели моего Кузю? Черненький такой, с вашего разрешения, и пятнышко вот тут вот - на грудке... М-да-с! Опять, представьте себе. Как весна, так - изволите ли видеть...
Я не видел ровным счетом ничего. Ничегошеньки, елки зеленые.
- Весна, - прошептал я и мое бедное, уже как бы и не бьющееся в груди сердце, болезненно сжалось.
Я пошатнулся.
- Э! Э! Вы куда?! Вы что, ослепли что-ли, голубчик?! Тут же ступеньки. Голову себе свернете!..
- Ступеньки?.. Какие еще ступеньки...
- Да вы что, вы и в самом деле... м-ме... не видите?!
- Слепота у меня, куриная, - честно сознался я.
Глава третья Кромешная тьма (визуальный аспект). Я попадаю под трамвай
И вот мы уже идем. Мы перемещаемся из конца в конец моей необъятной, как подземный гараж в Пентагоне, квартиры. Он впереди, постукивая металлической, специально для инвалидов по зрению, тросточкой, я, держась за полу его шуршащего, клеенчатого наощупь, плаща, - за ним. Время от времени, впрочем теперь уже и времени как бы и нет, поскольку деревянная дурочка из ходиков, его олицетворявшая, перестала подавать признаки жизни, - то и дело он, споткнувшись об очередное препятствие, чертыхается, а я, на правах гостеприимного хозяина и гида, поясняю: "Это книжный шкаф". Или: "А вот тут осторожней! Тут у нас с женой "геркулес" в пачках". "Геркулес?! Какой еще к чертям собачьим... м-ме... геркулес? - недоумевает он. И я терпеливо его просвещаю: "Это хлопья такие, овсяные. Ну, чтоб кашу варить... Ну, в общем еда". - "Еда?.. А что такое - еда?"
Странный он, этот шаркающий во тьме домашними шлепанцами Ричард Иванович.
- Спокойствие, голубь вы мой сизокрылый, - говорит он. - Главное выдержка, терпение и спокойствие. Человек - он тварь ко всему привычная, а в особенности - наш... м-ме... русский. Уж на что демократия - ан, и ту, как таракан, пережил. А вы думаете, - понижает голос, - вы думаете он социализма не переживет?! Тьфу, тьфу на вас, паникер вы этакий!.. Да и кто ж вам это сказал, что... м-ме... устремляться можно-де только вперед? А вправо? Влево? А назад, так сказать, супротив жизни?.. А?..
И тут он внезапно останавливается и теперь уже я, ткнувшись лбом в его клеенчатую спину, чертыхаюсь.
- Киса, киса! - нежно кличет в гулкую глубину мой Вергилий, но тьма потусторонне помалкивает.
И опять мы движемся в неизвестном для меня направлении. Тюкает тросточка, шуршит плащ. Дважды он помогает мне одолеть лестницу. Тринадцать каменных ступенек вниз, потом точно столько же - вверх. Я считал. И судя по выбоине на седьмой ступеньке, лестница была одна и та же...
И вот я снова по инерции тычусь носом во что-то твердое у него подмышкой.
- Ну вот и все, кажется, пришли, - переводит дух Ричард Иванович Зоркий. - Тэ-экс, и где же они тут, наши ключики...
Он долго и безуспешно роется в карманах. Сопит, позвякивая мелочью, обхлопывает себя.
- Батюшки-светы, - растерянно бормочет он, - а ведь связочка-то казенная!..
А меня вдруг точно осеняет. Господи, как нет-нет да и осеняло там, в прошлом существовании.
- Минуточку! Одну минуточку, - говорю я, отстраняя Ричарда Ивановича. - Тут, кажется, ключи ни к чему...
И нащупываю его на дверной панели - накладной, за четырнадцать долларов купленный в Бруклине, на Фултон-стрит.
Щелкает секретная пипочка, я поварачиваю головку...
- Только без паники, - бормочу я. - Спокойствие, терпение, выдержка...
Дверь у меня просевшая, я слегка приподнимаю ее за ручку. И он хватает меня за запястье, этот несусветный Ричард Иванович, и шепчет, шепчет, попахивая тухлятинкой:
- Царица всемилостивая!.. От лица слу... О!.. Препокорнейше... Господи! Господи!.. Ах, если б вы знали, если б вы только... Ах, дорогой вы мой товарищ Тюхин! И ведь так-то кстати, так, не побоюсь этого слова, вовремя!.. И что, и действительно, как на лифте?! Ну да, ну да... Нет, вы даже представить себе...
- Ну... ну, почему же... не... - тужусь я. - Да что ее перекосило, что ли? Ну, почему же... не мо...
И дверь подается! Я тяну ее на себя, скрипучую, непривычно тяжелую, я открываю ее и... слепну. Но теперь уже самым натуральным образом. Слепну от света, от яркого, непереносимо весеннего света, так и резанувшего по глазам!
Заслоняясь рукой, как от электросварки, я делаю шаг на уличную панель, да-да! - на асфальтовую такую, изрисованную мелом, и жмурюсь, жмурюсь...
...и все плывет, все зыбится, как под водой. И голова кругом, как после затяжки с голодной отвычки. И некто смутный, полурентгеновский, с белыми глазами, белой козлиной бороденкой, взмахивая шляпой, тоже, заметьте, белой - взмекивает:
- Милости... м-ме... просим! Что?.. Что с вами, счастье мое? Так вы что - всерьез, у вас что, действительно... м-ме... слепота?!
- Да говорю же вам - куриная, - обливаясь слезами, говорю я.
- А вот это зря! И чтоб - ни-ни, ни в коем разе! Слышите?! На носу себе зарубите: моргать, жмуриться, а уж тем паче - тереть глаза таким, как вы, строго... м-ме... возбраняется!