Страница:
Итак, до свидания с фантастическим Марксэном Трансмарсовичем оставалось двадцать восемь минут.
Непредвиденные препятствия начались тут же, у дома. Улица Салтыкова-Щедрина, по которой я, жутко популярный в будущем фантаст В. Тюхин-Эмский, намеревался сломя голову устремиться к Смольному собору, оказалась перекрытой. Поперек мостовой стояло сразу аж четыре танка без опознавательных знаков, с приплюснутыми башнями набекрень.
- Стой! - воскликнул дусик в шлеме, выпрыгивая из танка, как чертик из табакерки. - Стой, стихи читать буду! - И ведь действительно продолжил стихами, стервец этакий!
- Друг, товарищ и брат! - с чувством начал он, - а ну, кому говорю, назад! Не поворотишь оглобли - убью. Потому как таких вот неповоротливых я больше жизни своей не люблю!
По укоренившейся в душе привычке к литературному наставничеству, я указал неопытному стихотворцу на ряд слабых мест в его, в целом, идейно выдержанном произведении. Замечания мои начинающий поэт-баталист аккуратно записал в бортовой журнал танка и, горячо пообещав мне поразмыслить над ними сразу после победы, к Военно-Таврическому саду меня, Тюхина, тем не менее, не пропустил.
Я вынужден был рвануть в обход - по улице Радищева. Но и там, как раз у дома, где мое пресловутое пальтецо взяли на арапа два опереточных фраера, оказалось перегорожено. Я свернул на Саперный, и надо же случиться такой непрухе, именно в тот момент, когда началась атака на бывший молокозавод. С вертолета скинули напалмовую бомбу. Застрекотал "калашников". Ухнула граната. Я, как молодой, подпрыгнул на бегу.
Господи, ты свидетель! Если чего и боялся я в своей тюхинской жизни по-настоящему, так это куда-нибудь опять опоздать!.. Дело в том, что однажды я уже опоздал самым роковым, самым фатальным образом. Я, Тюхин, как и все мои сверстники, опоздал вовремя родиться! Увы, такие эпохальные события, как революция, борьба с врагами народа, война, целинная эпопея, космический триумф - все эти события произошли без меня и только некоторые из них оставили зарубочки на моем, мало-помалу деревенеющем с годами сердце. От одной только мысли, что я не успею еще к одному шапочному разбору, у меня перехватывало дух, а глаза так и метались по лицу в поисках ориентиров и рекомендателей. Хуже всего мне было в те мгновения, когда взор натыкался на часы. "Неужто опять опаздываю?!" - ужасался я, торопясь дописать очередной шедевр. И представьте себе - предчувствие меня не обманывало. Какой-нибудь Кондратий Комиссаров опять опережал меня! А посему, когда у Сытного рынка я мельком глянул на свои до удивления правильные, у меня просто полезли на лоб глаза. Я даже, грешным делом, подумал, что хваленая фирмб остановилась! Но в том-то и дело, милые вы мои, что часики тикали. "Роллексы" шли, правда, шли они как-то совершенно не по-нашему: за одну ихнюю секунду я, в принципе уже далеко не спортсмен, успевал пробегать черт знает сколько!..
Именно тогда, во время этого ненормального забега, меня впервые ошарашила пронзительная догадка. "А что если, - лихорадочно подумал я, что если они нашли способ регулировать не только, скажем, рынок, но попутно - и время на его регулировку отпущенное? Как, к примеру, рождаемость, или прицел на маузере, или те же - шут их побери - импортные часики?.. Ну ведь не мог же я, товарищи дорогие, пролежать пластом один год и двадцать девять дней ни разу - подчеркиваю - ни разу! - не поднявшись в туалет ну хотя бы по малой нужде! И ведь это после того, как громила Афедронов откорректировал не только мои глаза, но и, разумеется, почки... А из этого следует, - продолжал размышлять я на бегу, - из этого со всей очевидностью следует, что кому-то очень нужно, чтобы я, Тюхин я этакий, обязательно, всенепременно, кровь из носу - но успел на свидание с Вовкиным-Морковкиным... Ну ведь логично же, а, Тюхин?..
Увы, с логикой у меня всегда были нелады.
На углу Некрасова и Греческого меня взяли. О, если бы на Литейный, если бы!.. Меня взяли в действующую армию.
Там же, в скверике с памятником поэту мести и печали я прошел ускоренный курс переподготовки. По окончании мне вручили новехонький "стингер" и отправили на фронт, в район Псковско-Нарвской дуги. Ну и задали же мы им жару под Кингисеппом!.. Потом начались неудачи. Окружение, контузия, плен... Не буду утомлять вас печальными подробностями. Да я и сам, честно сказать, мало что помню из-за контузии. Ну - допросы, бараки... Дожди... Помню, как у этого рыжего, забыл фамилию, вышибло последний ахнарик. Он нагнулся к моей зажигалочке прикурить, а она, пуля, бац! - и ни головы, ни курева, потому как пуля оказалась какая-то особенная, чуть ли не с атомным зарядом. Вот тут меня и повредило. Потом был госпиталь, побег... Хорошо помню: смурное чухонское утро, проселочная дорога в соснячке, полуторка с нашими номерами. Шофер попался боевой, забинтованный с ног до головы, даже глаз не видно. Я его, падлу, сразу же узнал. По запаху!
- Поди, крепко запаздываю, товарищ генерал-адьютант? - спросил я.
- Полковник, Тюхин, полковник! - поправил меня дорогой товарищ Афедронов. А на мой дурацкий вопрос отвечать и вовсе не стал, просто наддал газу.
И так, молча, мы ехали до самого Питера, а потом и по нему, такому, Господи, разбабаханному, такому не такому, что просто слов нет!..
- Эх! - глухо сказал сквозь бинты товарищ полковник. - Эх, Тюхин, да что же они, гады, с тобой наделали. Аж плачешь, как баба! Ну ничего, ничего - мы тебя еще подрегулируем!.. - и он, сволочь, хохотнул и так шарахнул меня, Тюхина, по спине, что я вышиб башкой лобовое стекло.
От сотрясения снова пошли мои несусветные "роллексы". Я глянул на них и сказал:
- Неужто все-таки опаздываем?!
И тогда товарищ Афедронов дал мне дружеский совет:
- А ты поднажми, ты бегом, бегом, власовец ты этакий! - И вытолкнул меня из кабины на повороте, все у того же, на углу Некрасова и Греческого, скверика.
Я упал, вскочил... И побежал, побежал вприхромочку - худющий такой, в розовых очечках без стекол - вылетели, когда жахнуло, - в такой полосатой, концлагерной такой - меня ведь и не переодевали, только шапочку для ансамбля выдали - в такой неизбывной моей пижаме...
Вдогонку кричали "стой!"", грозили военным трибуналом, стреляли даже, но мне, предателю Родины, все уже было нипочем. Легкими, пружинящими скачками я несся вперед, навстречу новым своим злоключениям...
Глава тринадцатая В августе сорок шестого
По Суворовскому я бежал уже с факелом в руках. Передала мне его как эстафетную палочку вездесущая Перепетуя.
- Бежи, дорогой, - задыхаясь, сказала она. - Теперича только на тебе, неизбежного, и надежа!..
Хлопнул выстрел. Я что есть сил побежал, а все, стоявшие по обе стороны, - по правую и по левую - в едином порыве замахали руками, флажками, флагами, флажищами, флажолетами, флаконами, белыми букетиками флердоранжа, каковые были ни чем иным, как цветами померанцевого дерева. В воздух полетели чепчики!
И вот что удивительно - все они, стоявшие повдоль, ну практически все, как один - были в точно таких же очках и пижамах, как я. И в чепчиках. В круглых таких, из полосатого пижамного материала. Как у меня. А на пижамах у них, у всех были нашиты нашивочки: квадратики, ромбики, треугольнички, звезды - в том числе и пятиконечные, как моя.
Вот и лозунги - тоже были на любой вкус. Приведу лишь некоторые из них, зафиксированные моим хорошо натренированным в армии - грудь четвертого человека! - периферийным зрением:
ДА ЗДРАВСТВУЕТ НАША РОДНАЯ И РУКОВОДЯЩАЯ
ГУМАНИСТИЧЕСКАЯ ПАРТИЯ!
И. В. ЛЕВИНУ (СТАЛИНУ) - СЛАВА, СЛАВА, СЛАВА!
ДЕМОКРАТА БОЛЬШОГО - НА КУРОРТ, В ЛЕВАШОВО!
УДАРНЫМ ТРУДОМ ОТОМСТИМ
ЗА КОНДРАТИЯ КОМИССАРОВА!
СЛЕПОТА В НАШЕЙ СТРАНЕ
ДЕЛО ЧЕСТИ, ДОБЛЕСТИ И ГЕРОЙСТВА!
А ТЫ ВСТУПИЛ В РОЗОВУЮ ГВАРДИЮ?
ПОД ЗНАМЕНЕМ ТОВАРИЩА ЛЕВИНА (СТАЛИНА),
ПОД ВОДИТЕЛЬСТВОМ МАНДУЛЫ
НАЗАД К ПОБЕДЕ ВОЕННОГО ГУМАНИЗМА!
Одним словом - я бежал. Самозабвенно, без оглядки, как из котла под Кингисеппом. А ведь оглянуться-то как раз и не мешало бы! Оглянувшись, я, Тюхин, увидел бы, как следом за мной по трамвайным путям едет синяя послевоенная поливалка, едет - и поливает, поливает, поливает... То ли дезинфекцией, то ли нехорошими, но зато простыми и доходчивыми, словесами через посредство закрепленного на крыше кузова громкоговорителя, то ли и вовсе - гипосульфитом натрия, то бишь все тем же, Померанец его забери, фиксажем!..
Впрочем, в этот момент мне было не до "поливалок". В пяти метрах впереди катил открытый "лендровер" с телевизионщиками. Я старался не ударить лицом в грязь - улыбался во весь рот - благо было чем! - то и дело поправлял шапочку, съезжавшую с моей стриженной под "ноль" головы, шутил, цитировал на бегу Нину Андрееву и Е. Булкина.
Площадь Пролетарской Диктатуры встретила меня овациями. Из толпы, выкрикивая строки раннего Эмского, выскочили два не в меру восторженных дусика. Я расписался на своей, изданной, кажется, на Соломоновых островах, "Химериаде", а этих дефективных, тут же и буквально под руки, увели в стоявший неподалеку хлебный фургон.
- Браво-браво-браво! - с трудом протискиваясь, вскричал дорогой товарищ ма... прошу прощения - капитан. - Хоро-ош! Загорел, поправился, светясь, констатировал он. - А мы тут без вас, сокол вы наш жириновский, хватили, признаться, мурцовочки! Вот видите - даже курить, по вашей милости, начал! - и товарищ Бесфамильный действительно сунул в зубы папиросочку "беломорканал". - Огонечку, Тюхин, часом, у вас не найдется?
Ну, само собой, я беспрекословно сунул было руку в карман - за позолоченной зажигалочкой, но, слава Генеральному Штабу, вовремя спохватился и, улыбнувшись улыбочкой контуженного идиота, в очередной раз огорчил дорогого товарища кипитана.
- Огонечку, говорите? Плиз! - сказал я, услужливо ткнув в его ненавистную харю пылающий факел.
Всплеснув руками, как Плисецкая, товарищ капитан Бесфамильный поначалу резвехонько отпрянул, но тоже, видимо, спохватившись, и тоже, вроде бы, вовремя - утерся, крякнул и, часто моргая глазами, принялся неумело прикуривать. Зашуршали горящие волосы, запахло паленым.
Когда он оторвался наконец от огня, я даже ойкнул. Мурло у дорогого товарища капитана было зверски красное, козырек фуражки оплавился, брови напрочь отсутствовали. Мой бывший следователь как-то очень уж отчаянно затянулся и чужим голосом произнес:
- Эх, хороша ты, вирджинская махорочка!
Факел у меня отобрали.
- Ну, спасибочки вам, Тюхин, - вытирая слезы, поблагодарил меня безбровый чекист, - от лица службы сердечное вам гран-мерси за ваш героизм, за кровавые раны, за проявленное в плену мужество, - и всхлипнув, он крепко, по-мужски, прижал меня к своей суконной, пахнущей афедроновским формалинчиком, груди. Рыдания сотрясли его хорошо тренированное тело. Рыдая, он принялся дружески похлопывать меня. По спине, по животу, еще ниже. Обхлопав карманы моей пижамы, находчивый товарищ бывший мой следователь как-то разом успокоился, повеселел и даже, елки зеленые, заговорил стихами.
- Теперь ты наш! - с чувством сказал он. - Прости, родная хата, прости семья! С военной семьей сольешься ты родством меньшого брата, и светлый путь лежит перед тобой.
Стихи неведомого автора до такой степени тронули меня, что я едва смог вымолвить:
- Это чье это?
- Ага, и вас, Тюхин, проняло! - ухмыльнулся пострадавший. И еще разочек хлопнув меня по карману, в котором лежали такие с виду обыкновенные спички, Бесфамильный выдал:
Умер бедняга! В больнице военной Долго родимый лежал. Эту солдатскую жизнь постепенно Тяжкий недуг доконал!
В отличие от бедняги-солдата, эти строки догонали меня моментально. Именно их, два раза в месяц с гонорара напиваясь, обожал декламировать поэт-пародист и парторг Кондратий Комиссаров. После декламации произведений великого князя Константина Константиновича опальный коммунист обычно заявлял на все писательское кафе, что не пьют одни корифеи, иудеи и прохиндеи, ронял голову в салат и уже оттуда, из салата, стонал свое коронное: "Фашисты! Россию продали!..". Итак, из уст товарища капитана прозвучала почитай что классика. А потому, когда и громила Афедронов, уже разбинтованный, уже при полном параде, когда и этот перешибатель конечностей заговорил стихами владельца некоего письменного стола, я ничуть не удивился.
- Спи же, товарищ ты наш, одиноко! - взвыл он, загибая мне салазки. Спи же, покойся себе! В этой могилке сырой и глубокой Вечная память тебе!..
Долго я не мог распрямиться, а когда распрямился-таки - замер, как покосившийся флагшток на плацу.
- Каково?! - подмигнул мне веселый костолом. - Это тебе, Финкельтюхин, не твоя "Похериада!" Четко, ясно, по-нашему, по-строевому.
- Автора! Назовите фамилию автора! Умоляю! - прошептал я.
Бесфамильный и А. Ф. Дронов многозначительно переглянулись и разговор странным образом свихнул в другую сторону.
- Вот вы, Тюхин, и до сих пор, поди, думаете, что розовые очки - это так, для обмана зрения? - с мягкой укоризной в голосе сказал товарищ капитан. - Эх вы, Фома неверующий! Ну-ка признайтесь честно - а ведь в очках-то вся рубаха розова не только у папули, который на полу!.. Почитай у каждого, а?..
- Честно? - не в силах оторвать взора от того места, где прежде были его брови, спросил я.
- Как бывший партиец бывшему следователю!
- Если честно - то да! И знаете, друзья мои, стоит мне только надеть их, и тотчас же в памяти всплывают гениальные слова одного гениального Вождя и Генералиссимуса: "Жить стало лучше, жить стало веселее!".
- Как-как? - хором воскликнули мои крестные отцы-командиры?
- Как вы, Тюхин, сказали? - отбрыкнувшись ногой от дуболома Афедронова, переспросил насторожившийся товарищ капитан. - Живенько, живенько, Тюхин! А вы, Афедронов, фиксируйте, не ждите моих напоминаний!.. Так чьи, вы говорите, эти слова?
И тут, посреди площади Пролетарской Диктатуры, у нас произошел джентльменский обмен сугубо ценной информацией. Товарищ капитан Бесфамильный конфиденциально сообщил мне, что столь потрясшие меня стихи сочинил не какой-нибудь говнюк без четвертой пуговицы, а самый что ни на есть великий (князь!) и в то же время самый засекреченный поэт на свете - К. К., он же - Полковник, он же - Кондратий Комиссаров, он же - просто Кака, это когда перебирал лишку.
- Так что, понимать надо! - прошептал мне в самое ухо товарищ Бесфамильный.
- Понимаю, - сказал я. - Очень даже понимаю. Так вот почему... - сказал я и, спохватившись, больно прикусил себе язык, впрочем, как тотчас же выяснилось - совершенно напрасно. Обоих экс-мучителей как ветром сдуло.
- Равняйсь! Сми-ирна!.. - гаркнули громкоговорители. Толпа охнула, шатнулась сначала в одну, потом в другую сторону. Замелькали "демократизаторы". Захлопали нестрашные пукалки пистолетов. Дышать и шевелиться стало совсем невмоготу, но центр площади освободился.
- Везут! Везут! - заволновались в стороне Суворовского.
Тело товарища А. А. Жданова прибыло на скромном ЗИСочке с открытыми бортами. В своем знаменитом полувоенном кителе он лежал почти как живой. Казалось, еще мгновение - и дрогнут его ресницы, распахнутся провидческие глаза, Андрей Андреевич привстанет с одра, простирая руку, и скажет... Но увы, увы! - раздавленная вишенка посреди лба дорогого Соратника и Члена не оставляла никаких сомнений, не говоря уж о надеждах! Мало того - с удивлением обнаружил я некоторые несоответствия. Как то: у этого товарища Жданова, в отличие от канонического, не было усиков. Зато была плешь, а если уж называть вещи своими именами - чуть ли не хрущевская лысина! Да и вообще - облик лежавшего не внушал особого доверия. Чего, к примеру, стоила одна эта воровская татуировочка на веках! "Помилуйте, да он ли это?!" - усомнился я про себя.
- И тем не менее, - раздался знакомый шепоток над моим левым ухом, тем не менее, Тюхин, это именно он. Вождь, Сподвижник, Автор знаменитого, поистине эпохального... м-ме... доклада. Но как вы только что изволили заметить, друг мой: увы, увы! Произошла накладочка, досадный, так сказать, сбой в компьютерной... м-ме... программе. Брачок-с! В предначертанной Теорией Неизбежности час Член Политбюро хоть и воскрес, но, к сожалению, не совсем качественно. С нетерпением ожидался Андрей Андреевич Жданов, а имел место Апрель Апрелевич Джанов. Ничего не поделаешь, Тюхин, и нам не чуждо ничто... м-ме... человеческое!.. Да-да, голубчик! А вы как думали?! Ведь ежели вы приняли нас за... м-ме... ангелов, вы просто не марксист!.. Или все же - марксист, а, Тюхин?..
- Знаете, Ричард Иванович, - совершенно искренне сказал я, - еще немного - и, ей-Богу, - стану! Только теперь уж не так, как раньше. По-настоящему!..
- Тут ведь вот какой кунштюк, солнышко вы мое ненаглядное, - одушевился Ричард Зоркий, - с одной стороны - таки-да: порядочки в наших палестинах, сами видите, странные. Но ведь с другой-то - и у вас там, голубчик, далеко не Германия. И в вашей... м-ме... Черномырдии, незабвенный мой, теория и практика, как... как мой Кузя и финансовая дисциплина! - и тут Ричард Иванович хохотнул и могилкой пахнуло на меня, грешного. Вот и этот А. А., извините за выражение! Казалось бы, - столько дел, воскресай по-хорошему, берись засучив рукава за работенку: тут тебе и борьба с космополитами, и эти ваши... м-ме... нехорошие журнальчики... Как их?
- "Звезда" и "Ленинград".
- Ну, вот видите - как ни крути - опять Ленинград. А звезда-то какая - поди, Давидова?.. Ах, Тюхин-Тюхин, сколько дел, сколько процессов еще впереди!..
Я украдкой глянул на него и, знаете, даже вздрогнул. Очень уж изменился Ричард Иванович Зоркий за годы нашей долгой разлуки: похорошел, окреп, вымолодился, сменил соломенную шляпу на фетровую, а эти черные свои очки - на пенсне, стеклышки которого, как то окно в светелочке моей возлюбленной, были непроницаемо-белые. Исчезла и его анекдотическая луначарско-бабуринская бороденка клинышком. Одни усики от нее и остались квадратиком, как у т. Молотова. Или у т. Кагановича, или, скажем, у гражданина Б., Зловредия Падловича, относительно самочувствия которого здесь как-то подозрительно помалкивали.
Тем временем короткий траурный митинг подошел к концу. Четверо ухватливых молодых людей в габардине сбросили бездыханное тело товарища Джанова на трамвайные пути. Скырготнули динамики. Послышался приглушенный бабий смешок, шиканье, щелчок. И наконец - Голос, такой знакомый, уже почти родной:
- Говорыть Штап!
Воцарилась тишина. У кого-то выпал и звонко запрыгал по булыжникам серебряный доллар.
- Рэхион, слухай мой команду! - как на параде гулко, с отголосками загрохотал Дежурный по Куфне. - Приказываю капытану Бэсхвамыльному зачытать мой новый прыказ!.. Пока усе!.. Конэц... отстань, сатана!.. конэц связи!..
Динамик заверещал, раздался подозрительно знакомый хохоточек. На всю площадь опять щелкнуло.
- Р-равняйсь!.. Сыр-рна! - скомандовала трансляция еще одним до боли не чужим голосом. - Слушай приказ Верховного Главнокомандующего. "Во изменение моего предыдущего Приказа, приказываю: пункт три - на территории вверенного мне Укрепрегиона считать вечную память о Жданове А. А. утратившей силу. Пункт два: признать недействительным его физическое тело, личное дело и творческое наследие. Пункт один: доклад товарища А. А. Жданова заменить докладом товарища Р. И. Зоркого "Клеветническая "Химериада" В. Тюхина-Эмского как кривое зеркало пост-Пердегласа". Подпись: ВГСЗУ Мандула - самый старший сержант всех времен и народов"*. Вольна-а!.. Дезинтеграторам приступить к дезинтеграции!
К распростертому на мостовой телу задним ходом подъехали три гэбэшных фургона. Точно питерские помоечные чайки полетели из них, плеща страницами, труды так и не воскресшего идеолога: политиздатовские брошюры, протоколы, постановления, сборники докладов, телеграммы, письма, резолюции...
Я медленно приходил в себя. Ричард Иванович стоял передо мной на коленях, свесив повинную голову.
- Каюсь, наказание вы мое, - горестно шептал он, - виноват-с, не выдержал... м-ме... нечеловеческих пыток Афедронова. Дрогнул, такой я сякой!.. А потом - вы ведь, Тюхин, тоже... м-ме... Ну, помните про плакатик?.. Так что - долг платежом...
Голова у меня подергивалась, совесть поскуливала, как побитая собачонка. Состояние было препакостное.
- А-а, да чего уж там... - прерывисто вздохнул я, помогая подняться товарищу по несчастью.
Через пару - по моим часам - секунд над тем местом, где лежал несостоявшийся соратник Ионы Варфоломеевича вырос высоченный курган макулатуры. Из фургона выпрыгнули два шустрых огнеметчика в куцых маршальских мундирчиках. Засмердело бензинчиком. Зафуркали ранцевые опрыскиватели.
В цистерне "поливалки" отворилась хорошо замаскированная задняя дверь и на свет Божий вылез весь какой-то мокрый и взъерошенный товарищ капитан. Вослед ему вылетела фуражка. Растерянно отряхиваясь, товарищ капитан поднял ее и надел задом наперед на голову. К его чести надо сказать, что к кургану он подошел уже четким строевым шагом. Зазвучала барабанная дробь. Товарищу Бесфамильному подали злосчастный факел. Скрежетнув зубами на всю площадь, он сделал стойку на одной ноге и, наклонившись, поджег.
Слушайте, с чего это вы взяли, будто все рукописи не горят?! Полыхнуло так, что даже метрах в тридцати, там, где стояли мы с Ричардом Ивановичем, чертям тошно стало. Зоркий, знаете, аж за живот схватился.
- Эх! - вырвалось у него. - Эх, жизнь наша - порох!..
Творческое наследие Андрея Андреевича запылало страшным денатуратным огнем.
- Ну и как же это все называется? - глядя на пламя, от которого мне, Тюхину, не было ни жарко, ни холодно, спросил я, Эмский.
- А так... м-ме... и называется: дезинтеграция. Была страна - и не стало. Был человек - глядишь, и тоже нету. Только лагерная пыль по ветру, да бомж на безымянном бугорочке, любознательный вы мой...
- А как же история? - поймав на ладонь листочек, каковой сгорел и не обжег, грустно спросил я. - Его, Андрей Андреича, вклад? А блокада, а благодарная людская память?.. Или та же телеграммка! Как с телеграммкой-то быть, с той самой, Ричард Иванович, сочинской?
- Это от 25-го сентября 36-го года? О назначении... м-ме... Ежова Н. И. на пост наркомвнудела?.. Эх, батенька, экий вы, право, несообразительный! То-то велика беда - телеграммка! Будто без нее и дела не будет!.. В том-то и дело, Тюхин, что - будет! У нас ведь как - все наоборот у нас, не как... м-ме... у людей! Сначала у нас дела - с размахом, с претензией на эпохальность. А потом уж - как водится - решения, оргвыводы, прокурорские проверки. И опять же - дела. Политические, на худой конец - уголовные... Так что эти ваши, голубчик, репрессии - они ведь все одно состоятся. Уж в этом-то можете быть уверены! А что касаемо памяти, суперпроницательный вы мой, так на то и Афедроновы! Вышибут, да и дело с концом!..
В это время толпа еще разок дружно ахнула. Сугубая сила пламени вздела несчастного Апреля Апрелевича с булыжной мостовой. Могу поклясться видел, собственными глазами лицезрел, как он с достоинством выпрямился и простер правую руку вперед! Рот его при этом - открывался и закрывался, глаза моргали!..
- Ишь - опомнился! Поздно, раньше надо было! - недовольно пробурчал Ричард Иванович. - Знали бы вы, Тюхин, как мы с ним намаялись. Мыслимое ли дело - член Политбюро, а по-русски ни бэ, ни м-мэ, ни кукареку. Я уж и так и сяк. Ну, думаю, турок! А он... - Тут у Ричарда Ивановича даже подбородок задрожал. - А он ведь, Тюхин, на поверку-то и впрямь оказался... м-ме... младоазербайджанцем. Потому и Джанов... - Он вздохнул. - А как следствие - А. Ф. Дронов. Кстати, все забываю спросить, он вам ноги на спор не перешибал - вот этак вот - ребром ладони?.. Перешибал!.. Ах, Афедронов, Афедронов! Он ведь, между нами, одного своего товарища сначала оклеветал, а потом и ликвидировал. Говоря по-нашему, по-русски: сначала стукнул, а потом еще и шлепнул!..
- Кузявкина?! - вскричал я.
- Тс-с! - прошипел Ричард Иванович, озираясь. - Нет, душа моя, с вами положительно не соскучишься! А время, между тем...
Я вздрогнул! Я вспомнил, вздрогнул и, холодея, взглянул на часы. На свои несусветные "роллексы". Было без пяти минут шесть...
- Да успеете, успеете, Тюхин, - поблескивая белыми стеклышками пенсне, сказал читавший мои мысли Р. И. Зоркий. - Еще не вечер, - сказал он, глядя мне в лоб, - да и война, Тюхин, по-настоящему, честно говоря, еще и не началась...
Валил дым. Крупные хлопья гари по-вороньи неуклюже взлетали в небо, мирное такое, безоблачное, каким оно было давным-давно, когда по Суворовскому еще ходили трамваи. Питерское послевоенное небо незапамятно синело над моей головой и в самом зените его, ослепительно сверкая отраженным то ли зоревым, то ли закатным светом, висела самая что ни на есть натуральная, в отличие от того, что творилось вокруг, летающая тарелка.
Грянул "Интернационал"... Впрочем, нет, не так! - тихо и торжественно зазвучал Шопен и я, Тюхин, вдруг подумал: а почему, почему именно Шопен, когда на самом деле, по-польски, он, елки зеленые, - Шопин. Да и не было ни похоронного марша, ни Вивальди, ни даже Вано Мурадели. Тренькало струнами "Яблочко", под возгласы одобрения бил чечетку в кругу одинокий, как мой ваучер, брат близнец Брюкомойников.
Праздник продолжался. Там и сям в волнующейся, как рукотворное море, толпе раздавались возгласы, выстрелы, вскрики. Один не в меру разволновавшийся товарищ рядом со мной, воскликнув "Эх!", раскусил зашитую в воротничке ампулу. У пропилей шла торжественная сдача зениц ока. Принятые под расписку глаза бережно складывались в специальный стеклянный ящик с надписью: "Все для фронта, все для победы!". В обмен выдавались черные окуляры.
Непредвиденные препятствия начались тут же, у дома. Улица Салтыкова-Щедрина, по которой я, жутко популярный в будущем фантаст В. Тюхин-Эмский, намеревался сломя голову устремиться к Смольному собору, оказалась перекрытой. Поперек мостовой стояло сразу аж четыре танка без опознавательных знаков, с приплюснутыми башнями набекрень.
- Стой! - воскликнул дусик в шлеме, выпрыгивая из танка, как чертик из табакерки. - Стой, стихи читать буду! - И ведь действительно продолжил стихами, стервец этакий!
- Друг, товарищ и брат! - с чувством начал он, - а ну, кому говорю, назад! Не поворотишь оглобли - убью. Потому как таких вот неповоротливых я больше жизни своей не люблю!
По укоренившейся в душе привычке к литературному наставничеству, я указал неопытному стихотворцу на ряд слабых мест в его, в целом, идейно выдержанном произведении. Замечания мои начинающий поэт-баталист аккуратно записал в бортовой журнал танка и, горячо пообещав мне поразмыслить над ними сразу после победы, к Военно-Таврическому саду меня, Тюхина, тем не менее, не пропустил.
Я вынужден был рвануть в обход - по улице Радищева. Но и там, как раз у дома, где мое пресловутое пальтецо взяли на арапа два опереточных фраера, оказалось перегорожено. Я свернул на Саперный, и надо же случиться такой непрухе, именно в тот момент, когда началась атака на бывший молокозавод. С вертолета скинули напалмовую бомбу. Застрекотал "калашников". Ухнула граната. Я, как молодой, подпрыгнул на бегу.
Господи, ты свидетель! Если чего и боялся я в своей тюхинской жизни по-настоящему, так это куда-нибудь опять опоздать!.. Дело в том, что однажды я уже опоздал самым роковым, самым фатальным образом. Я, Тюхин, как и все мои сверстники, опоздал вовремя родиться! Увы, такие эпохальные события, как революция, борьба с врагами народа, война, целинная эпопея, космический триумф - все эти события произошли без меня и только некоторые из них оставили зарубочки на моем, мало-помалу деревенеющем с годами сердце. От одной только мысли, что я не успею еще к одному шапочному разбору, у меня перехватывало дух, а глаза так и метались по лицу в поисках ориентиров и рекомендателей. Хуже всего мне было в те мгновения, когда взор натыкался на часы. "Неужто опять опаздываю?!" - ужасался я, торопясь дописать очередной шедевр. И представьте себе - предчувствие меня не обманывало. Какой-нибудь Кондратий Комиссаров опять опережал меня! А посему, когда у Сытного рынка я мельком глянул на свои до удивления правильные, у меня просто полезли на лоб глаза. Я даже, грешным делом, подумал, что хваленая фирмб остановилась! Но в том-то и дело, милые вы мои, что часики тикали. "Роллексы" шли, правда, шли они как-то совершенно не по-нашему: за одну ихнюю секунду я, в принципе уже далеко не спортсмен, успевал пробегать черт знает сколько!..
Именно тогда, во время этого ненормального забега, меня впервые ошарашила пронзительная догадка. "А что если, - лихорадочно подумал я, что если они нашли способ регулировать не только, скажем, рынок, но попутно - и время на его регулировку отпущенное? Как, к примеру, рождаемость, или прицел на маузере, или те же - шут их побери - импортные часики?.. Ну ведь не мог же я, товарищи дорогие, пролежать пластом один год и двадцать девять дней ни разу - подчеркиваю - ни разу! - не поднявшись в туалет ну хотя бы по малой нужде! И ведь это после того, как громила Афедронов откорректировал не только мои глаза, но и, разумеется, почки... А из этого следует, - продолжал размышлять я на бегу, - из этого со всей очевидностью следует, что кому-то очень нужно, чтобы я, Тюхин я этакий, обязательно, всенепременно, кровь из носу - но успел на свидание с Вовкиным-Морковкиным... Ну ведь логично же, а, Тюхин?..
Увы, с логикой у меня всегда были нелады.
На углу Некрасова и Греческого меня взяли. О, если бы на Литейный, если бы!.. Меня взяли в действующую армию.
Там же, в скверике с памятником поэту мести и печали я прошел ускоренный курс переподготовки. По окончании мне вручили новехонький "стингер" и отправили на фронт, в район Псковско-Нарвской дуги. Ну и задали же мы им жару под Кингисеппом!.. Потом начались неудачи. Окружение, контузия, плен... Не буду утомлять вас печальными подробностями. Да я и сам, честно сказать, мало что помню из-за контузии. Ну - допросы, бараки... Дожди... Помню, как у этого рыжего, забыл фамилию, вышибло последний ахнарик. Он нагнулся к моей зажигалочке прикурить, а она, пуля, бац! - и ни головы, ни курева, потому как пуля оказалась какая-то особенная, чуть ли не с атомным зарядом. Вот тут меня и повредило. Потом был госпиталь, побег... Хорошо помню: смурное чухонское утро, проселочная дорога в соснячке, полуторка с нашими номерами. Шофер попался боевой, забинтованный с ног до головы, даже глаз не видно. Я его, падлу, сразу же узнал. По запаху!
- Поди, крепко запаздываю, товарищ генерал-адьютант? - спросил я.
- Полковник, Тюхин, полковник! - поправил меня дорогой товарищ Афедронов. А на мой дурацкий вопрос отвечать и вовсе не стал, просто наддал газу.
И так, молча, мы ехали до самого Питера, а потом и по нему, такому, Господи, разбабаханному, такому не такому, что просто слов нет!..
- Эх! - глухо сказал сквозь бинты товарищ полковник. - Эх, Тюхин, да что же они, гады, с тобой наделали. Аж плачешь, как баба! Ну ничего, ничего - мы тебя еще подрегулируем!.. - и он, сволочь, хохотнул и так шарахнул меня, Тюхина, по спине, что я вышиб башкой лобовое стекло.
От сотрясения снова пошли мои несусветные "роллексы". Я глянул на них и сказал:
- Неужто все-таки опаздываем?!
И тогда товарищ Афедронов дал мне дружеский совет:
- А ты поднажми, ты бегом, бегом, власовец ты этакий! - И вытолкнул меня из кабины на повороте, все у того же, на углу Некрасова и Греческого, скверика.
Я упал, вскочил... И побежал, побежал вприхромочку - худющий такой, в розовых очечках без стекол - вылетели, когда жахнуло, - в такой полосатой, концлагерной такой - меня ведь и не переодевали, только шапочку для ансамбля выдали - в такой неизбывной моей пижаме...
Вдогонку кричали "стой!"", грозили военным трибуналом, стреляли даже, но мне, предателю Родины, все уже было нипочем. Легкими, пружинящими скачками я несся вперед, навстречу новым своим злоключениям...
Глава тринадцатая В августе сорок шестого
По Суворовскому я бежал уже с факелом в руках. Передала мне его как эстафетную палочку вездесущая Перепетуя.
- Бежи, дорогой, - задыхаясь, сказала она. - Теперича только на тебе, неизбежного, и надежа!..
Хлопнул выстрел. Я что есть сил побежал, а все, стоявшие по обе стороны, - по правую и по левую - в едином порыве замахали руками, флажками, флагами, флажищами, флажолетами, флаконами, белыми букетиками флердоранжа, каковые были ни чем иным, как цветами померанцевого дерева. В воздух полетели чепчики!
И вот что удивительно - все они, стоявшие повдоль, ну практически все, как один - были в точно таких же очках и пижамах, как я. И в чепчиках. В круглых таких, из полосатого пижамного материала. Как у меня. А на пижамах у них, у всех были нашиты нашивочки: квадратики, ромбики, треугольнички, звезды - в том числе и пятиконечные, как моя.
Вот и лозунги - тоже были на любой вкус. Приведу лишь некоторые из них, зафиксированные моим хорошо натренированным в армии - грудь четвертого человека! - периферийным зрением:
ДА ЗДРАВСТВУЕТ НАША РОДНАЯ И РУКОВОДЯЩАЯ
ГУМАНИСТИЧЕСКАЯ ПАРТИЯ!
И. В. ЛЕВИНУ (СТАЛИНУ) - СЛАВА, СЛАВА, СЛАВА!
ДЕМОКРАТА БОЛЬШОГО - НА КУРОРТ, В ЛЕВАШОВО!
УДАРНЫМ ТРУДОМ ОТОМСТИМ
ЗА КОНДРАТИЯ КОМИССАРОВА!
СЛЕПОТА В НАШЕЙ СТРАНЕ
ДЕЛО ЧЕСТИ, ДОБЛЕСТИ И ГЕРОЙСТВА!
А ТЫ ВСТУПИЛ В РОЗОВУЮ ГВАРДИЮ?
ПОД ЗНАМЕНЕМ ТОВАРИЩА ЛЕВИНА (СТАЛИНА),
ПОД ВОДИТЕЛЬСТВОМ МАНДУЛЫ
НАЗАД К ПОБЕДЕ ВОЕННОГО ГУМАНИЗМА!
Одним словом - я бежал. Самозабвенно, без оглядки, как из котла под Кингисеппом. А ведь оглянуться-то как раз и не мешало бы! Оглянувшись, я, Тюхин, увидел бы, как следом за мной по трамвайным путям едет синяя послевоенная поливалка, едет - и поливает, поливает, поливает... То ли дезинфекцией, то ли нехорошими, но зато простыми и доходчивыми, словесами через посредство закрепленного на крыше кузова громкоговорителя, то ли и вовсе - гипосульфитом натрия, то бишь все тем же, Померанец его забери, фиксажем!..
Впрочем, в этот момент мне было не до "поливалок". В пяти метрах впереди катил открытый "лендровер" с телевизионщиками. Я старался не ударить лицом в грязь - улыбался во весь рот - благо было чем! - то и дело поправлял шапочку, съезжавшую с моей стриженной под "ноль" головы, шутил, цитировал на бегу Нину Андрееву и Е. Булкина.
Площадь Пролетарской Диктатуры встретила меня овациями. Из толпы, выкрикивая строки раннего Эмского, выскочили два не в меру восторженных дусика. Я расписался на своей, изданной, кажется, на Соломоновых островах, "Химериаде", а этих дефективных, тут же и буквально под руки, увели в стоявший неподалеку хлебный фургон.
- Браво-браво-браво! - с трудом протискиваясь, вскричал дорогой товарищ ма... прошу прощения - капитан. - Хоро-ош! Загорел, поправился, светясь, констатировал он. - А мы тут без вас, сокол вы наш жириновский, хватили, признаться, мурцовочки! Вот видите - даже курить, по вашей милости, начал! - и товарищ Бесфамильный действительно сунул в зубы папиросочку "беломорканал". - Огонечку, Тюхин, часом, у вас не найдется?
Ну, само собой, я беспрекословно сунул было руку в карман - за позолоченной зажигалочкой, но, слава Генеральному Штабу, вовремя спохватился и, улыбнувшись улыбочкой контуженного идиота, в очередной раз огорчил дорогого товарища кипитана.
- Огонечку, говорите? Плиз! - сказал я, услужливо ткнув в его ненавистную харю пылающий факел.
Всплеснув руками, как Плисецкая, товарищ капитан Бесфамильный поначалу резвехонько отпрянул, но тоже, видимо, спохватившись, и тоже, вроде бы, вовремя - утерся, крякнул и, часто моргая глазами, принялся неумело прикуривать. Зашуршали горящие волосы, запахло паленым.
Когда он оторвался наконец от огня, я даже ойкнул. Мурло у дорогого товарища капитана было зверски красное, козырек фуражки оплавился, брови напрочь отсутствовали. Мой бывший следователь как-то очень уж отчаянно затянулся и чужим голосом произнес:
- Эх, хороша ты, вирджинская махорочка!
Факел у меня отобрали.
- Ну, спасибочки вам, Тюхин, - вытирая слезы, поблагодарил меня безбровый чекист, - от лица службы сердечное вам гран-мерси за ваш героизм, за кровавые раны, за проявленное в плену мужество, - и всхлипнув, он крепко, по-мужски, прижал меня к своей суконной, пахнущей афедроновским формалинчиком, груди. Рыдания сотрясли его хорошо тренированное тело. Рыдая, он принялся дружески похлопывать меня. По спине, по животу, еще ниже. Обхлопав карманы моей пижамы, находчивый товарищ бывший мой следователь как-то разом успокоился, повеселел и даже, елки зеленые, заговорил стихами.
- Теперь ты наш! - с чувством сказал он. - Прости, родная хата, прости семья! С военной семьей сольешься ты родством меньшого брата, и светлый путь лежит перед тобой.
Стихи неведомого автора до такой степени тронули меня, что я едва смог вымолвить:
- Это чье это?
- Ага, и вас, Тюхин, проняло! - ухмыльнулся пострадавший. И еще разочек хлопнув меня по карману, в котором лежали такие с виду обыкновенные спички, Бесфамильный выдал:
Умер бедняга! В больнице военной Долго родимый лежал. Эту солдатскую жизнь постепенно Тяжкий недуг доконал!
В отличие от бедняги-солдата, эти строки догонали меня моментально. Именно их, два раза в месяц с гонорара напиваясь, обожал декламировать поэт-пародист и парторг Кондратий Комиссаров. После декламации произведений великого князя Константина Константиновича опальный коммунист обычно заявлял на все писательское кафе, что не пьют одни корифеи, иудеи и прохиндеи, ронял голову в салат и уже оттуда, из салата, стонал свое коронное: "Фашисты! Россию продали!..". Итак, из уст товарища капитана прозвучала почитай что классика. А потому, когда и громила Афедронов, уже разбинтованный, уже при полном параде, когда и этот перешибатель конечностей заговорил стихами владельца некоего письменного стола, я ничуть не удивился.
- Спи же, товарищ ты наш, одиноко! - взвыл он, загибая мне салазки. Спи же, покойся себе! В этой могилке сырой и глубокой Вечная память тебе!..
Долго я не мог распрямиться, а когда распрямился-таки - замер, как покосившийся флагшток на плацу.
- Каково?! - подмигнул мне веселый костолом. - Это тебе, Финкельтюхин, не твоя "Похериада!" Четко, ясно, по-нашему, по-строевому.
- Автора! Назовите фамилию автора! Умоляю! - прошептал я.
Бесфамильный и А. Ф. Дронов многозначительно переглянулись и разговор странным образом свихнул в другую сторону.
- Вот вы, Тюхин, и до сих пор, поди, думаете, что розовые очки - это так, для обмана зрения? - с мягкой укоризной в голосе сказал товарищ капитан. - Эх вы, Фома неверующий! Ну-ка признайтесь честно - а ведь в очках-то вся рубаха розова не только у папули, который на полу!.. Почитай у каждого, а?..
- Честно? - не в силах оторвать взора от того места, где прежде были его брови, спросил я.
- Как бывший партиец бывшему следователю!
- Если честно - то да! И знаете, друзья мои, стоит мне только надеть их, и тотчас же в памяти всплывают гениальные слова одного гениального Вождя и Генералиссимуса: "Жить стало лучше, жить стало веселее!".
- Как-как? - хором воскликнули мои крестные отцы-командиры?
- Как вы, Тюхин, сказали? - отбрыкнувшись ногой от дуболома Афедронова, переспросил насторожившийся товарищ капитан. - Живенько, живенько, Тюхин! А вы, Афедронов, фиксируйте, не ждите моих напоминаний!.. Так чьи, вы говорите, эти слова?
И тут, посреди площади Пролетарской Диктатуры, у нас произошел джентльменский обмен сугубо ценной информацией. Товарищ капитан Бесфамильный конфиденциально сообщил мне, что столь потрясшие меня стихи сочинил не какой-нибудь говнюк без четвертой пуговицы, а самый что ни на есть великий (князь!) и в то же время самый засекреченный поэт на свете - К. К., он же - Полковник, он же - Кондратий Комиссаров, он же - просто Кака, это когда перебирал лишку.
- Так что, понимать надо! - прошептал мне в самое ухо товарищ Бесфамильный.
- Понимаю, - сказал я. - Очень даже понимаю. Так вот почему... - сказал я и, спохватившись, больно прикусил себе язык, впрочем, как тотчас же выяснилось - совершенно напрасно. Обоих экс-мучителей как ветром сдуло.
- Равняйсь! Сми-ирна!.. - гаркнули громкоговорители. Толпа охнула, шатнулась сначала в одну, потом в другую сторону. Замелькали "демократизаторы". Захлопали нестрашные пукалки пистолетов. Дышать и шевелиться стало совсем невмоготу, но центр площади освободился.
- Везут! Везут! - заволновались в стороне Суворовского.
Тело товарища А. А. Жданова прибыло на скромном ЗИСочке с открытыми бортами. В своем знаменитом полувоенном кителе он лежал почти как живой. Казалось, еще мгновение - и дрогнут его ресницы, распахнутся провидческие глаза, Андрей Андреевич привстанет с одра, простирая руку, и скажет... Но увы, увы! - раздавленная вишенка посреди лба дорогого Соратника и Члена не оставляла никаких сомнений, не говоря уж о надеждах! Мало того - с удивлением обнаружил я некоторые несоответствия. Как то: у этого товарища Жданова, в отличие от канонического, не было усиков. Зато была плешь, а если уж называть вещи своими именами - чуть ли не хрущевская лысина! Да и вообще - облик лежавшего не внушал особого доверия. Чего, к примеру, стоила одна эта воровская татуировочка на веках! "Помилуйте, да он ли это?!" - усомнился я про себя.
- И тем не менее, - раздался знакомый шепоток над моим левым ухом, тем не менее, Тюхин, это именно он. Вождь, Сподвижник, Автор знаменитого, поистине эпохального... м-ме... доклада. Но как вы только что изволили заметить, друг мой: увы, увы! Произошла накладочка, досадный, так сказать, сбой в компьютерной... м-ме... программе. Брачок-с! В предначертанной Теорией Неизбежности час Член Политбюро хоть и воскрес, но, к сожалению, не совсем качественно. С нетерпением ожидался Андрей Андреевич Жданов, а имел место Апрель Апрелевич Джанов. Ничего не поделаешь, Тюхин, и нам не чуждо ничто... м-ме... человеческое!.. Да-да, голубчик! А вы как думали?! Ведь ежели вы приняли нас за... м-ме... ангелов, вы просто не марксист!.. Или все же - марксист, а, Тюхин?..
- Знаете, Ричард Иванович, - совершенно искренне сказал я, - еще немного - и, ей-Богу, - стану! Только теперь уж не так, как раньше. По-настоящему!..
- Тут ведь вот какой кунштюк, солнышко вы мое ненаглядное, - одушевился Ричард Зоркий, - с одной стороны - таки-да: порядочки в наших палестинах, сами видите, странные. Но ведь с другой-то - и у вас там, голубчик, далеко не Германия. И в вашей... м-ме... Черномырдии, незабвенный мой, теория и практика, как... как мой Кузя и финансовая дисциплина! - и тут Ричард Иванович хохотнул и могилкой пахнуло на меня, грешного. Вот и этот А. А., извините за выражение! Казалось бы, - столько дел, воскресай по-хорошему, берись засучив рукава за работенку: тут тебе и борьба с космополитами, и эти ваши... м-ме... нехорошие журнальчики... Как их?
- "Звезда" и "Ленинград".
- Ну, вот видите - как ни крути - опять Ленинград. А звезда-то какая - поди, Давидова?.. Ах, Тюхин-Тюхин, сколько дел, сколько процессов еще впереди!..
Я украдкой глянул на него и, знаете, даже вздрогнул. Очень уж изменился Ричард Иванович Зоркий за годы нашей долгой разлуки: похорошел, окреп, вымолодился, сменил соломенную шляпу на фетровую, а эти черные свои очки - на пенсне, стеклышки которого, как то окно в светелочке моей возлюбленной, были непроницаемо-белые. Исчезла и его анекдотическая луначарско-бабуринская бороденка клинышком. Одни усики от нее и остались квадратиком, как у т. Молотова. Или у т. Кагановича, или, скажем, у гражданина Б., Зловредия Падловича, относительно самочувствия которого здесь как-то подозрительно помалкивали.
Тем временем короткий траурный митинг подошел к концу. Четверо ухватливых молодых людей в габардине сбросили бездыханное тело товарища Джанова на трамвайные пути. Скырготнули динамики. Послышался приглушенный бабий смешок, шиканье, щелчок. И наконец - Голос, такой знакомый, уже почти родной:
- Говорыть Штап!
Воцарилась тишина. У кого-то выпал и звонко запрыгал по булыжникам серебряный доллар.
- Рэхион, слухай мой команду! - как на параде гулко, с отголосками загрохотал Дежурный по Куфне. - Приказываю капытану Бэсхвамыльному зачытать мой новый прыказ!.. Пока усе!.. Конэц... отстань, сатана!.. конэц связи!..
Динамик заверещал, раздался подозрительно знакомый хохоточек. На всю площадь опять щелкнуло.
- Р-равняйсь!.. Сыр-рна! - скомандовала трансляция еще одним до боли не чужим голосом. - Слушай приказ Верховного Главнокомандующего. "Во изменение моего предыдущего Приказа, приказываю: пункт три - на территории вверенного мне Укрепрегиона считать вечную память о Жданове А. А. утратившей силу. Пункт два: признать недействительным его физическое тело, личное дело и творческое наследие. Пункт один: доклад товарища А. А. Жданова заменить докладом товарища Р. И. Зоркого "Клеветническая "Химериада" В. Тюхина-Эмского как кривое зеркало пост-Пердегласа". Подпись: ВГСЗУ Мандула - самый старший сержант всех времен и народов"*. Вольна-а!.. Дезинтеграторам приступить к дезинтеграции!
К распростертому на мостовой телу задним ходом подъехали три гэбэшных фургона. Точно питерские помоечные чайки полетели из них, плеща страницами, труды так и не воскресшего идеолога: политиздатовские брошюры, протоколы, постановления, сборники докладов, телеграммы, письма, резолюции...
Я медленно приходил в себя. Ричард Иванович стоял передо мной на коленях, свесив повинную голову.
- Каюсь, наказание вы мое, - горестно шептал он, - виноват-с, не выдержал... м-ме... нечеловеческих пыток Афедронова. Дрогнул, такой я сякой!.. А потом - вы ведь, Тюхин, тоже... м-ме... Ну, помните про плакатик?.. Так что - долг платежом...
Голова у меня подергивалась, совесть поскуливала, как побитая собачонка. Состояние было препакостное.
- А-а, да чего уж там... - прерывисто вздохнул я, помогая подняться товарищу по несчастью.
Через пару - по моим часам - секунд над тем местом, где лежал несостоявшийся соратник Ионы Варфоломеевича вырос высоченный курган макулатуры. Из фургона выпрыгнули два шустрых огнеметчика в куцых маршальских мундирчиках. Засмердело бензинчиком. Зафуркали ранцевые опрыскиватели.
В цистерне "поливалки" отворилась хорошо замаскированная задняя дверь и на свет Божий вылез весь какой-то мокрый и взъерошенный товарищ капитан. Вослед ему вылетела фуражка. Растерянно отряхиваясь, товарищ капитан поднял ее и надел задом наперед на голову. К его чести надо сказать, что к кургану он подошел уже четким строевым шагом. Зазвучала барабанная дробь. Товарищу Бесфамильному подали злосчастный факел. Скрежетнув зубами на всю площадь, он сделал стойку на одной ноге и, наклонившись, поджег.
Слушайте, с чего это вы взяли, будто все рукописи не горят?! Полыхнуло так, что даже метрах в тридцати, там, где стояли мы с Ричардом Ивановичем, чертям тошно стало. Зоркий, знаете, аж за живот схватился.
- Эх! - вырвалось у него. - Эх, жизнь наша - порох!..
Творческое наследие Андрея Андреевича запылало страшным денатуратным огнем.
- Ну и как же это все называется? - глядя на пламя, от которого мне, Тюхину, не было ни жарко, ни холодно, спросил я, Эмский.
- А так... м-ме... и называется: дезинтеграция. Была страна - и не стало. Был человек - глядишь, и тоже нету. Только лагерная пыль по ветру, да бомж на безымянном бугорочке, любознательный вы мой...
- А как же история? - поймав на ладонь листочек, каковой сгорел и не обжег, грустно спросил я. - Его, Андрей Андреича, вклад? А блокада, а благодарная людская память?.. Или та же телеграммка! Как с телеграммкой-то быть, с той самой, Ричард Иванович, сочинской?
- Это от 25-го сентября 36-го года? О назначении... м-ме... Ежова Н. И. на пост наркомвнудела?.. Эх, батенька, экий вы, право, несообразительный! То-то велика беда - телеграммка! Будто без нее и дела не будет!.. В том-то и дело, Тюхин, что - будет! У нас ведь как - все наоборот у нас, не как... м-ме... у людей! Сначала у нас дела - с размахом, с претензией на эпохальность. А потом уж - как водится - решения, оргвыводы, прокурорские проверки. И опять же - дела. Политические, на худой конец - уголовные... Так что эти ваши, голубчик, репрессии - они ведь все одно состоятся. Уж в этом-то можете быть уверены! А что касаемо памяти, суперпроницательный вы мой, так на то и Афедроновы! Вышибут, да и дело с концом!..
В это время толпа еще разок дружно ахнула. Сугубая сила пламени вздела несчастного Апреля Апрелевича с булыжной мостовой. Могу поклясться видел, собственными глазами лицезрел, как он с достоинством выпрямился и простер правую руку вперед! Рот его при этом - открывался и закрывался, глаза моргали!..
- Ишь - опомнился! Поздно, раньше надо было! - недовольно пробурчал Ричард Иванович. - Знали бы вы, Тюхин, как мы с ним намаялись. Мыслимое ли дело - член Политбюро, а по-русски ни бэ, ни м-мэ, ни кукареку. Я уж и так и сяк. Ну, думаю, турок! А он... - Тут у Ричарда Ивановича даже подбородок задрожал. - А он ведь, Тюхин, на поверку-то и впрямь оказался... м-ме... младоазербайджанцем. Потому и Джанов... - Он вздохнул. - А как следствие - А. Ф. Дронов. Кстати, все забываю спросить, он вам ноги на спор не перешибал - вот этак вот - ребром ладони?.. Перешибал!.. Ах, Афедронов, Афедронов! Он ведь, между нами, одного своего товарища сначала оклеветал, а потом и ликвидировал. Говоря по-нашему, по-русски: сначала стукнул, а потом еще и шлепнул!..
- Кузявкина?! - вскричал я.
- Тс-с! - прошипел Ричард Иванович, озираясь. - Нет, душа моя, с вами положительно не соскучишься! А время, между тем...
Я вздрогнул! Я вспомнил, вздрогнул и, холодея, взглянул на часы. На свои несусветные "роллексы". Было без пяти минут шесть...
- Да успеете, успеете, Тюхин, - поблескивая белыми стеклышками пенсне, сказал читавший мои мысли Р. И. Зоркий. - Еще не вечер, - сказал он, глядя мне в лоб, - да и война, Тюхин, по-настоящему, честно говоря, еще и не началась...
Валил дым. Крупные хлопья гари по-вороньи неуклюже взлетали в небо, мирное такое, безоблачное, каким оно было давным-давно, когда по Суворовскому еще ходили трамваи. Питерское послевоенное небо незапамятно синело над моей головой и в самом зените его, ослепительно сверкая отраженным то ли зоревым, то ли закатным светом, висела самая что ни на есть натуральная, в отличие от того, что творилось вокруг, летающая тарелка.
Грянул "Интернационал"... Впрочем, нет, не так! - тихо и торжественно зазвучал Шопен и я, Тюхин, вдруг подумал: а почему, почему именно Шопен, когда на самом деле, по-польски, он, елки зеленые, - Шопин. Да и не было ни похоронного марша, ни Вивальди, ни даже Вано Мурадели. Тренькало струнами "Яблочко", под возгласы одобрения бил чечетку в кругу одинокий, как мой ваучер, брат близнец Брюкомойников.
Праздник продолжался. Там и сям в волнующейся, как рукотворное море, толпе раздавались возгласы, выстрелы, вскрики. Один не в меру разволновавшийся товарищ рядом со мной, воскликнув "Эх!", раскусил зашитую в воротничке ампулу. У пропилей шла торжественная сдача зениц ока. Принятые под расписку глаза бережно складывались в специальный стеклянный ящик с надписью: "Все для фронта, все для победы!". В обмен выдавались черные окуляры.