Страница:
- Бизнес-шмизнес! - масляно улыбаясь, комментировал Ромка Шпырной.
У Отца Долматия на этот счет было категорически противоположное мнение:
- Шпионское гнездо! - убежденно говорил он. - Они тут, елы-палы, сведения о нас собирают... Эй ты, таварич, а ну, на куй, еще по кружке!..
Даже тридцать лет спустя Тюхин так и не решил для себя, кто из них двоих был ближе к истине.
Старшина и рядовой сели у окна, из которого лучше всего просматривалась дорога. Из русских ходиков, висевших на стене, украшенной гипсовыми ангелочками, выскочила ополоумевшая от бессонницы кукушка. Прокуковав тринадцать раз, она испуганно спряталась и тотчас же деревянная винтовая лестница, ведущая на второй, гостиничный этаж, заскрипела под ногами спускавшегося по ней человека и двум повстанцам, сначала по колени, потом по пояс, а потом и вовсе во весь рост привидился Рихард Иоганнович Зоркий - все в той же своей бороденке, в пижаме, без шляпы, но зато в хорошо памятных Тюхину черных провиденциалистских очках.
- Ба-ба-ба! Кого я вижу: господа антитоталитарные... м-ме... коммунисты! А где же примкнувшие к вам злы татаровья?.. Ерничая, он приложил ко лбу ладонь и замогильным голосом продолжил. - Ах, да-да-да! - ви-ижу! Третьим глазом вижу: идут, голубчики, взявшись за руки, а злая полночь прометывается хищной совой, страшит свиными рылами!..
Лестница опять заскрипела и в зальчик, заплетая на ходу волосы, со шпилькой в зубах, спустилась фирменная Матильда.
Не спрашивая разрешения, Рихард Иоганнович подсел к растерянно притихшим гостям, бесцеремонно двумя пальцами подцепив жареную сосиску из тюхинской тарелки, в три хавка сожрал ее и только после этого соизволил спросить:
- М-ме... можно?.. А мы вот тут на, так сказать, конспиративных квартирах прозябаем, в некотором смысле, скрываемся от кровожадных пол-потовцев... Любопытственная история, Тюхин: очечки-то я свои, безвозвратно, казалось, сгинувшие, у Матильдочки в комоде обнаружил!.. Ну не поразительно ли?! А, господа?!
Старшина и рядовой М., мрачно переглянувшись, промолчали.
Надевшая передник хозяйка, принесла Рихарду Иоганновичу двойную порцию сосисок с капустой и большущую, чуть ли не двухлитровую кружку темного, типа "портер", пива. Какое-то время ели молча. Зоркий, пережевывая, отстраненно пялился в потолок и козлиная его бородка с застрявшим в ней перышком двигалась в рифму жевкам. У Тюхина вдруг возникло совершенно непреодолимое желание дать ему по уху - он уже даже салфетку скомкал в кулаке - но Рихард Иоганнович и на этот раз предугадал:
- И напрасно, напрасно... м-ме... позавидовали, друг мой: пивцо-то не фонтан-с! Куда ему до того, что мы с вами прежде в Питере пивали, не правда ли?..
И рядовой М., который поклясться мог, что пива с этим нравственным уродом не пил ни при каких обстоятельствах, оторопело задумался.
А между тем Ричард Иванович, проявив несвойственную его сволочной натуре щедрость, заказал по рюмахе гольдвассера (невыносимо сладкий, сорокаградусный ликер - прим. Тюхина) и еще по кружке светлого альтенбургского. Матильду, которая склонилась над столиком, он игриво потрепал по щечке и, подмигнув Тюхину, неожиданно заявил:
- Нет, Тюхин, роман без женщин - это сплошная... м-ме... мастурбация. Впрочем, что я говорю?! А главное - кому! - Хихикнув, Григорий Иоаннович ущипнул Матильдочку за попку и, схлопотавши подзатыльник, радостно воскликнул:
- Хороша-а, чертовски хороша!.. У отличника половой и политической не спрашиваю, с ним, как говорится, уже все ясно, а вы, вы, ваше превозлетательство, вы-то - смогли бы?.. Только, чур, честно, как химероид химероиду, без этих ваших солдафонских комуфляжей!..
Никогда рядовой М. не видел старшину батареи в таком близком к самой натуральной панике состоянии. Пресловутая челюсть его отпала, курнявое, в веснушках, лицо непосильно побагровело, бородавка неудержимо полезла по лбу под фуражку.
- Вы что имеете в виду, милости... - начал было он, но вовремя спохватился, взял себя в руки и продолжил уже в более свойственной еще манере. - Шу... шу за хвамыльярнусть, шу за цынизьм?!
- Да полно вам, адмирал, ерепениться, - скривился Рихард Иоганнович, - То-то я не видел, как вы перед Христиной Адамовной млели! А эта-то чем хуже?! Эвон какая задница, не задница, а... м-ме... целый сундук с приданым! А-а, Тюхин?..
Рядовой М., как это всегда было с ним в присутствии беспардонных людей, смешался, по-юношески покраснел.
Старшина рыцарски скрежетнул челюстями:
- Прушу Хрыстыну Удамувну нэ тругать! Хрыстына Удамувна эту усубый случай...
- Тьфу, тьфу на вас! - небрежно махнул рукой хам в пижаме. - Все они, в сущности, одинаковы, как противотанковые мины, от них только повреждения разные!.. - Вот так и сказал, и победно вздернул наглую свою бороденку. - А-а, каково сказано?! Викторушка, ежели нравится дарю в вашу уникальную коллекцию... м-ме... максименций!.. Кстати, господа, - вытирая пальцы об скатерть, сказал он, - вы, кажется, собрались пробиваться к своим? Так вот - настоятельно рекомендую особо не торопиться, все одно дорога раньше рассвета... м-ме... не откроется...
И он, мерзавец, так при этом подмигнул, что Витюша со старшиной опять переглянулись, на этот раз тревожно.
- Вы это... вы что имеете в виду? - покосившись на занятого протиранием посуды Пауля, прошептал рядовой М.
- Ровным счетом ничего, - сказал Рихард Иоганнович, - кроме вашей драгоценной жизни, господа. Сырая туберкулезная ночь, канавы, в которых запросто можно свернуть себе шеи... А между тем о заре, если, конечно, вы послушаете меня... о заре, как по мановению волшебного жезла - заметьте, не маршальского, Тюхин! - проклятый туман сгинет и прямая дорога до Вюнсдорфа откроется во всем своем асфальтовом великолепии!.. - И тут он вздохнул, положил свою руку на колено Витюши. - Я ведь к чему, господа коммунистические повстанцы: честно сказать, просто... м-ме... осточертело одиночество. Возьмите меня с собой в Россию, господа...
И было заполночь. И на стене уютно тикали русские ходики. И Матильда подбивала бабки с карандашом в руке, а Хромой Пауль, ее муж и партнер, скрестив руки на груди, улыбался своей ослепительной искусственной улыбкой. И даже кран пивной сипел и фыркал, блаженные пуская пузыри... И рядом сидел бес в черных очках, который, судя по всему, знал все их планы, все тайные помыслы, все, Господи, постановления закрытого партийного собрания!..
И тут Витюша, даже не переглянувшись с товарищем старшиной, мысленно произнес: "Господи, ты же все видишь! Прости, пожалуйста, меня грешного!.." И сунул руку в карман. И снял пистолет с предохранителя. А когда он вынул его и, открыв глаза, резко повернулся вместе со стулом лицом к провокатору, Рихарда Иоганновича на прежнем месте странным образом не оказалось!.. И все так же тикали ходики, все так же чиркала карандашиком и шевелила губами Матильда, все так же, скрестив руки на груди, стоял за прилавком Пауль, лишь сморенный старшина спал, положив голову на скатерть, и рот его был приоткрыт, и камуфлированная листвой фуражка лежала отдельно - на подоконнике...
Ричард Иванович опять умудрился в буквальном смысле этого слова раствориться. Когда Тюхин вбежал в гостевую комнату на втором этаже, телефонная трубка, брошенная впопыхах, еще продолжала раскачиваться на проводе. Витюша выругался, поднес ее к уху. Мембрана щелкнула и некто на другом конце провода, голосом все того же незабвенного Мандулы заорал:
- Але, але!.. Хто там?! Па-ачему разъединили?..
Посовещавшись, рядовой М. и старшина решили уходить немедленно. Матильда предъявила счет за все ими выпитое и съеденное, в том числе и за двойную порцию сосисок с капустой сбежавшего Р. И. Выражая пролетарскую солидарность, Хромой Пауль поднял сжатый кулак:
- Рот фронт, таварич!
За сараем они остановились отлить. Стояла глубокая, совершенно безветренная ночь, до того темная, что когда Витюша зажмурился, стало даже светлее. А потом полыхнуло так, что если бы не закрытые веки, он бы ей-Богу ослеп! И тут же, практически без паузы, по обоим ушам сразу хлопнуло. Тюхин, очнувшись, испуганно открыл глаза и увидел чудовищный клуб ослепительного огня, быстро взбухавший там, откуда они пришли, то бишь над их родным гарнизоном.
- Адью-гудбай! - крикнул товарищ старшина и, сорвав с головы фуражку, хлопнул ею об землю. - Хана, Витек, нашей с тобой доблестной части п/п 13-13!.. Он все-таки подорвал склад спецтоплива!
- Кто? - закричал рядовой М.
- Товарищ капитан Фавианов, командир нашей тайной диверсионной группы "в"!
Лицо Сундукова, освещенное причудливо меняющим форму и цвет огненным облаком, походило в профиль на незаслуженно оболганного историками императора Павла Первого, глаза его нехорошо сияли, большой умный лоб отсвечивал.
- В дребезги! В щепки! - вдохновенно выкрикивал он. - В пух, бля, и в прах с радиусе ста семидесяти пяти метров!
- И что, и... и не жалко?! И неужто ни сколечко не жалко?!
- А чего теперь жалеть-то?! - сглотнув, сказал старшина. - Нога все это, Витек! Знаешь, как это бывает: ампутируют у бойца ногу, ее уже по всем законам арифметики нет, а она все болит, болит. Фантом все это, Тюхин. И мы с тобой - тоже фантом. Одна сплошная боль мы с тобой по тому, что было, по тому, что похерено... А дополнительный ужас в том, Тюхин, что даже боль наша и та - фантомная...
Огненный клуб, побагровев, понемногу погас, растаял во мраке ночи так же бесследно, как это умел делать некто недосказуемый и неуловимый, всякий раз возникавший на тюхинском пути под новым, совершенно неожиданным именем. Но темнее не стало: затрещали недалекие выстрелы, небо вспороли осветительные ракеты, над крышей казармы взвилось легкое, как шифоновый платок затраханной вусмерть Х. А., пламя.
- Прощай, не горюй!.. - прошептал старшина Сундуков, и до Витюши только теперь дошло, что говорит он как-то странно, абсолютно не укая, а еще он подумал, что эта метаморфоза до удивления напоминает феномен Василь Васильича Кочерги, целый год службы проговорившего только на украинском, да еще в самом самостийном его, заходняцком варианте, и вдруг, после того, как ему кинули соплю на погон (присвоили звание ефрейтора), заявившего на чистейшем, без намека даже на акцент, русском: "Ну вот, это уже совсем другой разговор!"
"Значит, такие получаются пирожки с луком-с-яйцами!" - подумал Витюша, любуясь озаренными протуберанцами пожара титаническим лбом будущего адмирал-старшины. - "Значит, не так уж и далеки были от истины наши давние, юношеские подозрения, что старшина, как и все прочие истинно русские люди, попросту валяет ваньку, прикидываясь Сундуковым, что по ночам в клубе на белом рояле он с упоением играет Шуберта, а вернувшись в офицерское общежитие, до зари читает с фонариком под одеялом, отца Павла Флоренского и Джеймса Джойса..."
Там же, за сараем, товарищ старшина Сундуков поделился с Тюхиным самым сокровенным - своей автобиографией. Детдом. Трудное послевоенное детство. Ремеслуха. Завод. Армия. И вдруг на последнем месяце срочной службы неведомый, как бы свыше, Голос: "Останься на сверхсрочную!" "Зачем?!" - несказанно удивился уже собравший дембильный чемодан младший сержант. "Значит, так надо!" - сказал ему Голос. И будущий старшина батареи по-армейски беспрекословно подчинился.
- И вот сейчас, семнадцать лет, а точнее - мгновений, спустя, - задумчиво сказал Иона Варфоломеевич, - после всего, что мне пришлось пережить и испытать, в том числе и от тебя, рядовой Мы, я на тот свой наивный до невозможности вопрос: "Зачем?" отвечаю себе так: "А хотя бы затем, чтобы как можно дольше видеть в строю грудь четвертого, точно такого же, как я, настоящего человека!.."
Моча наконец-то иссякла. Аккуратно застегнув ширинку, товарищ Сундуков, глядя вдаль, на зарево, произнес:
- Ну что ж, вот, кажется, и пришла, Витек, пора прощаться. Не скрою, говорю эти слова с болью, потому как предчувствую: без меня ты пропадешь. Утешает мысль о том, что если ты и пропадешь, то пропадешь за Родину. Верю. Заранее горжусь. С хутора приказываю уходить без промедления. Своему шакалу очкастому передай: попадется под горячую руку - шлепну, не задумываясь. Ну - будь!..
Мы крепко, со слезами на глазах, обнялись.
- Пора! - посмотрев на компас, решительно сказал товарищ старшина.
Поглядывая на часы, служившие ему компасом, старшина зашагал вперед, на полымя, а когда шагов через пятьдесят красно-синяя секундная стрелочка вдруг замерла, отстегнул от пояса саперную лопатку и, бдительно оглядевшись по сторонам, прошептал:
- Похоже, здесь!
Когда он закопался уже по грудь, я все-таки не удержался и спросил:
- Вы это... вы, товарищ старшина, чего делаете?
От неожиданности услышанного он даже распрямился.
- А где же твоя солдатская смекалка, рядовой Мы?! - покачал Сундуков мудрой своей головой. - Ведь если по земле нельзя, а по небу нет никакой физической возможности, остается один выход...
- Прокопаться под поверхностью! - пораженный простотой и одновременно гениальностью старшинского замысла, пробормотал я.
Вот так под покровом ночи, посреди капустного поля наша боевая группа "а" разделилась на две. Группу "а-примо", взявшую под землей курс на Вюнсдорф, на штаб Группы Советских Войск в Германии (ГСВГ), возглавил товарищ старшина Сундуков. Группу "а-секондо" - оставшуюся дожидаться возможного утреннего открытия дороги возглавил ваш покорный слуга - рядовой М.
Трудно, да что там трудно! - практически невозможно передать простыми человеческими словами те чувства, которые обуяли меня, когда я, встав на колени, заглянул в космически бездонную глубину ночного подкопа. Пожалуй, только стихи, сочиненные мной многие годы спустя, способны, хотя бы в какой-то степени, выполнить эту задачу. Вот они:
Баллада о пропавшем без вести. На ладони поплевал и взялся. Вот уже по сердце закопался. Вот уже - глядите! - с головой скрылся, как в окопе под Москвой. До зари под звяканье металла глина из могилы вылетала. Это было в среду. А в четверг полетело воронье наверх из железа клювы - вбогавдушу!.. В пятницу - клубами дым наружу из могилы странной повалил! Я нагнулся и что было сил гукнул вглубь, во тьму... Но мне на это никакого не было ответа: ни плевка, ни свиста, ни рожна, ни покрышки, Господи, ни дна...
Увы, увы! - вместо того, чтобы скоротать ночь в кустах, я вернулся в гаштет с красным фонарем над входными дверями. Мало того, прямо какой-то черт меня дернул вернуть Хромому Паулю три несчастных пфеннига, которые я задолжал ему еще тогда, в юности, той самой злополучной ночью, после которой этот коварный фриц притащил забытые мной и Колькой-Артиллеристом автоматы на КПП.
- Данке шен, дорогой геноссе, за твое гомерическое долготерпение! сказал я, выкладывая на прилавок три маленькие монетки (монетки, опять монетки!..) по одному пфеннигу.
Когда до Хромого Пауля дошел наконец смысл происходящего, он, дико всплеснув руками, завопил:
- Это зовзем-зовзем-зовзем-зовзем карашо, тфаю мать, на куй, таварич!
И просияв, выставил мне от фирмы литровую бутылищу "корна" (кукурузная, пропади она пропадом, водка - прим. Тюхина). Вот она, падла, меня и погубила!
Бог его знает, может туман над дорогой и впрямь рассеивался на заре, но я этого как-то не заметил. Во всяком случае в голове у меня все окончательно помутилось. И вообще. Или корн оказался какой-то не совсем такой. Не знаю. Не помню. Помню, как втроем пели "Катюшу". А потом мы с Матильдой оказались почему-то на белом рояле и тоже какое-то время пели. А потом и вовсе плясали обнаженные. Тьфу, и вспоминать-то противно!.. Зачем-то падали с ней вдвоем на колени перед благородным Паулем... Григория Иоанновича помню. Помню, как он ползал на карачках передо мной, умоляя куда-то смываться пока не поздно. "Минхерц, - кричал он. - Да вы что, совсем уже узюзюкались и озвезденели?!"
Короче, ближе к вечеру в спальню Матильды со страшным грохотом вломились эти выродки: Гибель, Гусман, Иваненко, Петренко и Сидоров.
- Хенде хох! - хором вскричали они.
Вот так меня и взяли совершенно, извиняюсь, голенького, господа.
Глава семнадцатая И разверзлись хляби небесные...
Когда я проснулся, проклятый вой продолжал раздаваться в ушах: Улла... улла... улла... улла..." Г. Уэллс. "Борьба миров"
Господи, до чего же все, в сущности, одинаково, скучно, до истомы, как у нынешних корифеев, бездарно!.. - слепящий свет рефлектора, сменяющие друг друга, но по сути ничем друг от друга не отличающиеся, следователи, и вопросы, вопросы, вопросы, вопросы...
- Фамилия?
- Имя?
- А если честно, как левинец - левинцу?
- Куда вы дели труп зверски замученной вами Христины Адамовны Лыбедь?
- А где же тогда Виолетточка?
- Кто взрывал пищеблок?
- Назовите инициалы этого Шопенгауэра.
- Перечислите всех остальных членов вашей преступной организации!
- Кто такая Даздраперма Венедиктовна?
- Где Сундуков?
- Какой еще адмирал?! Вы что, издеваетесь, что ли?!
- Где заложено второе взрывное устройство с часовым механизмом?
- Причем здесь мыльница?
- Кравчук?!
- Минуточку-минуточку, а Толстой Б. кто такой?
- Ваша агентурная кличка?
- Сколько половых актов вы способны совершить за ночь?
- Вы что - заяц, что ли?!
- В таком случае - кто вы, Тюхин?
И мой тягостный вздох, мое безнадежное, из последних сил:
- Ах, не Чубайс я, не торговец лесом, не расстреливал несчастных по темницам...
- Опять - Вальтер фон дер Гутен-Морген?!
- Нет, это уже - Чепухаустов.
- Вы когда-нибудь крокодилову мочу пили?.. Сейчас попробуете!
Древо Спасения, или Беседы при ясной Земле
И лился на землю дождь сорок дней и сорок ночей. Первая книга Моисеева
Свет сменялся тьмой, тьма снова светом, а дождь все лил, лил, ни на секунду не прекращаясь. И ночью ему казалось, что это черная лебедь, тоскуя, бьет над ним шумными крылами, а днем - что это лебедь белая. И так, сменяя друг друга, две верные подруги Тюхина - черная, как Одиллия, Виолетточка, и белая, как Одетта, Христина Адамовна, попеременно плещущие крылами, как двуипостасная балерина Плисецкая, тоскуя, метались над ним, такие разные и в то же время одинаково скорбные, как бы являвшие собой олицетворение марксистской теории единства противоположностей.
И вот однажды лебедь белая, отчаявшись добудиться его, стала бить его по щекам своими сильными, как при жизни, крыльями, причитая: "Ой же встань-проснись, сокол ясный, Викторушка, иль не слышишь, милой, как томлюсь над тобой, как молю у тебя сатисфакции!.."
И Тюхин, несусветно отзывчивый, человечный Тюхин не выдержал и на этот раз: застонав, пошевелился, потянулся к чему-то округло-белому, двуединому, даже в посмертье, притягательному.
- Ах, я сейчас, сейчас! - радостно вскричала большая белая птица, и отметнулась куда-то в сторону, пытаясь торопливо избавиться от бутафорского оперения своего. И тут сверкнула молния, грянул гром, и Тюхин, вздернувшись всем гальванизированным телом своим, очнулся, вскинулся, ошалело моргая, огляделся вокруг, и все вдруг вспомнив, спохватился, затормошил рядом лежавшего:
- Товарищ капитан!.. Эй, товарищ капитан, слышите?..
Но товарищ капитан Фавианов, открытый рот которого был полон воды всклень, не слышал уже ничего, кроме этого бесконечного, безумного, как овации в Большом концертном зале "Октябрьский", шума дождя.
- О, как ты прав, Господи, - прошептал рядовой Мы, - он сыграл свой коронный номер с блеском...
Пошатываясь, он встал и пошел. И дождь был как занавес, и никак не находился в его складках выход на освещенный софитами просцениум. И воскресший все путался, блуждая, как чужой. И сначала было по щиколотку, а когда море снова, как в былые дни, чуть не стало ему по колено от помутившей рассудок, точно хмель, сладкой отравы под названием "Тоска по Тюхину", он вспомнил вдруг притчу про Учителя и двенадцать его учеников. Как Учитель пошел однажды по морю, яко по суху, и как пошли за ним ученики одиннадцать след в след, как и положено прилежным ученикам, а двенадцатый, Фома-неверующий, своим собственным путем. И когда ему стало по пояс, он закричал: "Учитель, мне уже по пояс!" А когда ему стало по грудь, он закричал еще громче: "А вот уже и по грудь! Учитель! Ты слышишь?" А когда вода подступила к самому горлу, Фома возопил: "Так ведь тону же, Господи!" И тогда Назорей оглянулся и молвил так: "А ты бы, Фома, не выпендривался, а шел бы, как все, по камушкам!" И показывая, как и положено наставнику, как это делается, переступил с одного камушка на другой...
Как все, о как все, Господи, как весь мой неимоверный народ! До конца, до пули в лоб, до последнего, с облегчением, вздоха...
...И переступая со ступенечки на ступенечку, медленно, как бывает, когда голова болит даже во сне, когда боишься даже там, в иной реальности, ненароком взболтнуть ее, вот так же осторожно, медленно-медленно, не дыша, он со ступенечки на ступенечку поднялся по лесенке в фургон дежурной радиостанции.
В тамбуре, там где они умывались и брились, рядом с вафельным полотенцем на гвоздике висело квадратное зеркальце. Окровавленный, бледный, как у призрака, лик с большущей дырой во лбу отразился в нем. "Ну вот, вздохнув, подумал новоявленный Лазарь, - глумился над Кузявкиным, над его смертельным ранением, вот Господь и наказал тебя..."
Он открыл ящичек аптечки, потянулся было за йодом, но тут на глаза ему попался пустой флакон из-под одеколона "Эллада" с безрукой богиней на этикеточке. Тюхин вспомнил, как они с Бобом, в самый что ни на есть разгар Карибского кризиса, подошли к Василь Васильичу Кочерге, жмоту несчастному: "Вася, друг, дай пузырек!" - "Зачем?" - "Надо, Вася! Во-о, как надо: души горят!.." - "Тю-ю, та вы шо - сказылись, чи шо?! А мэни нэ надо?! Вам для баловства, а мэни брыться надо..." - "Вася, бра-ат, ты что не видишь, какая обстановка?! Может, сегодня же, Вася, сраженные пулями, пошатнемся, окропим немецкий снежок русским клюквенным сиропчиком! А ведь пули-то в тебя, Вася, а мы их своими грудями, которые нараспашку, которые горят, Вася!.. Слышь, ну дай пузырек!" - "Ни-и, мэни брыться надо..."
Полдня ходили за ним как тени, пока не дрогнул, не дал слабину, истукан твердокаменный: "Та шоб вас разорвало! Ну бис с вами! Вот поброюсь, так шо останется, то - ваше!" И побрился. И сказал на чистейшем русском: "Нате, гады, подавитесь!" И Тюхин с Бобом ошалело глянули друг на друга, ибо на самом донышке осталось в полном дотоле пузыречке. И благоухал после этого Василь Васильич, кочерга чертова, аж до самой своей демобилизации.
А еще в аптечке лежали зачем-то пассатижи, да-да те самые, которыми драл ему бородавку Митька Пойманов, и дедулинская гайка, и голубая мыльница с обмылком, и Ромкина бритва. И забыв про йод, Тюхин побрился перед зеркальцем - у-у, какая дырища, палец засунуть можно! - обмылся дождевой водой, утерся вафельным полотенчиком, подушился незабвенным васькиным одеколончиком.
По крыше фургона хлестал ливень. Ветер был такой сильный, что "коломбину" раскачивало. Бренчали растяжки телескопической антенны. Скрипела фанера.
Тюхин сел за рабочий стол оператора и щелкнул тумблером приемника. Шкала осветилась, и это было настолько неожиданно, что Витюша вздрогнул. "Ах, ну да, ну да, - с забившимся сердцем сообразил он, - выходит, аккумуляторы еще не сели." Он крутанул ручку настройки и вдруг услышал далекое-далекое, в шорохах и потрескиваниях эфира:
- Говорит Москва. Передаем сигналы точного времени. Последний, шестой сигнал соответствует...
Опрокинув пустую бутылку из-под шампанского, он потянулся к ручке регулятора громкости, врубил его на всю катушку. И вот, когда шесть раз пропикало, грянула музыка, от которой он встал, и, вытянув руки по швам, замер, и так и простоял, пока шкала приемника не погасла окончательно...
И была ночь, полная бесконечных раздумий. И за фанерными стенами фургона ревела буря, гремел гром, блистали молнии в эфиопском мраке ночи. И под утро налетел шквал, и кузовную часть "коломбины", расшатанную титаническими телесами неукротимой Царь-Лыбеди, сорвало с крепежных болтов и она, подобно Ноеву ковчегу, закачалась на волнах неимоверного потопа. Три дня и три ночи, и еще три дня и три ночи обезумевшая стихия швыряла фургон, испытывая его обеими безднами попеременно. И вот наконец, на девятый после злополучного расстрела день жалкая скорлупка ударилась во тьме о невидимое препятствие, разбилась вдребезги, и Тюхин, захлебываясь, крестьянскими саженками с пришлепом поплыл наугад, и на рассвете, когда над горизонтом зажглась вдруг внезапная, точно тумблером щелкнули, заря, алая, Господи, как в Пицунде, где он, Господи, каждый Божий год до начала этого послеавгустовского безумия отдыхал с женой, и было так привычно, и никто не стрелял, Господи, и вот он, отчаянно работая руками, увидел впереди точно такую же алую зарю, а еще среди парных, мутновато-теплых волнующихся хлябей узрел он дерево, и приободрился, и доплыл до него, и, напрягая последние силы, вскарабкался на ветку. И было это, повторюсь, на девятый после Гибели день. А древо он, возблагодарив Бога, окрестил Древом Спасения. И когда совсем рассвело - полнеба объяло багряным, как утраченное знамя бригады, заревом - прямо над собой, в густой листве тополя увидел Тюхин висевшего на обрывке им же привязанной антенны товарища подполковника Кикимонова, начальника финансовой части бригады, и узнал это дерево, и прошептал:
- Дивны дела Твои, Господи!..
И Тюхин перевел дух, присмотрелся и пришел к выводу, что если человек висит, значит так ему и надо. Да, по правде сказать, и товарищ Кикимонов с их последнего свидания изменился мало: то же великое изумление было запечатлено на лике его, словно сунув голову в петлю, он увидел там нечто такое невозможное, что глаза удивленно выкатились, вывалился язык.
У Отца Долматия на этот счет было категорически противоположное мнение:
- Шпионское гнездо! - убежденно говорил он. - Они тут, елы-палы, сведения о нас собирают... Эй ты, таварич, а ну, на куй, еще по кружке!..
Даже тридцать лет спустя Тюхин так и не решил для себя, кто из них двоих был ближе к истине.
Старшина и рядовой сели у окна, из которого лучше всего просматривалась дорога. Из русских ходиков, висевших на стене, украшенной гипсовыми ангелочками, выскочила ополоумевшая от бессонницы кукушка. Прокуковав тринадцать раз, она испуганно спряталась и тотчас же деревянная винтовая лестница, ведущая на второй, гостиничный этаж, заскрипела под ногами спускавшегося по ней человека и двум повстанцам, сначала по колени, потом по пояс, а потом и вовсе во весь рост привидился Рихард Иоганнович Зоркий - все в той же своей бороденке, в пижаме, без шляпы, но зато в хорошо памятных Тюхину черных провиденциалистских очках.
- Ба-ба-ба! Кого я вижу: господа антитоталитарные... м-ме... коммунисты! А где же примкнувшие к вам злы татаровья?.. Ерничая, он приложил ко лбу ладонь и замогильным голосом продолжил. - Ах, да-да-да! - ви-ижу! Третьим глазом вижу: идут, голубчики, взявшись за руки, а злая полночь прометывается хищной совой, страшит свиными рылами!..
Лестница опять заскрипела и в зальчик, заплетая на ходу волосы, со шпилькой в зубах, спустилась фирменная Матильда.
Не спрашивая разрешения, Рихард Иоганнович подсел к растерянно притихшим гостям, бесцеремонно двумя пальцами подцепив жареную сосиску из тюхинской тарелки, в три хавка сожрал ее и только после этого соизволил спросить:
- М-ме... можно?.. А мы вот тут на, так сказать, конспиративных квартирах прозябаем, в некотором смысле, скрываемся от кровожадных пол-потовцев... Любопытственная история, Тюхин: очечки-то я свои, безвозвратно, казалось, сгинувшие, у Матильдочки в комоде обнаружил!.. Ну не поразительно ли?! А, господа?!
Старшина и рядовой М., мрачно переглянувшись, промолчали.
Надевшая передник хозяйка, принесла Рихарду Иоганновичу двойную порцию сосисок с капустой и большущую, чуть ли не двухлитровую кружку темного, типа "портер", пива. Какое-то время ели молча. Зоркий, пережевывая, отстраненно пялился в потолок и козлиная его бородка с застрявшим в ней перышком двигалась в рифму жевкам. У Тюхина вдруг возникло совершенно непреодолимое желание дать ему по уху - он уже даже салфетку скомкал в кулаке - но Рихард Иоганнович и на этот раз предугадал:
- И напрасно, напрасно... м-ме... позавидовали, друг мой: пивцо-то не фонтан-с! Куда ему до того, что мы с вами прежде в Питере пивали, не правда ли?..
И рядовой М., который поклясться мог, что пива с этим нравственным уродом не пил ни при каких обстоятельствах, оторопело задумался.
А между тем Ричард Иванович, проявив несвойственную его сволочной натуре щедрость, заказал по рюмахе гольдвассера (невыносимо сладкий, сорокаградусный ликер - прим. Тюхина) и еще по кружке светлого альтенбургского. Матильду, которая склонилась над столиком, он игриво потрепал по щечке и, подмигнув Тюхину, неожиданно заявил:
- Нет, Тюхин, роман без женщин - это сплошная... м-ме... мастурбация. Впрочем, что я говорю?! А главное - кому! - Хихикнув, Григорий Иоаннович ущипнул Матильдочку за попку и, схлопотавши подзатыльник, радостно воскликнул:
- Хороша-а, чертовски хороша!.. У отличника половой и политической не спрашиваю, с ним, как говорится, уже все ясно, а вы, вы, ваше превозлетательство, вы-то - смогли бы?.. Только, чур, честно, как химероид химероиду, без этих ваших солдафонских комуфляжей!..
Никогда рядовой М. не видел старшину батареи в таком близком к самой натуральной панике состоянии. Пресловутая челюсть его отпала, курнявое, в веснушках, лицо непосильно побагровело, бородавка неудержимо полезла по лбу под фуражку.
- Вы что имеете в виду, милости... - начал было он, но вовремя спохватился, взял себя в руки и продолжил уже в более свойственной еще манере. - Шу... шу за хвамыльярнусть, шу за цынизьм?!
- Да полно вам, адмирал, ерепениться, - скривился Рихард Иоганнович, - То-то я не видел, как вы перед Христиной Адамовной млели! А эта-то чем хуже?! Эвон какая задница, не задница, а... м-ме... целый сундук с приданым! А-а, Тюхин?..
Рядовой М., как это всегда было с ним в присутствии беспардонных людей, смешался, по-юношески покраснел.
Старшина рыцарски скрежетнул челюстями:
- Прушу Хрыстыну Удамувну нэ тругать! Хрыстына Удамувна эту усубый случай...
- Тьфу, тьфу на вас! - небрежно махнул рукой хам в пижаме. - Все они, в сущности, одинаковы, как противотанковые мины, от них только повреждения разные!.. - Вот так и сказал, и победно вздернул наглую свою бороденку. - А-а, каково сказано?! Викторушка, ежели нравится дарю в вашу уникальную коллекцию... м-ме... максименций!.. Кстати, господа, - вытирая пальцы об скатерть, сказал он, - вы, кажется, собрались пробиваться к своим? Так вот - настоятельно рекомендую особо не торопиться, все одно дорога раньше рассвета... м-ме... не откроется...
И он, мерзавец, так при этом подмигнул, что Витюша со старшиной опять переглянулись, на этот раз тревожно.
- Вы это... вы что имеете в виду? - покосившись на занятого протиранием посуды Пауля, прошептал рядовой М.
- Ровным счетом ничего, - сказал Рихард Иоганнович, - кроме вашей драгоценной жизни, господа. Сырая туберкулезная ночь, канавы, в которых запросто можно свернуть себе шеи... А между тем о заре, если, конечно, вы послушаете меня... о заре, как по мановению волшебного жезла - заметьте, не маршальского, Тюхин! - проклятый туман сгинет и прямая дорога до Вюнсдорфа откроется во всем своем асфальтовом великолепии!.. - И тут он вздохнул, положил свою руку на колено Витюши. - Я ведь к чему, господа коммунистические повстанцы: честно сказать, просто... м-ме... осточертело одиночество. Возьмите меня с собой в Россию, господа...
И было заполночь. И на стене уютно тикали русские ходики. И Матильда подбивала бабки с карандашом в руке, а Хромой Пауль, ее муж и партнер, скрестив руки на груди, улыбался своей ослепительной искусственной улыбкой. И даже кран пивной сипел и фыркал, блаженные пуская пузыри... И рядом сидел бес в черных очках, который, судя по всему, знал все их планы, все тайные помыслы, все, Господи, постановления закрытого партийного собрания!..
И тут Витюша, даже не переглянувшись с товарищем старшиной, мысленно произнес: "Господи, ты же все видишь! Прости, пожалуйста, меня грешного!.." И сунул руку в карман. И снял пистолет с предохранителя. А когда он вынул его и, открыв глаза, резко повернулся вместе со стулом лицом к провокатору, Рихарда Иоганновича на прежнем месте странным образом не оказалось!.. И все так же тикали ходики, все так же чиркала карандашиком и шевелила губами Матильда, все так же, скрестив руки на груди, стоял за прилавком Пауль, лишь сморенный старшина спал, положив голову на скатерть, и рот его был приоткрыт, и камуфлированная листвой фуражка лежала отдельно - на подоконнике...
Ричард Иванович опять умудрился в буквальном смысле этого слова раствориться. Когда Тюхин вбежал в гостевую комнату на втором этаже, телефонная трубка, брошенная впопыхах, еще продолжала раскачиваться на проводе. Витюша выругался, поднес ее к уху. Мембрана щелкнула и некто на другом конце провода, голосом все того же незабвенного Мандулы заорал:
- Але, але!.. Хто там?! Па-ачему разъединили?..
Посовещавшись, рядовой М. и старшина решили уходить немедленно. Матильда предъявила счет за все ими выпитое и съеденное, в том числе и за двойную порцию сосисок с капустой сбежавшего Р. И. Выражая пролетарскую солидарность, Хромой Пауль поднял сжатый кулак:
- Рот фронт, таварич!
За сараем они остановились отлить. Стояла глубокая, совершенно безветренная ночь, до того темная, что когда Витюша зажмурился, стало даже светлее. А потом полыхнуло так, что если бы не закрытые веки, он бы ей-Богу ослеп! И тут же, практически без паузы, по обоим ушам сразу хлопнуло. Тюхин, очнувшись, испуганно открыл глаза и увидел чудовищный клуб ослепительного огня, быстро взбухавший там, откуда они пришли, то бишь над их родным гарнизоном.
- Адью-гудбай! - крикнул товарищ старшина и, сорвав с головы фуражку, хлопнул ею об землю. - Хана, Витек, нашей с тобой доблестной части п/п 13-13!.. Он все-таки подорвал склад спецтоплива!
- Кто? - закричал рядовой М.
- Товарищ капитан Фавианов, командир нашей тайной диверсионной группы "в"!
Лицо Сундукова, освещенное причудливо меняющим форму и цвет огненным облаком, походило в профиль на незаслуженно оболганного историками императора Павла Первого, глаза его нехорошо сияли, большой умный лоб отсвечивал.
- В дребезги! В щепки! - вдохновенно выкрикивал он. - В пух, бля, и в прах с радиусе ста семидесяти пяти метров!
- И что, и... и не жалко?! И неужто ни сколечко не жалко?!
- А чего теперь жалеть-то?! - сглотнув, сказал старшина. - Нога все это, Витек! Знаешь, как это бывает: ампутируют у бойца ногу, ее уже по всем законам арифметики нет, а она все болит, болит. Фантом все это, Тюхин. И мы с тобой - тоже фантом. Одна сплошная боль мы с тобой по тому, что было, по тому, что похерено... А дополнительный ужас в том, Тюхин, что даже боль наша и та - фантомная...
Огненный клуб, побагровев, понемногу погас, растаял во мраке ночи так же бесследно, как это умел делать некто недосказуемый и неуловимый, всякий раз возникавший на тюхинском пути под новым, совершенно неожиданным именем. Но темнее не стало: затрещали недалекие выстрелы, небо вспороли осветительные ракеты, над крышей казармы взвилось легкое, как шифоновый платок затраханной вусмерть Х. А., пламя.
- Прощай, не горюй!.. - прошептал старшина Сундуков, и до Витюши только теперь дошло, что говорит он как-то странно, абсолютно не укая, а еще он подумал, что эта метаморфоза до удивления напоминает феномен Василь Васильича Кочерги, целый год службы проговорившего только на украинском, да еще в самом самостийном его, заходняцком варианте, и вдруг, после того, как ему кинули соплю на погон (присвоили звание ефрейтора), заявившего на чистейшем, без намека даже на акцент, русском: "Ну вот, это уже совсем другой разговор!"
"Значит, такие получаются пирожки с луком-с-яйцами!" - подумал Витюша, любуясь озаренными протуберанцами пожара титаническим лбом будущего адмирал-старшины. - "Значит, не так уж и далеки были от истины наши давние, юношеские подозрения, что старшина, как и все прочие истинно русские люди, попросту валяет ваньку, прикидываясь Сундуковым, что по ночам в клубе на белом рояле он с упоением играет Шуберта, а вернувшись в офицерское общежитие, до зари читает с фонариком под одеялом, отца Павла Флоренского и Джеймса Джойса..."
Там же, за сараем, товарищ старшина Сундуков поделился с Тюхиным самым сокровенным - своей автобиографией. Детдом. Трудное послевоенное детство. Ремеслуха. Завод. Армия. И вдруг на последнем месяце срочной службы неведомый, как бы свыше, Голос: "Останься на сверхсрочную!" "Зачем?!" - несказанно удивился уже собравший дембильный чемодан младший сержант. "Значит, так надо!" - сказал ему Голос. И будущий старшина батареи по-армейски беспрекословно подчинился.
- И вот сейчас, семнадцать лет, а точнее - мгновений, спустя, - задумчиво сказал Иона Варфоломеевич, - после всего, что мне пришлось пережить и испытать, в том числе и от тебя, рядовой Мы, я на тот свой наивный до невозможности вопрос: "Зачем?" отвечаю себе так: "А хотя бы затем, чтобы как можно дольше видеть в строю грудь четвертого, точно такого же, как я, настоящего человека!.."
Моча наконец-то иссякла. Аккуратно застегнув ширинку, товарищ Сундуков, глядя вдаль, на зарево, произнес:
- Ну что ж, вот, кажется, и пришла, Витек, пора прощаться. Не скрою, говорю эти слова с болью, потому как предчувствую: без меня ты пропадешь. Утешает мысль о том, что если ты и пропадешь, то пропадешь за Родину. Верю. Заранее горжусь. С хутора приказываю уходить без промедления. Своему шакалу очкастому передай: попадется под горячую руку - шлепну, не задумываясь. Ну - будь!..
Мы крепко, со слезами на глазах, обнялись.
- Пора! - посмотрев на компас, решительно сказал товарищ старшина.
Поглядывая на часы, служившие ему компасом, старшина зашагал вперед, на полымя, а когда шагов через пятьдесят красно-синяя секундная стрелочка вдруг замерла, отстегнул от пояса саперную лопатку и, бдительно оглядевшись по сторонам, прошептал:
- Похоже, здесь!
Когда он закопался уже по грудь, я все-таки не удержался и спросил:
- Вы это... вы, товарищ старшина, чего делаете?
От неожиданности услышанного он даже распрямился.
- А где же твоя солдатская смекалка, рядовой Мы?! - покачал Сундуков мудрой своей головой. - Ведь если по земле нельзя, а по небу нет никакой физической возможности, остается один выход...
- Прокопаться под поверхностью! - пораженный простотой и одновременно гениальностью старшинского замысла, пробормотал я.
Вот так под покровом ночи, посреди капустного поля наша боевая группа "а" разделилась на две. Группу "а-примо", взявшую под землей курс на Вюнсдорф, на штаб Группы Советских Войск в Германии (ГСВГ), возглавил товарищ старшина Сундуков. Группу "а-секондо" - оставшуюся дожидаться возможного утреннего открытия дороги возглавил ваш покорный слуга - рядовой М.
Трудно, да что там трудно! - практически невозможно передать простыми человеческими словами те чувства, которые обуяли меня, когда я, встав на колени, заглянул в космически бездонную глубину ночного подкопа. Пожалуй, только стихи, сочиненные мной многие годы спустя, способны, хотя бы в какой-то степени, выполнить эту задачу. Вот они:
Баллада о пропавшем без вести. На ладони поплевал и взялся. Вот уже по сердце закопался. Вот уже - глядите! - с головой скрылся, как в окопе под Москвой. До зари под звяканье металла глина из могилы вылетала. Это было в среду. А в четверг полетело воронье наверх из железа клювы - вбогавдушу!.. В пятницу - клубами дым наружу из могилы странной повалил! Я нагнулся и что было сил гукнул вглубь, во тьму... Но мне на это никакого не было ответа: ни плевка, ни свиста, ни рожна, ни покрышки, Господи, ни дна...
Увы, увы! - вместо того, чтобы скоротать ночь в кустах, я вернулся в гаштет с красным фонарем над входными дверями. Мало того, прямо какой-то черт меня дернул вернуть Хромому Паулю три несчастных пфеннига, которые я задолжал ему еще тогда, в юности, той самой злополучной ночью, после которой этот коварный фриц притащил забытые мной и Колькой-Артиллеристом автоматы на КПП.
- Данке шен, дорогой геноссе, за твое гомерическое долготерпение! сказал я, выкладывая на прилавок три маленькие монетки (монетки, опять монетки!..) по одному пфеннигу.
Когда до Хромого Пауля дошел наконец смысл происходящего, он, дико всплеснув руками, завопил:
- Это зовзем-зовзем-зовзем-зовзем карашо, тфаю мать, на куй, таварич!
И просияв, выставил мне от фирмы литровую бутылищу "корна" (кукурузная, пропади она пропадом, водка - прим. Тюхина). Вот она, падла, меня и погубила!
Бог его знает, может туман над дорогой и впрямь рассеивался на заре, но я этого как-то не заметил. Во всяком случае в голове у меня все окончательно помутилось. И вообще. Или корн оказался какой-то не совсем такой. Не знаю. Не помню. Помню, как втроем пели "Катюшу". А потом мы с Матильдой оказались почему-то на белом рояле и тоже какое-то время пели. А потом и вовсе плясали обнаженные. Тьфу, и вспоминать-то противно!.. Зачем-то падали с ней вдвоем на колени перед благородным Паулем... Григория Иоанновича помню. Помню, как он ползал на карачках передо мной, умоляя куда-то смываться пока не поздно. "Минхерц, - кричал он. - Да вы что, совсем уже узюзюкались и озвезденели?!"
Короче, ближе к вечеру в спальню Матильды со страшным грохотом вломились эти выродки: Гибель, Гусман, Иваненко, Петренко и Сидоров.
- Хенде хох! - хором вскричали они.
Вот так меня и взяли совершенно, извиняюсь, голенького, господа.
Глава семнадцатая И разверзлись хляби небесные...
Когда я проснулся, проклятый вой продолжал раздаваться в ушах: Улла... улла... улла... улла..." Г. Уэллс. "Борьба миров"
Господи, до чего же все, в сущности, одинаково, скучно, до истомы, как у нынешних корифеев, бездарно!.. - слепящий свет рефлектора, сменяющие друг друга, но по сути ничем друг от друга не отличающиеся, следователи, и вопросы, вопросы, вопросы, вопросы...
- Фамилия?
- Имя?
- А если честно, как левинец - левинцу?
- Куда вы дели труп зверски замученной вами Христины Адамовны Лыбедь?
- А где же тогда Виолетточка?
- Кто взрывал пищеблок?
- Назовите инициалы этого Шопенгауэра.
- Перечислите всех остальных членов вашей преступной организации!
- Кто такая Даздраперма Венедиктовна?
- Где Сундуков?
- Какой еще адмирал?! Вы что, издеваетесь, что ли?!
- Где заложено второе взрывное устройство с часовым механизмом?
- Причем здесь мыльница?
- Кравчук?!
- Минуточку-минуточку, а Толстой Б. кто такой?
- Ваша агентурная кличка?
- Сколько половых актов вы способны совершить за ночь?
- Вы что - заяц, что ли?!
- В таком случае - кто вы, Тюхин?
И мой тягостный вздох, мое безнадежное, из последних сил:
- Ах, не Чубайс я, не торговец лесом, не расстреливал несчастных по темницам...
- Опять - Вальтер фон дер Гутен-Морген?!
- Нет, это уже - Чепухаустов.
- Вы когда-нибудь крокодилову мочу пили?.. Сейчас попробуете!
Древо Спасения, или Беседы при ясной Земле
И лился на землю дождь сорок дней и сорок ночей. Первая книга Моисеева
Свет сменялся тьмой, тьма снова светом, а дождь все лил, лил, ни на секунду не прекращаясь. И ночью ему казалось, что это черная лебедь, тоскуя, бьет над ним шумными крылами, а днем - что это лебедь белая. И так, сменяя друг друга, две верные подруги Тюхина - черная, как Одиллия, Виолетточка, и белая, как Одетта, Христина Адамовна, попеременно плещущие крылами, как двуипостасная балерина Плисецкая, тоскуя, метались над ним, такие разные и в то же время одинаково скорбные, как бы являвшие собой олицетворение марксистской теории единства противоположностей.
И вот однажды лебедь белая, отчаявшись добудиться его, стала бить его по щекам своими сильными, как при жизни, крыльями, причитая: "Ой же встань-проснись, сокол ясный, Викторушка, иль не слышишь, милой, как томлюсь над тобой, как молю у тебя сатисфакции!.."
И Тюхин, несусветно отзывчивый, человечный Тюхин не выдержал и на этот раз: застонав, пошевелился, потянулся к чему-то округло-белому, двуединому, даже в посмертье, притягательному.
- Ах, я сейчас, сейчас! - радостно вскричала большая белая птица, и отметнулась куда-то в сторону, пытаясь торопливо избавиться от бутафорского оперения своего. И тут сверкнула молния, грянул гром, и Тюхин, вздернувшись всем гальванизированным телом своим, очнулся, вскинулся, ошалело моргая, огляделся вокруг, и все вдруг вспомнив, спохватился, затормошил рядом лежавшего:
- Товарищ капитан!.. Эй, товарищ капитан, слышите?..
Но товарищ капитан Фавианов, открытый рот которого был полон воды всклень, не слышал уже ничего, кроме этого бесконечного, безумного, как овации в Большом концертном зале "Октябрьский", шума дождя.
- О, как ты прав, Господи, - прошептал рядовой Мы, - он сыграл свой коронный номер с блеском...
Пошатываясь, он встал и пошел. И дождь был как занавес, и никак не находился в его складках выход на освещенный софитами просцениум. И воскресший все путался, блуждая, как чужой. И сначала было по щиколотку, а когда море снова, как в былые дни, чуть не стало ему по колено от помутившей рассудок, точно хмель, сладкой отравы под названием "Тоска по Тюхину", он вспомнил вдруг притчу про Учителя и двенадцать его учеников. Как Учитель пошел однажды по морю, яко по суху, и как пошли за ним ученики одиннадцать след в след, как и положено прилежным ученикам, а двенадцатый, Фома-неверующий, своим собственным путем. И когда ему стало по пояс, он закричал: "Учитель, мне уже по пояс!" А когда ему стало по грудь, он закричал еще громче: "А вот уже и по грудь! Учитель! Ты слышишь?" А когда вода подступила к самому горлу, Фома возопил: "Так ведь тону же, Господи!" И тогда Назорей оглянулся и молвил так: "А ты бы, Фома, не выпендривался, а шел бы, как все, по камушкам!" И показывая, как и положено наставнику, как это делается, переступил с одного камушка на другой...
Как все, о как все, Господи, как весь мой неимоверный народ! До конца, до пули в лоб, до последнего, с облегчением, вздоха...
...И переступая со ступенечки на ступенечку, медленно, как бывает, когда голова болит даже во сне, когда боишься даже там, в иной реальности, ненароком взболтнуть ее, вот так же осторожно, медленно-медленно, не дыша, он со ступенечки на ступенечку поднялся по лесенке в фургон дежурной радиостанции.
В тамбуре, там где они умывались и брились, рядом с вафельным полотенцем на гвоздике висело квадратное зеркальце. Окровавленный, бледный, как у призрака, лик с большущей дырой во лбу отразился в нем. "Ну вот, вздохнув, подумал новоявленный Лазарь, - глумился над Кузявкиным, над его смертельным ранением, вот Господь и наказал тебя..."
Он открыл ящичек аптечки, потянулся было за йодом, но тут на глаза ему попался пустой флакон из-под одеколона "Эллада" с безрукой богиней на этикеточке. Тюхин вспомнил, как они с Бобом, в самый что ни на есть разгар Карибского кризиса, подошли к Василь Васильичу Кочерге, жмоту несчастному: "Вася, друг, дай пузырек!" - "Зачем?" - "Надо, Вася! Во-о, как надо: души горят!.." - "Тю-ю, та вы шо - сказылись, чи шо?! А мэни нэ надо?! Вам для баловства, а мэни брыться надо..." - "Вася, бра-ат, ты что не видишь, какая обстановка?! Может, сегодня же, Вася, сраженные пулями, пошатнемся, окропим немецкий снежок русским клюквенным сиропчиком! А ведь пули-то в тебя, Вася, а мы их своими грудями, которые нараспашку, которые горят, Вася!.. Слышь, ну дай пузырек!" - "Ни-и, мэни брыться надо..."
Полдня ходили за ним как тени, пока не дрогнул, не дал слабину, истукан твердокаменный: "Та шоб вас разорвало! Ну бис с вами! Вот поброюсь, так шо останется, то - ваше!" И побрился. И сказал на чистейшем русском: "Нате, гады, подавитесь!" И Тюхин с Бобом ошалело глянули друг на друга, ибо на самом донышке осталось в полном дотоле пузыречке. И благоухал после этого Василь Васильич, кочерга чертова, аж до самой своей демобилизации.
А еще в аптечке лежали зачем-то пассатижи, да-да те самые, которыми драл ему бородавку Митька Пойманов, и дедулинская гайка, и голубая мыльница с обмылком, и Ромкина бритва. И забыв про йод, Тюхин побрился перед зеркальцем - у-у, какая дырища, палец засунуть можно! - обмылся дождевой водой, утерся вафельным полотенчиком, подушился незабвенным васькиным одеколончиком.
По крыше фургона хлестал ливень. Ветер был такой сильный, что "коломбину" раскачивало. Бренчали растяжки телескопической антенны. Скрипела фанера.
Тюхин сел за рабочий стол оператора и щелкнул тумблером приемника. Шкала осветилась, и это было настолько неожиданно, что Витюша вздрогнул. "Ах, ну да, ну да, - с забившимся сердцем сообразил он, - выходит, аккумуляторы еще не сели." Он крутанул ручку настройки и вдруг услышал далекое-далекое, в шорохах и потрескиваниях эфира:
- Говорит Москва. Передаем сигналы точного времени. Последний, шестой сигнал соответствует...
Опрокинув пустую бутылку из-под шампанского, он потянулся к ручке регулятора громкости, врубил его на всю катушку. И вот, когда шесть раз пропикало, грянула музыка, от которой он встал, и, вытянув руки по швам, замер, и так и простоял, пока шкала приемника не погасла окончательно...
И была ночь, полная бесконечных раздумий. И за фанерными стенами фургона ревела буря, гремел гром, блистали молнии в эфиопском мраке ночи. И под утро налетел шквал, и кузовную часть "коломбины", расшатанную титаническими телесами неукротимой Царь-Лыбеди, сорвало с крепежных болтов и она, подобно Ноеву ковчегу, закачалась на волнах неимоверного потопа. Три дня и три ночи, и еще три дня и три ночи обезумевшая стихия швыряла фургон, испытывая его обеими безднами попеременно. И вот наконец, на девятый после злополучного расстрела день жалкая скорлупка ударилась во тьме о невидимое препятствие, разбилась вдребезги, и Тюхин, захлебываясь, крестьянскими саженками с пришлепом поплыл наугад, и на рассвете, когда над горизонтом зажглась вдруг внезапная, точно тумблером щелкнули, заря, алая, Господи, как в Пицунде, где он, Господи, каждый Божий год до начала этого послеавгустовского безумия отдыхал с женой, и было так привычно, и никто не стрелял, Господи, и вот он, отчаянно работая руками, увидел впереди точно такую же алую зарю, а еще среди парных, мутновато-теплых волнующихся хлябей узрел он дерево, и приободрился, и доплыл до него, и, напрягая последние силы, вскарабкался на ветку. И было это, повторюсь, на девятый после Гибели день. А древо он, возблагодарив Бога, окрестил Древом Спасения. И когда совсем рассвело - полнеба объяло багряным, как утраченное знамя бригады, заревом - прямо над собой, в густой листве тополя увидел Тюхин висевшего на обрывке им же привязанной антенны товарища подполковника Кикимонова, начальника финансовой части бригады, и узнал это дерево, и прошептал:
- Дивны дела Твои, Господи!..
И Тюхин перевел дух, присмотрелся и пришел к выводу, что если человек висит, значит так ему и надо. Да, по правде сказать, и товарищ Кикимонов с их последнего свидания изменился мало: то же великое изумление было запечатлено на лике его, словно сунув голову в петлю, он увидел там нечто такое невозможное, что глаза удивленно выкатились, вывалился язык.