Юр прервал меня:
   - Вы что, с ума сошли? Или смеетесь надо мною? Я не люблю птиц. Я не собираюсь жениться. Просто на меня плохо действует здешний климат. Это вроде болотной лихорадки. Но я скоро уеду, и тогда, тогда вы увидите - все сразу пройдет.
   Я саркастически изогнулся, превратившись на одну минуту в дешевенького Мефистофеля, который торгует болотными звездами и нарисованными глазами. Кто устоит перед подобной витриной? Души, да, именно души выкладывайте на прилавок кассы, уважаемые граждане, - другая валюта здесь хождения не имеет!
   - А Диди? Как же Диди?..
   - Дурак! Разве моя командировка этого требует?..
   Взбешенный, он не стал со мной больше беседовать. Куплен или не куплен названный товар, осталось невыясненным. Уходя, он дал мне большой желтый конверт, тщательно запечатанный - "сохраните". Что в нем? Документы или младенческая душа? Куда он ушел - укладывать скромные пожитки в потрепанный чемодан или же глушить печаль коньяком среди окаянного реквиема десяти негров?
   В смущении подошел я к окошку. Я призывал зиму, снег, холодильник честности и успокоительный абрис замерзающего на посту тулупа. Но улица обдала меня влажным жаром политого асфальта и заплаканных щек. Внизу сновали тысячи лунатиков, притягиваемые электрическими иероглифами и расширенными зрачками. Они не шагали, но плыли среди огней, гвоздик и франков. Зеленый шар дежурной аптеки обливал их ядовитыми кислотами и Летой. За стойками бритые бармены взбивали щемящие душу коктейли и яичную неврастению. Толпа ползла медленно, как гусеница. Полицейский комиссариат регистрировал преступления. Льда же нигде не было. Весь лед давно уже проглотили безумцы, изнывающие от ревности или от изжоги. Лед был только в морге, добрый крепкий лед, припасенный заботливыми домоводами. Он ограждал трупы от разложения и во всем городе только трупы выглядели хорошо, приличные, честные трупы.
   Это, кажется, шляпа Юра?.. Он плывет. Куда? В бар? В аптеку? В морг?
   13
   КАК В ФИЛЬМЕ
   Я спешу внести необходимую поправку. Как ни была велика моя отчужденность от гусеничных потягиваний всех этих фланеров или бродяг, недомогание, последовавшее за визитом Юра, может быть с известной натяжкой названо запоздалой ревностью. Чувства сказывались прежде всего в физической тошноте. Так Пильняк описывает любовь - прыщавую, наспех и в полной амуниции. Еще мне хотелось сравнить это со студнем, с патокой, с плевательницами. Вполне возможно, что Юр читал при этом законы о разводе, и она восторгалась. Нет, лучше Диди - там, по крайней мере, такса и система знаменитая машина, которая чудодейственно превращает глупо хрюкающих поросят в серебряные колбасы, полные фисташек и фантазии. Я согласен, как сын господина Пике, жить с куклой, искусственно улыбаться, открывать и закрывать глаза. Но почему она пахнет потом? Почему она плачет в темных углах? Почему у нее синеглазая Эдди? Дешевые "номера", где не успевают между двумя постояльцами перестелить белье - вот ее сердце. Может быть, Юр в темноте сошел за Муссолини?
   Я понимал теперь Луиджи: восторженность пухленькой немки действительно обремени-тельна. Здесь необходима строгая диета - муж и поваренная книга. Не то от сердцебиения рвутся все петли лифчика, а экспрессионистические авторы начинают всерьез описывать духовное вознесение взбитых сливок и самого гуся с капустой.
   Убийца многих сотен баранов, я хотел теперь расправиться с любовью. Я подталкивал ее. Я кричал "э-э!". Любовь, однако, упиралась. Хитрая, она и не думала декламировать, она не ссылалась на Данте и не требовала кадильниц, - нет, ее простая житейская защита была достойна мелкого дельца в нарсуде. Чем она хуже других? Не следует пугаться заглавий. Любовь - так любовь. Занимаются же другие любительским радиотелефоном или коллекционированием марок. Я сам увлекался щелканьем кодака и квадратами кроссвордов. Жизнь проходит на крутых склонах - здесь любая зацепка, кустик или пола пиджака, и та может спасти от случайного самоубийства. Как желудок, сердце натощак ноет, оно требует заполнения. На иронические улыбки исправный филателист может ответить: "Знаете ли вы деления циферблата и меру человеческой выносливости?". О, тишина комнаты ночью, ритм походки веснущатого клерка, кукование безгнездного сердца, оскал скуки - чем оградиться от вас? Давайте же клеить марки! Давайте собирать идиотические ракушки! Давайте любить, любить медленно и блюдя все церемонии, плача, ревнуя, строча стихи, любить как Данте или как Луиджи!
   Так была оправдана эта старая хипесница. Сойдя со скамьи подсудимых, она сразу стала командовать. Я влюблен в Паули? Очень хорошо. Теперь остается только побриться. Если тупое лезвие сдерет кожу, рубиновые капли напомнят о силе чувств. Побрился? Ритуальные вздохи и бульвар Гарибальди.
   Паули не показала мне Эдди. Зато я увидел ее глаза, жалкие и назойливые, как растравленные язвы профессионального нищего. Здесь не было пристойных зевков первого акта. Она меня не спросила, как я поживаю, даже не предложила мне присесть. Я пришел от печали и от безделия, пришел убить вечер, чтобы он не убил меня огнями и одиночеством, пришел поволочиться, повздыхать, может быть, задушевно поговорить о детстве, может быть, и подхалтурить, как Юр. Я попал на пожар. Моя влюбленность и мои ноги были сразу учтены как подмога!
   - Приведите его!
   Конечно, обладай я службой, твердыми убеждениями, настоящей любовью, легко было бы уклониться. Почему я должен заниматься сводничеством? Ищите сами, сударыня. Существуют телефоны и пневматическая почта. Я не проволока. У меня как никак сердце, в котором живет собственная любовь. Я ревную. Я даже возмущен. И так далее. Словом, предлогов для отвода было множество, но я ими не воспользовался. Я был слишком пуст и грустен, чтобы сопротивляться. Я подчинился Паули, шептавшей "приведите", как я подчинился Луиджи, кричавшему "нажми". Это была магнетическая сила зрачков, широких и бессмысленных, зрачков одичавшей кошки, еще влияние температуры, автобусов, тумана, дней, бед.
   Забыв в мастерской Паули шляпу и достоинство, я отправился разыскивать Юра. Я бежал, толкая прохожих и не успевая перевести дыхания. Широкоглазая Паули с противным шарфом и с невыносимой нежностью умирала на бульваре Гарибальди. Я бежал к Юру как в аптеку, где сонный провизор на крохотных весах отвешивает спасение. И хоть это не фильм Грифитса, а только хроника моих унылых дней, вы, конечно, догадываетесь - Юра не оказалось дома. Я присел на скамью и развернул вечернюю газету. В штате Миссисипи линчевали негра и негр по кричал: "Мне больно!". Датский астроном открыл новую звезду. Крем "Секрет вечной молодости" продавался неизменно повсюду. Но где же Юр?..
   Началась глупая погоня по проклятому лабиринту парижских улиц. Кого я искал? Существовал ли Юр на самом деле? Или я охотился в черных тупиках, в электрических дебрях за носатой тенью, рожденной случайным скрещением чужой шляпы и моих наивных надежд? Я искал его всюду. Я очутился в каком-то огромном корпусе. Движущиеся лестницы тащили меня наверх. Я барахтался среди лент, среди клейких спин и загадочных надписей: "Саламандра горит шесть месяцев и дается в рассрочку", "Сегодня остатки крепа-жоржет". Я проваливался в черные люки, парафиновая вдова обрызгивала меня из пульверизатора духами, которые пахли месячным окладом и химией. Тщетно я искал выхода - ленты и двери повторялись в сотнях зеркал. Юра не было, но всюду был я, без шляпы, с космами взбитых волос и с губой, отвисшей от отчаяния. Мы заполняли весь дом.
   Наконец, ко мне подошел сухой и ревностный призрак: - Богатый выбор наилучших подтяжек по семь франков девяносто пять.
   Агент господина Пике растягивал змеиные тела "наилучших". Он любезно скрипел позвонками. Мне удалось кое-как уйти от него. А улицы продолжались. Их было недопустимо много. Мне казалось, что они повторяются, как мое отображение в зеркалах. Еще больше было людей. Причем все они чрезвычайно напоминали или Юра или Паули. Я кричал мужчинам: "Вернитесь к ней". Женщин я обнадеживал: "Он скоро вернется". Счастливые парочки на мгновение успокаивали меня - они нашли друг друга. Но тогда мнимый Юр неожиданно терял нос, и мне улыбался средневековый костяк сифилитика. Предполагаемые Паули меняли шляпы и возраст. Здесь были девочки, с любопытством заглядывающие в прорехи баров, путающие спряжения глаголов и ног, были старухи, которые едва сгибали колени, ноющие от ревматизма и от страсти, с морщинами, засыпаемыми пудрой, как могилы землей, с именами, полными поэзии и нафталина: "тетушка Аделаида" или "кузина Иоланта". Здесь были румяна, тушь, шиньоны, подвязки, колье и крем, разумеется, крем - "Секрет вечной молодости". Парочки ныряли в прохладные норы ресторанов и гостиниц, где звяканье тарелок или скрип матрацев повторяли терцины Данте о любви, о той любви, что "управляет движением звезд". И электрические звезды двигались. Они делали все. Они обеспечивали будущее вечерними курсами стенографии. Они же вставляли искусственные челюсти. Звездная метель безумствовала. Я то и дело закрывал глаза. Но тогда выступали звуки - автомобилей, радиоприемников, уличных зазывателей, проституток. Мне вручали счастье из американского золота и меня приглашали к бедной козе. Шатры Туниса обещали финики и танец живота. Неопрятные манжеты и военная медаль клялись положить меня на кровать покойного короля Великобритании. Спившиеся Офелии запросто требовали участия и папирос. Я ускорял шаг. Улицы продолжались. Юра не было.
   Я начал обыскивать бары и рестораны. Мне показывали карточки, в них значились шампанское, моллюски, тушеная капуста. Черные грумы нагло смеялись надо мной. Они быстро вращали зеркальные двери, и я бился в летучей клетке. Начались танцы. Меня сбивали с ног, опутывали серпантином, обстреливали бумажными ядрами. Джаз-банд издавал рык и топот. Это в штате Миссисипи линчевали негра, и душа линчуемого, тонкая и хрупкая, как побег пальмы, пискливо жаловалась через саксофон. Где-то в углу били девочку. Где-то грызли соленый миндаль. "Я люблю Поля Морана и тибетские танцы", сказал один. "Доллар сегодня двадцать четыре восемьдесят", - ответил другой. "Факир спит уже тридцать второй день". "Дайте мне скорее соды, не то я испачкаю скатерть!" Это было в тридцатом или в сотом кабаке. Я рукавом вытирал лоб и бежал дальше. Металлическая сопелка рыдала.
   Я пробовал вырваться из этой чащи огней, бемольных поцелуев и пробок в рыжую пустыню окраин, дышащих семейными раздорами и жареной картошкой. Кепки бильярдным кием прокалывали сердце бубновой дамы, которая в жизни знает только одно - чистит зубы патентованной пастой "Лео". Масло дорожало на семь су. С маслянистых локтей кабатчицы падали лицемерные слезы. Плач негра здесь становился простонародным, его повторяла даже шарманка, эта старуха, брюзжащая о былой любви и о былой дешевизне. Юра не было ни в колодах карт, ни в темных залах кинематографа, где роговые очки прыгали по небоскребам, его не было ни в женских зрачках, ни в витринах, его не было нигде.
   Я больше никого не искал. Я убегал от неизвестных преследователей: от шляп, от вывесок, от фокстротов. Полицейские недоверчиво оглядывали меня, а звезды кичились миллиардами километров - они были еще недоступнее, чем бары и чем зрачки. Наконец, мне показалось, что я нашел лазейку. Пустые ступени широкой лестницы уводили наверх. Однако тотчас же я услышал чужие шаги, сухие, как щелк "ремингтона". Я оглянулся. За мной бежали костыли. Я попробовал улизнуть. Едва дыша взобрался я наверх. Бездомные собаки лизали призрачный сахар собора Сакре-Кэр. Они выли. Кроме них выла скрипка, и, купая осторожные усики в теплой пене пива, приказчики средних лет танцевали "яву". Внизу, потея, метался, оранжевый от золота, от крови и от огней, вымышленный город. Я глотал горячий пар и задыхался. Костыли все же нагнали меня.
   - ...Тридцать две различные позы за четыре франка, и отравленный газами герой войны...
   Когда я бежал вниз, позади еще щелкало палисандровое дерево костылей и сухое горе. Тридцать две позы множились, они выпирали из освещенных окон. Прошло немало времени, пока я добрел до Сены. Как ни в чем не бывало она качала идиллические баржи и луну. Если багры полицейских искали утопленника, то и это могло сойти за рыбную ловлю. Я залез под мост. Там пахло прошлым столетием и испражнениями. Верлен, подвыпив, декламировал стихи, а умиленные пескари требовали удочки. Но и здесь плотная тень подступила ко мне. Непомерно длинная шея и пятнистые лохмотья напоминали жирафа. Это существо должно было лизать зеленую муть быков.
   Я ждал брани или побоев, как святотатец, нарушивший сон мумии. Но тень запела. Да, она именно запела, голосом ржавым и зловещим, как скрип церковных дверей:
   - "Здесь ча-а-асы, проходят как минуты"...
   Тогда я не выдержал, я сел на кучу мусора, обнял свои колени и заплакал.
   Товарища Юра я нашел только утром. Его кровать не была смята. Он сидел в шляпе и со мной не поздоровался. Я не стал его допрашивать. Я ведь не верил больше в магический фильтр окошка. Я знал, что всю ночь он тоже метался по черному и невыносимо яркому лабиринту, догоняя тень в лайковых перчатках, тень, которая пахла фиалками и копила ренту. Его просьба показалась мне простой и естественной, как "дайте прикурить".
   - Мне нужны деньги.
   Я дал ему четыреста двадцать франков, полученные от господина Пике.
   - Мало. Она хочет пять тысяч. Возьмите у Пике или у Луиджи, все равно у кого. Но скорее!..
   - Хорошо. Я попытаюсь. У Луиджи вряд ли удастся - он фантаст, но он хитер, как торговец кораллами. У Пике легче. Если нажать ту вещицу, совсем легко. Я достану вам пять тысяч. Я ведь теперь не живу. Я только выполняю чужие приказания и курю папиросы. Кстати, Паули приказала мне достать вас.
   - К черту! Какая Паули? Ах, та!.. Пусть и не думает. Я ее видеть не могу. Вы, что же, сводником сделались?
   - Да. Сводником. Убийцей. Вором. А главное тенью.
   - Слушайте, достаньте мне пять тысяч. У нее... Я перебил его:
   - Да, да, я знаю. У нее вместо рта копилка и глаза смерти. Я скоро нажму ту вещицу. Но возьмите ваш конверт. При такого рода занятиях неудобно носить на себе чужие тайны. Может быть, в нем какие-нибудь документы?..
   - Документы?
   Юр очень громко, неестественно, скажу - отвратительно, засмеялся. Он разорвал конверт и вынул обыкновенную ученическую тетрадку с метрической системой на обложке. Приняв патетическую позу провинциального памятника, он прочел мне стихи, нелепые, задушевные и вдоволь пошлые о "багровой заре", о гибели "желтого дракона из Амстердама", стихи, посвященные некоей "комсомолке, другу и товарищу Тане". Читал он по-актерски, завывая, останавливаясь, чтобы переждать слезы и аплодисменты, руками поясняя различные глаголы. А прочитав он в бешенстве стал рвать тетрадь и швырять в меня клочки бумаги. Презрение сказалось также в неожиданном переходе на "ты".
   - А ты-то!.. Ты даже погибнуть как следует не умеешь! Так только, вибрируешь...
   Я взглянул на него. Уже не было ни крови, ни цвета волос, ни движения губ. Большая белая тень мучительно билась под чердачным оконцем. Плачьте, товарищ Таня. Юр погибает. Я знаю эту отчужденность - он обречен. А я? Надо мной некому плакать, и старая тень, шнырявшая под мостом, не помянет меня в своих ночных завываниях.
   14
   НЕЧТО ЛАБОРАТОРНОЕ
   Отчет Паули был краток. Я опустил все патетические мелочи ночи: подтяжки, костыли, "песню песней" под мостом, разорванную тетрадку. Я ограничился наиболее существенным - он не придет. Он никогда не придет. Следует искать другого - Муссолини, меня, первую тень, которая, когда зажгут фонари, покажется на бульваре Гарибальди, тень строительного подрядчика или ревербера23. Я ожидал истерики. Я держал наготове стакан воды и заботливое сердце. К моему удивлению, Паули спокойно меня выслушала. Она даже улыбалась. С видом озабоченным, однако беспечным, она предложила мне:
   - Хотите выйти со мной? Мне нужно купить макароны и керосин для примуса.
   Только позднее я смог оценить природу этой улыбки, румянца нежных припухлостей, переносной горючести намеченных покупок. Горячий вечер входил в поры. Лавочник принял нас за нежных супругов, и это, наряду с макаронами, еще усугубило интимность. Юр, наверное погибал в баре "Сигаль". По всей справедливости я мог занять его место, тем паче, что и мне оставалось жить два, самое большее три дня, потом - господин Пике, геометрия, выстрел, пять тысяч и последняя свежесть гигантской бритвы в руках церемонного цирюльника Третьей Республики. Я честно разыскивал Юра. Я сделал все, чтобы привести его на бульвар Гарибальди. Кто же упрекнет меня в предательстве? Я только дублирую зазнавшегося премьера, я - несчастный суфлер, если не ламповщик. Притом мотыльки передвигаются быстро. Вчера Паули шептала "приведите", в точности повторяя судорогу и задыхания золотой рыбки, выплеснутой мною на ковер. А сегодня? Сегодня она премило улыбается, она разрешает мне жать ее пухлую ручку, она покупает макароны. Словом, сегодня белый флажок таксомотора приподнят ("свободен").
   Мы прошли на бульвар Пастер, так как Паули вспомнила, что ей нужно зайти в комиссариат. Я благословил какую-то регистрацию - она удлиняла нашу идиллию, шепот каштанов, жар руки. О Юре мы больше не говорили. Он был изгнан из нашего щебетания, как дурной сон или как встречные похороны. Шла лихорадочная подготовка дальнейшего - недомолвки, намеки, выразительные паузы. Ведь на этот раз я никак не хотел ограничиться нежностью в кафе и умилительными воспоминаниями. Только у двери участка Паули неожиданно спросила меня:
   - Так он не придет?
   Я не понял, что это - надежда или опасение? Почему оливковая шляпа, за которой я гнался всю ночь, вновь встала между нами?
   - Нет, Паули, он не придет. Он никогда не придет.
   Паули поднялась наверх, а я остался ждать ее, мечтательно скрестив руки, под красным фонарем, как бы налитым кровью избиваемых арестантов. Нечего говорить, ворота полицейского комиссариата малоподходящее место для любовных вздохов. Территориальное уныние быстро овладело мною. До чего похожи друг на друга все участки мира! Как слезы и как чернила, они не знают ни градусов климата, ни политических переворотов. Жизнь в них идет напрямик, без стихов и без цветочных подношений. Это голизна, не условная голизна кафе-шантана, но иная, общей бани, с ее эпическим паром и с жалкими мозолями. Подбитый глаз, горящий среди ночи и зелени, гласит: здесь заверяют подписи и здесь уничтожают душу. Вспомните хотя бы запах комиссариата, попытайтесь определить его. Что это? Сапожная мазь? Бумажная труха? Кровь? Пот? Блевотина? Да, все это и еще многое другое. Вернее всего сказать, - так пахнет жизнь, так пахнет она не в романах, где искусные авторы стараются запасами парфюмерии перекричать зловонное дыхание своих героев, нет, так она пахнет наяву, в моих днях и в ваших.
   Вот этим-то запахом пришлось мне дышать, ожидая Паули. Влюбленность вновь подвергалась тяжелому испытанию. Я стал проклинать регистрацию. Лучше было бы ограничиться макаронами. Подъехавший грузовик принял очередной улов - семь или восемь проституток. Заметив меня, одна из них успела подобрать высоко юбку и показать бедро, розовое и нежизненное как резина. Старуха, может быть, "тетушка Аделаида", нюхала табак и чихала. Полицейский угрюмо подталкивал скромную девушку, еще чуждую профессиональному безразличию подруг, которой грузовик казался не то гильотиной, не то адом. Это напоминало бойни Ла Вилетт, и я меланхолично повторил "э-э!". До меня дошли обрывки разговоров:
   - Тот, из "Либерте" подарил мне шесть шиллингов и триппер...
   - Когда такая желтая луна, всегда случается несчастье...
   Грузовик отъехал. Прошло еще минут десять.
   Наконец, показалась и Паули. Наши руки вновь сплелись, несмотря на зной и подаренную комиссариатом тошноту. Начав известную работу, мы ее честно выполняли. Дальнейшее было неизбежным, хоть его никто не желал, ни я, ни Паули. Говоря "никто", я, конечно, лгу. Этого хотела скука, распорядок дней, привычки, может быть, даже разбавленные водой чернила и красный огонек комиссариата. Будучи героями, мы играли во всей этой инсценировке весьма несамостоятельную роль. Впрочем, я не настаиваю на исключительности подобных состояний. Разве не является любой день сцепкой непроизвольных процессов? Кисточка, мылящая щеки, перо или долото движутся сами собой. Не по человеческой воле рождаются бумаги, дома и дети. Мы были оба свободны и печальны. Рука привычным жестом искала другую руку. Губы, как старые клячи, твердо знали дорогу к другим губам. Грузовик с восемью девицами затонул в абрикосовом тумане, а стихи Альфреда Мюссе гнили в книжных складах. Возраст и час позволяли действовать без обиняков.
   С усмешкой вспоминаю я теперь лирический дуэт, исполненный нами. Право же, это было достойно провинциальной эстрады. Мы сразу обнаружили духоту, как будто вчера и позавчера не было душно, как будто вне духоты были бы мыслимы Луиджи, Юр и Пике! Следующей музыкальной фразой явился вздох о природе, о свежести политых цветников, о стволах ольхи, среди которых без голов и без ног значится только рука, обнимающая женскую талию. После этого уже легко было разыскать остановку загородного трамвая, сказать друг другу, что мы едем "только погулять", приехав подыскать тотчас же подходящую гостиницу с тенистыми беседками и над бутылкой теплого пива открыть период сентиментальных поцелуев. Кругом нас, отделенные чахлым плющом и не менее чахлыми биографиями, чужие тени описывали однородные орбиты. Щеглы в подвешенных клетках переваривали коноплю и музыкально икали. Их голоса легко смешивались с воздухом, волнуемым многими губами. Зеленоватое стекло пивных бутылок и муть обессмысленных зрачков, дружно поблескивали среди ночи. Общность множества судеб успокаивала, как в дни мобилизаций или стихийных бедствий. Прилагательные "милый" или "дорогая" уничтожали пестроту имен. Все диктовалось обстановкой, и когда в беседку втерлась луна, сделавшая окончательно призрачными опаловые плечи Паули, я мысленно поблагодарил хозяйку, заправившую во время небесное светило, - она действительно заботилась обо всем.
   Мы играли нескверно. Мы сохранили лирическое смущение, перейдя из беседки в комнату. Скрип ключа показался нам трогательным назиданием старого друга. Я прославлял родинки и общность душ. Быстро Паули наложила на меня какой-то милый ей образ - Муссолини или Юра, от чего моя впалая, достаточно чахлая грудь стала, разумеется, "мужественной". Причем оба мы прекрасно понимали лживость любой фразы, любого движения. Это, однако, не мешало нам. Мы ведь не жили, мы честно выполняли чужую жизнь, хорошо запомнив все ремарки предусмотрительного автора. Никакого Юра нет и не было. Я молод, я горячо влюблен. Чувства выражаются впервые в неумелых, но искренних стихах, а выпирающие края старомодного корсета на лопатках хозяйки не что иное, как мифологические крылышки.
   Так спокойно, в меру задушевно и в меру деловито, мы любили друг друга. Напряжение создавало то колбы и весы лаборатории, то точность алгебраических формул. Я слегка опасался, что неосторожное движение Паули может разрушить всю композицию. Ведь фокус найден, окрестные рефлекторы создают нужное освещение. Отсюда родились в минуту, которую я назову наиболее ответственной, бессвязные с виду слова, несколько озадачившие мою партнершу:
   - ...Спокойно - снимаю...
   После чего, успокоенный занавесом и темнотой, я лег на спину, закрыл глаза и уже, не играя, всерьез захотел умереть, умереть здесь, в игрушечной комнате, под луной, созданной хозяйкой и пригородным горем. Но у смерти свои замашки, она не терпит парадных подъездов и открытых настежь сердец. Мне ведь предстояла еще ночь с Пике, мне предстояло... Впрочем, я еще тогда не знал, что предстоит мне. Я только лежал грустный и неподвижный, продолжая, если не жить, то дышать. Из этого состояния меня вывела Паули. Скажите, почему существует на свете любовь? Я говорю не о беседках, не о щеглах, даже не о мифологии. Почему китайские тени и заводные игрушки подвержены каким-то странным заболеваниям? Аппендицит ведь вырезывают. В школах преподают логику. А любовь...
   - Ты знаешь, зачем я ходила в комиссариат? Ты думаешь насчет паспорта? Нет, я должна была отомстить ему. Я не хочу, чтобы он целовал Диди! У Диди потное тело, и она пахнет мускусом. Я сказала комиссару, что он шпион, важный шпион, что он хочет выкрасть военные планы. Теперь его схватят, ему отрежут голову. Посмотрим, как он тогда будет целовать Диди...
   Я ничего не ответил ей. Я не мог ни возмущаться, ни осуждать. Гримасы теней больше не удивляли меня. Пусть Юру отрежут голову - зачем ему голова? В сумасшедшем лабиринте улиц остались его сердце и клочки милой тетрадки. Пусть Паули лежит и плачет. Я не верю слезам. Я тоже плакал под зеленым мостом. Слезы ничего не выражают. Это как дождь осенью. Паули со мной? Что я целовал? Резиновые губы? Или противный шарф? Она говорит, что любовь доводит до всего - до предательства, до смерти. Может быть. Но я не знаю, что такое любовь. Теплая пена пивной кружки или несколько условных па в соседнем танцклассе? Господин Пике, бледный и печальный, тоже любил золотую рыбку.