Страница:
Итак, вы сказали, бесценная Паули, что Юр - шпион. Но ведь вам никто не поверил. Разве вы не заметили, как смеялся старенький писарь? Я тоже смеюсь, громко смеюсь. Вы скажете, почему Юр не может быть шпионом? Потому, что он бегал по улицам, как я, без сердца и без шляпы, потому что его вовсе нет, он выдуман. Да и вас нет. Как же я могу верить вашим слезам?
Нет, я ничего не сказал Паули. Я только тихо встал и подошел к рукомойнику. Всю ночь я мылся в маленьком ржавом тазу, который пах мыльной сиренью и железом, мылся задумчиво и педантично, под щелканье щеглов, под лягушечьи серенады незамирающих поцелуев. А когда в окошко бесцеремонно ворвался мой главный мучитель - рыжее, простоволосое, дубастое солнце, я подошел к плакавшей по-прежнему Паули и тупо сказал:
- А Эдди?.. Не смей трогать Эдди!
15
СНОВА МЕНА
Была минута некоторого успокоения - наконец-то я встретился с господином Пике при благоприятных обстоятельствах. Отделенный от меня наивной фантазией третьеразрядного автора и огнями рампы, он вел себя, как подобает председателю "Лиги". Совращение бедной девушки, сестры отравленного газами рабочего, было много вразумительнее, нежели геометрия или золотая рыбка. Я искренно негодовал. Не будь рядом со мной Луиджи, я, может быть, пустил бы в ход черную вещицу. Но фантаст твердо знал факты и адреса. Странный фантаст, он не доверял ни гриму, ни слезам. Он даже шептал мне, что эти слезы сделаны из глицерина. Правда, когда лакеи господина Пике вывели обиженного брата, он крикнул "негодяй". Но как только взрыв утрированного кашля и пестрый от реклам занавес сразили отравленного газами героя, фантаст поспешил рассмеяться. От недавнего преступления оставались лишь аплодисменты и липкая нуга, всучаемая назойливыми капельдинершами.
Луиджи воспользовался антрактом, чтобы выпить стакан грога, а также, чтобы допросить меня вновь о далеко не героических похождениях скульптора Загера. Он был туп и взыскателен, как чикагский контрметр или как славянская совесть. Говоря откровенно, я его боялся. Я юлил и ерзал, превращаясь в школьника, не приготовившего уроки. Об откровенном признании нечего было и думать. Рыбка стыдливо скрылась среди звяканья рюмок и трубочного дыма. Мне пришлось выдумать какого-то сыщика, внимательно следившего за мной, особенно за руками. Я даже не мог вынуть портсигар. Луиджи милостиво простил меня. Он сообщил мне о новом плане. В четверг. Бар "Сплендид" на площади Пигалль. Диди приведет туда Пике. Там креолка Джили в лучших ее номерах. Там я смогу выполнить все беспрепятственно.
Четверг. Сегодня вторник. Следовательно, остается два дня. Близость конца придала мне смелости. Вас, может быть, удивит, почему я не сделал этого прежде? Меня же удивляет, как я решился задать трезвый вопрос вымыслу, собирателю окурков, губастому сну, который рисовал вензеля, расхваливал соски и управлял баром, я, тоже шаткий и отсутствующий, случайно не стертый резинкой зари и не подобранный сомнамбулическим мусорщиком. Нас окружали пропадающие в дыму газовые рожки и едкое дыхание нагретого спирта.
- ...Я только спрашиваю. Пойми, я не отказываюсь. Я сделаю все. Я помню "Лигу" и Дуарнене. Я помню, как он сегодня хихикал, выталкивая отравленного газами. Рыбка не в счет. Его следует убить, хотя бы потому, что у него слишком много теней. Они загромождают мир. Они пьют нефть и кровь. Все это ясно и просто. Но скажи мне - почему я? Почему не этот отравленный газами? Он ведь знает, что значит нефть. И он к тому же потерял сестру. Почему не синяя блуза, которая сосала нугу и аплодировала? Почему?. Почему, и это самое непонятное, почему не ты, Луиджи?
Должен сказать, что вопрос мой прежде всего удивил самого Луиджи. Он втянул голову и приподнял руки, как будто его обыскивали. Видимо, он никогда об этом не думал. Ответил он мне не сразу. Несколько раз подымалась бутылка с ромом. Летали на пол окурки. Дрожал туманный свет. Бар пустел, чахоточный герой готовился к выходу и глицериновые слезы уже блестели на ресницах совращенной сестры. А я все еще ждал разгадки. Я ждал, что Луиджи ударит меня или заплачет. Но зной, но дым, но сон, густой и клейкий как нуга сон, родили иное. Ответ был неожидан и невыносим. Мы менялись ролями. В пустом баре с меня сдирали не только пиджак, но и кожу. При проверке под розоватой оболочкой ничего не оказалось, кроме лирической пустоты и проглоченного грога.
Почему не он? Да потому, что он живет. Он любит Италию и пестрые галстуки. У него Паули. Я не знаю, что такое Паули. Это - как опухоль. И это - как весна. А меня вовсе нет. Я подбираю отсутствующие окурки и гоняю поэтических баранов. Если я сейчас исчезну, никто этого не заметит. Я выйду, как табачный дым. Я никого не люблю. Я сам ему в этом признался. Значит я смогу в последний раз съесть телячью голову и деликатно умереть. А он? Он - управляющий баром на улице Шатоден. В субботу он отправляется за город...
Здесь я прервал Луиджи:
- Да, да, я знаю, - там музыкальные щеглы и хозяйка заправляет луну.
Но он меня не слушал.
- Пике хитер. У него недаром сеть универсальных магазинов и списки намеченных жертв. Он обезоруживает лаской. Так расписывают небо перистыми облаками, а женские лица любовью. Ты знаешь, зачем выдумана суббота? Чтобы был понедельник. Я, милый мой, почти что женат. Если ты не видишь сквозь жилет сердца, я покажу тебе фотографическую карточку и счет из красильни. Я могу сегодня пойти к ней, сейчас же, я...
Он долго кричал, все стараясь доказать мне подлинность своего существования. Я не пытался спорить - водевильный характер происходящего скорее веселил меня. Итак, фантаст решительно отказывается от дрожания под фонарями. Что же, тогда я попробую заняться этим томительным ремеслом. Другого выхода нет. Глупо было бы вернуться к жене, у которой нежная душа и светло-розовая пижама, в этом новом облике - без сердца, без записной книжки, без ревности, с погашенной как марка верой и с заряженным чужими руками револьвером. А книги? Книги пишут обладая месячным бюджетом, письменным столом и дисциплинированной фантазией.
Мы, разумеется, опоздали. Судьба несчастной сестры осталась невыясненной. Зато брат видел сон и во сне торжествовала справедливость. Красный шелк рубашки был встречен аплодисментами. Отравленный газами больше не кашлял. Он великодушно простил Пике. Хотя это было сном, Луиджи крикнул: "Дай мне его, я с ним расправлюсь!". Соседи одобрительно замычали. Сон охватывал жирную горячую темноту зрительного зала. Слышен был ангелический шелест афиш. Но потом актер проснулся. Господин Пике снова хихикал. Тогда, вопреки всем расчетам Луиджи, отравленный газами пронзил себя ножом, да, да, не господина Пике, - себя. Я не мог этого вынести. Я отвернулся. Мое якобы несуществующее сердце учащенно билось, и красная краска, употребляемая честным режиссером этого окраинного театрика, могла легко замарать и мою рубашку. С удовлетворением я заметил, что сидящая рядом молоденькая девушка, модистка или белошвейка сострадательно сморкается. Вежливо и в то же время взволнованно я сказал ей:
- Спасибо, сударыня, спасибо.
Каково же было мое удивление, когда все они выбежали на авансцену, все, и господин Пике, и брат и сестра и даже красная рубаха, чтобы исполнить совместно сентиментальные и скабрезные куплеты о любви в Фонтенэ-о-Роз. О, конечно, туда ходят трамваи! Пойте же, пойте, вас купят как щеглов и вам дадут конопляное семя! Да здравствуют чистое искусство и святая любовь!
Спрятав в сумочку мокрый платок, моя соседка не стала дожидаться субботы и луны - она прилежно целовалась с клетчатой кепкой. Луиджи бодро насвистывал. Его недавние слова, очевидно, являлись не только философским аргументом - он и вправду намеревался свернуть на бульвар Гарибальди.
Сегодня - вторник, четверг - послезавтра. Мне подарены два дня и новый титул "фантаста". За что? Скажите, за что? Я не отравлен газами, но я много страдал. Я узнал сполна человеческую злобу, а кто скажет, что злоба легче синильной кислоты? Если я даже призрак, это вы виноваты, вы все. Вы украли у меня будничное провинциальное счастье и нормальную теплоту в 37 градусов по Цельсию. Не пробуйте отнекиваться - кто же кроме вас мог расхитить по мелочам надежды, губы, слезы и пальцы? Ведь я жил. Я любил жену, лохматых собак и стихи. Вы мне ничего не оставили, кроме семи су на трамвай и горя.
Я негодовал. Я ненавидел запрудившую выход толпу, фонари и Луиджи. Сильнее всего я ненавидел Луиджи. Не за то, что он идет к Паули. Я хорошо помнил рыженький таз. Нет, за то, что ему не захочется мыться, что он будет в лад щеглам целоваться и в лад всему миру дышать. Я ненавидел его за проклятую встречу у остановки автобусов, за мену, в которой я прогадал. Он вышел живым. А я... Чтобы как-нибудь отомстить ему, я сказал, прощаясь:
- Кстати, а ты убежден, что Паули существует?
Как видите, это была абстрактная месть. Но не так понял меня Луиджи. Его губы задрожали. Задрожала и тень на асфальте.
- Ты, может быть, солгал мне? Ее вчера ночью не было дома. Я искал ее повсюду. Я искал ее всю ночь напролет. Удовлетворенный, я заметил:
- Нельзя искать тень. Тогда предлагают подтяжки и жирафы поют под мостом.
Но он добивался иного ответа.
- Может быть, она была с тобой? Тогда к черту Пике! Я убью тебя здесь же, на месте.
- Будь рассудительным, Луиджи. Час тому назад ты уверял меня, что я не существую. Как же я мог похитить Паули?
Это ему понравилось. Он благодушно и пренебрежительно рассмеялся.
- Ты прав. Хоть у Паули бывают причуды, но она никогда не сможет увлечься клоуном. Ты мог бы зарабатывать в цирке большие деньги. Впрочем, теперь не стоит. До четверга осталось недолго. Но Паули... У кого же могла быть Паули? Она говорит, что у подруги, но я ей не верю. Днем я ей верил, а сейчас не верю. Слушай, скажи твоему русскому, чтобы он мне не попадался на глаза. У него отвратительный нос. А когда я сказал об этом Паули, Паули рассердилась. Если я увижу его, кто знает... Ведь нажать эту штуку очень просто.
И хотя я думал иначе, я не стал спорить. Я остался один, и я не знал, куда мне идти. Вдруг в толпе я заметил еще блестящие глаза моей соседки, которая, как и я, не могла вынести торжества господина Пике. Я забыл финальный смех и поцелуи. Я помнил только мокрый платочек. Здесь я найду толику сочувствия, несколько банальных и трогательных слов, может быть, слез. Они дадут мне силы прожить до четверга. Приподняв церемонно шляпу, я подошел к ней.
- Еще раз спасибо вам за то, что вы плакали. Вы, может быть, не знаете, чего стоят ваши слезы. Они важнее всех переворотов и всех обид.
Тогда вынырнула клетчатая кепка:
- Прошу вас, сударь, не приставать к чужой даме. Девушка вступилась за меня:
- Не волнуйся, Южень, это, вероятно, один из актеров, который благодарит в моем лице публику. Вы, право, хорошо играли. Я плакала, как овца. А потом вы очень весело пели. Я так смеялась, я так смеялась... Вы на редкость веселый актер.
Я еще раз снял шляпу и поспешил согласиться.
16
ЛЕТО 1925 ГОДА
Вне этого сейчас тихо и темно. Километры идут за века. Можно легко представить себе, как молча вызревает пшеница и молча же умирают люди, среди звезд и пилюль. Борясь с норд-вестом, пузатые суда несут очередной груз зерна и тоски. Лозы на полях Шампани, вдоволь унавоженных подвигами и испражнениями, наливаются бешенством, и золотая злоба уже стреляет пробками. Ананасовыми консервами и мускусом негров пахнет тропическая гниль двух дюжин республик. Глухи и темны штреки рурских шахт, где полуголые забойщики отбивают у скаредной земли чужое черное счастье.
Да, разумеется, мир велик! О породах деревьев, а их тысячи, хорошо знают ботаники. Что касается человеческого горя, то это тема для романов. Беллетристы исправно выменивают его на славу и на бессонницу.
Где я был? Через что прошел? Слабеют мышцы. Далеки воспоминания. И никому нет дела до меня: ни друзьям, ни полицейским, ни статистике. Я один.
Дуговые лампы падают, подымаются. Красная шрапнель кружится над кепкой. Караулят прожекторы, и один луч, невыносимо пронзительный, несется прямо на меня, касается, слепит, уничтожает, Я вспоминаю рыжую глину траншей. Я зову санитара - уберите меня! Разве вы не видите, что я уже выбыл из строя? Меня следует спешно эвакуировать в ночь. Но мнимый санитар язвительно улыбается. Он думает иначе. Он думает, что мне необходимо поглядеть оперетту "Только не в губы". Другой уверяет, что я создан для "Дохлой крысы", для ее первоклассного джаз-банда и умеренных цен. Световое наступление продолжается. Огненный шторм взрывает площадь Пигалль. Он срывает шляпы и добродетель. Я задыхаюсь от бензина и от косметической смерти. Проворовавшиеся кассиры и дочери почтенных, но бедных профессоров кротко открывают газовые краны. Счета стыдливо сгибаются, чтобы не было видно цифр. Они оплачиваются статьями кодекса и стрихнином.
Как в подвалах Государственного Банка - золото, здесь собран свет, весь свет темной Европы, украденные лампы разорившихся адвокатов, лучины трансильванских пастухов, чадные факелы шахтеров, глаза обманутых девушек, поэтическое вдохновение и антрацит Силезии. Там, в темноте окрестных улиц, начинается черновой быт с вызреванием пшеницы и с прожиточным минимумом.
Как глупая Паули, я лечу на эти огни. Жалка среди трагического фейерверка моя сутулая спина и моя петитная биография. Поглядите со стороны - окруженная светом тень мечется как пойманная крыса. Она похожа также на летучую мышь. Но это человек. Он принес сюда страдание, излишнее как зубная боль и чужой револьвер. В баре "Сплендид" уже ждет его известный вам меланхолик. Он думает об унынии Месопотамии и пьет воду "Виши". Сейчас эти тени встретятся. Черная вещица разобьет электрическую лампу и сердце, хрупкое как бокал, в котором плавала золотая рыбка. Тогда нахлынут лакеи и репортеры, чтобы вскоре снова отхлынуть. Паркет посыпят опилками. Новые посетители закажут шампанское. Поглядите же со стороны - до чего неизбежны жесты и до чего случайна жизнь!
Собравшись с силами, я стойко взошел на это баснословное аутодафе. Господина Пике еще не было. Ни публика, ни лакеи не подозревали, чем страшна эта ночь. Меня принимали за кутящего счетовода, и в поданный мне коктейль явно входило презрение. Напитки изготовлял китаец с фиолетовыми веками и с девическими руками профессионального палача. Я думаю, что он знал нирвану и умел хорошо сажать людей на кол. Он тщательно отмерял настойки всех цветов радуги, дары апостольских монастырей и горной флоры, Зелень мяты зло враждовала с золотом святого Бенедикта. Зелья взбивались, подогревались, замораживались. Они подготовляли танцы и преступления. Китаец глядел на бокалы и на потолок. К человеческим судьбам он был безучастен. Мудрость Конфуция и рецепты коктейлей создавали иноматериковое отторжение.
Стоит ли говорить о публике? Разумеется, аргентинский сутенер, смуглый и влажный, как фармацевтическая пиявка, высасывал из разбогатевшей привратницы материнскую нежность и чек на предъявителя. Разумеется, чикагский скотовод осторожно проверял товар, закупая очередную партию античных форм и классического жара - m-lle Фифи или m-lle Бебетт, с бюстом из Луврского музея и с душою от портного Пуаре. Разумеется, присутствовал и русский князь, его широчайшие жесты измерялись десятинами бывших вотчин, а стекло он бил трагически и в кредит. Имелись и молокосос студентик, стянувший у маман горделивый поцелуй, а у папа предохранительные средства, и кастильские шулера, поэты-педерасты, частные сыщики, профессиональные танцоры, - словом, тщательный подбор призраков в манишках и в лифах, готовых принять из девических рук китайца десятифранковую смерть. Напрасно их разыскивать в адресных столах или в глубинах сердца. Днем они вовсе отсутствуют. Они прячутся, как клопы, в щелях разносортных отелей или же в томиках космополитических романов. Зарево площади Пигалль, чьи отсветы лижут мир, вплоть до взбитых белков Лапландии и до пены Атлантики, притягивает сюда эту утомительную мошкару. Дивен свет и мажорно гремят барабаны, но воскресни Тютчев, он бы снял очки, вытер бы помутневшие стеклышки и воскликнул бы: "Вот он, Божий гнев, прекрасная малярия, озноб лживой лазури и самоубийств".
А впрочем, довольно эстетики, литературных справок и этнографических описаний. О публике, право же, не стоит говорить. Необходимо упомянуть лишь об одной парочке, затененной коленкоровыми пальмами и тягостными событиями предшествующих глав. Не только зеркала - совесть следила за мной. В укромном углу губастый фантаст и его трепещущая подруга втягивали сквозь соломинки коктейль и часы. Как и я, они ждали развязки. Дрожание губ продолжалось. Оно избавляло меня от последних раздумий. Все было ясно, как в этом чересчур освещенном баре. Сейчас придет господин Пике. Я не должен убивать его. Я его убью. Слюнявый идиот унаследует сеть универсальных магазинов и меланхолию. Юр опустит в роковую копилку пять ассигнаций. Мой повелитель повезет Паули к щеглам и к луне. А мне церемонно отрежут голову, оплакав ее предварительно, с помощью парикмахерского пульверизатора. Наверху, над асфальтом площади Конкорд, над ее восклицательным обелиском, над самой Эйфелевой башней, как в старых сказках, будет летать крохотная Эдди с обязательной слюнявкой и с ангелической тоской. О чем же мне было думать? Я взял стакан, полный желтой мудрости, и жадно опустошил его.
Господин Пике сильно запоздал. Может быть, он завел новую рыбку? Или осложнения в Марокко потребовали серьезной консультации? Стаканы повторялись. Китайские пытки сказывались хотя бы в трагическом ритме танцующих. Здесь больше не было ни чеков, ни десятин, ни профилактики. Без труда опознал я на лице кассирши, с зловещим звоном отпускавшей счета, водянистую улыбку, по гимназии знакомого, Харона. Тени вспоминали прошлую жизнь и в такт содрогались. Здесь была отдача детских игр - лапты или пятнашек, первой влюбленности, самодовольного галопа, парадов, курьерских поездов, повседневной трусцы служилого дня, выпивок, болезней, одутловатой походки уже пятого - шестого десятка, наконец, агонии. При посмертной проверке все эти движения оказывались однородными. Жизнь сводилась к нескольким простейшим па. Косный мир физиологически сокращался оплакиваемый чахоточными музыкантами, ублюдками литовского или галицийского гетто, из тех, что перепродают ломбардные квитанции и за ночь выдумывают Бога. В характере музыки не приходилось сомневаться: фокстрот оплакивал землю, не традиционную горсть, кидаемую на похоронах, даже не Монмартр или Калифорнию, но звезду, вероятно, третьей величины, одинокую до слез, до страха, которая описывает свои арестантские круги.
Мы во многое верили, верили долго и крепко, хотя бы в Бога пастухов и инквизиторов, который сделал из воды вино, а из крови воду, в прогресс, в искусство, в любые очки, в любую пробирку, в любой камешек музея. Мы верили в социальную справедливость и в символику цветов. Мы умилялись то перед эстетикой небоскребов, то перед открытием новой сыворотки. Мы верили, что все идет к лучшему. Мы до хрипоты спорили, постановляли, читали стихи и сравнивали различные конституции. У нас были тогда стоячие воротнички и стойкие души. А потом?.. А потом мы лежали в жиже окопов и вместо масляничных масок примеряли противогазы. Мы кололи штыками, добывали пшено, дрожали от сыпняка или от испанки, строили новый мир и по мелочам спекулировали. Мы узнали, что война пахнет калом и газетной краской, а мир йодоформом и тюрьмой. Тогда - простите нас, мы только слабые люди, несчастное поколение, случайно затесавшееся среди исторических дат, - тогда мы вовсе перестали верить. Мы начали дуть в саксофоны, водить плечами и медной мелочью остающихся лет оплачивать дикие иллюминации. О, это не танец, и только шепотом можно говорить о всемирной тоске вульгарнейшего фокстрота, среди падающих министерств, бродячих вдов и дуговых ламп!
Не двигаясь с места, я выполнял все предписанные фигуры. Я как бы прижимал к себе Паули, повторяя при этом незамысловатую формулу провинциального фотографа. Я видел, как Юр и Диди бьются в падучей, ногами отшвыривая пробки, ренту и убеждения. Господин Пике уныло агонизировал. Дым и неизвестность мешали мне разглядеть, кто его партнерша: нефть или рыбка?
Я ждал господина Пике. Вместо него пришел Юр. Он был давно переведен мною из спасителей в разряд мелких свидетелей. Поэтому, увидав развенчанный нос, я только рассеянно зевнул.
- Пике еще не пришел. Но он обязательно придет. Он придет с Диди. Тогда я здесь же все закончу. Вы получите пять тысяч и глаза птицы. Если вас спросят, как очевидца, молчите. Помните Харьков и морозный цирк. Я не хочу, чтобы глаза, плакавшие над Жанной, снова увлажнились. Романы с продолжением - прескучная вещь.
Юр резко прервал меня:
- Бросьте! Я сам не понимаю, что со мной было. Климат? Или то самое? Все равно. Теперь это прошло. Мне не нужны деньги. Я потерял четыре дня. Меня следует за это подвергнуть взысканию. Но я счастлив - ведь я мог потерять всю жизнь.
- Юр, что вы говорите?.. Вы не смеете быть счастливым! Вы разорвали синюю тетрадку и вы шли в морг. Я не позволю вам разыгрывать живого человека. Выпейте лучше коктейль. Ведь сейчас появится ночная птица. Она будет петь о старом мэре.
- Я знаю, что она придет. Я хочу с ней проститься.
Я рассмеялся - можно ли проститься с собственным вымыслом? Как будто Диди - это женщина, которой шлют открытки и машут платочком. Диди пахнет химическими фиалками. Она живет здесь - я показал на левый карман жилета. Далекий и от поэзии и от анатомии, я все же знал, что именно здесь квартируют мои невыносимые друзья: губастый фантаст и председатель "Лиги".
- Здесь...
Юр вынул небольшой кусочек картона. Я увидел нечто бесконечно нелепое - железнодорожный билет до Москвы. Здесь начинался бред. Милый товарищ, ведь мы уже вручили монету нашей молодости этому тощему перевозчику. Представьте себе - тщательно замороженный труп встает, зачесывает гладко волосы, поправляет галстук и тихо выходит из морга. Сторож, ничего не подозревая, крепко спит. В кармане у замороженного бумажник с документами, с деньгами, с билетом. Судя по паспорту, "особых примет не имеется", ведь посмертное состояние и приобретенная в холодильнике гусиная кожа вряд ли являются таковыми. Труп в коридоре вагона закуривает папиросу, смотрит в окно на коров и на водокачки, любопытствует: "А сколько здесь стоит поезд? а сколько здесь?..". Молча предъявляет он таможенному чиновнику две смены белья и эмалированный чайник. Он, кажется, радуется родным обычаям. Он пьет чай, горячий чай. Вы не умилены? - он делает все, чтобы сойти за живого. Оттаявшее мясо таит, однако, коварные замыслы. Молодая попутчица неожиданно отворачивается и нюхает одеколон. Купе постепенно пустеет. Кондуктор отчаянно дрожит и выпрыгивает в окошко. За ним - пассажиры, прямо на коров и на водокачку. Теперь поезд пуст. Только в одном купе зеленоватая тень с погасшей папироской несется неведомо куда, среди ночи и зноя, косая, одинокая, как сумасшедший диктатор. Пожалейте ее! Поверните скорее тормоз! Похороните ее под водокачкой, чтобы коровы жевали память и клевер!
- Вы хотите ехать в Москву? Но как вы встретитесь с товарищем Таней? Она ведь сознательная и не верит в привидения. Она, чего доброго, позовет милицию.
- Я еду завтра. Это - через Себеж и через так называемую "любовь". Это отсюда три дня и вся жизнь. Там нет химических фиалок. Там Зубовский бульвар пахнет антоновкой и частушками. Я забуду слова: "Диди", "коктейль", "морг". Я услышу "братву" и "рабкоров".
- Юр, вы видите, как Паули смотрит на вас? Они караулят. Юр, мне жалко вас. Я хотел достать вам пять тысяч. Я готов сделать все, чтобы вы услышали запах антоновских яблок. Но четыре глаза под коленкоровой пальмой не выпустят нас отсюда.
Юр ласково похлопал меня по плечу.
- Ерунда! Вы здесь совсем развинтились.
Я вас теперь понимаю, - если бегать по этим улицам, можно и вправду сойти с ума, хотя бы от реклам и от раскрашенного воска. Оставьте Пике. Его нет. Вы его сочинили. Вы его выдумали, как книгу. Поедем в Москву. Я вам покажу подсолнечники и стенные газеты. Там вы быстро вылечитесь. Вот тогда-то вы напишете настоящий роман: о том, как шумит орешник, о том, как смеется товарищ Таня, о том, как хороша жизнь взаправду, молодая, глупая, честная жизнь.
- Юр, они смотрят на вас! Вы никуда не уедете. Когда я выглянул в окошко отеля, вы шли прямо в морг. Почему вы так побледнели? Не следует ждать Диди. Это злой персонаж кабацкой трагедии. Вы не верите мне? Вы улыбаетесь? Что ж, если вы можете, бегите, бегите на вокзал! Только скорее!..
Он не послушался меня. Впрочем, он и не мог уйти. Пока я метался в тревоге, мотылек расправил крылья своего невыносимого шарфа и, описав несколько судорожных дуг, повис над Юром. Что заставило Паули пренебречь недобрым колыханьем ревнивого фантаста - нежность, месть или безнадежность? Ее приход был непонятен и страшен. Юр привстал! Я же преглупо протянул ей стакан с коктейлем: "скол". Женщина, однако, молчала. Танцы окрест продолжались. Это была инерция давних, доисторических чувств. Ничто не могло уже остановить жалобы саксофона и механическую тряску плеч. Я попробовал заговорить:
- Паули, не нужно звать полицию! Зачем тебе Юр? У тебя ведь щеглы в беседке. Опомнись, Паули! Тогда в кафе ты плакала от ласки и от хлеба. Пожалей же Юра! Он разорвал синюю тетрадку. А у тебя Эдди. Ты слышишь - у тебя Эдди!..
Паули молчала, все так же напряженно и необъяснимо глядя на Юра. Тогда раздался голос, столь трогательный в своей человечности, что я не сразу понял, откуда он исходит. Среди автомобильных фанфарад и граммофонных вмешательств я ведь успел отвыкнуть от теплых звуков живых существ. Это говорил Юр. Никогда прежде он не говорил так. Куда девались и самоуверенность цирка "Миссури" и суетливое заиканье Парижа? Он говорил столь голо, столь бесхитростно, что от восторга и от срама я закрыл глаза можно ли было вынести, среди качающихся манекенов и китайского формуляра, простоту этого вихрастого мальчика, который через ночь и миры неуклюже искал загорелую руку какой-то Тани, перепачканную лесной малиной или чернильным карандашом конспектов?
Нет, я ничего не сказал Паули. Я только тихо встал и подошел к рукомойнику. Всю ночь я мылся в маленьком ржавом тазу, который пах мыльной сиренью и железом, мылся задумчиво и педантично, под щелканье щеглов, под лягушечьи серенады незамирающих поцелуев. А когда в окошко бесцеремонно ворвался мой главный мучитель - рыжее, простоволосое, дубастое солнце, я подошел к плакавшей по-прежнему Паули и тупо сказал:
- А Эдди?.. Не смей трогать Эдди!
15
СНОВА МЕНА
Была минута некоторого успокоения - наконец-то я встретился с господином Пике при благоприятных обстоятельствах. Отделенный от меня наивной фантазией третьеразрядного автора и огнями рампы, он вел себя, как подобает председателю "Лиги". Совращение бедной девушки, сестры отравленного газами рабочего, было много вразумительнее, нежели геометрия или золотая рыбка. Я искренно негодовал. Не будь рядом со мной Луиджи, я, может быть, пустил бы в ход черную вещицу. Но фантаст твердо знал факты и адреса. Странный фантаст, он не доверял ни гриму, ни слезам. Он даже шептал мне, что эти слезы сделаны из глицерина. Правда, когда лакеи господина Пике вывели обиженного брата, он крикнул "негодяй". Но как только взрыв утрированного кашля и пестрый от реклам занавес сразили отравленного газами героя, фантаст поспешил рассмеяться. От недавнего преступления оставались лишь аплодисменты и липкая нуга, всучаемая назойливыми капельдинершами.
Луиджи воспользовался антрактом, чтобы выпить стакан грога, а также, чтобы допросить меня вновь о далеко не героических похождениях скульптора Загера. Он был туп и взыскателен, как чикагский контрметр или как славянская совесть. Говоря откровенно, я его боялся. Я юлил и ерзал, превращаясь в школьника, не приготовившего уроки. Об откровенном признании нечего было и думать. Рыбка стыдливо скрылась среди звяканья рюмок и трубочного дыма. Мне пришлось выдумать какого-то сыщика, внимательно следившего за мной, особенно за руками. Я даже не мог вынуть портсигар. Луиджи милостиво простил меня. Он сообщил мне о новом плане. В четверг. Бар "Сплендид" на площади Пигалль. Диди приведет туда Пике. Там креолка Джили в лучших ее номерах. Там я смогу выполнить все беспрепятственно.
Четверг. Сегодня вторник. Следовательно, остается два дня. Близость конца придала мне смелости. Вас, может быть, удивит, почему я не сделал этого прежде? Меня же удивляет, как я решился задать трезвый вопрос вымыслу, собирателю окурков, губастому сну, который рисовал вензеля, расхваливал соски и управлял баром, я, тоже шаткий и отсутствующий, случайно не стертый резинкой зари и не подобранный сомнамбулическим мусорщиком. Нас окружали пропадающие в дыму газовые рожки и едкое дыхание нагретого спирта.
- ...Я только спрашиваю. Пойми, я не отказываюсь. Я сделаю все. Я помню "Лигу" и Дуарнене. Я помню, как он сегодня хихикал, выталкивая отравленного газами. Рыбка не в счет. Его следует убить, хотя бы потому, что у него слишком много теней. Они загромождают мир. Они пьют нефть и кровь. Все это ясно и просто. Но скажи мне - почему я? Почему не этот отравленный газами? Он ведь знает, что значит нефть. И он к тому же потерял сестру. Почему не синяя блуза, которая сосала нугу и аплодировала? Почему?. Почему, и это самое непонятное, почему не ты, Луиджи?
Должен сказать, что вопрос мой прежде всего удивил самого Луиджи. Он втянул голову и приподнял руки, как будто его обыскивали. Видимо, он никогда об этом не думал. Ответил он мне не сразу. Несколько раз подымалась бутылка с ромом. Летали на пол окурки. Дрожал туманный свет. Бар пустел, чахоточный герой готовился к выходу и глицериновые слезы уже блестели на ресницах совращенной сестры. А я все еще ждал разгадки. Я ждал, что Луиджи ударит меня или заплачет. Но зной, но дым, но сон, густой и клейкий как нуга сон, родили иное. Ответ был неожидан и невыносим. Мы менялись ролями. В пустом баре с меня сдирали не только пиджак, но и кожу. При проверке под розоватой оболочкой ничего не оказалось, кроме лирической пустоты и проглоченного грога.
Почему не он? Да потому, что он живет. Он любит Италию и пестрые галстуки. У него Паули. Я не знаю, что такое Паули. Это - как опухоль. И это - как весна. А меня вовсе нет. Я подбираю отсутствующие окурки и гоняю поэтических баранов. Если я сейчас исчезну, никто этого не заметит. Я выйду, как табачный дым. Я никого не люблю. Я сам ему в этом признался. Значит я смогу в последний раз съесть телячью голову и деликатно умереть. А он? Он - управляющий баром на улице Шатоден. В субботу он отправляется за город...
Здесь я прервал Луиджи:
- Да, да, я знаю, - там музыкальные щеглы и хозяйка заправляет луну.
Но он меня не слушал.
- Пике хитер. У него недаром сеть универсальных магазинов и списки намеченных жертв. Он обезоруживает лаской. Так расписывают небо перистыми облаками, а женские лица любовью. Ты знаешь, зачем выдумана суббота? Чтобы был понедельник. Я, милый мой, почти что женат. Если ты не видишь сквозь жилет сердца, я покажу тебе фотографическую карточку и счет из красильни. Я могу сегодня пойти к ней, сейчас же, я...
Он долго кричал, все стараясь доказать мне подлинность своего существования. Я не пытался спорить - водевильный характер происходящего скорее веселил меня. Итак, фантаст решительно отказывается от дрожания под фонарями. Что же, тогда я попробую заняться этим томительным ремеслом. Другого выхода нет. Глупо было бы вернуться к жене, у которой нежная душа и светло-розовая пижама, в этом новом облике - без сердца, без записной книжки, без ревности, с погашенной как марка верой и с заряженным чужими руками револьвером. А книги? Книги пишут обладая месячным бюджетом, письменным столом и дисциплинированной фантазией.
Мы, разумеется, опоздали. Судьба несчастной сестры осталась невыясненной. Зато брат видел сон и во сне торжествовала справедливость. Красный шелк рубашки был встречен аплодисментами. Отравленный газами больше не кашлял. Он великодушно простил Пике. Хотя это было сном, Луиджи крикнул: "Дай мне его, я с ним расправлюсь!". Соседи одобрительно замычали. Сон охватывал жирную горячую темноту зрительного зала. Слышен был ангелический шелест афиш. Но потом актер проснулся. Господин Пике снова хихикал. Тогда, вопреки всем расчетам Луиджи, отравленный газами пронзил себя ножом, да, да, не господина Пике, - себя. Я не мог этого вынести. Я отвернулся. Мое якобы несуществующее сердце учащенно билось, и красная краска, употребляемая честным режиссером этого окраинного театрика, могла легко замарать и мою рубашку. С удовлетворением я заметил, что сидящая рядом молоденькая девушка, модистка или белошвейка сострадательно сморкается. Вежливо и в то же время взволнованно я сказал ей:
- Спасибо, сударыня, спасибо.
Каково же было мое удивление, когда все они выбежали на авансцену, все, и господин Пике, и брат и сестра и даже красная рубаха, чтобы исполнить совместно сентиментальные и скабрезные куплеты о любви в Фонтенэ-о-Роз. О, конечно, туда ходят трамваи! Пойте же, пойте, вас купят как щеглов и вам дадут конопляное семя! Да здравствуют чистое искусство и святая любовь!
Спрятав в сумочку мокрый платок, моя соседка не стала дожидаться субботы и луны - она прилежно целовалась с клетчатой кепкой. Луиджи бодро насвистывал. Его недавние слова, очевидно, являлись не только философским аргументом - он и вправду намеревался свернуть на бульвар Гарибальди.
Сегодня - вторник, четверг - послезавтра. Мне подарены два дня и новый титул "фантаста". За что? Скажите, за что? Я не отравлен газами, но я много страдал. Я узнал сполна человеческую злобу, а кто скажет, что злоба легче синильной кислоты? Если я даже призрак, это вы виноваты, вы все. Вы украли у меня будничное провинциальное счастье и нормальную теплоту в 37 градусов по Цельсию. Не пробуйте отнекиваться - кто же кроме вас мог расхитить по мелочам надежды, губы, слезы и пальцы? Ведь я жил. Я любил жену, лохматых собак и стихи. Вы мне ничего не оставили, кроме семи су на трамвай и горя.
Я негодовал. Я ненавидел запрудившую выход толпу, фонари и Луиджи. Сильнее всего я ненавидел Луиджи. Не за то, что он идет к Паули. Я хорошо помнил рыженький таз. Нет, за то, что ему не захочется мыться, что он будет в лад щеглам целоваться и в лад всему миру дышать. Я ненавидел его за проклятую встречу у остановки автобусов, за мену, в которой я прогадал. Он вышел живым. А я... Чтобы как-нибудь отомстить ему, я сказал, прощаясь:
- Кстати, а ты убежден, что Паули существует?
Как видите, это была абстрактная месть. Но не так понял меня Луиджи. Его губы задрожали. Задрожала и тень на асфальте.
- Ты, может быть, солгал мне? Ее вчера ночью не было дома. Я искал ее повсюду. Я искал ее всю ночь напролет. Удовлетворенный, я заметил:
- Нельзя искать тень. Тогда предлагают подтяжки и жирафы поют под мостом.
Но он добивался иного ответа.
- Может быть, она была с тобой? Тогда к черту Пике! Я убью тебя здесь же, на месте.
- Будь рассудительным, Луиджи. Час тому назад ты уверял меня, что я не существую. Как же я мог похитить Паули?
Это ему понравилось. Он благодушно и пренебрежительно рассмеялся.
- Ты прав. Хоть у Паули бывают причуды, но она никогда не сможет увлечься клоуном. Ты мог бы зарабатывать в цирке большие деньги. Впрочем, теперь не стоит. До четверга осталось недолго. Но Паули... У кого же могла быть Паули? Она говорит, что у подруги, но я ей не верю. Днем я ей верил, а сейчас не верю. Слушай, скажи твоему русскому, чтобы он мне не попадался на глаза. У него отвратительный нос. А когда я сказал об этом Паули, Паули рассердилась. Если я увижу его, кто знает... Ведь нажать эту штуку очень просто.
И хотя я думал иначе, я не стал спорить. Я остался один, и я не знал, куда мне идти. Вдруг в толпе я заметил еще блестящие глаза моей соседки, которая, как и я, не могла вынести торжества господина Пике. Я забыл финальный смех и поцелуи. Я помнил только мокрый платочек. Здесь я найду толику сочувствия, несколько банальных и трогательных слов, может быть, слез. Они дадут мне силы прожить до четверга. Приподняв церемонно шляпу, я подошел к ней.
- Еще раз спасибо вам за то, что вы плакали. Вы, может быть, не знаете, чего стоят ваши слезы. Они важнее всех переворотов и всех обид.
Тогда вынырнула клетчатая кепка:
- Прошу вас, сударь, не приставать к чужой даме. Девушка вступилась за меня:
- Не волнуйся, Южень, это, вероятно, один из актеров, который благодарит в моем лице публику. Вы, право, хорошо играли. Я плакала, как овца. А потом вы очень весело пели. Я так смеялась, я так смеялась... Вы на редкость веселый актер.
Я еще раз снял шляпу и поспешил согласиться.
16
ЛЕТО 1925 ГОДА
Вне этого сейчас тихо и темно. Километры идут за века. Можно легко представить себе, как молча вызревает пшеница и молча же умирают люди, среди звезд и пилюль. Борясь с норд-вестом, пузатые суда несут очередной груз зерна и тоски. Лозы на полях Шампани, вдоволь унавоженных подвигами и испражнениями, наливаются бешенством, и золотая злоба уже стреляет пробками. Ананасовыми консервами и мускусом негров пахнет тропическая гниль двух дюжин республик. Глухи и темны штреки рурских шахт, где полуголые забойщики отбивают у скаредной земли чужое черное счастье.
Да, разумеется, мир велик! О породах деревьев, а их тысячи, хорошо знают ботаники. Что касается человеческого горя, то это тема для романов. Беллетристы исправно выменивают его на славу и на бессонницу.
Где я был? Через что прошел? Слабеют мышцы. Далеки воспоминания. И никому нет дела до меня: ни друзьям, ни полицейским, ни статистике. Я один.
Дуговые лампы падают, подымаются. Красная шрапнель кружится над кепкой. Караулят прожекторы, и один луч, невыносимо пронзительный, несется прямо на меня, касается, слепит, уничтожает, Я вспоминаю рыжую глину траншей. Я зову санитара - уберите меня! Разве вы не видите, что я уже выбыл из строя? Меня следует спешно эвакуировать в ночь. Но мнимый санитар язвительно улыбается. Он думает иначе. Он думает, что мне необходимо поглядеть оперетту "Только не в губы". Другой уверяет, что я создан для "Дохлой крысы", для ее первоклассного джаз-банда и умеренных цен. Световое наступление продолжается. Огненный шторм взрывает площадь Пигалль. Он срывает шляпы и добродетель. Я задыхаюсь от бензина и от косметической смерти. Проворовавшиеся кассиры и дочери почтенных, но бедных профессоров кротко открывают газовые краны. Счета стыдливо сгибаются, чтобы не было видно цифр. Они оплачиваются статьями кодекса и стрихнином.
Как в подвалах Государственного Банка - золото, здесь собран свет, весь свет темной Европы, украденные лампы разорившихся адвокатов, лучины трансильванских пастухов, чадные факелы шахтеров, глаза обманутых девушек, поэтическое вдохновение и антрацит Силезии. Там, в темноте окрестных улиц, начинается черновой быт с вызреванием пшеницы и с прожиточным минимумом.
Как глупая Паули, я лечу на эти огни. Жалка среди трагического фейерверка моя сутулая спина и моя петитная биография. Поглядите со стороны - окруженная светом тень мечется как пойманная крыса. Она похожа также на летучую мышь. Но это человек. Он принес сюда страдание, излишнее как зубная боль и чужой револьвер. В баре "Сплендид" уже ждет его известный вам меланхолик. Он думает об унынии Месопотамии и пьет воду "Виши". Сейчас эти тени встретятся. Черная вещица разобьет электрическую лампу и сердце, хрупкое как бокал, в котором плавала золотая рыбка. Тогда нахлынут лакеи и репортеры, чтобы вскоре снова отхлынуть. Паркет посыпят опилками. Новые посетители закажут шампанское. Поглядите же со стороны - до чего неизбежны жесты и до чего случайна жизнь!
Собравшись с силами, я стойко взошел на это баснословное аутодафе. Господина Пике еще не было. Ни публика, ни лакеи не подозревали, чем страшна эта ночь. Меня принимали за кутящего счетовода, и в поданный мне коктейль явно входило презрение. Напитки изготовлял китаец с фиолетовыми веками и с девическими руками профессионального палача. Я думаю, что он знал нирвану и умел хорошо сажать людей на кол. Он тщательно отмерял настойки всех цветов радуги, дары апостольских монастырей и горной флоры, Зелень мяты зло враждовала с золотом святого Бенедикта. Зелья взбивались, подогревались, замораживались. Они подготовляли танцы и преступления. Китаец глядел на бокалы и на потолок. К человеческим судьбам он был безучастен. Мудрость Конфуция и рецепты коктейлей создавали иноматериковое отторжение.
Стоит ли говорить о публике? Разумеется, аргентинский сутенер, смуглый и влажный, как фармацевтическая пиявка, высасывал из разбогатевшей привратницы материнскую нежность и чек на предъявителя. Разумеется, чикагский скотовод осторожно проверял товар, закупая очередную партию античных форм и классического жара - m-lle Фифи или m-lle Бебетт, с бюстом из Луврского музея и с душою от портного Пуаре. Разумеется, присутствовал и русский князь, его широчайшие жесты измерялись десятинами бывших вотчин, а стекло он бил трагически и в кредит. Имелись и молокосос студентик, стянувший у маман горделивый поцелуй, а у папа предохранительные средства, и кастильские шулера, поэты-педерасты, частные сыщики, профессиональные танцоры, - словом, тщательный подбор призраков в манишках и в лифах, готовых принять из девических рук китайца десятифранковую смерть. Напрасно их разыскивать в адресных столах или в глубинах сердца. Днем они вовсе отсутствуют. Они прячутся, как клопы, в щелях разносортных отелей или же в томиках космополитических романов. Зарево площади Пигалль, чьи отсветы лижут мир, вплоть до взбитых белков Лапландии и до пены Атлантики, притягивает сюда эту утомительную мошкару. Дивен свет и мажорно гремят барабаны, но воскресни Тютчев, он бы снял очки, вытер бы помутневшие стеклышки и воскликнул бы: "Вот он, Божий гнев, прекрасная малярия, озноб лживой лазури и самоубийств".
А впрочем, довольно эстетики, литературных справок и этнографических описаний. О публике, право же, не стоит говорить. Необходимо упомянуть лишь об одной парочке, затененной коленкоровыми пальмами и тягостными событиями предшествующих глав. Не только зеркала - совесть следила за мной. В укромном углу губастый фантаст и его трепещущая подруга втягивали сквозь соломинки коктейль и часы. Как и я, они ждали развязки. Дрожание губ продолжалось. Оно избавляло меня от последних раздумий. Все было ясно, как в этом чересчур освещенном баре. Сейчас придет господин Пике. Я не должен убивать его. Я его убью. Слюнявый идиот унаследует сеть универсальных магазинов и меланхолию. Юр опустит в роковую копилку пять ассигнаций. Мой повелитель повезет Паули к щеглам и к луне. А мне церемонно отрежут голову, оплакав ее предварительно, с помощью парикмахерского пульверизатора. Наверху, над асфальтом площади Конкорд, над ее восклицательным обелиском, над самой Эйфелевой башней, как в старых сказках, будет летать крохотная Эдди с обязательной слюнявкой и с ангелической тоской. О чем же мне было думать? Я взял стакан, полный желтой мудрости, и жадно опустошил его.
Господин Пике сильно запоздал. Может быть, он завел новую рыбку? Или осложнения в Марокко потребовали серьезной консультации? Стаканы повторялись. Китайские пытки сказывались хотя бы в трагическом ритме танцующих. Здесь больше не было ни чеков, ни десятин, ни профилактики. Без труда опознал я на лице кассирши, с зловещим звоном отпускавшей счета, водянистую улыбку, по гимназии знакомого, Харона. Тени вспоминали прошлую жизнь и в такт содрогались. Здесь была отдача детских игр - лапты или пятнашек, первой влюбленности, самодовольного галопа, парадов, курьерских поездов, повседневной трусцы служилого дня, выпивок, болезней, одутловатой походки уже пятого - шестого десятка, наконец, агонии. При посмертной проверке все эти движения оказывались однородными. Жизнь сводилась к нескольким простейшим па. Косный мир физиологически сокращался оплакиваемый чахоточными музыкантами, ублюдками литовского или галицийского гетто, из тех, что перепродают ломбардные квитанции и за ночь выдумывают Бога. В характере музыки не приходилось сомневаться: фокстрот оплакивал землю, не традиционную горсть, кидаемую на похоронах, даже не Монмартр или Калифорнию, но звезду, вероятно, третьей величины, одинокую до слез, до страха, которая описывает свои арестантские круги.
Мы во многое верили, верили долго и крепко, хотя бы в Бога пастухов и инквизиторов, который сделал из воды вино, а из крови воду, в прогресс, в искусство, в любые очки, в любую пробирку, в любой камешек музея. Мы верили в социальную справедливость и в символику цветов. Мы умилялись то перед эстетикой небоскребов, то перед открытием новой сыворотки. Мы верили, что все идет к лучшему. Мы до хрипоты спорили, постановляли, читали стихи и сравнивали различные конституции. У нас были тогда стоячие воротнички и стойкие души. А потом?.. А потом мы лежали в жиже окопов и вместо масляничных масок примеряли противогазы. Мы кололи штыками, добывали пшено, дрожали от сыпняка или от испанки, строили новый мир и по мелочам спекулировали. Мы узнали, что война пахнет калом и газетной краской, а мир йодоформом и тюрьмой. Тогда - простите нас, мы только слабые люди, несчастное поколение, случайно затесавшееся среди исторических дат, - тогда мы вовсе перестали верить. Мы начали дуть в саксофоны, водить плечами и медной мелочью остающихся лет оплачивать дикие иллюминации. О, это не танец, и только шепотом можно говорить о всемирной тоске вульгарнейшего фокстрота, среди падающих министерств, бродячих вдов и дуговых ламп!
Не двигаясь с места, я выполнял все предписанные фигуры. Я как бы прижимал к себе Паули, повторяя при этом незамысловатую формулу провинциального фотографа. Я видел, как Юр и Диди бьются в падучей, ногами отшвыривая пробки, ренту и убеждения. Господин Пике уныло агонизировал. Дым и неизвестность мешали мне разглядеть, кто его партнерша: нефть или рыбка?
Я ждал господина Пике. Вместо него пришел Юр. Он был давно переведен мною из спасителей в разряд мелких свидетелей. Поэтому, увидав развенчанный нос, я только рассеянно зевнул.
- Пике еще не пришел. Но он обязательно придет. Он придет с Диди. Тогда я здесь же все закончу. Вы получите пять тысяч и глаза птицы. Если вас спросят, как очевидца, молчите. Помните Харьков и морозный цирк. Я не хочу, чтобы глаза, плакавшие над Жанной, снова увлажнились. Романы с продолжением - прескучная вещь.
Юр резко прервал меня:
- Бросьте! Я сам не понимаю, что со мной было. Климат? Или то самое? Все равно. Теперь это прошло. Мне не нужны деньги. Я потерял четыре дня. Меня следует за это подвергнуть взысканию. Но я счастлив - ведь я мог потерять всю жизнь.
- Юр, что вы говорите?.. Вы не смеете быть счастливым! Вы разорвали синюю тетрадку и вы шли в морг. Я не позволю вам разыгрывать живого человека. Выпейте лучше коктейль. Ведь сейчас появится ночная птица. Она будет петь о старом мэре.
- Я знаю, что она придет. Я хочу с ней проститься.
Я рассмеялся - можно ли проститься с собственным вымыслом? Как будто Диди - это женщина, которой шлют открытки и машут платочком. Диди пахнет химическими фиалками. Она живет здесь - я показал на левый карман жилета. Далекий и от поэзии и от анатомии, я все же знал, что именно здесь квартируют мои невыносимые друзья: губастый фантаст и председатель "Лиги".
- Здесь...
Юр вынул небольшой кусочек картона. Я увидел нечто бесконечно нелепое - железнодорожный билет до Москвы. Здесь начинался бред. Милый товарищ, ведь мы уже вручили монету нашей молодости этому тощему перевозчику. Представьте себе - тщательно замороженный труп встает, зачесывает гладко волосы, поправляет галстук и тихо выходит из морга. Сторож, ничего не подозревая, крепко спит. В кармане у замороженного бумажник с документами, с деньгами, с билетом. Судя по паспорту, "особых примет не имеется", ведь посмертное состояние и приобретенная в холодильнике гусиная кожа вряд ли являются таковыми. Труп в коридоре вагона закуривает папиросу, смотрит в окно на коров и на водокачки, любопытствует: "А сколько здесь стоит поезд? а сколько здесь?..". Молча предъявляет он таможенному чиновнику две смены белья и эмалированный чайник. Он, кажется, радуется родным обычаям. Он пьет чай, горячий чай. Вы не умилены? - он делает все, чтобы сойти за живого. Оттаявшее мясо таит, однако, коварные замыслы. Молодая попутчица неожиданно отворачивается и нюхает одеколон. Купе постепенно пустеет. Кондуктор отчаянно дрожит и выпрыгивает в окошко. За ним - пассажиры, прямо на коров и на водокачку. Теперь поезд пуст. Только в одном купе зеленоватая тень с погасшей папироской несется неведомо куда, среди ночи и зноя, косая, одинокая, как сумасшедший диктатор. Пожалейте ее! Поверните скорее тормоз! Похороните ее под водокачкой, чтобы коровы жевали память и клевер!
- Вы хотите ехать в Москву? Но как вы встретитесь с товарищем Таней? Она ведь сознательная и не верит в привидения. Она, чего доброго, позовет милицию.
- Я еду завтра. Это - через Себеж и через так называемую "любовь". Это отсюда три дня и вся жизнь. Там нет химических фиалок. Там Зубовский бульвар пахнет антоновкой и частушками. Я забуду слова: "Диди", "коктейль", "морг". Я услышу "братву" и "рабкоров".
- Юр, вы видите, как Паули смотрит на вас? Они караулят. Юр, мне жалко вас. Я хотел достать вам пять тысяч. Я готов сделать все, чтобы вы услышали запах антоновских яблок. Но четыре глаза под коленкоровой пальмой не выпустят нас отсюда.
Юр ласково похлопал меня по плечу.
- Ерунда! Вы здесь совсем развинтились.
Я вас теперь понимаю, - если бегать по этим улицам, можно и вправду сойти с ума, хотя бы от реклам и от раскрашенного воска. Оставьте Пике. Его нет. Вы его сочинили. Вы его выдумали, как книгу. Поедем в Москву. Я вам покажу подсолнечники и стенные газеты. Там вы быстро вылечитесь. Вот тогда-то вы напишете настоящий роман: о том, как шумит орешник, о том, как смеется товарищ Таня, о том, как хороша жизнь взаправду, молодая, глупая, честная жизнь.
- Юр, они смотрят на вас! Вы никуда не уедете. Когда я выглянул в окошко отеля, вы шли прямо в морг. Почему вы так побледнели? Не следует ждать Диди. Это злой персонаж кабацкой трагедии. Вы не верите мне? Вы улыбаетесь? Что ж, если вы можете, бегите, бегите на вокзал! Только скорее!..
Он не послушался меня. Впрочем, он и не мог уйти. Пока я метался в тревоге, мотылек расправил крылья своего невыносимого шарфа и, описав несколько судорожных дуг, повис над Юром. Что заставило Паули пренебречь недобрым колыханьем ревнивого фантаста - нежность, месть или безнадежность? Ее приход был непонятен и страшен. Юр привстал! Я же преглупо протянул ей стакан с коктейлем: "скол". Женщина, однако, молчала. Танцы окрест продолжались. Это была инерция давних, доисторических чувств. Ничто не могло уже остановить жалобы саксофона и механическую тряску плеч. Я попробовал заговорить:
- Паули, не нужно звать полицию! Зачем тебе Юр? У тебя ведь щеглы в беседке. Опомнись, Паули! Тогда в кафе ты плакала от ласки и от хлеба. Пожалей же Юра! Он разорвал синюю тетрадку. А у тебя Эдди. Ты слышишь - у тебя Эдди!..
Паули молчала, все так же напряженно и необъяснимо глядя на Юра. Тогда раздался голос, столь трогательный в своей человечности, что я не сразу понял, откуда он исходит. Среди автомобильных фанфарад и граммофонных вмешательств я ведь успел отвыкнуть от теплых звуков живых существ. Это говорил Юр. Никогда прежде он не говорил так. Куда девались и самоуверенность цирка "Миссури" и суетливое заиканье Парижа? Он говорил столь голо, столь бесхитростно, что от восторга и от срама я закрыл глаза можно ли было вынести, среди качающихся манекенов и китайского формуляра, простоту этого вихрастого мальчика, который через ночь и миры неуклюже искал загорелую руку какой-то Тани, перепачканную лесной малиной или чернильным карандашом конспектов?