Поездка в Вашингтон дала Бонхёфферу возможность увидеть расовую ситуацию в США с той точки зрения, с какой ее редко видели белые:
Нетрудно посмеяться над таким недостатком предвидения, но Бонхёфферы выросли в Грюневальде, среди ученой и культурной элиты, в составе которой каждый третий был евреем. Им не доводилось ни видеть, ни слышать ничего, сопоставимого с тем, что они обнаружили в США, где чернокожие оставались гражданами второго сорта и жили словно на противоположном полюсе от своих белых соседей. На Юге Бонхёфферу открылась еще более мрачная картина. Сравнение между США и Германией было тем затруднительнее, что в Германии евреи, по крайней мере, пользовались экономическим равноправием, а чернокожие в США и того не имели. Немецкие евреи занимали достаточно влиятельные позиции во всех сферах общества, что опять же резко отличалось от положения американских негров. В 1931 году никто и представить себе не мог, как ухудшится положение евреев всего через два года.
Общение Бонхёффера с афроамериканской общиной укрепило его в мысли, которая уже начала формироваться: подлинное благочестие и сила присутствуют лишь в тех американских церквах, где есть память о прошлом страдании и есть страдание нынешнее. Он находил в этих церквах и в их прихожанах то, чего академическое богословие, даже берлинского уровня, не касалось.
Нечто подобное обрел Бонхёффер и в дружбе с французом Жаном Лассером. Он уважал Лассера как сильного богослова, хотя и не соглашался с его крайним пацифизмом156. Однако из уважения к его богословской системе, а также, вероятно, поскольку двум европейцам легче было найти общий язык, Дитрих готов был непредвзято выслушать своего друга, и Лассер вовлек его в дискуссию, в результате которой Бонхёффер пришел в экуменическое движение: «Верим ли мы в Святую Католическую церковь, в общение святых, или же мы верим в предвечную миссию Франции? Нельзя совместить в себе христианина и националиста». Но разделить позицию Лассера Бонхёффера заставили не столько эти разговоры, сколько фильм.
Сила кинематографа
Путешествие
Глава 8
Бонхёффер возвратился в Берлин из США в конце июня. Он пробыл дома всего несколько дней и вновь отбыл в путь. Родители пытались заманить его во Фридрихсбрунн, но даже это любимое с детства место не могло соперничать с тем, что ожидало его в Швейцарии: Эрвин Суц обещал представить молодого человека Карлу Барту. 10 июля Бонхёффер отправился в Бонн.
Разумеется, первые его впечатления от общения с великим богословом оказались самыми благоприятными. Родителям он писал:
23 июля сорокапятилетний Барт пригласил двадцатипятилетнего Бонхёффера на обед. Они были наедине, Дитрих смог, наконец, задать вопросы, которые копились годами.
«Разговор с ним оказался даже интереснее его книг и лекций, – признавался Бонхёффер. – Потому что он вкладывается в него целиком. Никогда прежде я не видел ничего подобного». И он поясняет: «В нем есть открытость, готовность принять любое возражение, которое бьет в цель, и вместе с тем он полностью сосредоточен и упорно отстаивает точку зрения, заносчиво ли она высказана или скромно, догматично или всего лишь условно»167.
В следующие два года Бонхёффер часто наведывался к Барту. В сентябре 1932 года, когда Барт закончил первый том своей грандиозной «Церковной догматики», Бонхёффер приехал к нему в Швейцарию, в Бергли. Заодно он повидал и Суца, который познакомил его со швейцарским богословом Эмилем Бруннером. Когда в 1933 году в Берлинском университете открылась вакансия на кафедре богословия, Бонхёффер попытался использовать связи своей семьи в Прусском министерстве культуры и закрепить это место за Бартом, но Гитлер как раз занял пост рейхсканцлера, жизнь быстро политизировалась, и противникам Гитлера не светили заметные должности в науке или где-либо еще. Кафедра досталась Георгу Воббермину, человеку, скроенному из той же коричневой ткани, что и новый рейхсканцлер. Барт писал Бонхёфферу: «В эпоху рейхсканцлера Гитлера Воббермин куда больше подходит для руководства кафедрой Шлейермахера, чем я. Я слышал, как вы хлопотали обо мне… Я бы, конечно, принял кафедру… Мир сходит с ума, но мы же не позволим ему сломить нас, верно?» 168.
Пока что до восхождения Гитлера оставалось два года. Бонхёффер провел в Нью-Йорке всего девять месяцев, но казалось, будто целую жизнь. Когда он уезжал, нацисты представляли собой маленькую серую тучку на безоблачном небе, а теперь туча почернела и, сверкая молниями, нависла над самой головой.
Бонхёффер писал Суцу о «на редкость мрачных перспективах». Он чувствовал, что «наступает решительный перелом мировой истории»169, предвидел какие-то существенные события. Но какие? Пророческий дар подсказывал ему: что бы ни готовило будущее, Церковь окажется под угрозой и неизвестно, уцелеет ли она вообще. «Так какая польза в богословии?» – спрашивал он. В нем появились серьезность и настойчивость, каких не было прежде: ему казалось, что его обязанность – предостеречь людей о грядущем. Как если бы он видел, что огромный дуб, под сенью которого семьи устроили пикник, на ветвях которого радостно качаются дети, подгнил изнутри и вот-вот рухнет, погубив всех. Эта перемена была заметна и извне, прежде всего по его проповедям, которые сделались более суровыми.
Великая перемена
В Вашингтоне я жил исключительно среди негров и через своих однокурсников смог познакомиться со всеми ведущими фигурами негритянского движения, побывал в их домах, вел с ними чрезвычайно интересные разговоры… Но законы здесь просто немыслимые. К югу от Вашингтона негры должны не только ездить в особых вагонах, трамваях и автобусах, но и, к примеру, когда я зашел в небольшой ресторанчик вместе с негром, нас отказались обслуживать153.Они наведались в alma mater Фишера, в предназначенный исключительно для цветных университет Говарда, где в ту пору учился на юриста молодой человек по имени Тургуд Маршалл. Бонхёффер проникся глубоким интересом к расовым проблемам в США. В марте он пристально следил за потрясшим нацию делом Скоттсборо[23]. Карлу-Фридриху он писал:
Я хочу ознакомиться с ролью Церкви на Юге, которая, судя по всему, все еще остается достаточно значительной, и хочу лучше понять положение негров. Возможно, я уделил этой проблеме слишком много времени, тем более что ничего похожего в Германии не происходит, но мне это кажется чрезвычайно интересным и ни на миг не наскучило. И мне действительно кажется, что здесь началось существенное движение и что негры еще дадут белым существенно больше, чем только свои народные песни154.Да и убеждение Бонхёффера, будто в Германии ситуация совсем иная, устоит недолго155. Карл-Фридрих писал ему в ответ: «У меня, когда я был там, сложилось впечатление, что проблема весьма серьезная». Старший брат признавался, что именно из-за расизма предпочел не принимать предложенное ему место в Гарварде: он боялся, что, оставшись надолго в США, запятнает самого себя и детей, которые у него родятся, ибо они будут причастны к «этой традиции». Как и Дитрих, он не видел в ту пору никаких аналогий с ситуацией в Германии и даже оговорился: «Наш еврейский вопрос смешон по сравнению с этим – мало кто здесь станет утверждать, будто подвергается угнетению».
Нетрудно посмеяться над таким недостатком предвидения, но Бонхёфферы выросли в Грюневальде, среди ученой и культурной элиты, в составе которой каждый третий был евреем. Им не доводилось ни видеть, ни слышать ничего, сопоставимого с тем, что они обнаружили в США, где чернокожие оставались гражданами второго сорта и жили словно на противоположном полюсе от своих белых соседей. На Юге Бонхёфферу открылась еще более мрачная картина. Сравнение между США и Германией было тем затруднительнее, что в Германии евреи, по крайней мере, пользовались экономическим равноправием, а чернокожие в США и того не имели. Немецкие евреи занимали достаточно влиятельные позиции во всех сферах общества, что опять же резко отличалось от положения американских негров. В 1931 году никто и представить себе не мог, как ухудшится положение евреев всего через два года.
Общение Бонхёффера с афроамериканской общиной укрепило его в мысли, которая уже начала формироваться: подлинное благочестие и сила присутствуют лишь в тех американских церквах, где есть память о прошлом страдании и есть страдание нынешнее. Он находил в этих церквах и в их прихожанах то, чего академическое богословие, даже берлинского уровня, не касалось.
Нечто подобное обрел Бонхёффер и в дружбе с французом Жаном Лассером. Он уважал Лассера как сильного богослова, хотя и не соглашался с его крайним пацифизмом156. Однако из уважения к его богословской системе, а также, вероятно, поскольку двум европейцам легче было найти общий язык, Дитрих готов был непредвзято выслушать своего друга, и Лассер вовлек его в дискуссию, в результате которой Бонхёффер пришел в экуменическое движение: «Верим ли мы в Святую Католическую церковь, в общение святых, или же мы верим в предвечную миссию Франции? Нельзя совместить в себе христианина и националиста». Но разделить позицию Лассера Бонхёффера заставили не столько эти разговоры, сколько фильм.
Сила кинематографа
Признанный нынче классическим антивоенный роман «На Западном фронте без перемен» всколыхнул Германию и всю Европу в 1929 году. Эта книга оказала сильнейшее влияние на отношение Дитриха Бонхёффера к войне и тем самым определила его жизненный путь, а в конечном счете – и его смерть. Автор романа, Эрих Мария Ремарк, в Первую мировую войну был рядовым. Книга сразу же разошлась почти миллионным тиражом, за полтора года была переведена на двадцать пять языков, заняв первую строку в списке бестселлеров нового века. По всей вероятности, Бонхёффер прочел книгу в «Юнионе», в 1930 году, по заданию семинара Рейнгольда Нибура, и не был знаком с ней ранее, но его жизнь преобразила не столько сама книга, сколько снятый по ней фильм.
Создатели этой картины не пожалели красок и с непривычной для того времени откровенностью и горечью воссоздали ужасы войны. Картина получила Оскара за лучший фильм, Оскара получил и режиссер, но многие в Европе были возмущены столь агрессивной антивоенной пропагандой. В первой же сцене старый учитель со взглядом фанатика призывает своих юных воспитанников на защиту отечества. За его спиной на классной доске выведены по-гречески слова из Одиссеи, призыв к Музе воспеть хвалу герою-полководцу, разрушившему Трою. Из уст учителя школьники слышат знаменитый стих Горация «Dulce et decorum est pro patria mori» («Сладостно и почетно умереть за отчизну»). Военные подвиги составляли для этой молодежи часть великой европейской традиции, в которой они воспитывались, и в итоге весь класс скопом отправился месить фронтовую грязь и умирать в окопах. Погибло большинство – и почти все стали жертвами невыносимого страха или безумия.
Принципиально антигероический, мучительный фильм смутил и даже обозлил всех, кто питал мечты о реванше. Рвущиеся к власти национал-социалисты, разумеется, увидели в этой картине подлую пропаганду интернационализма, происходящую из того же источника (еврейского, разумеется), что и «предательство», которое привело к поражению Германии в той самой войне. В 1933 году, едва дорвавшись до власти, нацисты принялись сжигать книгу Ремарка и пустили слух, что он – еврей, и что настоящее его имя – Крамер (то есть он перевернул свою фамилию). Но уже в 1930 году национал-социалисты поднялись на борьбу с фильмом.
За дело взялся только что назначенный партийный министр пропаганды Йозеф Геббельс. Он организовал гитлерюгенд («гитлеровскую молодежь», нечто вроде нацистских комсомольцев) и поручил им разбрасывать в кинотеатрах нюхательный табак, бомбы-вонючки и мышей, срывая таким образом демонстрации картины, а за стенами кинотеатров бушевали затянутые в черные мундиры штурмовые отряды, будущие SS. Это было одно из первых – и весьма успешных – применений нацистской тактики запугивания. В результате фильм был запрещен к показу в Германии и этот запрет продлился до 1945 года.
Напротив, в США его демонстрировали повсюду, и как-то субботним вечером в Нью-Йорке Бонхёффер посмотрел его в компании Жана Лассера. То было душераздирающее обличение войны, в которых страны Бонхёффера и Лассера выступали злейшими врагами, – и вот они сидят бок о бок и у них на глазах немецкие и французские парни убивают друг друга. В одной из самых трогательных сцен герой-рассказчик, юный немец, пронзает штыком французского солдата, и тот умирает, но умирает долго, много часов корчится и стонет в окопе, где рядом нет никого, кроме его убийцы. Немецкий солдат вынужден до конца наблюдать сотворенный его же руками ужас. Он гладит умирающего по лицу, пытается его утешить, смачивает водой потрескавшиеся губы. Когда же француз наконец умирает, немец припадает к его ногам с мольбой о прощении. Он обещает написать его родным и открывает бумажник погибшего, чтобы поискать в нем адрес – там написано имя убитого и хранятся фотографии его жены и дочери.
Жестокость и страдание, столь выразительно показанные на экране, вызвали слезы на глазах у Бонхёффера и Лассера, но еще тяжелее им было видеть реакцию местных кинозрителей: Лассер ужаснулся тому, как американские подростки смеялись и криками подбадривали немецких солдат – война была показана их глазами и они воспринимались как «свои» – когда те убивали французов. Лассер вспоминал, как с трудом утешил Дитриха после этого просмотра. В тот день, по мнению Лассера, его друг и стал пацифистом.
Сам Лассер часто заговаривал о Нагорной проповеди и строил свое богословие вокруг нее. С тех пор Нагорная проповедь стала средоточием философии и жизни также и для Бонхёффера, что побудило его написать самую знаменитую его книгу, «Цена ученичества»[24]. Не менее важным последствием дружбы с Лассером стало присоединение Бонхёффера к экуменическому движению, а это, в свою очередь, привело его к сопротивлению Гитлеру и нацистам.
Там Бонхёффер встретился со своей любимой гувернанткой Кетэ ван Хорн – она преподавала в немецкой школе Гаваны. В Гаване Бонхёффер отпраздновал Рождество и произнес проповедь перед местной немецкой общиной, выбрав рассказ о смерти Моисея на горе Нево. К этой истории Бонхёффер не раз еще вернется. Тринадцать лет спустя он напишет невесте, вспоминая те дни на Кубе:
Леманны стали для него в США чем-то вроде семьи. Дитриху было уютно с ними, они полюбили молодого человека. Много лет спустя, выступая по Би-би-си, Пол Леманн сказал:
Создатели этой картины не пожалели красок и с непривычной для того времени откровенностью и горечью воссоздали ужасы войны. Картина получила Оскара за лучший фильм, Оскара получил и режиссер, но многие в Европе были возмущены столь агрессивной антивоенной пропагандой. В первой же сцене старый учитель со взглядом фанатика призывает своих юных воспитанников на защиту отечества. За его спиной на классной доске выведены по-гречески слова из Одиссеи, призыв к Музе воспеть хвалу герою-полководцу, разрушившему Трою. Из уст учителя школьники слышат знаменитый стих Горация «Dulce et decorum est pro patria mori» («Сладостно и почетно умереть за отчизну»). Военные подвиги составляли для этой молодежи часть великой европейской традиции, в которой они воспитывались, и в итоге весь класс скопом отправился месить фронтовую грязь и умирать в окопах. Погибло большинство – и почти все стали жертвами невыносимого страха или безумия.
Принципиально антигероический, мучительный фильм смутил и даже обозлил всех, кто питал мечты о реванше. Рвущиеся к власти национал-социалисты, разумеется, увидели в этой картине подлую пропаганду интернационализма, происходящую из того же источника (еврейского, разумеется), что и «предательство», которое привело к поражению Германии в той самой войне. В 1933 году, едва дорвавшись до власти, нацисты принялись сжигать книгу Ремарка и пустили слух, что он – еврей, и что настоящее его имя – Крамер (то есть он перевернул свою фамилию). Но уже в 1930 году национал-социалисты поднялись на борьбу с фильмом.
За дело взялся только что назначенный партийный министр пропаганды Йозеф Геббельс. Он организовал гитлерюгенд («гитлеровскую молодежь», нечто вроде нацистских комсомольцев) и поручил им разбрасывать в кинотеатрах нюхательный табак, бомбы-вонючки и мышей, срывая таким образом демонстрации картины, а за стенами кинотеатров бушевали затянутые в черные мундиры штурмовые отряды, будущие SS. Это было одно из первых – и весьма успешных – применений нацистской тактики запугивания. В результате фильм был запрещен к показу в Германии и этот запрет продлился до 1945 года.
Напротив, в США его демонстрировали повсюду, и как-то субботним вечером в Нью-Йорке Бонхёффер посмотрел его в компании Жана Лассера. То было душераздирающее обличение войны, в которых страны Бонхёффера и Лассера выступали злейшими врагами, – и вот они сидят бок о бок и у них на глазах немецкие и французские парни убивают друг друга. В одной из самых трогательных сцен герой-рассказчик, юный немец, пронзает штыком французского солдата, и тот умирает, но умирает долго, много часов корчится и стонет в окопе, где рядом нет никого, кроме его убийцы. Немецкий солдат вынужден до конца наблюдать сотворенный его же руками ужас. Он гладит умирающего по лицу, пытается его утешить, смачивает водой потрескавшиеся губы. Когда же француз наконец умирает, немец припадает к его ногам с мольбой о прощении. Он обещает написать его родным и открывает бумажник погибшего, чтобы поискать в нем адрес – там написано имя убитого и хранятся фотографии его жены и дочери.
Жестокость и страдание, столь выразительно показанные на экране, вызвали слезы на глазах у Бонхёффера и Лассера, но еще тяжелее им было видеть реакцию местных кинозрителей: Лассер ужаснулся тому, как американские подростки смеялись и криками подбадривали немецких солдат – война была показана их глазами и они воспринимались как «свои» – когда те убивали французов. Лассер вспоминал, как с трудом утешил Дитриха после этого просмотра. В тот день, по мнению Лассера, его друг и стал пацифистом.
Сам Лассер часто заговаривал о Нагорной проповеди и строил свое богословие вокруг нее. С тех пор Нагорная проповедь стала средоточием философии и жизни также и для Бонхёффера, что побудило его написать самую знаменитую его книгу, «Цена ученичества»[24]. Не менее важным последствием дружбы с Лассером стало присоединение Бонхёффера к экуменическому движению, а это, в свою очередь, привело его к сопротивлению Гитлеру и нацистам.
* * *
Жадный аппетит Бонхёффера к культуре наконец-то нашел достаточно пищи для утоления. Максу Дистелю он писал: «Стоит попытаться полностью постичь Нью-Йорк, и он захлестнет тебя с головой»157. Для любителя новых впечатлений Америка имела их предостаточно и с лихвой. Когда Бонхёффер не выжимал очередную капельку интеллектуального сока из Манхэттена, он садился в поезд или в автомобиль и отправлялся в путь. Он несколько раз наведывался к Тафелям в Филадельфию или садился на поезд до Скарсдейла, чтобы посетить семейство Эрн. В декабре они вместе с Эрвином Суцем отправились на юг до крайней станции поезда, а высадившись во Флориде, сели на корабль и поплыли на Кубу.Там Бонхёффер встретился со своей любимой гувернанткой Кетэ ван Хорн – она преподавала в немецкой школе Гаваны. В Гаване Бонхёффер отпраздновал Рождество и произнес проповедь перед местной немецкой общиной, выбрав рассказ о смерти Моисея на горе Нево. К этой истории Бонхёффер не раз еще вернется. Тринадцать лет спустя он напишет невесте, вспоминая те дни на Кубе:
Солнце всегда привлекало меня и напоминало о том, что человек взят от земли и не состоит весь из воздуха и мыслей. А любовь к солнцу была во мне так сильна, что однажды, когда я отправился на Кубу под Рождество, променяв снега Северной Америки на эту роскошную тропическую растительность, я чуть было не сделался солнцепоклонником, и когда меня пригласили прочесть рождественскую проповедь, с трудом сообразил, о чем я должен говорить. То был настоящий кризис, и отголоски его посещают меня каждое лето, стоит ощутить на коже солнечные лучи158.И перед кубинской поездкой, и после Бонхёффер бывал в южных штатах, пытаясь разобраться в хитросплетении расовых законов.
Сегрегация белых и чернокожих в этих штатах производит постыдное впечатление. На железной дороге разделение продумано до мельчайших деталей. Я обнаружил, что вагоны для негров обычно выглядят чище, чем для белых. Меня также порадовало, что белым приходится порой тесниться в своих вагонах, а в вагоне для чернокожих едет всего один человек. Омерзительна сама манера белых южан отзываться о неграх, и пасторы в этом смысле ничем не лучше паствы. Я остаюсь при убеждении, что духовные песнопения южных негров представляют собой одно из величайших художественных достижений Америки. Несколько пугает, что в стране, где на каждом шагу звучат лозунги братства, мира и так далее, подобное положение вещей сохраняется без какой-либо попытки его исправить159.
* * *
В январе, за две недели до их двадцатипятилетия, Дитрих написал Сабине. Двадцать пять лет были для него важной вехой: диссертацию он защитил в двадцать один и ждал от себя еще немалых достижений. Но жизнь понемногу сбавляла темп:Страшно подумать, что нам исполняется двадцать пять лет… Если бы я мог вообразить, что к настоящему времени я уже более пяти лет состою в браке, у меня собственный дом и пятеро детей, это вполне оправдывало бы такой возраст… Как я проведу день рождения, пока не знаю. Несколько человек прознало про эту дату и требуют устроить праздник в доме у одного из женатых семинаристов. Возможно, будет какой-нибудь хороший спектакль в театре. К сожалению, я не смогу выпить даже бокала вина за твое здоровье – это запрещено федеральным законом, скука-то какая, этот Сухой закон, в который никто не верит160.В итоге двадцатипятилетие Бонхёффер отпраздновал с Полом и Марион Леманн на квартире в Гринвич-виллидже. Он писал Сабине о том, что планирует совершить путешествие в Индию в мае, вновь встретиться с доктором Лукасом и увидеть Махатму Ганди. Было бы интересно двинуться на Запад и с той стороны вернуться в Германию. Однако дорога из Нью-Йорка в Индию оказалась ему не по карману. Тщетно они с Леманном рыскали в Нью-Йоркском порту, уговаривая капитанов грузовых судов прихватить с собой по дешевке пассажира. Решено было отложить индийское путешествие до лучших времен.
Леманны стали для него в США чем-то вроде семьи. Дитриху было уютно с ними, они полюбили молодого человека. Много лет спустя, выступая по Би-би-си, Пол Леманн сказал:
[Бонхёффер] был немцем в своей страсти к совершенству и в манерах, и в работе и во всем, что именуется культурой. Он был аристократом духа в высшем смысле слова. И в то же время Бонхёффер был совершенно непохож на немца. Его аристократизм был очевиден и вместе с тем ненавязчив, главным образом, благодаря его безграничному интересу к любому новому окружению и благодаря никогда не изменявшему ему чувству юмора161.Два года спустя Леманны приехали к Бонхёфферу в Германию, и Дитрих вместе с Полом составили письмо американскому раввину Стивену Вайзу, извещая его об ухудшившемся положении евреев. Познакомился Бонхёффер с Вайзом на Пасху 1931 года. Он собирался посетить службу в какой-либо американской церкви, но, как объясняет Дитрих в письме бабушке, этот план не состоялся, поскольку в крупные церкви требуется заранее приобретать входной билет:
Так как я этого не знал, мне оставалось лишь пойти послушать известного раввина, который по воскресеньям утром проповедует в большом концертном зале перед огромной аудиторией. Он произнес замечательную речь о коррупции в Нью-Йорке и призвал евреев, составляющих треть местной популяции, превратить этот город в Град Божий, куда мог бы прийти Мессия162.Замечательно, что единственную свою нью-йоркскую Пасху Бонхёффер провел в синагоге.
Путешествие
Поездка в Индию не состоялась, но когда год в «Юнионе» подошел к концу, Бонхёффер задумал другое путешествие: добраться до Мексики через Чикаго.
Бонхёффер и Лассер хотели познакомиться с католической культурой Мексики и решили отправиться в путь вместе. Им предстояло проехать более 7000 километров со скоростью не более ста километров в час. Семейство Эрн щедро выделило для этого предприятия свой «Олдсмобиль» 1928 года. В марте Дитрих приезжал к ним дважды в неделю и брал уроки вождения, однако всякий раз заваливал экзамен на права. Леманны уговаривали его забыть немецкую правильность и сунуть инструктору пять долларов, но Бонхёффер был непоколебим.
Наконец, Пол Леманн решил присоединиться к путешественникам и отвезти их до Чикаго, с тем что Бонхёффер на этом участке пути подучится и дальше сможет вести автомобиль сам. Эрвин Суц также попросился в компанию, но ему предстояло выступать с хором в Карнеги-холле и ради него поездку отложили до 5 мая. Суц, как и Бонхёффер, прекрасно играл на пианино. Любовь к музыке объединяла их; вместе они посетили множество концертов, в том числе Тосканини.
5 мая четверо богословов отбыли с Манхэттена в одолженном «Олдсмобиле». Для начала они проехали около двух тысяч километров на запад, до Сент-Луиса. В Сент-Луисе Суц решил, что с него достаточно, и сел на поезд в обратном направлении. Леманн и Лассер поехали вместе с Бонхёффером дальше. По большей части они останавливались на ночь под открытым небом, точно бродяги. Лассер вспоминал:
Друзья оставили «Олдсмобиль» в Ларедо и пересекли границу с Мексикой. Еще две с лишним тысячи километров они проехали на мексиканских поездах. В Виктории-сити имелся колледж для учителей, в котором, по ходатайству друга Лассера – квакера, уже ждали самого Лассера и Бонхёффера и попросили их выступить. В ту пору было внове видеть вместе недавних заклятых врагов, француза и немца, и еще удивительнее казалось, что говорят они оба о мире.
К югу от Мехико-сити и северу от Куэрнавака Бонхёффер посетил руины ацтекской империи. На открытке с видом пирамиды Теопанзолко он писал своему юному другу Ричарду Эрну:
Бонхёффер и Лассер хотели познакомиться с католической культурой Мексики и решили отправиться в путь вместе. Им предстояло проехать более 7000 километров со скоростью не более ста километров в час. Семейство Эрн щедро выделило для этого предприятия свой «Олдсмобиль» 1928 года. В марте Дитрих приезжал к ним дважды в неделю и брал уроки вождения, однако всякий раз заваливал экзамен на права. Леманны уговаривали его забыть немецкую правильность и сунуть инструктору пять долларов, но Бонхёффер был непоколебим.
Наконец, Пол Леманн решил присоединиться к путешественникам и отвезти их до Чикаго, с тем что Бонхёффер на этом участке пути подучится и дальше сможет вести автомобиль сам. Эрвин Суц также попросился в компанию, но ему предстояло выступать с хором в Карнеги-холле и ради него поездку отложили до 5 мая. Суц, как и Бонхёффер, прекрасно играл на пианино. Любовь к музыке объединяла их; вместе они посетили множество концертов, в том числе Тосканини.
5 мая четверо богословов отбыли с Манхэттена в одолженном «Олдсмобиле». Для начала они проехали около двух тысяч километров на запад, до Сент-Луиса. В Сент-Луисе Суц решил, что с него достаточно, и сел на поезд в обратном направлении. Леманн и Лассер поехали вместе с Бонхёффером дальше. По большей части они останавливались на ночь под открытым небом, точно бродяги. Лассер вспоминал:
Однажды вечером мы раскинули палатку в роще, понятия не имея, что заняли спальню целого стада кабанов. Нелегко было прогнать их и отбить привычное спальное место у шумных, рассерженных животных. Когда же, наконец, мы уладили этот вопрос, все с ног валились от усталости, и Дитрих сразу же уснул. Я же от беспокойства спал плохо и на рассвете очнулся в тревоге: рядом со мной кто-то громко, пугающе храпел. Я подумал, что Дитриху плохо, и бросился к нему – нет, он спал спокойно, как дитя, а разбудил меня храп огромной свиньи, растянувшейся вдоль нашей палатки… Дитриха, по-видимому, ничто не могло смутить или вывести из равновесия. У него был замечательно ровный характер, он не знал гнева, беспокойства, разочарований и никогда никого не презирал163.Наконец Лассер с Бонхёффером добрались до Ларедо, штат Техас. Дальше начиналась Мексика. Но тут выяснилось, что им нужно сначала получить разрешение на повторное пересечение границы, иначе они не смогут вернуться в Штаты. Таким образом они застряли в Ларедо, в отеле «Сен-Пол», пытаясь получить требуемое разрешение. Они послали телеграмму Полу Леманну, который успел вернуться в Нью-Йорк, и попросили его уладить это недоразумение. Другая телеграмма ушла в Мексику, тамошнему немецкому послу. Им требовалось доказать, что, когда они вернутся из Мексики, их уже будут ждать в Нью-Йорке билеты на пароход до Бремена. США находились не в том экономическом положении, чтобы принимать иммигрантов из Европы, которые пытались проскользнуть в страну через Мексику. Наконец, от Леманна пришла телеграмма: «Отправляйтесь в Мехико Точка На обратном пути обратитесь к американскому консулу за транзитной визой Точка Комиссар полиции обещал затруднений не будет Точка»164.
Друзья оставили «Олдсмобиль» в Ларедо и пересекли границу с Мексикой. Еще две с лишним тысячи километров они проехали на мексиканских поездах. В Виктории-сити имелся колледж для учителей, в котором, по ходатайству друга Лассера – квакера, уже ждали самого Лассера и Бонхёффера и попросили их выступить. В ту пору было внове видеть вместе недавних заклятых врагов, француза и немца, и еще удивительнее казалось, что говорят они оба о мире.
К югу от Мехико-сити и северу от Куэрнавака Бонхёффер посетил руины ацтекской империи. На открытке с видом пирамиды Теопанзолко он писал своему юному другу Ричарду Эрну:
Я только что сидел на этой пирамиде, беседуя с пастушком-индейцем, который не умеет читать и писать, зато прекрасно рассказывает. Тут красиво и не так жарко, поскольку мы находимся в двух километрах над уровнем моря. Все совсем не такое, как в Штатах. Здесь много бедных людей, они живут в крошечных хижинах, а дети ходят в одних рубахах или вовсе голышом. Люди милые, очень приветливые. Скоро я снова сяду в твою машину и приеду обратно к тебе. Будь здоров, мой милый мальчик, передавай сердечный привет родителям165.17 июня Бонхёффер и Лассер вернулись в раскаленный Нью-Йорк, а три дня спустя Дитрих сел на пароход и отправился на родину.
Глава 8
Берлин
1931–1932
Он рассказывал нам о своем цветном друге, с которым он путешествовал по Штатам… рассказывал о набожности негров… Под конец он сказал: «Когда я прощался с моим чернокожим другом, тот сказал мне: «Расскажите в Германии о наших страданиях. Расскажите им, как с нами обращаются и какие мы».
Вольф-Дитер Циммерман
Ныне распространились ожидания, будто спасение германского народа придет от Гитлера, но с кафедры нам напоминают, что спасение – единственно от Иисуса Христа.
Инге Кардинг
Бонхёффер возвратился в Берлин из США в конце июня. Он пробыл дома всего несколько дней и вновь отбыл в путь. Родители пытались заманить его во Фридрихсбрунн, но даже это любимое с детства место не могло соперничать с тем, что ожидало его в Швейцарии: Эрвин Суц обещал представить молодого человека Карлу Барту. 10 июля Бонхёффер отправился в Бонн.
Разумеется, первые его впечатления от общения с великим богословом оказались самыми благоприятными. Родителям он писал:
Я познакомился с Бартом и близко его узнал во время дискуссионного вечера в его доме. Он мне очень понравился, и его лекции произвели на меня огромное впечатление… Уверен: время, проведенное здесь, принесет мне большую пользу166.На одном из семинаров Барта – быть может, на том самом дискуссионном вечере – кто-то из студентов процитировал знаменитый афоризм Лютера: «Порой проклятия безбожников звучат лучше «Аллилуйи» набожных». Барт, весьма этим довольный, поинтересовался, кто подсказал студенту цитату – это был, конечно, Бонхёффер. Так они и познакомились, а вскоре стали друзьями.
23 июля сорокапятилетний Барт пригласил двадцатипятилетнего Бонхёффера на обед. Они были наедине, Дитрих смог, наконец, задать вопросы, которые копились годами.
«Разговор с ним оказался даже интереснее его книг и лекций, – признавался Бонхёффер. – Потому что он вкладывается в него целиком. Никогда прежде я не видел ничего подобного». И он поясняет: «В нем есть открытость, готовность принять любое возражение, которое бьет в цель, и вместе с тем он полностью сосредоточен и упорно отстаивает точку зрения, заносчиво ли она высказана или скромно, догматично или всего лишь условно»167.
В следующие два года Бонхёффер часто наведывался к Барту. В сентябре 1932 года, когда Барт закончил первый том своей грандиозной «Церковной догматики», Бонхёффер приехал к нему в Швейцарию, в Бергли. Заодно он повидал и Суца, который познакомил его со швейцарским богословом Эмилем Бруннером. Когда в 1933 году в Берлинском университете открылась вакансия на кафедре богословия, Бонхёффер попытался использовать связи своей семьи в Прусском министерстве культуры и закрепить это место за Бартом, но Гитлер как раз занял пост рейхсканцлера, жизнь быстро политизировалась, и противникам Гитлера не светили заметные должности в науке или где-либо еще. Кафедра досталась Георгу Воббермину, человеку, скроенному из той же коричневой ткани, что и новый рейхсканцлер. Барт писал Бонхёфферу: «В эпоху рейхсканцлера Гитлера Воббермин куда больше подходит для руководства кафедрой Шлейермахера, чем я. Я слышал, как вы хлопотали обо мне… Я бы, конечно, принял кафедру… Мир сходит с ума, но мы же не позволим ему сломить нас, верно?» 168.
Пока что до восхождения Гитлера оставалось два года. Бонхёффер провел в Нью-Йорке всего девять месяцев, но казалось, будто целую жизнь. Когда он уезжал, нацисты представляли собой маленькую серую тучку на безоблачном небе, а теперь туча почернела и, сверкая молниями, нависла над самой головой.
Бонхёффер писал Суцу о «на редкость мрачных перспективах». Он чувствовал, что «наступает решительный перелом мировой истории»169, предвидел какие-то существенные события. Но какие? Пророческий дар подсказывал ему: что бы ни готовило будущее, Церковь окажется под угрозой и неизвестно, уцелеет ли она вообще. «Так какая польза в богословии?» – спрашивал он. В нем появились серьезность и настойчивость, каких не было прежде: ему казалось, что его обязанность – предостеречь людей о грядущем. Как если бы он видел, что огромный дуб, под сенью которого семьи устроили пикник, на ветвях которого радостно качаются дети, подгнил изнутри и вот-вот рухнет, погубив всех. Эта перемена была заметна и извне, прежде всего по его проповедям, которые сделались более суровыми.
Великая перемена
Развалины мемориальной церкви кайзера Вильгельма высятся, будто руины Озимандова царства, среди блеклого цементно-пластикового торгового квартала Берлина. Район этот был почти до основания разбомблен во время налета союзников в 1943 году, и останки некогда величественного собора – пустая, разбитая раковина колокольни – превратились в мрачный модернистский памятник разрушительным силам войны. А до войны то была одна из достопримечательностей столицы.
Сюда Бонхёффера пригласили прочесть проповедь в Праздник Реформации 1932 года[25]. Это воскресенье в Германии посвящалось памяти Лютера и культурному наследию Реформации. Прихожане ждали примерно такой проповеди, какую американцы выслушивают 4 июля в обычной протестантской церкви: что-нибудь патриотическое, с подъемом. Немцам хотелось бы проникнуться гордостью за свое замечательное немецко-христианское наследие и удостоиться похвалы за тот вклад, который они вносят в сохранение этой великой традиции – вот, сидят на жестких церковных скамьях, а могли бы остаться дома и заниматься своими делами. Вполне вероятно, что среди слушателей в тот день находился сам Гинденбург, вождь и воплощение нации – старик посещал именно эту церковь. Все предвкушали прекрасную, вдохновляющую службу. Прихожане расселись с таким приятным, греющим душу ожиданием, и проповедь Бонхёффера обрушилась на них, как внезапный удар под дых. Хотя выбранные им библейские тексты могли бы и насторожить самых осведомленных.
Сюда Бонхёффера пригласили прочесть проповедь в Праздник Реформации 1932 года[25]. Это воскресенье в Германии посвящалось памяти Лютера и культурному наследию Реформации. Прихожане ждали примерно такой проповеди, какую американцы выслушивают 4 июля в обычной протестантской церкви: что-нибудь патриотическое, с подъемом. Немцам хотелось бы проникнуться гордостью за свое замечательное немецко-христианское наследие и удостоиться похвалы за тот вклад, который они вносят в сохранение этой великой традиции – вот, сидят на жестких церковных скамьях, а могли бы остаться дома и заниматься своими делами. Вполне вероятно, что среди слушателей в тот день находился сам Гинденбург, вождь и воплощение нации – старик посещал именно эту церковь. Все предвкушали прекрасную, вдохновляющую службу. Прихожане расселись с таким приятным, греющим душу ожиданием, и проповедь Бонхёффера обрушилась на них, как внезапный удар под дых. Хотя выбранные им библейские тексты могли бы и насторожить самых осведомленных.