– Ну и что дальше?
В той же тональности Серафима продолжила рассказ:
– Дальше становилось всё хуже. Ни друзей, ни знакомых. Люди, наверное, кое-что узнали о Сулеймане Абдуллаевиче, появилась какая-то завистливая недоброжелательность. За спиной всегда шепотки… Квартира обогревалась плохо, свет отключали, грипп, два подряд воспаления легких, попала в больницу, сделали обследование, оказалось, не только легкие надо лечить, но и делать операцию на почке. Старая, опытная врачиха в больнице сказала: операцию бесплатно у нас как следует не сделают. И тут я вспомнила: в дальних предках у меня есть и евреи, и немцы. Когда подала заявление в посольство, естественно, ни во что не верила. Ждала отказ и готовилась умирать, но тут девяносто третий год, штурм парламента в Москве. В немцах взыграло какое-то не понятное мне чувство вины и перед своими бывшими соотечественниками, и перед евреями. В прессе – об этом пресса пишет всегда – ожидание погромов. И вдруг, внезапно, пришел вызов.
Вряд ли здесь Серафима играла, воспоминания ее были слишком свежи, видимо, боль не раз возникала и еще не утихла. А может быть, это привычка актрисы все «свое» каждый раз проигрывать. Я смотрел на ее лицо, в глаза, когда она произносила короткие предложения, за каждым из которых событие, часто роковым образом влияющее не только на её личную судьбу, но и на много других судеб, и будто смотрел кинофильм. Какой крупный план… Как бы сейчас затих зал… Публику уже не волнуют выдуманные ситуации, она ждет публичной и полной гибели всерьез своего кумира.
Серафима сделала паузу, набрала воздуху, чтобы продолжить монолог. Вошел кельнер, убрал тарелки, поставил перед каждым по чашке кофе. Было уже около часа ночи, тихо. Стало слышно, как на ратуше расправляет свои жестяные крылья петух.
– Сейчас выпьем кофе и через час или два перейдем к завтраку. – Серафима нажала на какую-то кнопку на своей похожей на космический агрегат машине, и кресло внезапно развернулось, встало боком к столу. Я не пошевелился, не изменил позу, только поднес ко рту чашку с кофе. Кельнер за стойкой, видимый через открытую дверь, посуду перетер и теперь просто сидел, подперев голову руками и глядел куда-то вдаль.
– Я не спрашиваю ничего о тебе, потому что всё знаю. И не только из газет. От знакомых из России, с которыми переписываюсь. Я вполне могла оказаться в положении твоей жены, но здесь медицина за деньги делает чудеса. Может быть, ты обо всем этом напишешь еще и роман. Вы сейчас все, профессора и бывшие ученые, пишете романы. Раньше вы строили дачи и сидели на партийных собраниях, а сейчас пишете плохие, скучные романы.
Коляска Серафимы еще чуть развернулась. Кто бы мог ожидать от женщины, к тому же актрисы такой точности в манипуляции с техникой. Браво! Это, наверное, привычка работы в кино по командам режиссера: «Два шага вперед и на крупном плане даете реплику, а потом повернете голову вот на этот софит и начнете плакать». Серафима всегда мне говорила, что слезы на сцене сами по себе ничего не значат, важно состояние, внутренняя энергия, которая написана на лице. Слез у Серафимы в этот момент не было, а вот энергия… Какой крупный план пропадает!
–Выйдем на несколько минут на воздух, – сказала она, – я успокоюсь, а ты подышишь.– Пересекая на своей самодвижущейся колеснице зал, Серафима бросила кельнеру: «Молодому человеку – это мне – еще порцию жареной свинины, еще один салат и немножко водки». Как же замечательно она говорила по-немецки!
В дверях я попытался помочь Серафиме переехать порог.
– Не надо, не надо, – как английская королева, до которой, по этикету, нельзя дотрагиваться, остановила меня всадница электронного кресла. – В машину встроено несколько компьютеров, и она умеет даже взбираться по лестнице.
– Стоит, наверное, целое состояние?.
– Не дороже жизни. Ой, чекалка, ты весь просто дрожишь оттого, что тебе хочется узнать, как я здесь разбогатела. Не оправдывайся, расскажу.
На площади было ветрено и свежо. Мы потоптались здесь немного. От подсвеченной ратуши во все стороны расползались знакомые улицы. Всё рядом: дом Вольфа, дом Гриммов, дом Лютера, внизу, сразу за площадью, мемориальная доска Ломоносова. А вот не этот ли «булыжник» попал в знаменитое стихотворение? На следующем ярусе, над площадью – замок со своими легендами, Елизаветой, Филиппом. Всё пронизано историей, деяниями, мыслями, искусством, жизнью. Через переулок – кафе «Фетер», откуда всю эту дремучую густоту истории обстреливают наши современные писатели. Понимают ли облака, над каким местом бегут?
У двери кафе огромная с приподнятой крышей машина – черная, лакированная, изо всех сил скрывающая свою стоимость, До того как вышел шофер с пледом, я успел разглядеть серьезное утолщение возле пятой, кормовой двери: подъемник для инвалидной коляски. Есть ли что-то подобное у кого-нибудь из русских инвалидов и ветеранов? Не очень мне было понятно, как машина прорвалась на площадь, обычно автомобили сюда не допускаются.
Плед пролежал на коленях Серафимы минут десять. Почему так плотно жизнь осаждалась именно здесь? Какие токи источала земля, собравшая на этом пятачке столько знаменитых судеб, строений, событий? Святая, фанатики-рыцари, бунтарь маркграф, могила маршала, выпестовшего зловещую фигуру канцлера, знаменитые поэты, легендарные сказочники, великий диссидент и реформатор. Этого хватило бы для целой страны. Почему здесь, а не в ином месте? И кто продолжит дальше во времени эту цепочку? Облака низко, норовя подцепить печные трубы, летели над спящим городом. Ощущение собственного присутствия перед каким-то таинством жизни.
– Как раскладывает карты жизнь, – произнесла Серафима, уперев взгляд в только ей видимые дали; похоже, мы видели в этот момент разное. – После Кушки и Москвы встретиться еще здесь. Ничего себе треугольничек, правда?
– Красивый и удобный автомобиль, – сказал я, возвращаясь в реальность. Века жизни по законам не только русской, но еще и западной цивилизации научили нас, русских, переводить чудесное в более понятный материальный план. Но кто сказал, что в жизни диалоги, как на сцене, протекают по законам логики? Здесь логика другая, не параллельных переживаний.
– Когда я оказалась в общежитии переселенцев, я варила картошку при помощи электронагревателя в кофейнике, привезенном из Москвы. Какие склоки гуляли в этом общежитии между бывшими соотечественниками! Сколько доносов, как внимательно наблюдали, чтобы все жили на месте и на месте тратили получаемые, как беженцы и эмигранты, пособия. А потом уже тут появился Сулейман Абдуллаевич.
Шофер вернулся в неслышно рычащий лимузин. Уголёк его сигареты и мерцанье приборов виделись через переднее стекло. Серафима развернула свой агрегат и протянула мне плед, стянутый с колен. Не сворачивая мягкую невесомую вёщь, я положил ее на капот.
– Сколько уж он отдал, чтобы вылезти из «хлопкового дела», я не представляю.– Это Серафима сказала уже на пороге, когда управляемые электроникой колеса преодолевали последние препятствия при входе. – Знаешь, чекалка, золота партии на Западе в банках так и не нашли. Это свидетельствует, что партия была легкомысленна и не думала о вариантах будущего. Но почему не искали деньги отдельных коммунистов? Эти талантливые люди были не промах. Сулейман Абдуллаевич приехал в Германию, он уже почти не двигался: санатории, врачи, операции, госпитали, но моя жизнь стала совсем другой. Вот тут-то, ухаживая за ним, организовывая и развивая собственноё дело, я себя и запустила.
На смененной скатерти уже стояла новая порция жареного мяса, свежий салат, закуска и хлеб. Таких длинных, пронзительных и объемных ночей в жизни бывает не очень много, они врезаются в память. Я разлил водку, немножко опасаясь за самочувствие Серафимы, все же очень старой женщины. Но, казалось, она стала еще активнее и энергичнее.
– Интересно, чекалка?
– Интересно. Человеческая жизнь, в отличие от литературного сюжета, всегда интересна, потому что неповторима.
– Ты представляешь меня во главе концерна, занимающегося шоу-бизнесом для русских, устраивающихся в Германии, ведущего их наследственные дела, хоронящего их, составляющего брачные контракты и перепродающего недвижимость?
– Всё это немножко сказочно. А театр? А кино?
– А это и есть театр, где я сама выбираю себе роли и партнёров, играю и режиссирую. В моём штате не хватает лишь одного человека: доверенного помощника и наследника. Ты меня понял?
Какая же здесь последовала пауза! Но мне кажется, она уже знала моё решение. Молча я выпил, молча, до дна выпила свою рюмку Серафима. Она продолжала меня искушать:
– Забирай жену, забирай книги, я вас здесь устрою много лучше, чем вы сейчас устроены в Москве. Не получится с моим бизнесом, будешь писать свои романы, преподавать в университете, ездить по Германии. Мне плохо здесь одной. Ничего от тебя не требую, ты просто как чемодан с моими воспоминаниями. Я хочу, чтобы этот чемодан стоял у меня под кроватью.
По моему лицу она всё поняла. Серафима умная женщина и, как сама призналась, прочла все мои книги. Ничего я, сидя в любом другом, самом распрекрасном месте, не напишу. Мой репортаж – это всегда из кухни, от очага. Ох, как занятно выглядело это предложение! Но жизнь никогда не начинают сызнова. Прошлое для некоторых людей имеет большую ценность, чем жизнь. Я принадлежу к их числу. Я люблю свою обветшалую квартиру, рассказы Саломеи о её выступлениях в Осло, Будапеште и Метрополитен-опера, каждый из них я слышал раз по двадцать; я люблю ее жалобы на свое самочувствие, которое и не может быть иным, как очень плохим; я люблю свою собаку Розу, которая, как только я уехал, по преимуществу лежит на коврике у порога – ждет; я люблю свою проворовавшуюся Москву, с её сумасшедшей Думой, с милиционерами-оборотнями и министрами-оборотнями, я еще не всё знаю о Пастернаке – вот был фрукт, и о Ломоносове – тоже, как и любой гений, со всячинкой. Я хочу в Москву, я хочу закончить роман, который пишу и хочу быть обруганным за него моими недругами и завистниками, которых я тоже люблю. Прощай, философия, прощай Серафима, прощай, Германия!
– Нет.
Мы прощались на том же месте, где совсем недавно смотрели на облака. Какие-то подробности я не узнал, но ни жизнь, ни роман не требуют полного досье. Досье на каждого хранится в двух экземплярах: одно у Бога с Его вечной и неиссякаемой милостью, а другое – в очень важном ведомстве нашего президента-германиста, которым сейчас руководит господин Патрушев. Боюсь, отдёльные страницы в них не совпадают.
Я почти поднял Серафиму о кресла, когда обнимал. Плечо было хрупким и лёгким. Запаха водочки я от неё не почувствовал, потому что сам был не тверёз, но духи у нее были терпкие и, видимо, дорогие. Это был новый для меня запах. Прощай, Серафима. Может быть, навсегда. Но жизнь совершает такие зигзаги, лучше не говорить «никогда».
Огромный лимузин, прижимаясь к булыжной мостовой, пересёк площадь и мягко, как зверь, исчез за ратушей. В «Короне» кельнер уже закрывал дверь. Мне надо было спуститься с холма, со скалы, пересечь старый ботанический сад, своим ключом открыть пряничный домик гостиницы и лечь спать. Я уже прикинул, что еще позвоню во Франкфурт. Предстарость – чудное время: отказать в один день сразу двум женщинам!
В той же тональности Серафима продолжила рассказ:
– Дальше становилось всё хуже. Ни друзей, ни знакомых. Люди, наверное, кое-что узнали о Сулеймане Абдуллаевиче, появилась какая-то завистливая недоброжелательность. За спиной всегда шепотки… Квартира обогревалась плохо, свет отключали, грипп, два подряд воспаления легких, попала в больницу, сделали обследование, оказалось, не только легкие надо лечить, но и делать операцию на почке. Старая, опытная врачиха в больнице сказала: операцию бесплатно у нас как следует не сделают. И тут я вспомнила: в дальних предках у меня есть и евреи, и немцы. Когда подала заявление в посольство, естественно, ни во что не верила. Ждала отказ и готовилась умирать, но тут девяносто третий год, штурм парламента в Москве. В немцах взыграло какое-то не понятное мне чувство вины и перед своими бывшими соотечественниками, и перед евреями. В прессе – об этом пресса пишет всегда – ожидание погромов. И вдруг, внезапно, пришел вызов.
Вряд ли здесь Серафима играла, воспоминания ее были слишком свежи, видимо, боль не раз возникала и еще не утихла. А может быть, это привычка актрисы все «свое» каждый раз проигрывать. Я смотрел на ее лицо, в глаза, когда она произносила короткие предложения, за каждым из которых событие, часто роковым образом влияющее не только на её личную судьбу, но и на много других судеб, и будто смотрел кинофильм. Какой крупный план… Как бы сейчас затих зал… Публику уже не волнуют выдуманные ситуации, она ждет публичной и полной гибели всерьез своего кумира.
Серафима сделала паузу, набрала воздуху, чтобы продолжить монолог. Вошел кельнер, убрал тарелки, поставил перед каждым по чашке кофе. Было уже около часа ночи, тихо. Стало слышно, как на ратуше расправляет свои жестяные крылья петух.
– Сейчас выпьем кофе и через час или два перейдем к завтраку. – Серафима нажала на какую-то кнопку на своей похожей на космический агрегат машине, и кресло внезапно развернулось, встало боком к столу. Я не пошевелился, не изменил позу, только поднес ко рту чашку с кофе. Кельнер за стойкой, видимый через открытую дверь, посуду перетер и теперь просто сидел, подперев голову руками и глядел куда-то вдаль.
– Я не спрашиваю ничего о тебе, потому что всё знаю. И не только из газет. От знакомых из России, с которыми переписываюсь. Я вполне могла оказаться в положении твоей жены, но здесь медицина за деньги делает чудеса. Может быть, ты обо всем этом напишешь еще и роман. Вы сейчас все, профессора и бывшие ученые, пишете романы. Раньше вы строили дачи и сидели на партийных собраниях, а сейчас пишете плохие, скучные романы.
Коляска Серафимы еще чуть развернулась. Кто бы мог ожидать от женщины, к тому же актрисы такой точности в манипуляции с техникой. Браво! Это, наверное, привычка работы в кино по командам режиссера: «Два шага вперед и на крупном плане даете реплику, а потом повернете голову вот на этот софит и начнете плакать». Серафима всегда мне говорила, что слезы на сцене сами по себе ничего не значат, важно состояние, внутренняя энергия, которая написана на лице. Слез у Серафимы в этот момент не было, а вот энергия… Какой крупный план пропадает!
–Выйдем на несколько минут на воздух, – сказала она, – я успокоюсь, а ты подышишь.– Пересекая на своей самодвижущейся колеснице зал, Серафима бросила кельнеру: «Молодому человеку – это мне – еще порцию жареной свинины, еще один салат и немножко водки». Как же замечательно она говорила по-немецки!
В дверях я попытался помочь Серафиме переехать порог.
– Не надо, не надо, – как английская королева, до которой, по этикету, нельзя дотрагиваться, остановила меня всадница электронного кресла. – В машину встроено несколько компьютеров, и она умеет даже взбираться по лестнице.
– Стоит, наверное, целое состояние?.
– Не дороже жизни. Ой, чекалка, ты весь просто дрожишь оттого, что тебе хочется узнать, как я здесь разбогатела. Не оправдывайся, расскажу.
На площади было ветрено и свежо. Мы потоптались здесь немного. От подсвеченной ратуши во все стороны расползались знакомые улицы. Всё рядом: дом Вольфа, дом Гриммов, дом Лютера, внизу, сразу за площадью, мемориальная доска Ломоносова. А вот не этот ли «булыжник» попал в знаменитое стихотворение? На следующем ярусе, над площадью – замок со своими легендами, Елизаветой, Филиппом. Всё пронизано историей, деяниями, мыслями, искусством, жизнью. Через переулок – кафе «Фетер», откуда всю эту дремучую густоту истории обстреливают наши современные писатели. Понимают ли облака, над каким местом бегут?
У двери кафе огромная с приподнятой крышей машина – черная, лакированная, изо всех сил скрывающая свою стоимость, До того как вышел шофер с пледом, я успел разглядеть серьезное утолщение возле пятой, кормовой двери: подъемник для инвалидной коляски. Есть ли что-то подобное у кого-нибудь из русских инвалидов и ветеранов? Не очень мне было понятно, как машина прорвалась на площадь, обычно автомобили сюда не допускаются.
Плед пролежал на коленях Серафимы минут десять. Почему так плотно жизнь осаждалась именно здесь? Какие токи источала земля, собравшая на этом пятачке столько знаменитых судеб, строений, событий? Святая, фанатики-рыцари, бунтарь маркграф, могила маршала, выпестовшего зловещую фигуру канцлера, знаменитые поэты, легендарные сказочники, великий диссидент и реформатор. Этого хватило бы для целой страны. Почему здесь, а не в ином месте? И кто продолжит дальше во времени эту цепочку? Облака низко, норовя подцепить печные трубы, летели над спящим городом. Ощущение собственного присутствия перед каким-то таинством жизни.
– Как раскладывает карты жизнь, – произнесла Серафима, уперев взгляд в только ей видимые дали; похоже, мы видели в этот момент разное. – После Кушки и Москвы встретиться еще здесь. Ничего себе треугольничек, правда?
– Красивый и удобный автомобиль, – сказал я, возвращаясь в реальность. Века жизни по законам не только русской, но еще и западной цивилизации научили нас, русских, переводить чудесное в более понятный материальный план. Но кто сказал, что в жизни диалоги, как на сцене, протекают по законам логики? Здесь логика другая, не параллельных переживаний.
– Когда я оказалась в общежитии переселенцев, я варила картошку при помощи электронагревателя в кофейнике, привезенном из Москвы. Какие склоки гуляли в этом общежитии между бывшими соотечественниками! Сколько доносов, как внимательно наблюдали, чтобы все жили на месте и на месте тратили получаемые, как беженцы и эмигранты, пособия. А потом уже тут появился Сулейман Абдуллаевич.
Шофер вернулся в неслышно рычащий лимузин. Уголёк его сигареты и мерцанье приборов виделись через переднее стекло. Серафима развернула свой агрегат и протянула мне плед, стянутый с колен. Не сворачивая мягкую невесомую вёщь, я положил ее на капот.
– Сколько уж он отдал, чтобы вылезти из «хлопкового дела», я не представляю.– Это Серафима сказала уже на пороге, когда управляемые электроникой колеса преодолевали последние препятствия при входе. – Знаешь, чекалка, золота партии на Западе в банках так и не нашли. Это свидетельствует, что партия была легкомысленна и не думала о вариантах будущего. Но почему не искали деньги отдельных коммунистов? Эти талантливые люди были не промах. Сулейман Абдуллаевич приехал в Германию, он уже почти не двигался: санатории, врачи, операции, госпитали, но моя жизнь стала совсем другой. Вот тут-то, ухаживая за ним, организовывая и развивая собственноё дело, я себя и запустила.
На смененной скатерти уже стояла новая порция жареного мяса, свежий салат, закуска и хлеб. Таких длинных, пронзительных и объемных ночей в жизни бывает не очень много, они врезаются в память. Я разлил водку, немножко опасаясь за самочувствие Серафимы, все же очень старой женщины. Но, казалось, она стала еще активнее и энергичнее.
– Интересно, чекалка?
– Интересно. Человеческая жизнь, в отличие от литературного сюжета, всегда интересна, потому что неповторима.
– Ты представляешь меня во главе концерна, занимающегося шоу-бизнесом для русских, устраивающихся в Германии, ведущего их наследственные дела, хоронящего их, составляющего брачные контракты и перепродающего недвижимость?
– Всё это немножко сказочно. А театр? А кино?
– А это и есть театр, где я сама выбираю себе роли и партнёров, играю и режиссирую. В моём штате не хватает лишь одного человека: доверенного помощника и наследника. Ты меня понял?
Какая же здесь последовала пауза! Но мне кажется, она уже знала моё решение. Молча я выпил, молча, до дна выпила свою рюмку Серафима. Она продолжала меня искушать:
– Забирай жену, забирай книги, я вас здесь устрою много лучше, чем вы сейчас устроены в Москве. Не получится с моим бизнесом, будешь писать свои романы, преподавать в университете, ездить по Германии. Мне плохо здесь одной. Ничего от тебя не требую, ты просто как чемодан с моими воспоминаниями. Я хочу, чтобы этот чемодан стоял у меня под кроватью.
По моему лицу она всё поняла. Серафима умная женщина и, как сама призналась, прочла все мои книги. Ничего я, сидя в любом другом, самом распрекрасном месте, не напишу. Мой репортаж – это всегда из кухни, от очага. Ох, как занятно выглядело это предложение! Но жизнь никогда не начинают сызнова. Прошлое для некоторых людей имеет большую ценность, чем жизнь. Я принадлежу к их числу. Я люблю свою обветшалую квартиру, рассказы Саломеи о её выступлениях в Осло, Будапеште и Метрополитен-опера, каждый из них я слышал раз по двадцать; я люблю ее жалобы на свое самочувствие, которое и не может быть иным, как очень плохим; я люблю свою собаку Розу, которая, как только я уехал, по преимуществу лежит на коврике у порога – ждет; я люблю свою проворовавшуюся Москву, с её сумасшедшей Думой, с милиционерами-оборотнями и министрами-оборотнями, я еще не всё знаю о Пастернаке – вот был фрукт, и о Ломоносове – тоже, как и любой гений, со всячинкой. Я хочу в Москву, я хочу закончить роман, который пишу и хочу быть обруганным за него моими недругами и завистниками, которых я тоже люблю. Прощай, философия, прощай Серафима, прощай, Германия!
– Нет.
Мы прощались на том же месте, где совсем недавно смотрели на облака. Какие-то подробности я не узнал, но ни жизнь, ни роман не требуют полного досье. Досье на каждого хранится в двух экземплярах: одно у Бога с Его вечной и неиссякаемой милостью, а другое – в очень важном ведомстве нашего президента-германиста, которым сейчас руководит господин Патрушев. Боюсь, отдёльные страницы в них не совпадают.
Я почти поднял Серафиму о кресла, когда обнимал. Плечо было хрупким и лёгким. Запаха водочки я от неё не почувствовал, потому что сам был не тверёз, но духи у нее были терпкие и, видимо, дорогие. Это был новый для меня запах. Прощай, Серафима. Может быть, навсегда. Но жизнь совершает такие зигзаги, лучше не говорить «никогда».
Огромный лимузин, прижимаясь к булыжной мостовой, пересёк площадь и мягко, как зверь, исчез за ратушей. В «Короне» кельнер уже закрывал дверь. Мне надо было спуститься с холма, со скалы, пересечь старый ботанический сад, своим ключом открыть пряничный домик гостиницы и лечь спать. Я уже прикинул, что еще позвоню во Франкфурт. Предстарость – чудное время: отказать в один день сразу двум женщинам!