Во Франкфурте я не остался, чтобы не видеть задыхающейся после первого акта Саломеи, чтобы не отпаивать ее теплым молоком. Она женщина крепкая, и я давно заметил, что, когда она одна, без меня, без помощи, из всех ситуаций она выходит быстрее и легче.
   Мы сидели с Гюнтером и вели бессмысленную беседу о том, чем все это закончится. Любил ли Гюнтер Россию? По крайней мере, знал. Знал по лагерям для военнопленных и по тем клочкам жизни, которые мог наблюдать строительный рабочий. Прелестная возможность изучить чужой язык. Теперь его уже нет, он умер и похоронен на своем протестантском кладбище под скромной плитой, и мне некому больше писать письма. У нас в России, в наших кругах, у всех на языке был его словарь русской литературы, в котором он первым осмелился сказать всё, что думал о современной ему советской партийной литературе. А может быть, мстил через литературу, может быть всё это писал восемнадцатилетний военнопленный? Это был отстрел мастодонтов, в известной мере справедливый…
   Скорее всего, не замужем. Зачем тогда работа? У нее, наверное, теперь двойное гражданство. Тогда, в прошлый раз, я ей сказал: ни в коем случае не возвращайся в Россию, тебя убьют. Она, как мне писал Гюнтер, воспользовалась моим советом и исчезла, растворилась. Оставалась в Европе или уезжала в Америку? А когда я перестал ее искать, вернулась? Ну что ж, современный роман это уже на протяжении столетия роман пожилого мужчины и молодой девушки…
   Мы сидели с Гюнтером и спорили о писателе Леониде Бородине, которого тогда только что освободили. Вот уж действительно безгрешный человек, на его биографии ни одного пятнышка. Допустим, говорил я, он боролся с ненавистным ему режимом, а следователь, который его допрашивал, сочувствуя подследственному, этот режим защищал. Кто был прав? Мне-то лично было видно еще тогда, что, разрушая режим, но не имея определенной альтернативы, мы разрушаем и Россию, ту большую, которая называлась Советским Союзом. Где Советский Союз нынче и где Россия? Гюнтер, как и многие мыслящие потомственные интеллигенты, всё знал, а я всё чувствовал. Боюсь, что мое чувствование оказалось более верным, чем разум покойного теперь Гюнтера. Мы сидели и говорили, поезд во Франкфурт уходил поздно вечером, наш кофе остыл, и вдруг – вот оно это проклятое и ненавистное мне «вдруг», с которым я так борюсь, но определенно без него роман не существует – раздался стук в дверь, и вошла она. Она только взглянула на меня, а я уже понял, что попался, мышеловка захлопнулась!
   Обычное дело – студентка-дипломница, стажерка из Москвы, пришла к профессору за отзывом на свою работу. Тогда я даже не понял: немка ли, русская ли? Гюнтер нас представил: «Это твоя соотечественница». И тут она сказала: «Я слушала на первом курсе ваши лекции переводчикам, профессор». Я вспомнил, как приглашенным доцентом, еще кандидатом наук, читал литературоведение в институте военных переводчиков. Значит, среди нескольких девушек на первом курсе была и она. Почему же тогда я ее не заметил, не запомнил?!
   Что мы любим в женщинах? Продолжение собственного рода и собственных безумств? Те минуты близости, когда мир замыкается на соединении двух и, кроме этих двух, ничего в это мгновение в мире не существует? Из двух незавершенных фрагментов, из материала возникает бытие. Но страсть – это дело молодое. Что я люблю в Саломее? Её известность, злобный разрушительный характер, терпение, её стойкость и прямоту, её густой, как патока, голос? Мы любим всю совокупность черт и каждый недостаток, в котором видим только прелесть. Это как бы дрожание небесных струн, в кое мы вступаем со своей мужской растерянностью. Любя, мы оказываемся в другой физической среде. Так, вступая в море, человек приобретает легкость и другую свободу движений.
   Эта свобода надвинулась на меня, как поршень, прижимая к самому краю существования. Струны уже завибрировали, воздух сгустился, и я знал, что это судьба, пусть даже судьба случая, и что это моя добыча и, не получив своего, я не уйду. Здесь интуиция разбирается лучше, чем разум. А две интуиции договариваются даже скорее, чем мы предполагаем. У нас у обоих всё было решено сразу. И оба в этот момент знали, что мы не разойдемся, пока не опалим друг друга. О, это теплое покатое худое плечо! Ну, я-то понятно – страсть мужчины к юности, то есть к своему прошлому, к возобновлению собственной юности, к старой страсти через новые врата, прыжок обратно через десятилетия. Но она? Что любят молодые девушки в мужчинах, которые годятся им в отцы, скажи об этом, старик Фрейд!
   Всё действительно было предопределено. Из кабинета Гюнтера мы вышли уже вместе, продолжая говорить о русской литературе. Но это были только слова. Она знала, что я сдеру с нее одежду, а она примется лихорадочно расстегивать пуговицы на моей рубашке. И начало, и финал были предопределены, нам надо было только перейти через ритуал. Гюнтер об этом догадался сразу. Мне никогда не забыть его сумасшедших глаз, его взгляд, которым он провожал нас. Я тогда еще подумал: а интересно было бы узнать, с чего у восемнадцатилетнего нациста началась такая безудержная любовь к русскому языку и России? Не послужила ли толчком некая подобная история?
   «Всё было как в тумане», – написал бы романист ХIХ века. Отнюдь. Страсть не отменяет рассудка и сообразительности. Мы шли по улицам города с его двухбашенным собором, продолжали вроде бы говорить о литературе и тем не менее отыскали гостиницу и вошли в крошечный номер с душевой кабиной внутри комнаты. Господи, чем хороши западные порядки: здесь никогда не спрашивают, с кем вы и надолго ли. Я тут же вспомнил, как еще в молодости, когда Саломея пела в Нижнем Новгороде (тогда Горьком), проходила практику в оперном театре, я приезжал к ней, и она тайком прятала меня в своем номере безо всяких удобств – они были в конце коридора. Чтобы лишний раз не мозолить глаза дежурной по этажу, я ночью пользовался бутылкой из-под шампанского. Саломея ехидно спрашивала: «Как ты думаешь, Алексей, Гумилев мог бы такое выделывать при Ахматовой?»
   Тени на пластмассовых панелях душевой кабины, наша одежда валяется на полу. Впереди расстилалась вечность – почти сутки до поезда во Франкфурт. Не правда ли, в подобные моменты время приобретает другой характер? Оно вмещает, уплотняя в себе, массу событий, а потом как бы распускает случившееся в памяти. Если бы всё прожитое нами обладало таким же свойством, то в один прекрасный день память разорвало бы, как дачную бочку с водой, которую забыли с осени слить. Меньше, чем в двадцать четыре часа вместилось столько разговоров, лежания в постели, шляния по улицам, но – и страсть, и всё, что ей предшествует, и всё, что составляет ее суть, и все, что ее окружает.
   Почему только все это через столько лет, как детская гармошка с рисунками, разворачивается сейчас в памяти? Здесь хорошо бы сравнить, как и положено в современной литературе, свою память с бесконечной кинокартиной. Но, кроме памяти, однако, эту кинокартину помнят руки, плечи, живот. Это, может быть, последний всплеск моей молодости. Умом я понимаю, что моя, почти юношеская, активность, возникла не как счастливый акт возвращения и волшебство, а всё происходило более материально: слишком силен был раздражитель. Но согласимся, что здесь не только одна молодость, ну и, скажем, определенная привлекательность, не говорю красота, потому что не знаю, что это такое. Попробуйте обозреть портреты знаменитых красавиц мира. Да чего далеко ходить, стоит вспомнить Мону Лизу или Диану де Пуатье! Красота – только миф или то, что не поддается художнику? Я бы назвал ее некой природной диалектикой, когда каждое движение, каждое слово источает гармонию, соблазн и прелесть.
   Эта прелесть билась у меня в руках. В её глазах мерцало то, чего ни одна актриса целые сутки играть бы не смогла. Значит, ее тоже что-то волновало в этой встрече не с длинноногим ровесником, а с человеком, который мог оказаться старше ее отца. Такие чувства в жизни распространеннее, чем мы можем себе предположить. Если по Фрейду, то девочке когда-то не хватило отцовской ласки. Пожилой мужчина, исполняющий роль отца и одновременно любовника. Черты одного просвечиваются через черты другого. Я был в этой незавидной роли, и успокаивало меня лишь то, что в куче одежды, валяющейся возле кровати, на равноправном положении находились мои штаны и рубашка с галстуком и её трусики и джинсы. Чтобы встать с постели и подойти к душевой кабине, нужно было перешагнуть эту кучу одежды. Лампа в комнате была расположена таким образом, что, когда в душевой кабине кто-то стоит под слабой водной струей, силуэт четко рисуется на пластмассовых створках…
   Собственно, сама близость с женщиной – вершина любви – на самом деле лишь некий порог, через который необходимо перебраться. Тут возникает доверие, льется сладкий мёд разговора, две души раскрываются в понимании друг к другу и в ощущении единства. Обмен чувствованием мира, установками жизни, собственными историями. Мы отдаем здесь самое дорогоё – своё прожитое и раскрываем собственные тайны, которые никогда не доверили бы чужому. Подобное чувство парения возникает не в каждом слепом адюльтере и не зависит только от сотрясения плоти. Слишком многое должно соединиться, и лишь тогда гостиничная постель превращается в лодку, которая плывет под шепот признаний по звездному небу. Божественное предопределение? Такие мгновения в жизни редки, и потому не забываются. Я их помню отчетливо и кляну себя за то, что их было несколько, а не единственное, как драгоценность в сокровищнице. Может быть, в этом вторичность духовной природы мужчин? Я перебираю в памяти гребцов и пассажиров той звездной лодки. Серафима, Саломея, Наталья.
   Наталья – финал моей мужской жизни, последний аккорд, сдавивший сердце и волю. Она исчезла после нашей первой и единственной встречи в Кельне. В своей напряженной памяти я удерживал контур ее тела, когда рукой проводишь от плеча вниз, ощущая переборы грудной клетки и изгиб талии, снова поднимающийся к бедру. Тень на пластмассовой панели, свет уличного фонаря, остановившийся на поднятом колене… Казалось, все исчезло, растворилось, как предыдущее часто затмевается последующим. И вдруг – вот, опять она стоит и сейчас произнесет: «Здравствуйте, профессор». У меня остался ничтожный миг, чтобы еще потетешкать старые воспоминания, до того как будет открыта новая страница отношений. Может быть, тогда закончится вся книга? В старых изданиях иногда романы заключали словом «Конецъ». С твердым знаком.
   Как же много мне потребовалось слов, чтобы рассказать предысторию молодой женщины, стремительно мелькнувшую сейчас в моей голове.
   Не совсем проста оказалась стажерка института военных переводчиков в Германии. Она не вернулась на родину. Сработал инстинкт или красивая женщина всегда помнит о своей безопасности? Ей, наверноё, это «не вернуться» было особенно сложным. Сверкающая чистотой клетушка в студенческом общежитии, нельзя капнуть на плиту в общей кухне, индивидуальная оплата за электроэнергию, ключ коменданта подходит ко всем дверям в коридоре, разбитая стиральная машина в подвале. Немцы тоже, что-то пронюхав, будто затаились. Срок стажировки закончился, а они молчат, терпят. В Москве огромная родительская квартира в высотке на Котельнической набережной. Несмотря на тяжелое время, еще есть домработница, папа раньше писал музыку к кинофильмам и романтическим спектаклям, сейчас оформляет рекламные клипы. Но это, конечно, временно, жизнь уже поворачивается на полдень. Ей надо было сделать выбор. Мы все заложники прошлого. Зачем только она, стажерка, согласилась на эту работу? Нет, зачем только она согласилась на близость с главным переговорщиком, молодым, жадным красавцем? Но, возможно, здесь тоже возникло чувство, а возможно, это был приказ из Москвы военнообязанной, будущей переводчице.
   Сейчас время уже стушевало черты той недавней эпохи, и следующим поколениям, когда сама история будет упрощена и сконструирована по требованию очередного режима, она предстанет в виде отдельных, несоединимых друг с другом, фрагментов. Рушилась гигантская империя, и сам добровольный разрушитель, призванный в ней править, радуется тому, что, как он говорил, «процесс пошел». Гибель огромной армии, люди в погонах, выброшенные с семьями на снег, – и радостные песни по этому поводу. Собственно, здесь стоит остановиться, потому что именно здесь «перед моим внутренним взором» – опять терминология романа позапрошлого века – возникла чудовищная по своему цинизму картинка. Отчего тогда мы, ослепленные неосуществленными надеждами и сказками нелепого, глупого героя, не так отчетливо видели подлость происходящего?
   Это была площадь Белорусского вокзала в Москве, наполненная народом, – встречали первые, декоративные эшелоны из Германии. Спасли Европу, спасли цивилизацию многих европейских государств, спасли народы, предназначенные к уничтожению, удерживали долго колеблющуюся европейскую стабильность, а нас называли агрессорами и поработителями. Поработителей, наконец, хитростью выманили из Европы. Они, эти полки и дивизии, офицеры и их семьи, солдаты, не знали и не предполагали, что в предстоящую зиму у них не будет ни уюта, ни крыши над головой. Советские войска уходили из Германии. На вокзале пела раскрашенная и разукрашенная, как праздничная ладья, культовая певица Людмила Зыкина. Но это всё были внешние признаки событий – и музыка, и марши, и загорелые лица солдат. В трюме этих событий шли другие: демонтаж скопившегося за много десятилетий имущества большой армейской группировки. Внизу, под землёй, рыли кроты.
   Из нашего с Наташей романа – и прошлого, и того что еще произойдет, – мои воспоминания идут с двух позиций: или мы разговариваем в постели, или мы в постели же занимаемся… чем-то другим. Мир сразу сокращается до фона, до бесконечных зарослей со звездами и птицами над головой, а в середине этих зарослей, как лодка на волне, покачивается постель. (Совсем, кстати, не скабрезное слово. У Мопассана о предмете этом есть даже рассказ, и с детства, во времена страстного штудирования французского классика, я помню стишок оттуда: «Как улягусь отдыхать на парчовую кровать…») В те моменты все события жизни разворачивались вокруг этой постели. Её окружали люди, над нею склонялись, разглядывая нас, наши родители, интересовались, что здесь происходит, друзья, мне показалось, что промелькнуло лицо Саломеи, но потом вокруг нашего обиталища расселись в своих орденоносных и золотопогонных, с красными лампасами, мундирах, как вельможи на Венском конгрессе, толстопузые генералы, заняв широкими задами просторные кресла, и среди них вдруг замелькало одно юркое штатское лицо.
   – Это он? – спросил я.
   – Он, в общем-то, неплохой парень… – Наташа, наверное, почувствовала, что я кое-что знаю об этом молодом человеке. В этом не было ничего удивительного, о нем знало полстраны. А знавшие думали о нем плохо.
   В моем возрасте молодой женщине не задают вопроса из следственной практики: «Ты была с ним близка?» И, собственно, что мне до этого? Любой мой приступ страсти никогда не отменит Саломеи. Я так уж сделан, так устроена моя душа и тело, и так я думаю. Но я представил себе на мгновение, как было бы прекрасно не просто день лежать с Наташей в одной постели, а смотреть, как утром она наливает кофе и шелковый рукав халата медленно сползает по руке, обнажая матовую кожу, пусть даже она была и еще будет в жадных и настойчивых молодых сильных руках, – меня бы это не смущало. Но ходить с нею в театр, сидеть рядом, подавать пальто, снимать и ставить на батарею промокшие на улице туфли… Кто же из русских классиков написал этот романс: «О, если б навеки так было…»? Ответ очевиден, хотя и неожиданен. Музыка – ректора Московской консерватории Антона Рубинштейна. Слова – это и есть «неожиданно» – профессора консерватории П.И. Чайковского. Смысл счастья в том и заключается, чтобы сохранить высший взлет навеки. Но это невозможно, и поэтому хранишь и перетираешь воспоминания…
   Я понял, что этого «неплохого парня» Наташа боится. Я бы на её месте тоже боялся. Хищный это был и упорный, как бойцовая собака, паренёк.
   – Он тебе пишет, звонит?
   – Давайте не будем об этом. – Она все время обращалась ко мне на «вы». Я так и остался для неё профессором, читавшим ей лекции на первом курсе.
   – Как ты думаешь, он тебя любит?
   – У него есть жена и ребенок. Он их не бросит.
   – Он их не бросит,– повторяю я. Для молодого карьериста важен имидж.
   Я не оговорился – полстраны знало этого паренька. «Перестройка» вообще была временем быстрых карьер. Дельцы возникали откуда-то из тины жизни, из болотной грязи, из ила, который копился на дне. Тогда по телевизору часто, промельком, показывали его лицо, завитую, будто у барана, голову и не по годам отяжелевшую фигуру. Почему у молодых карьеристов такие оплывшие зады? Видимо, карьеру делают отнюдь не только ретивым подтявкиваньем, но еще и упорным сидением за столом у двери принципала. Карьера требует чугунного зада, с исполнением порой роли шестерки на пьяных загулах начальства. Сколько веса здесь можно набрать, слизывая с тарелок остатки руководящей пирушки! Не унывающая статистика уже давно выяснила, что пьющие – в среде ли начальства, или родного коллектива – устанавливают контакты и соответственно делают карьеру значительно быстрее. Печень за карьеру!
   Этот парень начинал где-то в городской прокуратуре то ли завхозом, то ли водопроводчиком. Бойтесь секретарей или сантехников, получивших заочное образование! У них далеко идущие планы и большая злость встать каждый день на ступеньку повыше! Парень с головой барашка, но бульдожьей хваткой, мелькнув раза два на телеэкране в одном окружении, потом переметнулся в другой лагерь. Пик карьеры – это знаменитая, известная всей стране подлость по отношению к бывшему начальнику. Все это, как прием, наглядно описано русскими классиками, но в том-то и особенность классической литературы, что она универсальна на многие времена.
   За подлостью последовала награда: быть юристом на значимом месте в наше время беззакония, значит быть рядом с деньгами. Широкий в бедрах паренек с брудастой, как у индюка, шеей принялся миловать и жаловать, возбуждать дела против бывших товарищёй, которые тоже хотели куска пирога, закрывать уголовщину и давать гражданство. Естественно, лишь весомо ходатайствуя. На чем же он сгорел? Нет, скорее оступился или даже его подставил новый карьерист, который сидел уже у его двери. Но такие удобные люди, один раз попав в ожерелье власти, не пропадают.
   К этому времени рухнула Берлинская стена, последний генсек санкционировал соглашения, выгодные только его политической карьере, но никак не государству, принялись выводить войска из Германии. Тут-то и обнаружилась золотая жила – армейское имущество. Здесь было оружие, которое можно было продать в дикие страны Востока, амуниция, коей не было износа, запасы продовольствия, несметное количество горючего, аэродромы, военные городки, жилые дома, культурные центры – тьма добра и недвижимости, которую тоже можно было легко превратить в деньги. Генералам из военного ведомства, которым поручалось армейское имущество обналичить, назначили комиссара и правоведа. Какие деньги, какие возможности, какой невероятный шанс выстроить себе судьбу богатого человека! Ну, приватизируют же другие заполярный никель, сибирскую нефть, дальневосточную рыбу, заводы, шахты, газеты, пассажирское воздушное сообщение… Почему нельзя поживиться от богатств, сконцентрированных в чужой стране? В конце концов, они ведь принадлежат нашему народу.
   Крошечную комнату дешевой кёльнской гостиницы постепенно заполнили замечательные персонажи. Вот в этой компании «ликвидаторов» и оказалась молодая москвичка из благополучной семьи. Наташа была дотошным наблюдателем и примечала порой то, на что обыватель не обратил бы внимания. В институте военных переводчиков чему-чему, а наблюдательности, как и иностранным языкам, учили хорошо.
   Эти удивительные фигуры влетали в окна, протискивались через дверные щели, возникали, как видения, в душевой кабине и вились тогда над ней облачками пара. Мы сами жили обычной жизнью людей, страстно изголодавшихся друг по другу. Встреча должна была быть намечена раньше на небесах, но что-то не сработало, и мы никак не могли соединиться. Мы встретились на последнем истоке моей зрелой мужской силы, когда старость, немощь и несчастья уже приблизились, взяли в кольцо, но, облизываясь, как волки перед прыжком, еще сидят вокруг затравленной жертвы, не решаясь на первый бросок. Я торопился взять свое, как иногда мальчишки объедаются подаренным шоколадом. Я видел пот, который капельками выступал у Наташи на висках и в ложбинке между грудей, но существовала только наша упорная, почти животная страсть. Мы соединялись раз за разом с каким-то исступлением, будто что-то доказывая друг другу. Но каждый раз после яркой вспышки наступало расслабление. Тогда мы на скорую руку перекусывали, тут же, на постели, или приседали у крошечного столика, скорее игрушечного, чем настоящего. Хорошо, что по дороге, еще разыскивая гостиницу, повинуясь больше инстинкту, нежели опыту, я залетел в магазин и набил пластиковую сумку едой и питьем. Женщина ничем не отличается в смысле еды: те же сосиски, гамбургеры, мясо, разве только меньше хлеба и сладкого. На женщин клевещут, когда уверяют, что они питаются лишь тортами и шербетами. Мы ели, заваривали кофе из банки, и Наташа рассказывала. Я понимал генезис этих рассказов. Тайна не может долго жить и точить душу, иначе она душу съест. Хорошо, что в качестве исповедника оказался я, который не склонен быстро с кем-либо делиться. Но тайна имеет срок давности. Наташа рассказывала, мечтательно глядя на кусок копченого мяса, и в нашу каморку влетали все новые и новые гости.
   Генералы появлялись со своими крутящимися креслами, телефонами, адъютантами, любовницами, женами, розовощекими или желтушными дочерями, бодрыми внуками, которым не грозила армия, просторными квартирами с домработницами, дачами, смастеренными стройбатом, с собственными амбициями и надвигающейся отставкой по возрасту. Они все хотели быть выслушаны. Самым дорогим для каждого были, конечно, дети. Надо было взрослых потомков устраивать на престижные работы – таковыми еще считались МИД и Внешторг, – обеспечивать кооперативными квартирами и автомашинами; детей детей, то бишь внуков, протаскивать в институты, двигать в аспирантуры, одаривать велосипедами, компьютерами и опять же машинами. Об этом, а также об иностранном, еще не вышедшем из моды, ширпотребе, сервизах, люстрах и импортных лекарствах требовательно и каждодневно напоминали больные жены. Все торопились, словно мир кончался, и хотели столько всего, будто собирались жить вечно
   Кто же мог предположить, что у людей, всю жизнь толковавших с трибун и перед солдатским строем о долге и бескорыстии, вдруг проснется такой жор на богатство и такое мздоимство! Даже боевые в прошлом генералы, прошедшие Корею, Вьетнам и Афганистан, хотели своего куска от совсем недавно недосягаемого пирога.
   Умозрительно я эту психологию понимал. Всё незапрещенное вдруг стало доступным. Ходили слухи о немыслимых состояниях, которые можно приобрести путем разных манипуляций. Лозунг «Кто был ничем, тот станет всем» не отменялся. Но почему тогда, кто уже был кем-то, должен зевать? У генералов впереди была старость, и они хотели ее прожить, как достойные люди.
   Как они воровали! И, конечно, будь они понезависимее, умей договариваться с клиентом с глазу на глаз, воровали бы еще успешнее, но тут затесалась какая-то мелкая переводчица, чужая девчонка, которая должна была переводить их требования и намёки. Правда, уже немного привыкнув к западной жизни, читая тамошние газеты и журналы, девчонка понимала, что воруют довольно бездарно, уступая имущество страны за бесценок, под беушные «мерседесы» или десятки тысяч долларов в свой карман. Только орлы, только самые решительные и прожженные старики, с промытыми морщинами и отвисшими над воротниками генеральских кителей брылями, начинали работать со счетами в иностранных банках, открытыми на жен, своячениц, свояков и детей. Но настоящим орлом, кондором золотых полей народного добра был толстозадый молодой человек с невиданно бесстыжей хваткой попавшего в случай фаворита.
   Рейнские светлые вина из выращенных на чуть ли не висячих откосах береговых виноградников, определенно развязывают язык. Тайное нашептывалось мне почти в ключицу, я ощущал в ямочке над плечом дыханье речи этой маленькой несчастной девочки. Как ей жить дальше? Идут слухи о каких-то расследованиях, газеты уже принялись писать о махинациях с имуществом и оружием, принадлежащим группе советских войск в Германии.
   Наташа приподнималась с подушки, отпивала глоток вина и снова ставила стакан на мою голую грудь. Я старался не двигаться, чтобы не прерывать ее, не спугнуть откровенность. Сейчас нам кажется, что мы навечно, по крайней мере надолго, но я, годясь Наташе почти в отцы, своим опытом немолодого человека знал, что мы расстанемся завтра и этот прозрачный вечер растает, превратится лишь в зыбкое марево воспоминаний. Сегодня мне хочется взять, вобрать в себя все ее волнения и переживания, – вполне отцовское чувство. Но к чему мне знание, кому она принадлежала раньше? Это же был не первый ее мужчина. Где-то совсем сзади, как досадная обмолвка, маячил еще муж, молодой актер. Он дарил ей привезенные из зарубежных поездок платья, каких в то время не было ни у кого в Москве, драгоценную, как средневековые яды, косметику и туфли с такими тонкими каблуками, что на них трудно было ходить. Но щедрый муж интересовался не женой, а только художественным руководителем своего театра. Она от него ушла еще до командировки в Германию, то есть своей преддипломной стажировки. Возвращаться ли ей в Москву?