Сергей Николаевич ЕСИН
МАРБУРГ

   Посвящается Барбаре Кархоф
 


   Я считаю, что настоящего описания заслуживает только герой, но история поэта в этом виде вовсе не представима… Ее нельзя найти под его именем и надо искать под чужим.
Б.Пастернак


   Говорю, как думаю, а не как кошки, которые спереди лижут, а сзади царапают.
М.Ломоносов

   Попробую опять, не торопясь, стараясь не спугнуть судьбу, приступить к роману. Что для романа надо? История, человеческая история и незамутненность собственного мира, сила и свобода, чтобы, по сути, только отыскать то, что копилось в душе. Сводит ли автор романом счет с жизнью, что ведет его и что является побудительным мотивом? По крайней мере, он недаром тратит жизнь над листом бумаги. Не стремление заработать, наверное, волнует его, а что-то более хищное и земное. Может быть, он выдумывает мир, чтобы поселиться в нем?

Глава первая

   Я всегда просыпаюсь только от чувства тревоги. Что-то уже случилось и произошло в мире, но коснулось ли оно меня? Я завидую людям, которые спят подолгу, по много часов. Они не боятся проснуться, не боятся вступить в опасную зону бодрствования. Им жизнь еще кажется бесконечной, а сами себе они видятся бессмертными. У меня не то. Размышляя о собственном сне, я думаю о том, что просыпаюсь рано потому, что бо-юсь, что сон засосет и я не проснусь. Почему молодой, страстный организм требует сна и длительного отдыха, а к старости, к моим пяти-десяти пяти, промежутки бодрствования всё длиннее? Организм живет и действует, постепенно сжигая себя, мы перестаем жить на проценты, а постепенно проживаем капитал.
   Я зажигаю лампу над головой. Шторы в комнате задернуты, и невозможно определить – светло ли за окном. Не глядя на часы, которые я не снимаю на ночь, как бы боясь расстаться со временем, я знаю: половина седьмого. Еще несколько минут можно полежать в кровати. Я сплю обычно на огромном раскладывающемся диване в комнате, которая раньше как-то условно называлась гостиной. Теперь она просто средняя ком-ната – по одну сторону от нее мой бывший кабинет, в котором никого нет, а по другую – кухня. Через стенку ночью я иногда слышу, если Саломея встает ночью, как она наливает воду в чайник и как хлопает дверца холодильника. Напротив кухни, через коридор, идущий через всю квартиру от входной двери до ванной комнаты, находится комната Саломеи. Все двери, кроме входной, в квартире всю ночь бывают открыты – и во сне я стараюсь контролировать каждый звук. Иногда в комнате Саломеи раздаются крики – это значит в ее сознании возникают какие-то видения, глюки. То ей приснится, что в комнате находится посторонний человек, который выдвигает ящики в её столе, то кто-то подлетает к окну и скребется. Полуголый, еще с закрытыми глазами, я срываюсь со своей постели и бегу успокаивать. Саломее сей-час лет больше, чем было, когда умирала моя мать. Я глажу по воло-сам и целую в плечо очень старую женщину. Почему наша старость так разошлась, и я еще сравнительно бодр, а Саломее постоянно нужна чья-то помощь?
   Я зажигаю свет над головой и левой рукой нащупываю книгу, которая на постели и лежит слева от меня. Потом я нащупываю и надеваю очки. Я ношу двое очков: для улицы и машины, которые теперь, когда зрение так быстро меняется, мне почти не нужны, и для чтения, в которых мне с каждым днем читать становится все труднее и труднее. В квартире тихо. Я еще не знаю, как Саломея спала, но под утро она всегда засыпает.
   С другого дивана, у другой стены, разбуженная лампой, смотрит, приподняв голову и приоткрыв глаза, на меня собака. Она знает, что еще несколько минут буду читать и, успокоенная тем, что ничего не переменилось, снова опускает голову. Минут через двадцать я пойду с нею на утреннюю прогулку. Я напоминаю себе старую и дряхлую машину, над которой, прежде чем она выедет из гаража, механики и шофер должны провозиться два часа. Для того, чтобы мне окончательно собраться, сделать все дальнейшие дела и привести себя в порядок, нужно два часа. В девять я выхожу из квартиры, а в десять у меня начинается лекция.
   Утром я прочитываю несколько страниц книги, которую читал вчера с вечера. У меня выработан целый ряд приемов для засыпания. Я включаю телевизор, перевожу звук на малый уровень и довольно быстро от дневной усталости отключаюсь. Но такое отключение чревато скорым просыпанием. Телевизор либо еще работает, и на его экране всё те же тусклые лица политиков, или бессмысленные лица эстрадных певцов, либо через весь экран идут дрожащие полосы – это уже хороший признак, значит часа два или даже три – и передачи закончились. Теперь очередь книгам. Их несколько на полу возле постели и на самой постели. Кое-что я читаю иногда и перед сном в параллель с телевизором. Обычно это что-то из «серьезной» литературы. Я люблю философию, которую и читаю «с листа», и она мне приносит удовлетворение, или мемуарную литературу. Почему в старости мы любим читать про чужую жизнь и нас перестает волновать вымысел? Последнее время я читаю таким образом, как художественную литературу, «Дневники» Михаила Кузмина, выдающегося поэта прошлых эпох. Где здесь вымысел и где правда? Он удивительно живописно изображает свои любовные связи с городскими банщиками и знаменитыми художниками. Но где здесь правда и искреннее, а где самооговор? В настоящее время, как и в прошлое, творцу и писателю, даже эстрадному певцу, чтобы прославиться, надо наклеить на себя что-то неожиданное. Или эти дневники привлекают меня по какой-то иной причине?
   Минут на пятнадцать я погружаюсь в другую, молодую чужую жизнь. Единственное, чему можно завидовать, это молодости и ее безрассудствам. Но к чему молодость без знания, без опыта, без умения все видеть и все примечать. В квартире удивительно тихо, но это жи-лая московская тишина, а не тишина природы и спокойствия, которая бывает за городом, на даче. Там тишина, как материя, здесь тишина, как контраст по отношению к другим, пока примолкшим звукам. Вот в глубине дома зашумел, перебирая электрическими реле и шурша стальными канатами, лифт, вот щелкнул переключатель в холодильнике и он засопел, как животное, всасывая и пропуская через генератор фреон, теперь со своего ложа спрыгнула, щелкнув жесткими когтями, собака.
   Собаку кличут Розалинда. Она спрыгнула, присела, грациозно, как
   воздушная гимнастка, почесала себе за ухом задней лапой, потом осторожно прошлась вдоль книжных полок. Через стекла виднеются позолоченные ко-решки старых и новых книг. Но в стеклах же, как в зеркале, отражается быстрый и ладный собачий ход. Собака мордой раздвинула занавеску окна, взглянула на серый двор и день – на мгновение от раздвинутых зана-весок в комнате стало светлее, за окном ей не понравилось. Я подумал, что скорее всего после прогулки собаку придется мыть. Потом собака, обойдя комнату по кругу, подошла к моему дивану и, как молодая пума выгнулась, потянулась. Пора вставать. Собака старая!
   Обычно утренний прием лекарств я растягиваю на три приема. Я лекарственно зависим и знаю, что медикаменты следует принимать таким образом, чтобы лекарства не смешивались. Я начинаю с горсти ноотропила, который пью все же раз в день, а не три, как советует инструкция. Туда же я добавляю полтаблетки энапа. Это лекарство от давления, а ноотропил – это лекарство для пожилых людей, как бы промывающее сосуды мозга. Разве в старости та же память и такая же быстрота умственной реакции?
   Больше всего я боюсь полететь в бездну нездоровья. В моём возрасте уже не боятся смерти. Но что станет с ними обеими – с Саломеей и собакой? Я боюсь нашей системы здравоохранения, нашей меди-цинской бюрократии, рынка лекарств. Сейчас что-то, поддерживающее организм на плаву, еще можно купить. В случае нездоровья – придется бросать работу. Вот и еще один минус – не быть обеспеченным.
   Следующий этап после минутной паузы – аэрозоль, расширяющий легкие. Это особый флакон, его надо повернуть так, чтобы в респиратор выдавать определенную дозу, а потом два раза вдохнуть. Вдохнуть надо так, чтобы вещество попало и обсеменило не гортань и язык, а прорвалось прямо в легкие. Я делаю несколько длинных и энергичных выдохов. Если удастся откашляться и выйдет немного мокроты, освобождая бронхи и трахеи, это еще лучше. Мокрота выходит обычно короткими прозрачными змейками, так как застоялась внутри легкого. Операция эта не очень приятная, а когда случаются обострения, и мучительная. Для мокроты под подушкой с вечера припасена салфетка. На мгновение, после этих энергичных выдохов, наступает расслабленность, теперь самое время, напрягая, как оперный певец диафрагму, выдавить из легких весь воздух, поднести респиратор ко рту, крепко губами обхватить горлышко прибора и резко и отчаянно вдохнуть в себя воздух. В этот момент я отчетливо представляю себе, как крупин-ки лекарства несутся через горло и бронхи в темноте и опадают в изъязвленные и омертвевшие районы легких. Здесь постепенно начинается реакция, крупинки как бы кипят, раздражают вялые клетки, те начинают мерцать, дергаться, тонкие ворсинки прогонять воздух и распрямляться. Это идет подготовка для следующего мероприятия, для другой порции лекарства, которая должна проникнуть еще дальше и глубже. Но это чуть позже, минут через двадцать, именно столько времени пройдет раскисление, чтобы достигнуть максимума эффективности.
   Собака трется у моих ног. Я нагибаюсь, глажу ее по теплой мощной шее, она трясет головой, при этом громко хлопают о щеки крупные уши. Полотенцем я вытираю у собаки глаза от слизи, которая накопилась в уголках, ближе к носу, вытираю руку о шерсть. Собака в пол-ной уверенности, что она окончательно меня подняла, как бы «закрутила» день и теперь я послушно буду делать то, что мне и положено.
   Для собаки главное погулять и чтобы потом её покормили. Теперь она спокойна. Она отправляется в конец коридора к входной двери и ложится поперек. В коридоре, на тумбе возле телефона горит настольная лампа. На всякий случай лампа горит вою ночь. Я включаю в коридоре верхний свет.
   Вдоль всего коридора шесть метров книжных, закрытых стеклянными панелями стеллажей. Книг в доме много. Я стараюсь их не покупать, но они каким-то образом, каждый день новые, проникают в дом. Книги торжественно сверкают своими корешками. Я стараюсь не глядеть в их сторону. Большинство из них я так никогда до смерти и не прочту. Моя задача прожить дольше Саломеи. Я ведь привык к трудностям, у меня крестьянская закваска, а ей одной не справиться.
   Дверь в ее комнату отворена. Внутри, как в колодце, темно и страшно, чуть посверкивает лакированный бок пианино, светом из коридора чуть подсвечен краешек ковра. Её кровать стоит за книжным шкафом, перегораживающим комнату поперек. У нее все свое: любимые свои книги, телевизионные кассеты с любимыми фильмами. Она живет почти в виртуальном мире, и я иногда ей завидую. Я не вхожу в комнату, а поворачиваю в другой, короткий коридор и мимо: с одной стороны дверь в туалет и уборную, а с другой огромный встроенный шкаф с одеждой – прохожу на кухню. В квартире слишком много вещей – одежды, книг, посуды, мебели.
   Я зажигаю верхний свет. Жужжат, помаргивая зелеными огоньками, два белых чудовища – один холодильник, новый, импортный, и старый, еще советский, но работающий довольно надежно, морозильник. Еще один большой холодильник стоит в комнате у Саломеи. На кухне есть также посудомоечная машина, которой пользуются, когда два или три раза в году бывают гости и когда на месяц, летом, отключают горячую воду. Посуду мою я сам или иногда, когда приходит гулять с собакой вечером, аспирант Толик. Иногда днем, когда у нее находятся силы, моет посуду за собой или после готовки и сама Саломея, но делает она это плохо, не ставит тарелки в сушилку, а складывает их горкой, одна на другую, прямо здесь же на кухонном столе, расположенном между мойкой и газовой плитой. Один глаз у нее почти не видит, посуда остается сальной, и я, приходя с работы, всегда мою эту посуду заново импортными моющими средствами.
   В электрический чайник – «тефаль» – я наливаю воды из кувшина-фильтра, доливаю резервуар в фильтре водой из-под крана – я стараюсь всё подготовить заранее, чтобы потом не метаться, если вследствие каких-либо причин всё не пойдет по своим рельсам. Теперь я включаю чайник, зажигается красный огонек.
   Я все время оттягиваю ту минуту, потому что каждый раз боюсь. Но и Саломея боится того же. Несколько раз я наблюдал, как ночью, не зажигая света, в полной темноте – это были дни, когда я болел и плохо себя чувствовал – заходила в мою комнату и прислушивалась: жив ли я, дышу ли. Я, просыпаюсь, спрашиваю у нее:
   – Ты что?
   У нее был всегда один и тот же ответ:
   – Я пришла погладить собаку.
   Мы следим друг за другом, словно два старых пса, приглядывают, ревнуя, друг за другом: кому из них первому хозяин прикажет перепрыгнуть через барьер.
   Осторожно, на цыпочках я вхожу в темный проём комнаты Саломеи. Мне здесь всё очень хорошо известно. Свет падает из-за моей спины из коридора. На пианино выстроились в ряд куклы, бронзовые и деревянные фигурки, которые Саломея напривозила отовсюду со всего мира, пока не была больна. Впереди за пианино, справа – старый трельяж, весь засыпанный коробочками с лекарствами и пус-тыми облатками. Чуть светится задернутое шторами окно: это еще ночной фонарь проблескивает через складки. Саломея лежит на бо-ку, отвернувшись к стене. Левое плечо в темном халате – значит вставала ночью – приподнято над одеялом. Я вслушиваюсь, боясь каждое утро только одного – не услышать легкого, как взмах крыла бабочки, дыханья. Иногда, когда у меня из-за давления ухудшается слух, я не слышу тихих и невесомых вздохов, тогда – я уже привык не пугаться и не паниковать – я подвожу свою руку к ее плечу или шее. Плечо теплое.
   Я готовлюсь к этому моменту и содрогаюсь оттого, что когда-нибудь мои пальцы не нащупают исходящее от тела Соломеи тепло. Или она как-нибудь ночью не услышит моего дыхания?
   Утро началось. У Пастернака есть хорошая фраза: «Утро знало меня лишь в лицо…»
   К этому времени подходит время пить оставшиеся лекарства. Но чайник уже закипает. Перед следующей порцией аэрозоля лучше выпить стакан горячей воды или стакан чая. Я пью чай с молоком, как англичанин. Молоко тоже подогреваю – треть стакана, включая микроволновку на отметке «напитки». Горячий чай дополнительно стимулирует легкие, теперь перед тем, как вывести во двор собаку, надо сделать еще два вдоха над ингалятором – не лучшее лекарство, но что же поделаешь, надо жить.
   Собака уже давно, распластавшись на все четыре лапы и положив умную голову на пол, лежит возле входной двери. Она терпит и ожидает, мы все чего-то терпим и ожидаем. Я надеваю куртку, наматываю на шею шарф и снимаю с крючка металлический строгий ошейник и металлический поводок. Собака большая и считается – очень опасная, ротвеллер, но это не совсем так. Она задирает только небольших собачек, от этого её и следует уберечь. Но что касается больших собак, то наша собака Роза старается, идя рядом со мною на поводке, их не замечать. Я, дескать, совсем не такая. Как уже было сказано, Роза задирает только мелких собачек. Один раз, сорвавшись с цепочки, вернее выдернув резким рывком поводок из моих рук, она потрепала соседскую чау-чау. Ее хозяин позже пришел ко мне со счетами из ветеринарной лечебницы.
   Роза обладает мирным характером, она перерожденка и, несмотря на свою породу, в домашних условиях ведет себя как кошка. Она всех впускает в квартиру, любого выпускает, за кусочек колбаски или корочку хлеба готова продать хозяина и с кем угодно готова идти гулять. Гуляние – ее страсть, здесь она звереет, изо всех сил тянет за поводок к лифту, а потом за поводок же к выходной двери из дома. Однажды, когда Саломея, еще до своих операций, выходила из дома и даже пыталась гулять с собакой, она (собака) так стремительно вытащила ее, Саломею, из лифта, что та ударилась головой о почтовый ящик, установленный внизу на лестничной площадке, да ударилась так сильно, что возникла в пол-лица гематома, и врачи подозревали сотрясение мозга.
   Я одеваю на собаку ошейник и стараюсь не громыхать металличес-кой дверью – в Москве у всех железные двери от воров, от жизни, от судьбы – выхожу к лифту. Вырвавшись наконец на улицу и, как всегда, чуть ли не свалив меня с ног в подъезде, Роза блаженно устраивается на газоне возле подъезда. Ее тело обмякает от удовольствия, а глазки при этом лукаво поглядывают на меня.
   Художник Дега, в своих портретах лошадей и балерин умел очень выразительно эстетизировать момент преодоления ими физиологичес-ких усилий. Я не вижу мир так аналитично и резко. Мне кажется, что в любом, даже отчаянном состоянии, женщины грациозны, если вписать их волшебную грацию в обстоятельства. Не менее грациозной мне видится в этот момент удовлетворения своей первой нужды и собака Роза. Бедненькая – она терпит двенадцать часов подряд: первый раз я гуляю с ней в семь часов утра, а во второй в семь часов вечера.
   Мы путешествуем вокруг домов нашего московского микрорайона. Собаке надо дать выгуляться. Целый день ей приходится находиться в сравнительно небольшой, около восьмидесяти метров, квартире. Роза суетливо перебегает на поводке с одной стороны дороги на другую. Она обнюхивает каждую кочку и останавливается возле любой оградки, исследует каждую отдушину, ступеньку, колеса стоящих во дворе с ночи машин. Более добродушного и любознательного су-щества я не знаю. Собственно, кроме пищи и любви хозяев ей ничего не надо. Но если хозяин один и не в духе, она готова потерпеть. Она складывает ушки топориком и садится на пороге в кухню, в её «зоне». Она будет ждать справедливости, будет ждать хозяйку. Са-ломея просто не может есть одна, как бы она ни была голодна, всегда почти половину со своей тарелки отдает собаке. В этом случае собака всегда сидит у её стула и выхватив из её рук очеред-ной кусок, на лету проглотив, опять смотрит коричневыми, все пони-мающими голодными глазами. Меня возмущает, что Саломея дает собаке еду прямо из рук, позволяет облизывать ей ладони, чуть ли не разреша-ет ей выхватывать куски прямо из тарелки. Меня это беспокоит, я понимаю, что собака это собака, наша очаровательная собака – зверина, обожа-ющая помойки и обнюхивающая все встреченные ей на пути мусорные баки. Саломее к ее смертельной болезни еще не хватает какой-нибудь собачьей инфекции. Но я терплю, я всё терплю, иначе у меня подни-мается гнев на эту скучную и размеренную жизнь, мне захочется пос-лать всё к черту, заорать, хлопнуть дверью, разве у меня нет права на нормальную здоровую жизнь, но я терплю – сколько Саломее осталось?
   Иногда я конечно думаю, что я, который держит всё в себе, могу умереть раньше и оставить Саломею со всеми её недугами и смертельными болезнями хоронить меня, самой заботиться о даче, собаке, машине и квартире – заботиться о себе, и сколько мне самому-то осталось. Но я уже привык, что справляюсь со всем, смогу переломить все обстоятельства, я вообще последнее время живу не задумываясь над тем, кто раньше, я просто живу, полага-ясь на Бога, на Его волю и готов принять из Его руки любую кару. Но кара уже есть, суд вершится – у нас с Саломеей нет детей.
   Мы с Розой обходим по периметру наш квартал. Семь часов, все дворники уже на своих местах. У нас с Саломеей и Розой отличный сталинский дом, построенный так давно, что когда в него въезжали, мои, уже давно ушедшие от нас родители, этот дом сто-ял крайним на московской окраине. Я еще помню, как с двумя пересадками, сначала на трескучем автобусе, потом без пересадки от Киевского вокзала мы с продуктами – никаких магазинов в округе, конечно, не было, мы ездили на метро – это была последняя станция на линии, а сейчас это почти центр города, один из самых лучших и престиж-ных районов. Раньше в нашем доме, при его заселении, в отдельных, иногда и коммунальных квартирах жила разная мелкослуживая шушера, выселенная по реконструкции из центра: педагоги, уборщицы, типографские рабочие, третьесортные актеры, инженеры, ничем не заре-комендовавшие себя журналисты; но со временем все эти квартиры расселили, семьям, которые разрастались, дали отдельные квартиры на новых окраинах, а дом постепенно заселила та часть населения, не скажу народа, которая в обществе называется номенклатурой. По утрам в советское время у каждого подъезда выстраивалась кавалькада черных и блестящих, как воронье, номенклатурных «Волг». Советские времена, конечно, минули, часть прежних жильцов, оборотистых и предприимчивых, переехала конечно в новые загородные, похожие друг на друга своей незатейливой красного кирпича архитектурой, коттеджи, но дом и не опустел и не был покинут своими новопородистыми жильцами, он по-прежнему престижный и хороший, а после обвала евроремонтов, с перепланировкой и заменой всего оборудования, от двер-ных звонков и чугунных ванн, до пришедших к ним на смену ванн гидро-массажных, престижных и дорогих машин у подъездов стало даже больше, чем раньше «Волг». Не только дымок свежего богатства завился над крышами дома, но услышал я и свежий и нахрапистый посвист новой административной элиты. А где элита, там самым волшебным об-разом жизнь начинает отличаться от жизни обычной. В нашем доме ни-когда не случалось такого, чтобы не вывозился мусор, чтобы не при-ходил по вызову электромонтер или слесарь, чтобы не мелись лестничные клетки и чтобы раз в неделю не мылся весь подъезд. Всегда в нашем доме были и исключительные трудолюбивые дворники. К девяти часам утра, когда к подъездам подходили караваны ауди представительского класса, иногда и с мигалками и, как правило, сопровождающие их вседорожники с сытой и вежливой охраной, двор в любое время года был уже чист от снега ли, от осенней листвы или от летнего веселого и небрежного мусора и пыли, а летом еще и полит из шлан-га. Но мы с Розалиндой гулять выходим рано утром.
   Мы знаем всех дворников, и, пожалуй, знаем все их истории. Это у нас начальник ДЭЗа на свою нищенскую зарплату покупает для своего расторможенного и неунывающего сына дорогой двухместный БМВ – полугоночный автомобиль. Дворники у нас нищи. Они живут в подвале, в многосемейном служебном общежитии, они понаехали из нищих центральных областей России и работают, собственно, за московскую ре-гистрацию и крошечную зарплату, которой не хватает на пищу. Все они мечтают зацепиться за Москву, чтобы потом – «работать на себя».
   Конечно, не пристало в романе всё фиксировать, как журналисту, и описывать с дотошностью бульварного писаки. Лев Толстой предлагал как можно больше пропускать, но несправедливость так бьет по глазу и нервам, так многое хочется хотя бы «застолбить», чтобы будущее потом разобралось, что невольно в роман писателя вклинивается сам ход его собственной бытовой жизни. А читатель потом возмущается «несущественными подробностями» и пропускает такие страницы.
   Вот, к примеру, Саша, приехавший как беженец из Узбекистана, но зарегистрированный где-то в Саратовской области, мечтает поступить в милицию – привыкнув к московской несправедливости, он теперь на всякий случай сам хочет её вершить, – но для этого надо иметь хотя бы подмосковную прописку, и вот Саша копит деньги, чтобы кому-то дать взятку, на паях со многими такими же бедолагами, как он, купить где-нибудь на окраине области дом и наконец-то получить право бесчинствовать в милиции и законе, как закон и милиция долгие годы бесчинствовали над ним. Это Саша, а есть еще Володя, Алеша, Петр Саввич, инженер-металлург по образованию, который кроме того, что работает дворником, еще грузит ящики с помидорами и кули с картошкой в овощной палатке и моет полы в центре по продаже автомобилей. У него семья в Мордовии, и он пересылает в Саранск деньги. Есть еще Мария Петровна. У нее тоже свой, не легкий, участок во дворе, но она еще чистит снег и обметает метелочкой по просьбе некоторых жильцов их автомобили зимой от снега, осенью от листьев и моет три подъезда. А еще мы с Розой знаем Ахмета из Казани, двух девушек из Молдавии и украинку Наталью, которая собирает деньги на операцию, чтобы ей зашили заячью губу и после этого она мечтает уйти в «самостоятельные» проститутки. Иначе как по-другому накопишь деньги на образование. Наталья хотела бы стать у себя на родине судьей!
   Мы с Розой медленно идем вдоль дома сначала внутри двора, а потом через ворота выходим на улицу и обходим весь дом, занимающий целый квартал по периметру. По дороге мы здороваемся со всеми дворниками, работающими на своих участках, а иногда останавливаемся, чтобы поболтать. Зимой в это время еще глубокая темень, но в доме уже загорелись многие окна. Летом в утренней прогулке есть свои радости, все балконы и окна открыты, колышутся, как живые, занавески и через них из темноты выступают ломтики другой жизни: кусочек какого-нибудь буфета, золото багета старинной рамы или книжные полки, которые постепенно выходят из моды.
   Зимой, через подсвеченные утром окна видятся иные обстоятельства. Явствен размах чужой жизни и иного быта. Настольная лампа, выбирающая из темноты комнатный цветок, зеленеющий аквариум с просыпающимися рыбками, лохматый игрушеч-ный медведь, прокоротавший ночь на подоконнике. Быт теплый и многозначительный, потому что, как правило, он укрупнен и осмыслен детским присутствием. Это мир, в котором жизнь идет легко и естественно, не от ожидания потрясений и катаклизмом, а от утра к ночи, от понедельника к пятнице и от одного дня рождения до другого. Я так тоскую по тому естественному и без особых затей миру, который пестовал мое детство. Но где всё это? Куда растворилось? Я живу от одного потрясения до другого и каждый день жду очеред-ное несчастье.