В согласии собрали Николай Петрович и Марья Николаевна и походную еду. Марья Николаевна достала из кладовки кусочек хорошо просолившегося за зиму сала, которого Николай Петрович был большой любитель, потом отварила десяток яиц, положила в узелок и хлеба, и соли, и луку. Николай Петрович остался этим узелком очень доволен: все привычное, сытное и в весе необременительное.
Посомневались они с Марьей Николаевной Лишь в том, писать ли, сообщать ли о поездке Николая Петровича детям, Володьке и Нине.
Марья Николаевна настаивала, чтоб обязательно написать, пусть дети знают, что отец в поездке, да еще в такой необыкновенной – отправился по случившемуся ему видению в святую Киево-Печерскую лавру помолиться за всех страждущих и заблудших. Дети у них разумные, самостоятельные, отца за такую поездку не осудят, а, наоборот, отнесутся к ней со всем пониманием, одобрят в ответных письмах, и в первую очередь Нина, которая с недавнего времени, хотя и работает врачом по нервным болезням, пристрастилась заглядывать в церковь.
Николай же Петрович советовал с письмами не торопиться, детей зазря не будоражить, не волновать, пусть пока побудут в неведении, а то Нина, чего доброго, все бросит и примчится сюда, в деревню, с обидой и укором Николаю Петровичу, мол, богомолье, паломничество дело хорошее, но нельзя же так вот среди весны оставлять мать одну с огородом и садом. Володька, тот, понятно, не приедет: во-первых, с Дальнего Востока ему далеко, а во-вторых, он человек военный, офицер, и в больших уже чинах – полковник, его просто так, по мелочам со службы не отпустят. Письма детям можно будет написать, когда Николай Петрович вернется назад из Киева, а Марья Николаевна, даст Бог, управится с огородом. Тогда письма и поспокойней получатся, и поинтересней, Николай Петрович перескажет Володьке и Нине все увиденное-услышанное в Киеве подробно, сообщит о домашних посевных новостях, а нынче так и писать нечего, живы они с Марьей Николаевной, здоровы – вот и все известия.
Марья Николаевна в конце концов приняла сторону Николая Петровича, и не потому, что он опять заупрямился, а потому, что рассудила все по справедливости: дети Николая Петровича все равно уже не остановят, не отговорят от поездки, а лишь будут зря волноваться и переживать.
Вообще-то с детьми Николаю Петровичу и Марье Николаевне повезло. Росли Володька и Нина не в особо больших достатках, не в баловстве, иной раз в школу босиком бегали – обувки недоставало, в колхозе отцу с матерью сызмальства помогали: Володька и пастушил, и на конной косилке работал, и силос-зеленку на волах возил; Нинка, та, понятно, больше с Марьей Николаевной в полеводческом звене, картошку полола, свеклу прорывала, зерно на току веяла. И ничего, превозмогли они эти трудности, оба выучились: Володька вначале военное училище закончил, а потом и академию и теперь вишь какой важный – полковник, Владимир Николаевич. Нина, та попроще, поскромней, но в медицинский институт с первого раза поступила, тоже не шутка. После окончания попала по распределению в город Тосну под Ленинградом, да там и поныне живет, замуж вышла, внука и внучку Николаю Петровичу и Марье Николаевне родила. У Володьки детей тоже двое, правда, оба парня. Одно плохо, редко Володька с Ниной домой приезжают, все как-то у них не получается. А если и приезжают, так чаще всего порознь: Нина в летнюю пору, а Володька когда осенью, а когда и зимой. Расстояния дальние, да и с деньгами нынче у них плохо, даже у Володьки. Дети их толком и не знают друг друга, не роднятся, это, конечно, нехорошо, но что поделаешь, жизнь теперь такая – все в отчуждении.
О детях и внуках Николай Петрович и Марья Николаевна проговорили до самого вечера, до сумерек, а потом легли пораньше спать, потому как завтра день им предстоял еще более трудный и суетный – проводы и расставание…
Марья Николаевна, пригревшись на печке, уснула быстро, Николай же Петрович в нахолодавшей горнице долго ворочался на кровати, скрипел пружинами. И вовсе не оттого, что, к примеру, болела у него простреленная грудь или саднила к перемене погоды нога, а оттого, что одолевали его предчувствия о новом видении и встрече с седобородым стариком. Вначале Николай Петрович почему-то думал, что старик, явившись к нему во сне или в видении, непременно скажет, мол, так и так, Николай Петрович, добрые твои намерения мы ценим и одобряем, но пока с поездкою повремени, тут нашлись люди помоложе тебя, поздоровей да и в церковных молениях и вере покрепче. Минутами Николаю Петровичу очень даже желалось именно такого исхода: поездка все-таки немало пугала его, приводила в смятение и своей дальностью, и неизведанностью. Но потом он, глядя, как мерцают при лунном уже свечении в красном углу образа, преодолевал все страхи и смятения, и теперь ему представлялось, что старик, явившись в озарении, подсядет на кровать, как, случалось, подсаживалась ночью Марья Николаевна, и начнет утешать его перед дорогой, давать напутствия и советы, как вести себя в Киево-Печерской лавре, какие слова и молитвы говорить в святых этих местах. У Николая Петровича потеплело на душе, и он гнал от себя первоначальные бессонные мысли о том, что поездку можно отложить, а то и вовсе отказаться от нее. Эти мысли пугали его гораздо сильнее, чем неизведанная дальняя дорога. Получалось, что старик не доверяет ему, сомневается, правильно ли он выбрал для столь трудного и важного дела человека. Это Николаю Петровичу было очень обидно. Он посильнее смежал веки, торопил сон, чтоб как можно скорее встретиться со стариком и все доподлинно выяснить. Сон и действительно вскоре налетел на него, крепкий и здоровый, каким Николай Петрович давно уже не спал, но старик в нем так и не появился, горница волшебным светом так и не озарилась.
Пробудившись, Николай Петрович этому, конечно, огорчился, тяжко вздохнул, а потом, встав перед образами, начал негромко молиться, укрепляя себя в мыслях, что, значит, так оно и должно быть, чтоб он сам, без посторонней помощи и подсказки, принимал необходимое решение. Тут даже Марья Николаевна ему не советчица.
И утренняя эта почти бессловесная молитва придала Николаю Петровичу стойкости и уверенности в том, что все он делает правильно, едет в предназначенную ему дорогу без всяких колебаний, которые происходят, наверное, из-за пожилого его возраста и болезней. От ночных путаных мыслей Николая Петровича остался лишь мутный нетвердый осадок, но и он постепенно истаял, когда Марья Николаевна тоже встала рядом перед образами и зашептала молитву.
Так, с молитвой, они и начали прощаться. Николай Петрович оделся во все праздничное, заколол в нагрудном кармане пиджака деньги и документы: паспорт, удостоверение участника и инвалида войны, пенсионное удостоверение. Потом Марья Николаевна помогла ему приторочить за плечи мешок, который лег между лопаток по-походному надежно и удобно. Теперь оставалось лишь на минуту присесть перед расставанием да помолчать, как того требовал давний обычай, чтоб в дороге у Николая Петровича все было легко и благополучно.
Они и присели. Николай Петрович, сложив на коленях руки, настроился на недолгое это, суеверное молчание, но Марья Николаевна вдруг обычай нарушила.
– Погодь немного, – со вздохом проговорила она и протянула Николаю Петровичу собственноручно исписанный большими буквами тетрадный листочек. – Прочитай перед дорогой.
Николай Петрович послушно поднялся, надел очки и начал читать «Молитву ко Пресвятой Богородице от человека, в путь шествовати хотящего».
Произнеся последнее слово, Николай Петрович повернулся к Марье Николаевне за советом, что же ему надлежит делать дальше, и она тут же совет этот дала, и не столько голосом, сколько одним лишь взглядом сухих, не наполненных еще прощальными слезами глаз:
– Теперь помолись.
И Николай Петрович опять послушно выполнил ее приказание. Не выпуская из рук листочка, он крепко сложил щепоткой пальцы и трижды осенил себя крестным знамением, за каждым разом чувствуя, как молитвенные высокие слова все глубже и глубже проникают ему в душу. При этих охранительных словах никакая дорога, никакие испытания Николаю Петровичу не страшны.
Помолилась перед образами и Марья Николаевна, но какой-то иной, только ей ведомой молитвой. Проникать в тайну этой молитвы Николай Петрович не посмел, хотя и догадался, о чем она: Марья Николаевна просит святую Богородицу и ее укрепить в долготерпении, чтоб Николай Петрович, вернувшись из дальних странствий, нашел дом в благополучии, а жену – в добром здравии.
Намоленный листочек они присовокупили к документам Николая Петровича, чтоб он всегда был у него под рукой, заново закололи булавкой и лишь после этого, исполняя обычай, присели на лавке. Когда же положенная минута истекла, Николай Петрович поднялся и, захватив в сенях посошок, двинулся к калитке. Марья Николаевна пошла за ним следом, стараясь ничем не выдать свою печаль и горесть перед расставанием. Николай Петрович тоже крепился, шел, как ему казалось, ровным и твердым шагом. Но возле калитки его вдруг качнуло, повело в сторону, и он невольно остановился, опираясь на посошок. От Марьи Николаевны это не укрылось, она поддержала Николая Петровича рукой, как всегда поддерживала ночью во время приступов удушья, когда ему не хватало воздуха и надо было перебраться с кровати к распахнутому окошку. Марья Николаевна, случалось, укоряла Николая Петровича за эти полуночные хождения, боясь, что возле окошка он простынет и тогда уж точно заболеет по-настоящему. Но сейчас она лишь вздохнула и, стараясь скрыть за этим вздохом свое немалое беспокойство о нем, посоветовала:
– Ты к конторе подойди, может, кто хоть до Красного Поля подвезет.
– Подойду, – тверже укрепился на ногах Николай Петрович и даже оторвал от земли посошок, показывая тем самым Марье Николаевне, что покачнулся он вовсе не от слабости, а оттого, что с непривычки оступился в хромовых сапогах на невидимом бугорке.
Теперь уже можно было прощаться окончательно. Но ни у кого из них не хватало духу, силы произнести прощальные слова первым, и, может быть, потому, что в своей жизни они разлучались очень редко, всего два-три раза, когда Николай Петрович ездил в город Тосну к Нине, приветить только что родившихся внуков, да однажды в город Липецк, где Володька находился на каких-то курсах переподготовки. К тому же Николай Петрович и Марья Николаевна были в те годы помоложе, и разлуки-расставания их тогда еще не страшили. Нынче же совсем иное дело…
Несколько минут оба они стояли в нерешительности, словно еще надеясь, что сегодня разлуки может и не случиться. Вот наконец Марья Николаевна, которая всегда была тверже в характере, опять вздохнула и, открывая калитку, произнесла необходимые слова, но они оказались вовсе не прощальными, а лишь напутственными:
– Ты ж за детей там помолись, за внуков.
– Помолюсь, – пообещал Николай Петрович, лишний раз дивясь, какая все же Марья Николаевна разумная и догадливая женщина, тоскливых, разлучающих слов не сказала, а нашла вон какие светлые и непечальные.
С таким напутствием-прощанием расставаться было легко и нестрашно, и они расстались совсем безропотно, как будто Николай Петрович уезжал всего-навсего в район, на базар или в парикмахерскую, и к вечеру обязательно должен был вернуться назад.
На тропинке, что бежала вдоль заборов к магазину и бывшей колхозной конторе, Николай Петрович часто оглядывался и всякий раз видел, что Марья Николаевна все еще стоит у калитки, пряча под фартуком руки, какая-то совсем одинокая и всеми покинутая. Он махал ей посошком, мол, уходи, не стой понапрасну на ветру, не томись, все у меня будет хорошо, не успеешь оглянуться – а я вот он, уже на пороге, с гостинцами и рассказами. Но душа у Николая Петровича все равно замирала от тоски. Он тоже чувствовал себя одиноким и покинутым и на повороте улицы, когда маленькая, сухонькая фигурка Марьи Николаевны мелькнула в последний раз, едва не повернул назад. Удержала его лишь вовремя подоспевшая мысль, что если Бог и вправду приведет его в Киево-Печерскую лавру, то первым делом Николай Петрович помолится за Марью Николаевну, за ее здоровье, за здравие, как пишется в церковных грамотках, за то, чтоб все у нее было хорошо и благополучно, пока он отсутствует, чтоб огород вспахался-засеялся, чтоб не побило в цветении заморозками сад, чтоб была сыта-обихожена вся домашняя живность. За детей же Николай Петрович помолится вдругорядь, не видя в этом ничего обидного: во-первых, они помоложе, поздоровей, а во-вторых, мать всегда должна быть на первом месте.
От этого правильного и во всем справедливого решения Николай Петрович перестал чувствовать себя одиноким и всеми брошенным на произвол судьбы, как будто Марья Николаевна незримо шла рядом с ним. А вдвоем никакие дороги им не страшны.
Выполняя наказ Марьи Николаевны, Николай Петрович решил действительно попытать счастья и зайти к бывшей колхозной конторе. Вдруг там случится какая оказия, и его кто-нибудь подвезет на машине хотя бы до Красного Поля. А оттуда можно уже будет и на автобусе.
Николай Петрович и не заметил, как в размышлении и задумчивости дошел до конторы. Там было еще пустынно и тихо. У телефона, поджидая председателя и бухгалтеров, сидела только дежурная – пожилая и немного слабая умом женщина, Манька.
– Маня, – попытал ее Николай Петрович, – машины никакой не ожидается до Красного Поля или до города?
– Не знаю, дед Коля, – оживилась Манька, всегда большая охотница до разговоров. – Может, в обед будет, председатель вроде собирался ехать. А ты куда настроился? В баню, поди, на помывку?!
– В баню, в баню, – не стал втягиваться в долгие рассуждения с Манькой Николай Петрович, размышляя, как ему теперь лучше поступить: довериться этому сообщению насчет машины и ждать до обеда или потихоньку двигаться к Красному Полю в надежде, что кто-нибудь подберет его по дороге.
Поступил он половинно: и возле конторы не остался, и к Красному Полю сразу не пошел. Опираясь на посошок, Николай Петрович стал пробираться к магазину, который возвышался неподалеку от конторы под тремя березами и раскидистым тополем-осокорем. От магазина тоже вполне могла наладиться в город машина за какими-нибудь товарами, продуктовыми или промышленными. Так что поинтересоваться не мешало. Жаль, у Маньки не спросил – она все знает.
Манька никак не шла у Николая Петровича из головы, томила душу, хотя, казалось бы, что ему эта Манька, мало ли на свете больных и убогих. Но вот же томила, и, главное, с каким-то неведомым прежде Николаю Петровичу укором, словно это именно он был виновен в том, что Манька повреждена немного умом и часто не помнит себя. Николай Петрович попридержал шаг, стараясь унять не вовремя подкатившееся удушье, и вдруг подумал, что там, в Киево-Печерской лавре, ему обязательно надо помолиться и за Маньку, за всех убогих, божьих людей, которые нынче лишены человеческого участия и защиты. Кому же тогда еще за них и молиться, если не таким, как Николай Петрович, наказным, идущим на богомолье паломникам?
Возле магазина никаких машин видно не было, зато стоял чуть ли не впритык к двери Мишин трактор, а сам Миша, с такими же, как и сам, запойными мужиками, распивал под осокорем первую утреннюю бутылку. Это надо же, ни свет ни заря, а они уже пьют, подняли с постели продавщицу, которая Мише отказать не может, потому как у нее тоже огород и пахать его надо.
Трактор у Мишки, правда, был заглушён. А в советские времена не раз случалось, что он работал, тарахтел возле магазина и час, и другой, пока Мишка пьянствовал. Колхозной техники и солярки ему было не жалко, за десять лет не один трактор угробил – и в речке их по пьяной лавочке топил, и о столбы-деревья разбивал, и просто так по небрежению доводил до ручки. А теперь, вишь, какой рачительный стал: пьянство пьянством, а про трактор помнит, известное дело – свое.
Подходить к Мишке и мужикам Николай Петрович не был намерен. Заведут сейчас пустые разговоры, болтовню, не отобьешься, то да се, время только зря потеряешь. Да и настрой у Николая Петровича нынче другой, душа не тем полнится. Он притаился за дверью возле почтового, единственного на всю деревню ящика и стал зорко присматриваться, не появится ли где машина. Но Мишка все-таки его заметил и закричал пьяным охрипшим голосом, пугая в соседских домах кур и гусей:
– Эй, киевлянин, заходи, посошок нальем!
Куры и гуси откликнулись на этот крик заполошным кудахтаньем и гоготанием, а Николай Петрович не знал, что ему и делать. Не подойти нельзя: Мишка человек злопамятный, после будет пенять ему, мол, я звал по-людски на посошок, а ты побрезговал, – огород тебе пахать не буду. Но и подходить не было никакого желания. Все настроение в один миг испортят, растопчут пьяным своим матом-перематом, без которого слова путного сказать не могут. Что с мужиками случилось, ума не приложишь. Ладно, раньше все на советскую власть, на колхозы грешили, мол, такие они растакие, народу свободы-воли не дают, за палочки-трудодни заставляют работать – оттого народ этот и пьет с утра пораньше. Но теперь-то воли и свободы хоть отбавляй, ан нет, с шести часов по-прежнему полгосударства в пьянстве и похмелье. Тут что-то не так! Видно, какая-то опора, основание в русском человеке надломилось, вот он и сошел с надлежащего понимания жизни.
Николай Петрович, посомневавшись еще самую малость, решил все ж таки к Мишке и его друзьям-товарищам не подходить. Даст Бог, Марья Николаевна Мишку как-нибудь сама переборет, остудит его гонор, она на это дело великая мастерица. А Николаю Петровичу нынче надо блюсти себя, не омрачать душу, надо, чтобы она осталась чистой и нетронутой, иначе от предстоящих его молений не будет никакого проку.
Николай Петрович сделал вид, что Мишкиных зазывных криков не слышит и не признает. Он отвернулся от пьяной их компании, а потом и вовсе вознамерился было укрыться в магазине, чтоб наблюдать за дорогой уже оттуда, но вовремя сдержался. Мишка ведь если загорелся на выпивку, то одной бутылкой не ограничится, прибежит сейчас за добавкой, начнет клянчить продавщицу, чтоб дала ему в долг, под будущую пахоту, и тогда Николаю Петровичу вовсе будет трудно от него отвязаться. Мишка, ничуть не стесняясь продавщицы, затеет скандал, станет корить-позорить Николая Петровича, а там дойдет дело и до матерщины. Поэтому он, подхватив посошок, сколько было проворно, перешел на другую сторону улицы и двинулся дальше, к последним околичным хатам и выгону. Мишка маневр этот Николая Петровича углядел, что-то крикнул вослед, пьяное и обидное, но Николай Петрович его не слушал, не принимал обиду близко к сердцу и вскоре действительно оказался за селом, на песчаной прямоезжей дороге к Красному Полю…
День между тем уже разгорался во всю свою весеннюю, обновляющую силу. Солнце поднялось над дорогой первозданно чистое и ласковое, в охотку согревало озябшую за ночь землю. И она откликалась на его тепло буйным зеленым пробуждением. Вдоль обочины, по которой шагал Николай Петрович, стали часто попадаться густые островки молодой крапивы и пырея; на придорожных ольховых кустах то там, то здесь просвечивались на солнце клейкие рубчатые листочки; в низинках и оврагах остро тревожили глаз голубые нежно-ранние колокольчики. Казалось, дохни сейчас чуть посильнее – и они тотчас же откликнутся на это дыхание праздничным колокольным перезвоном. На электрических проводах Николай Петрович несколько раз заметил восседавших рядком ласточек и совсем возрадовался. Ласточки – это, значит, уже настоящая весна и тепло.
Идти-шагать по дороге под щебетание и перелеты ласточек было легко и необременительно. Мешок, умело собранный и притороченный Марьей Николаевной, лежал точно между лопаток, не причиняя Николаю Петровичу никакого неудобства, стеганка хорошо держала накопившуюся за ночь в теле истому, сапоги знай себе поскрипывали, поговаривали за каждым шагом. При таком ходе посошок Николаю Петровичу почти был не нужен, и он, давая отдых рукам, часто по-пастушьи закидывал его на плечи. И тут же Николаю Петровичу начинало чудиться, что это вовсе не рябиновый посошок, а винтовка-трехлинейка образца 1891 года, № 32854, и что идет он не один, а рядом с товарищами по пехотному взводу и роте к новому месту дислокации, к новому рубежу, который известен лишь командиру взвода старшему лейтенанту Сергачеву. Точно так же светит утреннее весеннее солнце, щебечут ласточки, зеленеет на обочине молодая крапива, манят к себе в овраг и низинку, где еще, случается, лежит снег, голубые колокольчики-перезвоны. Но надо идти-торопиться, потому что там, впереди, откуда доносится орудийный гул, их ждут не дождутся поредевшие и уже с трудом сдерживающие противника пехотные цепи.
– Подтянись! – время от времени покрикивает старший лейтенант.
Николай послушно отгоняет от себя неодолимое желание спуститься в эти низины и овраги, чтоб хоть пяток минут посидеть, передохнуть вблизи голубых колокольчиков, поправляет на плече понадежней винтовку и убыстряет шаг.
… На фронт Николая призвали в начале июля сорок первого года. Был он тогда совсем еще молодым, всего восемнадцатилетним парнем, в армию собирался только к осени. Но война поторопила, сдвинула все сроки. Два месяца Николай находился в учебных лагерях, осваивал курс молодого бойца, обретал какие-никакие навыки дальнего и ближнего, рукопашного боя. Собственно же на фронт попал лишь в конце сентября, когда враг уже одолел Смоленск и начал подступать к Москве. Времена были тяжелые, порой казалось, что и вообще непоправимые. Всего тогда Николаю пришлось изведать: и страха-растерянности первого боя, и какое-то неведомое до этого, безотчетное чувство ликования и одновременно тоски, когда он увидел, что именно его пулей убит высокий белобрысый немец, еще мгновение тому назад бежавший навстречу Николаю с коротеньким автоматом-шмайсером наперевес. И особенно запали ему в память дни окружения и разрозненного выхода из него по лесным и болотным топям. От их роты осталась всего горсточка солдат и офицеров, раненных, донельзя уставших и обессиленных. Но и та вскоре рассыпалась, потому что принято было решение выходить к своим по два-три человека. И, слава Богу, вышли, всего лишь несколько раз натолкнувшись на немцев в подмосковных уже деревнях, куда волей-неволей пришлось заглядывать – оголодали ведь донельзя. В коротеньких этих стычках-перестрелках они потеряли одного человека, киргиза Маматова, который по неосторожности постучался в дом полицая и тем всполошил все село. Немцы кинулись за Маматовым в погоню и подсекли его на огородах. А остальные окруженцы, дожидавшиеся его в лесу, ушли невредимыми.
Конечно, теперь прошлого не вернешь, доподлинно не рассудишь, кто тогда был прав, а кто виноват: Маматов, добровольно вызвавшийся в разведку, или окруженцы, предусмотрительно засевшие в лесу, так что Николаю Петровичу остается лишь одно – помолиться в Печерской лавре за упокой души погибшего на поле брани рядового Маматова, хотя он и не православной был веры человек. Помолиться надо и за всех остальных, убиенных на той ненасытной войне, православных и неправославных – Бог един и моление то примет. Самому же Николаю Петровичу, помолившись, надо покаяться всей душой и сердцем, если в чем перед ними, павшими, был виновен. Бог милостив – примет и покаяние, хотя было бы лучше, чтоб он хоть на один день вернул до срока сгубленных боевых друзей-товарищей Николая Петровича.
Ранило Николая Петровича в первом после окружения бою. Видимо, от счастья, что наконец оказался среди своих, что удачно прошел проверку в особом отделе, он расслабился, а может, просто во время окружения и блуждания по лесам потерял необходимую в наступательном бою сноровку. Вот и поплатился за это головокружение! Не успели они выскочить из окопов и пробежать метров двести по раскисшему картофельному полю, как пуля и выследила его среди не больно густой солдатской цепи. И что обидно: за мгновение до этого он хотел было укрыться за небольшим кустиком, росшим на обмежке, но побрезговал столь ненадежным укрытием, проскочил мимо, совсем не вовремя подумав, что в первом после возвращения в строй бою ему ловчить не к лицу, надо показать себя бойцом храбрым и надежным. Пуля попала Николаю в грудь, чуть пониже ключицы (ту, что пробила ему легкое, он поймал гораздо позже, под Кенигсбергом, возле немецкого городка Тапиау) и вышла поверх лопатки. Ранение, в общем-то, не самое худшее, но Николай от испуга (чего уж тут таиться) и страшной мысли, что всё – убит, на всем бегу упал в грязное картофельное поле и потерял сознание. Когда же пришел в себя и огляделся, то увидел лишь пустынное это поле – и ни одной человеческой души вокруг: товарищи его потеснили немцев и ушли дальше, за небольшой холмик-высотку, покрытый перелеском. Николай попробовал было подняться, чтоб идти в тыл к своим, но ничего у него из этого не получилось: видимо, он слишком много потерял крови, пока лежал без сознания, и силы совсем покинули его. Ничего не вышло у Николая и из намерения ползти по картофельному топкому полю: было оно вконец размытым осенними частыми в том году дождями и каким-то провально-скользким – как он ни пытался ухватиться за какую-либо былинку или земляной бугорок, все предательски протекало между пальцев, не давая никакой опоры. После одной-двух подобных попыток Николай бросил бесполезное это занятие и с тоскою подумал, что, стало быть, такая у него судьба – помереть здесь, среди пустынного слякотного поля…
Посомневались они с Марьей Николаевной Лишь в том, писать ли, сообщать ли о поездке Николая Петровича детям, Володьке и Нине.
Марья Николаевна настаивала, чтоб обязательно написать, пусть дети знают, что отец в поездке, да еще в такой необыкновенной – отправился по случившемуся ему видению в святую Киево-Печерскую лавру помолиться за всех страждущих и заблудших. Дети у них разумные, самостоятельные, отца за такую поездку не осудят, а, наоборот, отнесутся к ней со всем пониманием, одобрят в ответных письмах, и в первую очередь Нина, которая с недавнего времени, хотя и работает врачом по нервным болезням, пристрастилась заглядывать в церковь.
Николай же Петрович советовал с письмами не торопиться, детей зазря не будоражить, не волновать, пусть пока побудут в неведении, а то Нина, чего доброго, все бросит и примчится сюда, в деревню, с обидой и укором Николаю Петровичу, мол, богомолье, паломничество дело хорошее, но нельзя же так вот среди весны оставлять мать одну с огородом и садом. Володька, тот, понятно, не приедет: во-первых, с Дальнего Востока ему далеко, а во-вторых, он человек военный, офицер, и в больших уже чинах – полковник, его просто так, по мелочам со службы не отпустят. Письма детям можно будет написать, когда Николай Петрович вернется назад из Киева, а Марья Николаевна, даст Бог, управится с огородом. Тогда письма и поспокойней получатся, и поинтересней, Николай Петрович перескажет Володьке и Нине все увиденное-услышанное в Киеве подробно, сообщит о домашних посевных новостях, а нынче так и писать нечего, живы они с Марьей Николаевной, здоровы – вот и все известия.
Марья Николаевна в конце концов приняла сторону Николая Петровича, и не потому, что он опять заупрямился, а потому, что рассудила все по справедливости: дети Николая Петровича все равно уже не остановят, не отговорят от поездки, а лишь будут зря волноваться и переживать.
Вообще-то с детьми Николаю Петровичу и Марье Николаевне повезло. Росли Володька и Нина не в особо больших достатках, не в баловстве, иной раз в школу босиком бегали – обувки недоставало, в колхозе отцу с матерью сызмальства помогали: Володька и пастушил, и на конной косилке работал, и силос-зеленку на волах возил; Нинка, та, понятно, больше с Марьей Николаевной в полеводческом звене, картошку полола, свеклу прорывала, зерно на току веяла. И ничего, превозмогли они эти трудности, оба выучились: Володька вначале военное училище закончил, а потом и академию и теперь вишь какой важный – полковник, Владимир Николаевич. Нина, та попроще, поскромней, но в медицинский институт с первого раза поступила, тоже не шутка. После окончания попала по распределению в город Тосну под Ленинградом, да там и поныне живет, замуж вышла, внука и внучку Николаю Петровичу и Марье Николаевне родила. У Володьки детей тоже двое, правда, оба парня. Одно плохо, редко Володька с Ниной домой приезжают, все как-то у них не получается. А если и приезжают, так чаще всего порознь: Нина в летнюю пору, а Володька когда осенью, а когда и зимой. Расстояния дальние, да и с деньгами нынче у них плохо, даже у Володьки. Дети их толком и не знают друг друга, не роднятся, это, конечно, нехорошо, но что поделаешь, жизнь теперь такая – все в отчуждении.
О детях и внуках Николай Петрович и Марья Николаевна проговорили до самого вечера, до сумерек, а потом легли пораньше спать, потому как завтра день им предстоял еще более трудный и суетный – проводы и расставание…
Марья Николаевна, пригревшись на печке, уснула быстро, Николай же Петрович в нахолодавшей горнице долго ворочался на кровати, скрипел пружинами. И вовсе не оттого, что, к примеру, болела у него простреленная грудь или саднила к перемене погоды нога, а оттого, что одолевали его предчувствия о новом видении и встрече с седобородым стариком. Вначале Николай Петрович почему-то думал, что старик, явившись к нему во сне или в видении, непременно скажет, мол, так и так, Николай Петрович, добрые твои намерения мы ценим и одобряем, но пока с поездкою повремени, тут нашлись люди помоложе тебя, поздоровей да и в церковных молениях и вере покрепче. Минутами Николаю Петровичу очень даже желалось именно такого исхода: поездка все-таки немало пугала его, приводила в смятение и своей дальностью, и неизведанностью. Но потом он, глядя, как мерцают при лунном уже свечении в красном углу образа, преодолевал все страхи и смятения, и теперь ему представлялось, что старик, явившись в озарении, подсядет на кровать, как, случалось, подсаживалась ночью Марья Николаевна, и начнет утешать его перед дорогой, давать напутствия и советы, как вести себя в Киево-Печерской лавре, какие слова и молитвы говорить в святых этих местах. У Николая Петровича потеплело на душе, и он гнал от себя первоначальные бессонные мысли о том, что поездку можно отложить, а то и вовсе отказаться от нее. Эти мысли пугали его гораздо сильнее, чем неизведанная дальняя дорога. Получалось, что старик не доверяет ему, сомневается, правильно ли он выбрал для столь трудного и важного дела человека. Это Николаю Петровичу было очень обидно. Он посильнее смежал веки, торопил сон, чтоб как можно скорее встретиться со стариком и все доподлинно выяснить. Сон и действительно вскоре налетел на него, крепкий и здоровый, каким Николай Петрович давно уже не спал, но старик в нем так и не появился, горница волшебным светом так и не озарилась.
Пробудившись, Николай Петрович этому, конечно, огорчился, тяжко вздохнул, а потом, встав перед образами, начал негромко молиться, укрепляя себя в мыслях, что, значит, так оно и должно быть, чтоб он сам, без посторонней помощи и подсказки, принимал необходимое решение. Тут даже Марья Николаевна ему не советчица.
И утренняя эта почти бессловесная молитва придала Николаю Петровичу стойкости и уверенности в том, что все он делает правильно, едет в предназначенную ему дорогу без всяких колебаний, которые происходят, наверное, из-за пожилого его возраста и болезней. От ночных путаных мыслей Николая Петровича остался лишь мутный нетвердый осадок, но и он постепенно истаял, когда Марья Николаевна тоже встала рядом перед образами и зашептала молитву.
Так, с молитвой, они и начали прощаться. Николай Петрович оделся во все праздничное, заколол в нагрудном кармане пиджака деньги и документы: паспорт, удостоверение участника и инвалида войны, пенсионное удостоверение. Потом Марья Николаевна помогла ему приторочить за плечи мешок, который лег между лопаток по-походному надежно и удобно. Теперь оставалось лишь на минуту присесть перед расставанием да помолчать, как того требовал давний обычай, чтоб в дороге у Николая Петровича все было легко и благополучно.
Они и присели. Николай Петрович, сложив на коленях руки, настроился на недолгое это, суеверное молчание, но Марья Николаевна вдруг обычай нарушила.
– Погодь немного, – со вздохом проговорила она и протянула Николаю Петровичу собственноручно исписанный большими буквами тетрадный листочек. – Прочитай перед дорогой.
Николай Петрович послушно поднялся, надел очки и начал читать «Молитву ко Пресвятой Богородице от человека, в путь шествовати хотящего».
Произнеся последнее слово, Николай Петрович повернулся к Марье Николаевне за советом, что же ему надлежит делать дальше, и она тут же совет этот дала, и не столько голосом, сколько одним лишь взглядом сухих, не наполненных еще прощальными слезами глаз:
– Теперь помолись.
И Николай Петрович опять послушно выполнил ее приказание. Не выпуская из рук листочка, он крепко сложил щепоткой пальцы и трижды осенил себя крестным знамением, за каждым разом чувствуя, как молитвенные высокие слова все глубже и глубже проникают ему в душу. При этих охранительных словах никакая дорога, никакие испытания Николаю Петровичу не страшны.
Помолилась перед образами и Марья Николаевна, но какой-то иной, только ей ведомой молитвой. Проникать в тайну этой молитвы Николай Петрович не посмел, хотя и догадался, о чем она: Марья Николаевна просит святую Богородицу и ее укрепить в долготерпении, чтоб Николай Петрович, вернувшись из дальних странствий, нашел дом в благополучии, а жену – в добром здравии.
Намоленный листочек они присовокупили к документам Николая Петровича, чтоб он всегда был у него под рукой, заново закололи булавкой и лишь после этого, исполняя обычай, присели на лавке. Когда же положенная минута истекла, Николай Петрович поднялся и, захватив в сенях посошок, двинулся к калитке. Марья Николаевна пошла за ним следом, стараясь ничем не выдать свою печаль и горесть перед расставанием. Николай Петрович тоже крепился, шел, как ему казалось, ровным и твердым шагом. Но возле калитки его вдруг качнуло, повело в сторону, и он невольно остановился, опираясь на посошок. От Марьи Николаевны это не укрылось, она поддержала Николая Петровича рукой, как всегда поддерживала ночью во время приступов удушья, когда ему не хватало воздуха и надо было перебраться с кровати к распахнутому окошку. Марья Николаевна, случалось, укоряла Николая Петровича за эти полуночные хождения, боясь, что возле окошка он простынет и тогда уж точно заболеет по-настоящему. Но сейчас она лишь вздохнула и, стараясь скрыть за этим вздохом свое немалое беспокойство о нем, посоветовала:
– Ты к конторе подойди, может, кто хоть до Красного Поля подвезет.
– Подойду, – тверже укрепился на ногах Николай Петрович и даже оторвал от земли посошок, показывая тем самым Марье Николаевне, что покачнулся он вовсе не от слабости, а оттого, что с непривычки оступился в хромовых сапогах на невидимом бугорке.
Теперь уже можно было прощаться окончательно. Но ни у кого из них не хватало духу, силы произнести прощальные слова первым, и, может быть, потому, что в своей жизни они разлучались очень редко, всего два-три раза, когда Николай Петрович ездил в город Тосну к Нине, приветить только что родившихся внуков, да однажды в город Липецк, где Володька находился на каких-то курсах переподготовки. К тому же Николай Петрович и Марья Николаевна были в те годы помоложе, и разлуки-расставания их тогда еще не страшили. Нынче же совсем иное дело…
Несколько минут оба они стояли в нерешительности, словно еще надеясь, что сегодня разлуки может и не случиться. Вот наконец Марья Николаевна, которая всегда была тверже в характере, опять вздохнула и, открывая калитку, произнесла необходимые слова, но они оказались вовсе не прощальными, а лишь напутственными:
– Ты ж за детей там помолись, за внуков.
– Помолюсь, – пообещал Николай Петрович, лишний раз дивясь, какая все же Марья Николаевна разумная и догадливая женщина, тоскливых, разлучающих слов не сказала, а нашла вон какие светлые и непечальные.
С таким напутствием-прощанием расставаться было легко и нестрашно, и они расстались совсем безропотно, как будто Николай Петрович уезжал всего-навсего в район, на базар или в парикмахерскую, и к вечеру обязательно должен был вернуться назад.
На тропинке, что бежала вдоль заборов к магазину и бывшей колхозной конторе, Николай Петрович часто оглядывался и всякий раз видел, что Марья Николаевна все еще стоит у калитки, пряча под фартуком руки, какая-то совсем одинокая и всеми покинутая. Он махал ей посошком, мол, уходи, не стой понапрасну на ветру, не томись, все у меня будет хорошо, не успеешь оглянуться – а я вот он, уже на пороге, с гостинцами и рассказами. Но душа у Николая Петровича все равно замирала от тоски. Он тоже чувствовал себя одиноким и покинутым и на повороте улицы, когда маленькая, сухонькая фигурка Марьи Николаевны мелькнула в последний раз, едва не повернул назад. Удержала его лишь вовремя подоспевшая мысль, что если Бог и вправду приведет его в Киево-Печерскую лавру, то первым делом Николай Петрович помолится за Марью Николаевну, за ее здоровье, за здравие, как пишется в церковных грамотках, за то, чтоб все у нее было хорошо и благополучно, пока он отсутствует, чтоб огород вспахался-засеялся, чтоб не побило в цветении заморозками сад, чтоб была сыта-обихожена вся домашняя живность. За детей же Николай Петрович помолится вдругорядь, не видя в этом ничего обидного: во-первых, они помоложе, поздоровей, а во-вторых, мать всегда должна быть на первом месте.
От этого правильного и во всем справедливого решения Николай Петрович перестал чувствовать себя одиноким и всеми брошенным на произвол судьбы, как будто Марья Николаевна незримо шла рядом с ним. А вдвоем никакие дороги им не страшны.
Выполняя наказ Марьи Николаевны, Николай Петрович решил действительно попытать счастья и зайти к бывшей колхозной конторе. Вдруг там случится какая оказия, и его кто-нибудь подвезет на машине хотя бы до Красного Поля. А оттуда можно уже будет и на автобусе.
Николай Петрович и не заметил, как в размышлении и задумчивости дошел до конторы. Там было еще пустынно и тихо. У телефона, поджидая председателя и бухгалтеров, сидела только дежурная – пожилая и немного слабая умом женщина, Манька.
– Маня, – попытал ее Николай Петрович, – машины никакой не ожидается до Красного Поля или до города?
– Не знаю, дед Коля, – оживилась Манька, всегда большая охотница до разговоров. – Может, в обед будет, председатель вроде собирался ехать. А ты куда настроился? В баню, поди, на помывку?!
– В баню, в баню, – не стал втягиваться в долгие рассуждения с Манькой Николай Петрович, размышляя, как ему теперь лучше поступить: довериться этому сообщению насчет машины и ждать до обеда или потихоньку двигаться к Красному Полю в надежде, что кто-нибудь подберет его по дороге.
Поступил он половинно: и возле конторы не остался, и к Красному Полю сразу не пошел. Опираясь на посошок, Николай Петрович стал пробираться к магазину, который возвышался неподалеку от конторы под тремя березами и раскидистым тополем-осокорем. От магазина тоже вполне могла наладиться в город машина за какими-нибудь товарами, продуктовыми или промышленными. Так что поинтересоваться не мешало. Жаль, у Маньки не спросил – она все знает.
Манька никак не шла у Николая Петровича из головы, томила душу, хотя, казалось бы, что ему эта Манька, мало ли на свете больных и убогих. Но вот же томила, и, главное, с каким-то неведомым прежде Николаю Петровичу укором, словно это именно он был виновен в том, что Манька повреждена немного умом и часто не помнит себя. Николай Петрович попридержал шаг, стараясь унять не вовремя подкатившееся удушье, и вдруг подумал, что там, в Киево-Печерской лавре, ему обязательно надо помолиться и за Маньку, за всех убогих, божьих людей, которые нынче лишены человеческого участия и защиты. Кому же тогда еще за них и молиться, если не таким, как Николай Петрович, наказным, идущим на богомолье паломникам?
Возле магазина никаких машин видно не было, зато стоял чуть ли не впритык к двери Мишин трактор, а сам Миша, с такими же, как и сам, запойными мужиками, распивал под осокорем первую утреннюю бутылку. Это надо же, ни свет ни заря, а они уже пьют, подняли с постели продавщицу, которая Мише отказать не может, потому как у нее тоже огород и пахать его надо.
Трактор у Мишки, правда, был заглушён. А в советские времена не раз случалось, что он работал, тарахтел возле магазина и час, и другой, пока Мишка пьянствовал. Колхозной техники и солярки ему было не жалко, за десять лет не один трактор угробил – и в речке их по пьяной лавочке топил, и о столбы-деревья разбивал, и просто так по небрежению доводил до ручки. А теперь, вишь, какой рачительный стал: пьянство пьянством, а про трактор помнит, известное дело – свое.
Подходить к Мишке и мужикам Николай Петрович не был намерен. Заведут сейчас пустые разговоры, болтовню, не отобьешься, то да се, время только зря потеряешь. Да и настрой у Николая Петровича нынче другой, душа не тем полнится. Он притаился за дверью возле почтового, единственного на всю деревню ящика и стал зорко присматриваться, не появится ли где машина. Но Мишка все-таки его заметил и закричал пьяным охрипшим голосом, пугая в соседских домах кур и гусей:
– Эй, киевлянин, заходи, посошок нальем!
Куры и гуси откликнулись на этот крик заполошным кудахтаньем и гоготанием, а Николай Петрович не знал, что ему и делать. Не подойти нельзя: Мишка человек злопамятный, после будет пенять ему, мол, я звал по-людски на посошок, а ты побрезговал, – огород тебе пахать не буду. Но и подходить не было никакого желания. Все настроение в один миг испортят, растопчут пьяным своим матом-перематом, без которого слова путного сказать не могут. Что с мужиками случилось, ума не приложишь. Ладно, раньше все на советскую власть, на колхозы грешили, мол, такие они растакие, народу свободы-воли не дают, за палочки-трудодни заставляют работать – оттого народ этот и пьет с утра пораньше. Но теперь-то воли и свободы хоть отбавляй, ан нет, с шести часов по-прежнему полгосударства в пьянстве и похмелье. Тут что-то не так! Видно, какая-то опора, основание в русском человеке надломилось, вот он и сошел с надлежащего понимания жизни.
Николай Петрович, посомневавшись еще самую малость, решил все ж таки к Мишке и его друзьям-товарищам не подходить. Даст Бог, Марья Николаевна Мишку как-нибудь сама переборет, остудит его гонор, она на это дело великая мастерица. А Николаю Петровичу нынче надо блюсти себя, не омрачать душу, надо, чтобы она осталась чистой и нетронутой, иначе от предстоящих его молений не будет никакого проку.
Николай Петрович сделал вид, что Мишкиных зазывных криков не слышит и не признает. Он отвернулся от пьяной их компании, а потом и вовсе вознамерился было укрыться в магазине, чтоб наблюдать за дорогой уже оттуда, но вовремя сдержался. Мишка ведь если загорелся на выпивку, то одной бутылкой не ограничится, прибежит сейчас за добавкой, начнет клянчить продавщицу, чтоб дала ему в долг, под будущую пахоту, и тогда Николаю Петровичу вовсе будет трудно от него отвязаться. Мишка, ничуть не стесняясь продавщицы, затеет скандал, станет корить-позорить Николая Петровича, а там дойдет дело и до матерщины. Поэтому он, подхватив посошок, сколько было проворно, перешел на другую сторону улицы и двинулся дальше, к последним околичным хатам и выгону. Мишка маневр этот Николая Петровича углядел, что-то крикнул вослед, пьяное и обидное, но Николай Петрович его не слушал, не принимал обиду близко к сердцу и вскоре действительно оказался за селом, на песчаной прямоезжей дороге к Красному Полю…
День между тем уже разгорался во всю свою весеннюю, обновляющую силу. Солнце поднялось над дорогой первозданно чистое и ласковое, в охотку согревало озябшую за ночь землю. И она откликалась на его тепло буйным зеленым пробуждением. Вдоль обочины, по которой шагал Николай Петрович, стали часто попадаться густые островки молодой крапивы и пырея; на придорожных ольховых кустах то там, то здесь просвечивались на солнце клейкие рубчатые листочки; в низинках и оврагах остро тревожили глаз голубые нежно-ранние колокольчики. Казалось, дохни сейчас чуть посильнее – и они тотчас же откликнутся на это дыхание праздничным колокольным перезвоном. На электрических проводах Николай Петрович несколько раз заметил восседавших рядком ласточек и совсем возрадовался. Ласточки – это, значит, уже настоящая весна и тепло.
Идти-шагать по дороге под щебетание и перелеты ласточек было легко и необременительно. Мешок, умело собранный и притороченный Марьей Николаевной, лежал точно между лопаток, не причиняя Николаю Петровичу никакого неудобства, стеганка хорошо держала накопившуюся за ночь в теле истому, сапоги знай себе поскрипывали, поговаривали за каждым шагом. При таком ходе посошок Николаю Петровичу почти был не нужен, и он, давая отдых рукам, часто по-пастушьи закидывал его на плечи. И тут же Николаю Петровичу начинало чудиться, что это вовсе не рябиновый посошок, а винтовка-трехлинейка образца 1891 года, № 32854, и что идет он не один, а рядом с товарищами по пехотному взводу и роте к новому месту дислокации, к новому рубежу, который известен лишь командиру взвода старшему лейтенанту Сергачеву. Точно так же светит утреннее весеннее солнце, щебечут ласточки, зеленеет на обочине молодая крапива, манят к себе в овраг и низинку, где еще, случается, лежит снег, голубые колокольчики-перезвоны. Но надо идти-торопиться, потому что там, впереди, откуда доносится орудийный гул, их ждут не дождутся поредевшие и уже с трудом сдерживающие противника пехотные цепи.
– Подтянись! – время от времени покрикивает старший лейтенант.
Николай послушно отгоняет от себя неодолимое желание спуститься в эти низины и овраги, чтоб хоть пяток минут посидеть, передохнуть вблизи голубых колокольчиков, поправляет на плече понадежней винтовку и убыстряет шаг.
… На фронт Николая призвали в начале июля сорок первого года. Был он тогда совсем еще молодым, всего восемнадцатилетним парнем, в армию собирался только к осени. Но война поторопила, сдвинула все сроки. Два месяца Николай находился в учебных лагерях, осваивал курс молодого бойца, обретал какие-никакие навыки дальнего и ближнего, рукопашного боя. Собственно же на фронт попал лишь в конце сентября, когда враг уже одолел Смоленск и начал подступать к Москве. Времена были тяжелые, порой казалось, что и вообще непоправимые. Всего тогда Николаю пришлось изведать: и страха-растерянности первого боя, и какое-то неведомое до этого, безотчетное чувство ликования и одновременно тоски, когда он увидел, что именно его пулей убит высокий белобрысый немец, еще мгновение тому назад бежавший навстречу Николаю с коротеньким автоматом-шмайсером наперевес. И особенно запали ему в память дни окружения и разрозненного выхода из него по лесным и болотным топям. От их роты осталась всего горсточка солдат и офицеров, раненных, донельзя уставших и обессиленных. Но и та вскоре рассыпалась, потому что принято было решение выходить к своим по два-три человека. И, слава Богу, вышли, всего лишь несколько раз натолкнувшись на немцев в подмосковных уже деревнях, куда волей-неволей пришлось заглядывать – оголодали ведь донельзя. В коротеньких этих стычках-перестрелках они потеряли одного человека, киргиза Маматова, который по неосторожности постучался в дом полицая и тем всполошил все село. Немцы кинулись за Маматовым в погоню и подсекли его на огородах. А остальные окруженцы, дожидавшиеся его в лесу, ушли невредимыми.
Конечно, теперь прошлого не вернешь, доподлинно не рассудишь, кто тогда был прав, а кто виноват: Маматов, добровольно вызвавшийся в разведку, или окруженцы, предусмотрительно засевшие в лесу, так что Николаю Петровичу остается лишь одно – помолиться в Печерской лавре за упокой души погибшего на поле брани рядового Маматова, хотя он и не православной был веры человек. Помолиться надо и за всех остальных, убиенных на той ненасытной войне, православных и неправославных – Бог един и моление то примет. Самому же Николаю Петровичу, помолившись, надо покаяться всей душой и сердцем, если в чем перед ними, павшими, был виновен. Бог милостив – примет и покаяние, хотя было бы лучше, чтоб он хоть на один день вернул до срока сгубленных боевых друзей-товарищей Николая Петровича.
Ранило Николая Петровича в первом после окружения бою. Видимо, от счастья, что наконец оказался среди своих, что удачно прошел проверку в особом отделе, он расслабился, а может, просто во время окружения и блуждания по лесам потерял необходимую в наступательном бою сноровку. Вот и поплатился за это головокружение! Не успели они выскочить из окопов и пробежать метров двести по раскисшему картофельному полю, как пуля и выследила его среди не больно густой солдатской цепи. И что обидно: за мгновение до этого он хотел было укрыться за небольшим кустиком, росшим на обмежке, но побрезговал столь ненадежным укрытием, проскочил мимо, совсем не вовремя подумав, что в первом после возвращения в строй бою ему ловчить не к лицу, надо показать себя бойцом храбрым и надежным. Пуля попала Николаю в грудь, чуть пониже ключицы (ту, что пробила ему легкое, он поймал гораздо позже, под Кенигсбергом, возле немецкого городка Тапиау) и вышла поверх лопатки. Ранение, в общем-то, не самое худшее, но Николай от испуга (чего уж тут таиться) и страшной мысли, что всё – убит, на всем бегу упал в грязное картофельное поле и потерял сознание. Когда же пришел в себя и огляделся, то увидел лишь пустынное это поле – и ни одной человеческой души вокруг: товарищи его потеснили немцев и ушли дальше, за небольшой холмик-высотку, покрытый перелеском. Николай попробовал было подняться, чтоб идти в тыл к своим, но ничего у него из этого не получилось: видимо, он слишком много потерял крови, пока лежал без сознания, и силы совсем покинули его. Ничего не вышло у Николая и из намерения ползти по картофельному топкому полю: было оно вконец размытым осенними частыми в том году дождями и каким-то провально-скользким – как он ни пытался ухватиться за какую-либо былинку или земляной бугорок, все предательски протекало между пальцев, не давая никакой опоры. После одной-двух подобных попыток Николай бросил бесполезное это занятие и с тоскою подумал, что, стало быть, такая у него судьба – помереть здесь, среди пустынного слякотного поля…