– По этим бумагам мне какого-либо послабления не будет?
Кассирша ни о чем его расспрашивать не стала, а тут же вернула ящичек обратно, и Николай Петрович, по-хорошему дивясь забавной этой железнодорожной выдумке, пристроил туда все свои сокровища. Кассирша, отложив в сторону паспорт, принялась внимательно изучать их, перелистывать страничку за страничкой. Николай Петрович насторожился и посетовал сам на себя, что вот же дома проявил самовольство и не послушался Марьи Николаевны, которая советовала ему разведать у знающих людей все о поездах и льготах для таких стариков, как он. Теперь ведь все переменчиво, непрочно, сегодня одно, завтра другое. Но он, куда там, заартачился, мол, чего людей попусту беспокоить, да и где ты этих знающих людей сейчас в деревне найдешь?! На вокзале у кассиров и дежурных все доподлинно и расспросит, уж лучше их, без ошибок и сомнений, ему никто не объяснит. А Марья Николаевна в своих предостережениях как в воду глядела. Кассирша оттуда, из Зазеркалья, вдруг прокричала Николаю Петровичу:
– А талон где?
– Какой талон? – еще пуще разволновался тот.
– На бесплатный проезд, – терпеливо стала объяснять ему кассирша. – Участникам и инвалидам войны полагается талон, по которому бесплатно можешь ехать раз в году куда вздумается.
– Ах ты, Господи! – ударил себя от обиды посошком по голенищу Николай Петрович. – Кабы знать?! А кто же его выдает, этот талон?
– Так в собесе и выдают, – подсказала кассирша. – Время еще раннее, ты сходи, а я билет для тебя попридержу.
Николай Петрович, опять ругая себя в душе за нерасторопность и непослушание Марье Николаевне, которая все эти злоключения ему и предсказывала, торопливо захлестнул документы резинкою и стал в благодарении просить кассиршу:
– Ты уж сделай милость, билет мне, старику, посохрани.
– Да не волнуйся ты, иди, – улыбнулась она стариковскому его лепету. – Никуда твой билет не денется.
Николай Петрович спрятал документы в карман, долго и неумело закалывал его булавкою дрожащими от волнения пальцами. Кассирша сочувственно наблюдала за ним из окошка, но когда Николай Петрович кое-как с булавкою справился, опять озадачила:
– Оно бы неплохо вклейку в паспорт сделать, а то на границе могут придраться – теперь время такое…
– А что за вклейка? – встревожился Николай Петрович.
– Ну, вроде удостоверения такого, что ты гражданин России.
– А каким же я еще могу быть гражданином? – до конца не понял ее сомнений Николай Петрович.
– Да может, чечен какой, – опять улыбнулась кассирша, похоже, и сама не очень-то одобряя всю затею с вклейками. – Но на границе нынче строго, особенно с украинской стороны. Так что загляни на всякий случай в паспортный стол.
– Ладно, загляну! – не на шутку рассердился Николай Петрович на неведомых ему выдумщиков, бюрократов, которых хлебом не корми, дай только поизгаляться над простым человеком, чтоб всюду ему были преграды и неудобства.
Поправив на плечах скособочившийся за время стояния возле кассы мешок, Николай Петрович пошел на выход совсем раздосадованный и хмурый. Еще и в поезд не сел, а, вишь, какие злоключения и страсти: талона подорожного нет, вклейки в паспорте, что он свой, русский человек, что здесь, в России, в Малых Волошках, родился и здесь помереть намерен, тоже нет. Но деваться Николаю Петровичу было некуда, и он, потихоньку смиряя свой гнев, стал подниматься по перекинутому через железнодорожные линии мосту, чтоб идти с прошением в собес и паспортный стол.
Дорога в райсобес Николаю Петровичу была хорошо памятна еще с первых послевоенных лет, когда его туда вызывали, почитай, ежегодно на переосвидетельствование. Шумные тогда были там сборы покалеченных войной инвалидов. Всю площадь запруживали безногие, безрукие, слепые; кто приходил помаленьку сам, а кто в сопровождении матерей, жен или начавших уже подрастать детишек. Зрелище было невеселое, разговоры – тоже. Но со временем все кое-как сгладилось: самые увечные и немощные, со страшными ранениями померли, другие, кто поздоровей, помалу приспособились к жизни и, махнув рукой на копеечное инвалидское пособие, в собесе не появлялись, третьих, уже достигших пенсионного возраста, оставил в покое сам собес. Николай Петрович, правда, ходил туда исправно. Во-первых, не хотелось ему огорчать собесовских работников, людей, поди, тоже занятых, ответственных, а во-вторых, ходить велела Марья Николаевна – мол, при твоих ранениях и здоровье лишний раз провериться у врачей не помешает. В последний раз Николай Петрович наведывался в собес лет десять тому назад, еще при советской власти, а после уже не было ни потребности, ни вызовов. В разрухе и неразберихе десяти этих переворотных лет все как-то притерпелось, оборвалось… Райсобес, по-нынешнему отдел социальной защиты населения, оказался на прежнем месте, в невысоком одноэтажном зданьице сразу за больницей. Было оно каким-то обшарпанным, сиротским, с давно не крашенной крышей, с покосившимся крылечком. Всем своим неухоженным видом зданьице показывало, что само нуждается в защите и поддержке. Правда, обнаружилось в нем и одно новшество: по всем окнам зданьице было на тюремный манер забрано железными частыми решетками. Тоже, должно быть, в целях защиты. В прежние годы тут, помнится, водились совсем иные порядки: здание и снаружи, и внутри содержалось в должном, почти домашнем обиходе, по крайней мере, и бревенчатые, ощелеванные «под елочку» стены, и крыша всегда вовремя обновлялись голубой масляной краской и суриком. Вместо решеток радовали глаз старинные резные ставни, теперь куда-то подевавшиеся. От них была не только одна защита, но еще и красота немалая. Теперь же, похоже, красота не в особом почете: сварили решетки из арматуры – и вся недолга. Заходить в такое здание особой охоты не было: туда зайдешь, а назад, того и гляди, не выберешься, захлопнется за спиной тоже обрешеченная дверь, и будешь сидеть как в мышеловке.
Николай Петрович подступился к зданию действительно с опаской и осторожностью, ожидая от его строгих обитателей-начальников какого-либо подвоха. Вдруг по старой привычке пошлют на переосвидетельствование, или велят приходить завтра, или объявят, что в связи с начинающимся ремонтом выдача подорожных талонов временно прекращена. Собесовский народец, устав от докучливых посетителей-жалобщиков, всегда на такие выдумки был горазд…
Но, к удивлению Николая Петровича, все обошлось более-менее терпимо. У дежурившей возле входной двери женщины он доподлинно разузнал, куда, в какой кабинет ему стучаться со своей просьбой. Народу около этого кабинета толпилось немного, всего человек пять-шесть, в основном женщины-старушки. Николай Петрович занял очередь и утомленно присел на освободившийся стул. Возле остальных кабинетов по длинному темноватому коридору люду обреталось побольше, но тоже в основном женщины старого пенсионного возраста. Своих ровесников, фронтовиков, Николай Петрович почти не обнаружил. Мелькнуло в тени всего несколько человек с орденскими обтерханными планками и медалькой участника Великой Отечественной войны на груди – и все сообщество. Не то что прежде, когда тут в глазах рябило от орденов и медалей, от разноцветных нашивок за ранения.
Вскоре, правда, приглядевшись повнимательней, Николай Петрович заметил в глубине коридора возле одного из кабинетов и мужчин, но не своих ровесников, а гораздо помоложе, хотя тоже увечных: на костылях, на протезах, в инвалидских колясках, а двоих так и в темных, прикрывающих слепоту очках, с палочками-поводырями в руках. Это были уже солдаты и инвалиды других, никем не ожидаемых войн – афганской, чеченской, приднестровской и прочих, – дети и внуки Николая Петровича. Небось, тоже вызвали их на переосвидетельствование.
Николаю Петровичу захотелось подойти к этим изувеченным на «малых», как теперь принято говорить по телевизору и радио, войнах, побеседовать с ними без утайки, по душам, словно со своими ровесниками, посетовать на обманчивую жизнь. Ведь скажи кто-либо Николаю Петровичу и его однополчанам в фронтовые их годы, что война, на которой они гибнут и калечатся, не последняя, они бы ни за что не поверили и крепко обозлились. Им тогда неоспоримо казалось, что вот отвоюются они, победят немца – и все, наступит вечный, незыблемый мир. Ан нет, пророчества их не сбылись! Не успели они кое-как отойти от войны, как опять по всему миру заполыхала новая погибель: то в Корее, то во Вьетнаме, то на Ближнем Востоке, среди мусульман и евреев, то в проклятом этом Афганистане, а теперь и совсем уже дома, в Чечне и Дагестане. И всюду кладут свои головы молодые, мало еще чего видевшие в жизни ребятишки.
Николай Петрович поднялся со скамейки и, готовясь к разговору с увечными молчаливыми солдатами, сделал было два-три шага в глубь коридора, но тут обозначилась его очередь, и он повернул назад. Вначале надо совершить дело, за которым пришел, получить подорожный талон, а потом уже можно будет, не поспешая, побеседовать с пораненными солдатами, утешить их по силе возможности стариковским обходительным словом.
В кабинет Николай Петрович зашел с еще большей робостью, чем приближался к зданию райсобеса. От подобных кабинетов и в прежние, послевоенные годы, когда порядка в жизни было побольше, ничего хорошего ожидать не приходилось, а теперь и подавно. Все ведь вокруг расстроилось, расшаталось, доверия и участия человеку нет никакого.
Но Николай Петрович ошибся. Девчушка, сидевшая за столом, обвально загроможденным всякими бумагами, обошлась с ним как раз с участием и пониманием.
– О, дедуля, – без всякой начальственной строгости вмиг вошла она в положение Николая Петровича. – Это мы поправим.
Накоротке разглядев документы Николая Петровича, она достала из вороха бумаг розоватого цвета талон, сделала в нем необходимые пометки и с должным уважением, как ее, наверное, научали старшие, вручила посетителю:
– Здесь тебе на три года, езжай в любые края.
– Эти три года еще прожить надо, – благодаря девчушку, как-то совсем по-домашнему засомневался в ее предсказаниях Николай Петрович.
Выйдя из кабинета, он решил все-таки побеседовать с солдатами-инвалидами, отвести утомленную душу во взаимных, понятных любому воевавшему человеку разговорах. Но еще раз, теперь уже совсем вблизи посмотрев на увечных мальчишек, он вдруг словно натолкнулся на какое препятствие и замер на месте. Ну что он, старик, скажет им, чем утешит?! Воспоминаниями о той, давно минувшей войне, о которой они знают только по кино и книжкам, о геройских подвигах на ней его ровесников-однополчан?! Так им и своих подвигов хватает: вон они проступают, просвечиваются костылями, инвалидными колясками, палочками-поводырями у слепых! А коль так, то, может, лучше не бередить им ран, пройти мимо в молчании и сочувствии.
Николай Петрович так и сделал: повернул направо и, осторожно опираясь посошком о мягкий, покрытый линолеумом пол, стал пробираться по коридору в фойе, где сидела дежурная.
И все-таки вступить в разговор с одним из раненых солдат ему привелось. Когда Николай Петрович, поблагодарив дежурную за подсказку и помощь в поисках нужного кабинета, вышел на крылечко, то едва не споткнулся о него. Безногий, похожий, скорее, на обрубок дерева, чем на человека, солдат сидел возле самой двери и просил милостыню. На вид ему было лет тридцать пять, а то и все сорок, но, может быть, солдата так старила пятнистая маскировочная форма, которую нынче зовут непонятным для Николая Петровича словом – камуфляж. На полу перед солдатом лежал голубого цвета берет, в котором сиротливо поблескивало несколько монет. В первые мгновения Николай Петрович от неожиданности отшатнулся назад, в дверь: давненько, считай, с самого послевоенного времени, не доводилось видеть ему подобного зрелища. В деревенском лесном захолустье, где молодежи призывного, солдатского возраста почти нет, Николай Петрович по большей части вспоминал лишь свою, сороковых годов войну, донельзя жестокую гибельным немецким нашествием, а нынешние, мелкие, случайные войны порой казались ему не столь уж и страшными. Ну что-то вроде финской кампании или скоротечных боев на Халхин-Голе и возле озера Хасан, о которых теперь уже редко кто вспоминает. Но все это, конечно, обман и заблуждение: нестрашных войн не бывает. Все они оставляют за собой таких вот изуродованных молодых ребят, и вся лишь разница в том, что тогда, в сороковые годы, перед безногими и безрукими, перед слепыми солдатами лежали пилотки и фуражки с пластмассовыми козырьками, а теперь – береты…
Чувствуя, как судорожно и виновато дрожат у него руки, Николай Петрович порылся в кармане, выудил оттуда горсть серебряных монет и, высыпая их в берет, произнес дрогнувшим и, опять-таки, каким-то виноватым голосом:
– Чем могу, сынок!
– Спасибо, отец, – твердо и с немалым достоинством ответил солдат, но во взгляде его голубых, под стать берету, глаз Николай Петрович прочитал тоску и отчаяние, которые он когда-то читал и в глазах израненных своих ровесников-фронтовиков.
Разницы тут тоже было мало, вот разве что, бросая в распростертую на земле пилотку рубль-другой, Николай Петрович тогда говорил: «Чем могу, браток!» А в остальном все точно так же…
После этой встречи и этого тоскливого солдатского взгляда шаг у Николая Петровича стал совсем шатким, нетвердым, хотя и нога вроде бы не болела, и в простреленной груди не было опасного хрипа и клокотания, за которым непременно последует приступ. Чаще обычного поддерживая себя посошком, Николай Петрович искал в душе примирения и покоя, но они все не находились и не находились: взгляд безногого, постаревшего раньше времени солдата все стоял и стоял у него перед глазами. Утешение Николай Петрович нашел лишь в том, что дал себе, может быть, самый первостепенный наказ: слезно и горестно помолиться в Киево-Печерской лавре и за этого перерубленного войной пополам солдата-десантника, и за его товарищей, слепых и увечных, толпящихся возле райсобесовского кабинета. Конечно, молитвой своей, какой бы она ни была крепкой, здоровья, рук, ног или зрения он им не вернет, но все-таки помолиться надо. Пусть малая, а будет им от той молитвы отрада. Бог их в одиночестве и страдании не покинет.
… В паспортном столе удачи Николаю Петровичу не выпало. День там оказался выходным, неприемным. Но он не очень огорчился этому обстоятельству, решив, что какие бы там ни были теперь строгости на границе, а все же должны иметь люди разум, должны же они понимать самые обыкновенные обстоятельства: коль родился Николай Петрович в России, в Малых Волошках, и живет там по сей день, о чем в паспорте доподлинно помечено, то, стало быть, он есть без всякой вклейки гражданин России и никакого иного государства.
Поддержала в Николае Петровиче эту надежду и железнодорожная кассирша. Принимая от него по второму разу документы и талон, она, уже как старого знакомого, успокоила его:
– Не переживай, дед, все обойдется. Главное – талон добыл.
– Да я особо и не переживаю, – тоже совсем по-свойски ответил ей Николай Петрович. – Куда они денутся – пропустят, не разбойник же я какой-нибудь.
Кассирша лишь улыбнулась такому его суждению и принялась колдовать над талоном, отрезая от него самую малую, этого года частичку. Потом она разложила перед собой чистые бланки и, поближе склонясь к окошку, спросила Николая Петровича:
– Тебе какое место давать? Купейное или плацкартное?
– Только не купейное, – заволновался Николай Петрович. – Это как в мышеловке будешь ехать. Мне бы где попросторней и по отдельности, чтоб людей не беспокоить, я ведь тревожно сплю.
– Чудной ты, дед, – осудила его за этот отказ кассирша. – Бесплатно едешь, можно бы и в купе, с форсом. – Но потом смирилась с его просьбой: – Ладно, езжай в плацкартном.
– Во-во, – обрадовался Николай Петрович, – плацкарта как раз по мне.
Он вдруг вспомнил, что в последние разы, когда ездил гостевать к Володьке и Нине, ему тоже доставались места именно в плацкартном вагоне, нижние, боковые, и он ими был очень доволен. Действительно, как бы чуть в отдельности, в стороне: ночью можно подняться, никого не обременяя старческим своим кряхтением и вздохами, а днем, приладив раскладной столик, посидеть в свое удовольствие возле окошка, опять-таки никому не доставляя неудобства.
Выписав билет, кассирша еще раз наставительно и строго пояснила Николаю Петровичу:
– Доедешь до Курска, а там перекомпостируешь на киевский. Но гляди, не напутай чего!
– Что уж я, совсем такой беспамятный? – завладевая билетом, малость даже обиделся на нее Николай Петрович.
– Ну, памятливый, непамятливый, – немного смягчилась кассирша, – а нынче время такое – в оба надо смотреть, а то завезут в какую-либо тьмутаракань…
Николаю Петровичу впору было обидеться на нее и посильней, но он сдержал себя и, пропуская к окошечку очередного пассажира, покорно отошел в сторону. Кассирше так положено: наставить каждого проезжего, растолковать ему все железнодорожные хитрости, чтоб после не было путаницы и нареканий.
До прихода поезда у Николая Петровича еще обнаружился почти добрый час времени, и он провел его с надлежащей пользой. Облюбовав себе местечко на широкой фанерной лавке в полупустом зале ожидания, Николай Петрович достал узелок с провизией и надежно перекусил, чтоб в шатком вагоне, в темноте и сумерках, не возиться с рюкзаком и не тревожить людей, которые уже будут спать.
Северный, идущий из самого Ленинграда-Петербурга поезд появился точно к назначенному сроку, не заставив Николая Петровича попусту волноваться и переживать. Свой вагон под номером три он отыскал легко, без чьей-либо подсказки, удачно заняв исходное место как раз под пешеходным мостом, где вагон и остановился. Проводник, молодой обходительный парень, уважил просьбу Николая Петровича и определил ему нижнюю боковую плацкарту в глубине вагона. Расположение Николаю Петровичу очень понравилось: в обособленной своей боковушке он находился пока один; верхняя полка пустовала и даже была прижата блескучими защелками к окошку. Место напротив него за откидным столиком тоже оказалось никем не занятым, так что Николай Петрович мог распоряжаться боковушкой по своему усмотрению. Попутные пассажиры обнаружились только в просторном четырехместном купе через проход, но и там одна верхняя полка пустовала. На другой же, должно быть, уже спал, отвернувшись к стенке, какой-то грузный мужчина в спортивном костюме. Бодрствовали только нижние пассажиры, средних лет мужчина и женщина, и бодрствовали, кажись, в свое удовольствие: столик перед ними был густо заставлен бутылками и всякой покупной магазинной закуской, колбасой, консервами, пирожками.
Николай Петрович, снимая рюкзак и фуражку, поздоровался с веселыми этими, едущими, судя по всему, издалека попутчиками. Те тотчас же стали приглашать его к себе за столик:
– Давай, папаня, по рюмке!
– Нет, спасибо, – уважительно отказался Николай Петрович. – Мне уже не по здоровью.
– Водка всегда по здоровью! – прокуренно и хрипло захохотал мужчина, выдавая тем самым, что он крепко уже в подпитии.
– Пей, старый, не трусь! – принялась уговаривать Николая Петровича и женщина, тоже заметно хмельная и от этого неловкая в движениях. – Угощаем!
Но Николай Петрович устоял и перед женщиной. Пить, да еще на ночь глядя, у него действительно никакой охоты и резону не было: того и ожидай, ночью прихватит сердце, а то и подоспеет грудной приступ. В дороге с этим рисковать нельзя, Марья Николаевна такую вот бесполезную выпивку Николая Петровича ни за что бы не одобрила. Он еще раз поблагодарил попутчиков за приглашение и, сняв в жарко натопленном вагоне телогрейку, мирно присел возле окошка.
Попутчики больше не настаивали, самостоятельно выпили по рюмке и занялись прерванными разговорами, довольно громко перемежая их зычными, бытующими среди мужиков словами. И что особо приметил Николай Петрович, чаще всего словца эти произносила женщина.
Делать ей замечание он не решился: с подвыпившими людьми лучше не связываться, перевоспитать их не перевоспитаешь, а скандал непременно выйдет. Николаю же Петровичу под хороший его нынешний настрой и замысел никакого скандала не хотелось. Он отвернулся к окошку, стал смотреть на уже подернутые надвигающимися сумерками поля и придорожные лесозащитные полосы. Изредка, правда, когда мужчина и женщина чрезмерно повышали голоса, он бросал на них встревоженный взгляд, опасаясь, как бы между ними не получилось размолвки, в которую они вовлекут и Николая Петровича. Но мужчина и женщина пока разговаривали хоть и громко, но вполне вроде бы мирно. Из этих разговоров Николай Петрович вскоре понял, что едут они действительно издалека, откуда-то из-под Мурманска. Мужчина сидел там в тюрьме, и немало, целых восемь лет, а женщина была на заработках, не то на рыбной путине, не то на лесоповале. Через два-три перегона Николай Петрович доподлинно уже знал, за что мужчина сидел столь долгий срок. Оказалось, что за дело самое страшное и нечеловеческое – за убийство. И не кого-нибудь, а собственной, молодой тогда еще жены.
Николай Петрович лишь вздохнул, услышав этот рассказ, расстелил матрац и лег на полку. Сон потихоньку стал подступаться к нему, вначале овладел телом, а через минуту-другую и истомленной душой, заставляя ее отрешиться от всего виденного и пережитого за сегодняшний день. Дыхание Николая Петровича выровнялось, стало по-младенчески тихим и успокоенным, каким бывало и вправду лишь в далеком детстве, когда он засыпал под присмотром матери, легко забывая все дневные детские злоключения. Николаю Петровичу не мешало спать ни мерное постукивание колес, ни покачивание и поскрипывание износившегося вагона, ни налетавшие иногда вихрь и гудение встречного поезда, извещавшего пассажиров о том, что за окошком, в пустоте и темени, все-таки есть живая стремительная жизнь. Николай Петрович слышал ее даже сквозь сон и радовался, что отчаяние его и недовольство постепенно проходят. Он невидимо осенил себя крестным знамением и хотел уже было совсем в покое и душевной чистоте предаться глубокому сну, но вдруг увидел, что весь вагон озарился тем волшебным серебряным светом, который явился ему вначале дома, в горнице, а потом во время покаянного сна в стожке соломы, – и в этом озарении, как и в прошлые разы, начал проявляться облик и образ седого старика с посохом.
– Святой отец, – не зная, как по-иному обращаться к седому старику, потянулся было к нему Николай Петрович, чтоб спросить о самом важном и необходимом для себя (вопрос этот Николаю Петровичу уже открылся, был ясен и понятен), но вагон вдруг резче обычного качнулся на стрелке или на каком повороте, потом на него налетел необычной силы и гудения вихрь несущегося навстречу поезда – волшебный свет мгновенно погас, и так же мгновенно не стало старика, как будто его унес с собою этот встречный неудержимый вихревой поток.
Николай Петрович испуганно проснулся, оглядел сумрачный, затененный вагон, ища старика, но потом понял, что недоступное и неосязаемое видение было опять во сне, затомился, запереживал душой и теперь уже наяву осенил себя крестным успокоительным знамением. На душе действительно стало легче и просторней, но томление и тоска по упущенному свиданию со стариком никак не проходили. И особенно Николаю Петровичу было жаль, что напрочь забылся и не всплывал в памяти вопрос, который он хотел задать старику и который так ясно открылся ему во сне. Николай Петрович еще раз и еще осенил себя крестным знамением, старательным и прилежным, как и подобает истинному паломнику, направляющему стопы к святым местам, и вскоре утешился, отрешился от гордыни и стал думать о своих наконец угомонившихся попутчиках, мужчине-убивце и его полюбовнице, вербованной девке, за которых ему тоже надо будет помолиться в Киево-Печерской лавре, куда они сами пока вряд ли доберутся.
Но радость его оказалась преждевременной. Когда он подал в окошечко льготный свой билет и попросил кассиршу перекомпостировать его на киевский поезд, та без всякого обидного умысла огорчила его:
– Рано ты заявился, дедок!
– Чего ж так? – не совсем понял ее Николай Петрович.
– А того, что киевский теперь ходит всего два раза в неделю. Жди до следующей ночи.
– Вот те раз! – только и нашел что ответить Николай Петрович и поспешно отошел от кассы, чтоб не мешать другим пассажирам.
На неожиданное такое обстоятельство он никак не рассчитывал. Сколько помнил Николай Петрович, киевский поезд через Курск ходил всегда ежедневно. Но, видно, времена переменились, и желающих ездить в Киев поубавилось. Так и то сказать – Киев, Украина теперь сторона далекая, почти посторонняя, по всяким рабочим, командировочным делам туда ездить незачем, а для родственников, живущих по обе стороны границы, да для таких стариков-паломников, как Николай Петрович, хватит и двух поездов в неделю. Надо привыкать к этим новым обстоятельствам, прилаживаться к ним, а то жизнь тебя на старости лет совсем переломает и сведет в могилу раньше положенного срока.
Кассирша ни о чем его расспрашивать не стала, а тут же вернула ящичек обратно, и Николай Петрович, по-хорошему дивясь забавной этой железнодорожной выдумке, пристроил туда все свои сокровища. Кассирша, отложив в сторону паспорт, принялась внимательно изучать их, перелистывать страничку за страничкой. Николай Петрович насторожился и посетовал сам на себя, что вот же дома проявил самовольство и не послушался Марьи Николаевны, которая советовала ему разведать у знающих людей все о поездах и льготах для таких стариков, как он. Теперь ведь все переменчиво, непрочно, сегодня одно, завтра другое. Но он, куда там, заартачился, мол, чего людей попусту беспокоить, да и где ты этих знающих людей сейчас в деревне найдешь?! На вокзале у кассиров и дежурных все доподлинно и расспросит, уж лучше их, без ошибок и сомнений, ему никто не объяснит. А Марья Николаевна в своих предостережениях как в воду глядела. Кассирша оттуда, из Зазеркалья, вдруг прокричала Николаю Петровичу:
– А талон где?
– Какой талон? – еще пуще разволновался тот.
– На бесплатный проезд, – терпеливо стала объяснять ему кассирша. – Участникам и инвалидам войны полагается талон, по которому бесплатно можешь ехать раз в году куда вздумается.
– Ах ты, Господи! – ударил себя от обиды посошком по голенищу Николай Петрович. – Кабы знать?! А кто же его выдает, этот талон?
– Так в собесе и выдают, – подсказала кассирша. – Время еще раннее, ты сходи, а я билет для тебя попридержу.
Николай Петрович, опять ругая себя в душе за нерасторопность и непослушание Марье Николаевне, которая все эти злоключения ему и предсказывала, торопливо захлестнул документы резинкою и стал в благодарении просить кассиршу:
– Ты уж сделай милость, билет мне, старику, посохрани.
– Да не волнуйся ты, иди, – улыбнулась она стариковскому его лепету. – Никуда твой билет не денется.
Николай Петрович спрятал документы в карман, долго и неумело закалывал его булавкою дрожащими от волнения пальцами. Кассирша сочувственно наблюдала за ним из окошка, но когда Николай Петрович кое-как с булавкою справился, опять озадачила:
– Оно бы неплохо вклейку в паспорт сделать, а то на границе могут придраться – теперь время такое…
– А что за вклейка? – встревожился Николай Петрович.
– Ну, вроде удостоверения такого, что ты гражданин России.
– А каким же я еще могу быть гражданином? – до конца не понял ее сомнений Николай Петрович.
– Да может, чечен какой, – опять улыбнулась кассирша, похоже, и сама не очень-то одобряя всю затею с вклейками. – Но на границе нынче строго, особенно с украинской стороны. Так что загляни на всякий случай в паспортный стол.
– Ладно, загляну! – не на шутку рассердился Николай Петрович на неведомых ему выдумщиков, бюрократов, которых хлебом не корми, дай только поизгаляться над простым человеком, чтоб всюду ему были преграды и неудобства.
Поправив на плечах скособочившийся за время стояния возле кассы мешок, Николай Петрович пошел на выход совсем раздосадованный и хмурый. Еще и в поезд не сел, а, вишь, какие злоключения и страсти: талона подорожного нет, вклейки в паспорте, что он свой, русский человек, что здесь, в России, в Малых Волошках, родился и здесь помереть намерен, тоже нет. Но деваться Николаю Петровичу было некуда, и он, потихоньку смиряя свой гнев, стал подниматься по перекинутому через железнодорожные линии мосту, чтоб идти с прошением в собес и паспортный стол.
Дорога в райсобес Николаю Петровичу была хорошо памятна еще с первых послевоенных лет, когда его туда вызывали, почитай, ежегодно на переосвидетельствование. Шумные тогда были там сборы покалеченных войной инвалидов. Всю площадь запруживали безногие, безрукие, слепые; кто приходил помаленьку сам, а кто в сопровождении матерей, жен или начавших уже подрастать детишек. Зрелище было невеселое, разговоры – тоже. Но со временем все кое-как сгладилось: самые увечные и немощные, со страшными ранениями померли, другие, кто поздоровей, помалу приспособились к жизни и, махнув рукой на копеечное инвалидское пособие, в собесе не появлялись, третьих, уже достигших пенсионного возраста, оставил в покое сам собес. Николай Петрович, правда, ходил туда исправно. Во-первых, не хотелось ему огорчать собесовских работников, людей, поди, тоже занятых, ответственных, а во-вторых, ходить велела Марья Николаевна – мол, при твоих ранениях и здоровье лишний раз провериться у врачей не помешает. В последний раз Николай Петрович наведывался в собес лет десять тому назад, еще при советской власти, а после уже не было ни потребности, ни вызовов. В разрухе и неразберихе десяти этих переворотных лет все как-то притерпелось, оборвалось… Райсобес, по-нынешнему отдел социальной защиты населения, оказался на прежнем месте, в невысоком одноэтажном зданьице сразу за больницей. Было оно каким-то обшарпанным, сиротским, с давно не крашенной крышей, с покосившимся крылечком. Всем своим неухоженным видом зданьице показывало, что само нуждается в защите и поддержке. Правда, обнаружилось в нем и одно новшество: по всем окнам зданьице было на тюремный манер забрано железными частыми решетками. Тоже, должно быть, в целях защиты. В прежние годы тут, помнится, водились совсем иные порядки: здание и снаружи, и внутри содержалось в должном, почти домашнем обиходе, по крайней мере, и бревенчатые, ощелеванные «под елочку» стены, и крыша всегда вовремя обновлялись голубой масляной краской и суриком. Вместо решеток радовали глаз старинные резные ставни, теперь куда-то подевавшиеся. От них была не только одна защита, но еще и красота немалая. Теперь же, похоже, красота не в особом почете: сварили решетки из арматуры – и вся недолга. Заходить в такое здание особой охоты не было: туда зайдешь, а назад, того и гляди, не выберешься, захлопнется за спиной тоже обрешеченная дверь, и будешь сидеть как в мышеловке.
Николай Петрович подступился к зданию действительно с опаской и осторожностью, ожидая от его строгих обитателей-начальников какого-либо подвоха. Вдруг по старой привычке пошлют на переосвидетельствование, или велят приходить завтра, или объявят, что в связи с начинающимся ремонтом выдача подорожных талонов временно прекращена. Собесовский народец, устав от докучливых посетителей-жалобщиков, всегда на такие выдумки был горазд…
Но, к удивлению Николая Петровича, все обошлось более-менее терпимо. У дежурившей возле входной двери женщины он доподлинно разузнал, куда, в какой кабинет ему стучаться со своей просьбой. Народу около этого кабинета толпилось немного, всего человек пять-шесть, в основном женщины-старушки. Николай Петрович занял очередь и утомленно присел на освободившийся стул. Возле остальных кабинетов по длинному темноватому коридору люду обреталось побольше, но тоже в основном женщины старого пенсионного возраста. Своих ровесников, фронтовиков, Николай Петрович почти не обнаружил. Мелькнуло в тени всего несколько человек с орденскими обтерханными планками и медалькой участника Великой Отечественной войны на груди – и все сообщество. Не то что прежде, когда тут в глазах рябило от орденов и медалей, от разноцветных нашивок за ранения.
Вскоре, правда, приглядевшись повнимательней, Николай Петрович заметил в глубине коридора возле одного из кабинетов и мужчин, но не своих ровесников, а гораздо помоложе, хотя тоже увечных: на костылях, на протезах, в инвалидских колясках, а двоих так и в темных, прикрывающих слепоту очках, с палочками-поводырями в руках. Это были уже солдаты и инвалиды других, никем не ожидаемых войн – афганской, чеченской, приднестровской и прочих, – дети и внуки Николая Петровича. Небось, тоже вызвали их на переосвидетельствование.
Николаю Петровичу захотелось подойти к этим изувеченным на «малых», как теперь принято говорить по телевизору и радио, войнах, побеседовать с ними без утайки, по душам, словно со своими ровесниками, посетовать на обманчивую жизнь. Ведь скажи кто-либо Николаю Петровичу и его однополчанам в фронтовые их годы, что война, на которой они гибнут и калечатся, не последняя, они бы ни за что не поверили и крепко обозлились. Им тогда неоспоримо казалось, что вот отвоюются они, победят немца – и все, наступит вечный, незыблемый мир. Ан нет, пророчества их не сбылись! Не успели они кое-как отойти от войны, как опять по всему миру заполыхала новая погибель: то в Корее, то во Вьетнаме, то на Ближнем Востоке, среди мусульман и евреев, то в проклятом этом Афганистане, а теперь и совсем уже дома, в Чечне и Дагестане. И всюду кладут свои головы молодые, мало еще чего видевшие в жизни ребятишки.
Николай Петрович поднялся со скамейки и, готовясь к разговору с увечными молчаливыми солдатами, сделал было два-три шага в глубь коридора, но тут обозначилась его очередь, и он повернул назад. Вначале надо совершить дело, за которым пришел, получить подорожный талон, а потом уже можно будет, не поспешая, побеседовать с пораненными солдатами, утешить их по силе возможности стариковским обходительным словом.
В кабинет Николай Петрович зашел с еще большей робостью, чем приближался к зданию райсобеса. От подобных кабинетов и в прежние, послевоенные годы, когда порядка в жизни было побольше, ничего хорошего ожидать не приходилось, а теперь и подавно. Все ведь вокруг расстроилось, расшаталось, доверия и участия человеку нет никакого.
Но Николай Петрович ошибся. Девчушка, сидевшая за столом, обвально загроможденным всякими бумагами, обошлась с ним как раз с участием и пониманием.
– О, дедуля, – без всякой начальственной строгости вмиг вошла она в положение Николая Петровича. – Это мы поправим.
Накоротке разглядев документы Николая Петровича, она достала из вороха бумаг розоватого цвета талон, сделала в нем необходимые пометки и с должным уважением, как ее, наверное, научали старшие, вручила посетителю:
– Здесь тебе на три года, езжай в любые края.
– Эти три года еще прожить надо, – благодаря девчушку, как-то совсем по-домашнему засомневался в ее предсказаниях Николай Петрович.
Выйдя из кабинета, он решил все-таки побеседовать с солдатами-инвалидами, отвести утомленную душу во взаимных, понятных любому воевавшему человеку разговорах. Но еще раз, теперь уже совсем вблизи посмотрев на увечных мальчишек, он вдруг словно натолкнулся на какое препятствие и замер на месте. Ну что он, старик, скажет им, чем утешит?! Воспоминаниями о той, давно минувшей войне, о которой они знают только по кино и книжкам, о геройских подвигах на ней его ровесников-однополчан?! Так им и своих подвигов хватает: вон они проступают, просвечиваются костылями, инвалидными колясками, палочками-поводырями у слепых! А коль так, то, может, лучше не бередить им ран, пройти мимо в молчании и сочувствии.
Николай Петрович так и сделал: повернул направо и, осторожно опираясь посошком о мягкий, покрытый линолеумом пол, стал пробираться по коридору в фойе, где сидела дежурная.
И все-таки вступить в разговор с одним из раненых солдат ему привелось. Когда Николай Петрович, поблагодарив дежурную за подсказку и помощь в поисках нужного кабинета, вышел на крылечко, то едва не споткнулся о него. Безногий, похожий, скорее, на обрубок дерева, чем на человека, солдат сидел возле самой двери и просил милостыню. На вид ему было лет тридцать пять, а то и все сорок, но, может быть, солдата так старила пятнистая маскировочная форма, которую нынче зовут непонятным для Николая Петровича словом – камуфляж. На полу перед солдатом лежал голубого цвета берет, в котором сиротливо поблескивало несколько монет. В первые мгновения Николай Петрович от неожиданности отшатнулся назад, в дверь: давненько, считай, с самого послевоенного времени, не доводилось видеть ему подобного зрелища. В деревенском лесном захолустье, где молодежи призывного, солдатского возраста почти нет, Николай Петрович по большей части вспоминал лишь свою, сороковых годов войну, донельзя жестокую гибельным немецким нашествием, а нынешние, мелкие, случайные войны порой казались ему не столь уж и страшными. Ну что-то вроде финской кампании или скоротечных боев на Халхин-Голе и возле озера Хасан, о которых теперь уже редко кто вспоминает. Но все это, конечно, обман и заблуждение: нестрашных войн не бывает. Все они оставляют за собой таких вот изуродованных молодых ребят, и вся лишь разница в том, что тогда, в сороковые годы, перед безногими и безрукими, перед слепыми солдатами лежали пилотки и фуражки с пластмассовыми козырьками, а теперь – береты…
Чувствуя, как судорожно и виновато дрожат у него руки, Николай Петрович порылся в кармане, выудил оттуда горсть серебряных монет и, высыпая их в берет, произнес дрогнувшим и, опять-таки, каким-то виноватым голосом:
– Чем могу, сынок!
– Спасибо, отец, – твердо и с немалым достоинством ответил солдат, но во взгляде его голубых, под стать берету, глаз Николай Петрович прочитал тоску и отчаяние, которые он когда-то читал и в глазах израненных своих ровесников-фронтовиков.
Разницы тут тоже было мало, вот разве что, бросая в распростертую на земле пилотку рубль-другой, Николай Петрович тогда говорил: «Чем могу, браток!» А в остальном все точно так же…
После этой встречи и этого тоскливого солдатского взгляда шаг у Николая Петровича стал совсем шатким, нетвердым, хотя и нога вроде бы не болела, и в простреленной груди не было опасного хрипа и клокотания, за которым непременно последует приступ. Чаще обычного поддерживая себя посошком, Николай Петрович искал в душе примирения и покоя, но они все не находились и не находились: взгляд безногого, постаревшего раньше времени солдата все стоял и стоял у него перед глазами. Утешение Николай Петрович нашел лишь в том, что дал себе, может быть, самый первостепенный наказ: слезно и горестно помолиться в Киево-Печерской лавре и за этого перерубленного войной пополам солдата-десантника, и за его товарищей, слепых и увечных, толпящихся возле райсобесовского кабинета. Конечно, молитвой своей, какой бы она ни была крепкой, здоровья, рук, ног или зрения он им не вернет, но все-таки помолиться надо. Пусть малая, а будет им от той молитвы отрада. Бог их в одиночестве и страдании не покинет.
… В паспортном столе удачи Николаю Петровичу не выпало. День там оказался выходным, неприемным. Но он не очень огорчился этому обстоятельству, решив, что какие бы там ни были теперь строгости на границе, а все же должны иметь люди разум, должны же они понимать самые обыкновенные обстоятельства: коль родился Николай Петрович в России, в Малых Волошках, и живет там по сей день, о чем в паспорте доподлинно помечено, то, стало быть, он есть без всякой вклейки гражданин России и никакого иного государства.
Поддержала в Николае Петровиче эту надежду и железнодорожная кассирша. Принимая от него по второму разу документы и талон, она, уже как старого знакомого, успокоила его:
– Не переживай, дед, все обойдется. Главное – талон добыл.
– Да я особо и не переживаю, – тоже совсем по-свойски ответил ей Николай Петрович. – Куда они денутся – пропустят, не разбойник же я какой-нибудь.
Кассирша лишь улыбнулась такому его суждению и принялась колдовать над талоном, отрезая от него самую малую, этого года частичку. Потом она разложила перед собой чистые бланки и, поближе склонясь к окошку, спросила Николая Петровича:
– Тебе какое место давать? Купейное или плацкартное?
– Только не купейное, – заволновался Николай Петрович. – Это как в мышеловке будешь ехать. Мне бы где попросторней и по отдельности, чтоб людей не беспокоить, я ведь тревожно сплю.
– Чудной ты, дед, – осудила его за этот отказ кассирша. – Бесплатно едешь, можно бы и в купе, с форсом. – Но потом смирилась с его просьбой: – Ладно, езжай в плацкартном.
– Во-во, – обрадовался Николай Петрович, – плацкарта как раз по мне.
Он вдруг вспомнил, что в последние разы, когда ездил гостевать к Володьке и Нине, ему тоже доставались места именно в плацкартном вагоне, нижние, боковые, и он ими был очень доволен. Действительно, как бы чуть в отдельности, в стороне: ночью можно подняться, никого не обременяя старческим своим кряхтением и вздохами, а днем, приладив раскладной столик, посидеть в свое удовольствие возле окошка, опять-таки никому не доставляя неудобства.
Выписав билет, кассирша еще раз наставительно и строго пояснила Николаю Петровичу:
– Доедешь до Курска, а там перекомпостируешь на киевский. Но гляди, не напутай чего!
– Что уж я, совсем такой беспамятный? – завладевая билетом, малость даже обиделся на нее Николай Петрович.
– Ну, памятливый, непамятливый, – немного смягчилась кассирша, – а нынче время такое – в оба надо смотреть, а то завезут в какую-либо тьмутаракань…
Николаю Петровичу впору было обидеться на нее и посильней, но он сдержал себя и, пропуская к окошечку очередного пассажира, покорно отошел в сторону. Кассирше так положено: наставить каждого проезжего, растолковать ему все железнодорожные хитрости, чтоб после не было путаницы и нареканий.
До прихода поезда у Николая Петровича еще обнаружился почти добрый час времени, и он провел его с надлежащей пользой. Облюбовав себе местечко на широкой фанерной лавке в полупустом зале ожидания, Николай Петрович достал узелок с провизией и надежно перекусил, чтоб в шатком вагоне, в темноте и сумерках, не возиться с рюкзаком и не тревожить людей, которые уже будут спать.
Северный, идущий из самого Ленинграда-Петербурга поезд появился точно к назначенному сроку, не заставив Николая Петровича попусту волноваться и переживать. Свой вагон под номером три он отыскал легко, без чьей-либо подсказки, удачно заняв исходное место как раз под пешеходным мостом, где вагон и остановился. Проводник, молодой обходительный парень, уважил просьбу Николая Петровича и определил ему нижнюю боковую плацкарту в глубине вагона. Расположение Николаю Петровичу очень понравилось: в обособленной своей боковушке он находился пока один; верхняя полка пустовала и даже была прижата блескучими защелками к окошку. Место напротив него за откидным столиком тоже оказалось никем не занятым, так что Николай Петрович мог распоряжаться боковушкой по своему усмотрению. Попутные пассажиры обнаружились только в просторном четырехместном купе через проход, но и там одна верхняя полка пустовала. На другой же, должно быть, уже спал, отвернувшись к стенке, какой-то грузный мужчина в спортивном костюме. Бодрствовали только нижние пассажиры, средних лет мужчина и женщина, и бодрствовали, кажись, в свое удовольствие: столик перед ними был густо заставлен бутылками и всякой покупной магазинной закуской, колбасой, консервами, пирожками.
Николай Петрович, снимая рюкзак и фуражку, поздоровался с веселыми этими, едущими, судя по всему, издалека попутчиками. Те тотчас же стали приглашать его к себе за столик:
– Давай, папаня, по рюмке!
– Нет, спасибо, – уважительно отказался Николай Петрович. – Мне уже не по здоровью.
– Водка всегда по здоровью! – прокуренно и хрипло захохотал мужчина, выдавая тем самым, что он крепко уже в подпитии.
– Пей, старый, не трусь! – принялась уговаривать Николая Петровича и женщина, тоже заметно хмельная и от этого неловкая в движениях. – Угощаем!
Но Николай Петрович устоял и перед женщиной. Пить, да еще на ночь глядя, у него действительно никакой охоты и резону не было: того и ожидай, ночью прихватит сердце, а то и подоспеет грудной приступ. В дороге с этим рисковать нельзя, Марья Николаевна такую вот бесполезную выпивку Николая Петровича ни за что бы не одобрила. Он еще раз поблагодарил попутчиков за приглашение и, сняв в жарко натопленном вагоне телогрейку, мирно присел возле окошка.
Попутчики больше не настаивали, самостоятельно выпили по рюмке и занялись прерванными разговорами, довольно громко перемежая их зычными, бытующими среди мужиков словами. И что особо приметил Николай Петрович, чаще всего словца эти произносила женщина.
Делать ей замечание он не решился: с подвыпившими людьми лучше не связываться, перевоспитать их не перевоспитаешь, а скандал непременно выйдет. Николаю же Петровичу под хороший его нынешний настрой и замысел никакого скандала не хотелось. Он отвернулся к окошку, стал смотреть на уже подернутые надвигающимися сумерками поля и придорожные лесозащитные полосы. Изредка, правда, когда мужчина и женщина чрезмерно повышали голоса, он бросал на них встревоженный взгляд, опасаясь, как бы между ними не получилось размолвки, в которую они вовлекут и Николая Петровича. Но мужчина и женщина пока разговаривали хоть и громко, но вполне вроде бы мирно. Из этих разговоров Николай Петрович вскоре понял, что едут они действительно издалека, откуда-то из-под Мурманска. Мужчина сидел там в тюрьме, и немало, целых восемь лет, а женщина была на заработках, не то на рыбной путине, не то на лесоповале. Через два-три перегона Николай Петрович доподлинно уже знал, за что мужчина сидел столь долгий срок. Оказалось, что за дело самое страшное и нечеловеческое – за убийство. И не кого-нибудь, а собственной, молодой тогда еще жены.
Николай Петрович лишь вздохнул, услышав этот рассказ, расстелил матрац и лег на полку. Сон потихоньку стал подступаться к нему, вначале овладел телом, а через минуту-другую и истомленной душой, заставляя ее отрешиться от всего виденного и пережитого за сегодняшний день. Дыхание Николая Петровича выровнялось, стало по-младенчески тихим и успокоенным, каким бывало и вправду лишь в далеком детстве, когда он засыпал под присмотром матери, легко забывая все дневные детские злоключения. Николаю Петровичу не мешало спать ни мерное постукивание колес, ни покачивание и поскрипывание износившегося вагона, ни налетавшие иногда вихрь и гудение встречного поезда, извещавшего пассажиров о том, что за окошком, в пустоте и темени, все-таки есть живая стремительная жизнь. Николай Петрович слышал ее даже сквозь сон и радовался, что отчаяние его и недовольство постепенно проходят. Он невидимо осенил себя крестным знамением и хотел уже было совсем в покое и душевной чистоте предаться глубокому сну, но вдруг увидел, что весь вагон озарился тем волшебным серебряным светом, который явился ему вначале дома, в горнице, а потом во время покаянного сна в стожке соломы, – и в этом озарении, как и в прошлые разы, начал проявляться облик и образ седого старика с посохом.
– Святой отец, – не зная, как по-иному обращаться к седому старику, потянулся было к нему Николай Петрович, чтоб спросить о самом важном и необходимом для себя (вопрос этот Николаю Петровичу уже открылся, был ясен и понятен), но вагон вдруг резче обычного качнулся на стрелке или на каком повороте, потом на него налетел необычной силы и гудения вихрь несущегося навстречу поезда – волшебный свет мгновенно погас, и так же мгновенно не стало старика, как будто его унес с собою этот встречный неудержимый вихревой поток.
Николай Петрович испуганно проснулся, оглядел сумрачный, затененный вагон, ища старика, но потом понял, что недоступное и неосязаемое видение было опять во сне, затомился, запереживал душой и теперь уже наяву осенил себя крестным успокоительным знамением. На душе действительно стало легче и просторней, но томление и тоска по упущенному свиданию со стариком никак не проходили. И особенно Николаю Петровичу было жаль, что напрочь забылся и не всплывал в памяти вопрос, который он хотел задать старику и который так ясно открылся ему во сне. Николай Петрович еще раз и еще осенил себя крестным знамением, старательным и прилежным, как и подобает истинному паломнику, направляющему стопы к святым местам, и вскоре утешился, отрешился от гордыни и стал думать о своих наконец угомонившихся попутчиках, мужчине-убивце и его полюбовнице, вербованной девке, за которых ему тоже надо будет помолиться в Киево-Печерской лавре, куда они сами пока вряд ли доберутся.
* * *
Поезд пришел в Курск с первыми рассветными лучами. Николай Петрович наскоро распрощался с сумрачным и молчаливым после бессонной ночи проводником, хотел было попрощаться и с попутчиками, но они беспробудно спали, и не каждый на своей полке, а совместно на нижней, кое-как прикрывшись стареньким железнодорожным одеялом. Николай Петрович опять тяжко вздохнул этому зрелищу и вышел из вагона. Ни минуты не задерживаясь на перроне, он сразу направился к билетным кассам, чтоб доподлинно разузнать насчет киевского поезда. В ранние, полусонные еще часы народу возле касс толпилось совсем немного. Николай Петрович обрадовался этому и занял очередь.Но радость его оказалась преждевременной. Когда он подал в окошечко льготный свой билет и попросил кассиршу перекомпостировать его на киевский поезд, та без всякого обидного умысла огорчила его:
– Рано ты заявился, дедок!
– Чего ж так? – не совсем понял ее Николай Петрович.
– А того, что киевский теперь ходит всего два раза в неделю. Жди до следующей ночи.
– Вот те раз! – только и нашел что ответить Николай Петрович и поспешно отошел от кассы, чтоб не мешать другим пассажирам.
На неожиданное такое обстоятельство он никак не рассчитывал. Сколько помнил Николай Петрович, киевский поезд через Курск ходил всегда ежедневно. Но, видно, времена переменились, и желающих ездить в Киев поубавилось. Так и то сказать – Киев, Украина теперь сторона далекая, почти посторонняя, по всяким рабочим, командировочным делам туда ездить незачем, а для родственников, живущих по обе стороны границы, да для таких стариков-паломников, как Николай Петрович, хватит и двух поездов в неделю. Надо привыкать к этим новым обстоятельствам, прилаживаться к ним, а то жизнь тебя на старости лет совсем переломает и сведет в могилу раньше положенного срока.