Местечко для отдыха Николай Петрович нашел себе возле вентиляционного колодца, причудливо построенного посреди вестибюля. Он им остался очень доволен: во-первых, было здесь не так душно и томительно, как, наверное, в тесных, закупоренных залах ожидания; а во-вторых, гораздо веселей и увлекательней: коротая бесполезное время, можно было наблюдать в свое удовольствие, что за народ снует туда-сюда сквозь высоченную полуангарную дверь. Николай Петрович поначалу и приладился к этому наблюдению. С должным вниманием встречал и провожал каждого пассажира, пытаясь по его виду и облику определить, что за человек перед ним, какая у него сложилась и складывается жизнь и куда это он вдруг надумал ехать. Но потом Николай Петрович все-таки отвлекся от увлекательного своего наблюдения и, словно по чьей-то подсказке, перекинул взгляд на вокзальное почтовое отделение, ютившееся в уголке неподалеку от двери. Народу там, почитай, не было никакого: стояли возле письменного стола-тумбы всего два-три человека, но и те, похоже, без всякого почтового намерения. А у Николая Петровича такое намерение вдруг возникло, вдруг он подумал, что неплохо было бы написать сейчас Марье Николаевне письмецо, а еще лучше бы отбить телеграмму, в которой сообщить, мол, так и так, все у него в дороге пока складывается хорошо и удачно.
Желание Николая Петровича было столь велико, что он, немедленно оставив свое место, подошел к почтовому отделению и стал изучать там всякие инструкции и наставления, дабы чего не напутать перед отправлением письма или телеграммы. Но пока изучал предписание за предписанием, пока разглядывал цветные бланки для поздравительных телеграмм, неожиданно для себя остыл и подумал о своем намерении совсем по-другому. Пока письмо с известными при нынешней жизни проволочками дойдет в Малые Волошки к Марье Николаевне, он сам уже будет дома и расскажет обо всем устно. В письмах же Николай Петрович не большой мастер: Володьке и Нине их всегда пишет Марья Николаевна, потому что он обязательно чего-нибудь напутает или сочинит так заковыристо, что и сам толком не поймет, о чем хочет сообщить.
С телеграммой получалось и того хуже. Во-первых, в ней много не напишешь, каждое слово немалых, наверное, стоит денег, а во-вторых, вдруг передадут ее Марье Николаевне среди ночи да еще с искажениями, ошибками (все эти телеграфы-телефоны дело ненадежное), и она до смерти испугается, подумает, что с Николаем Петровичем случилось в дороге что-либо неладное, ведь договора у них насчет личных писем и телеграмм никакого не было.
Передумав писать в Малые Волошки письмо или давать телеграмму, Николай Петрович решил вернуться назад на свое место, но оно уже оказалось занятым какой-то бабулькой с полосатой, доверху набитой всяким скарбом сумкой. Теснить ее Николай Петрович не посмел да вдруг и передумал сидеть возле вентиляционного колодца, где запросто можно простыть на сквозняке, а Марья Николаевна, отправляя его в путешествие, как раз и предупреждала насчет сквозняков – они для Николая Петровича гибельны, особенно для простреленной, хлипко дышащей груди. В пешей дороге Николай Петрович хорошо об этом помнил, старался укрыться от проточного сквозного ветра, а вот в поезде и здесь, на вокзале, все предостережения Марьи Николаевны легко подзабыл, уселся на самом опасном, продуваемом снизу и с боков месте.
Потоптавшись еще немного возле почтового отделения, правда, уже совсем равнодушно, без прежнего интереса и любопытства, Николай Петрович зариться на освободившееся радом с бабулькой сиденье не стал, а вышел вслед за другими пассажирами на привокзальную площадь.
Она была еще пустынной, необжитой после ночи. Лишь возле самого подножья вокзала у высокого крыльца кучилось несколько легковых автомобилей-такси. Один из водителей, завидев Николая Петровича, откинул было дверцу и крикнул:
– Куда едем, отец?!
– В Киев! – решил подшутить над ним Николай Петрович.
– Можно и в Киев, – ничуть не удивился такому заказу водитель, но дверцу захлопнул.
А Николай Петрович тем временем высмотрел себе в стороне под деревьями, что огибали полукольцом всю площадь, кем-то забытый тарный ящик. Это было местечко как раз для него. Под деревьями, на свежем воздухе, но охраняемое от железной дороги и всяких продувных сквозняков высокими домами. Николай Петрович, не рискуя идти через площадь, где в любой момент могла появиться, налететь какая-либо поспешная машина, пробрался к нему окольным путем, по тротуару.
Для верности оглядев ящик со всех сторон, Николай Петрович легко догадался, что он занесен сюда, в укромное местечко под деревья, специально. Сверху ящик был аккуратно застелен картонкой и газетой, приспособленный сразу как бы под сиденье и под трапезный стол. Николай Петрович похвалил рачительных хозяев ящика-стола и тоже решил за ним потрапезничать, перекусить запасами Марьи Николаевны, потому как утреннее, привычное для завтрака время как раз подоспело.
Сняв рюкзак, Николай Петрович разложил льняную свою скатерть-самобранку на газетке и принялся не торопясь, по-домашнему нарезать на ней сало и хлеб. Все ему тут нравилось: и хорошо ухоженные, обрезанные к весне липы-деревья с уже проклюнувшимися листочками, и чисто подметенный тротуар, по которому с легким воркованием расхаживали голуби-сизари, и такой же сизый, до конца еще не растаявший под лучами солнца туман над площадью. Николай Петрович залюбовался всей этой городской, раньше непонятной ему и недоступной красотой и даже на время забыл об утренней своей трапезе, сидел себе да и сидел на ящике в отдохновении и покое.
И досиделся! Не успел он поднести первый ломтик ко рту, как вдруг появились хозяева ящика. Из-за деревьев и кустов желтой акации вынырнули два удивительно похожих друг на друга мужика: оба с коричнево-задубелыми лицами в ссадинах и подтеках, оба в поношенных и во многих местах порванных пальто и оба донельзя прокуренных и пропитых. Вначале Николай Петрович подумал было, что они в довольно пожилом уже, старом даже возрасте, но приглядевшись повнимательней, определил настоящие их годы. Каждому из них было всего лишь под пятьдесят, не больше. Старили же мужиков какие-то потухшие, глубоко запрятанные на отечных, одутловатых лицах глаза да неухоженные, давно не знавшие ни гребенки, ни ножниц бородки. Подобных мужиков Николай Петрович видел в подвале возле туалетной комнаты, но не обратил на них особого внимания, думал – нищие да и нищие, на вокзалах их всегда обреталось много. Нынче же, обнаружив горемычных этих, донельзя опустившихся сотоварищей в двух шагах от трапезного своего, облюбованного места, он сообразил, что они хоть и вправду нищие, но совсем не такие, какие встречались когда-то после войны и в городах, и в селах. Те были нищими по несчастью, по военному лихолетью, а эти – Бог знает по какой причине. Да и называют их теперь, кажется, не нищими, не сиротами и погорельцами, а каким-то странным, нерусским словом – бомжи. Николай Петрович не раз об этом слышал по телевизору и радио, удивлялся, откуда могли появиться такие люди и такое им прозвание в России. Но нынче, увидев добровольных страдальцев впервые, он согласился, что они и есть самые доподлинные бомжи, другого, русского слова тут и не придумаешь, потому как занятие у них тоже не русское – при здоровье и молодых еще летах жить не трудом и даже не подаянием, а цыганским каким-то попрошайничеством.
– Не поделишься хлебом-солью, отец? – действительно попросили они его униженно и жалобно.
– Отчего ж не поделиться, – не смог устоять перед их жадными, изголодавшимися взглядами Николай Петрович, хотя особого желания сидеть с ними в одном застолье у него и не было.
Бомжи сразу воодушевились, посветлели даже как будто лицами, но тайную настороженность Николая Петровича заметили и, обретая какую-никакую человечность, принялись успокаивать его:
– Ты не подумай чего такого, мы свою долю внесем. Бутылочкой вот с утра разжились, а с закуской пока не вышло.
– Я и не думаю, – тоже вполне по-человечески ответил Николай Петрович. – Присаживайтесь.
Один из бомжей, по виду более молодой, но и более заскорузлый, обтерханный, тут же метнулся в кусты акации и притащил оттуда еще пару тарных ящиков. Другой тем временем вытащил из кармана бутылку водки и стопочку пластмассовых стаканчиков.
– Ты примешь с нами? – спросил он Николая Петровича, проворно располагая все это богатство рядом с закуской.
Николай Петрович подумал-подумал и согласился, забыв предостережения Марьи Николаевны в дороге водку не пить, потому как мало чего от нее может приключиться у него с сердцем и головой:
– Приму, чего уж там!
Ему вдруг захотелось разузнать, что же за люди эти бомжи, как докатились до такого существования, где теперь живут-обретаются, о чем думают и мыслят. Не выпить тут нельзя: по-трезвому разговора у Николая Петровича с ними не получится – больно уж они какие-то потерянные, сорные люди. Хотя, может быть, и не так, может, просто несчастные и самые заблудшие из всех заблудших.
Бомжам сговорчивость Николая Петровича, судя по всему, понравилась. Они совсем по-дружески, как старые знакомые, сгрудились вокруг него на принесенных ящиках, и владелец бутылки припухшей и мелко вздрагивающей, должно быть с похмелья, рукой принялся разливать водку. Себе и своему сотоварищу он плеснул в пластмассовые стаканчики, а Николаю Петровичу – в алюминиевую кружку, которую тот еще в начале своей трапезы вынул из мешка, надеясь после добыть где-либо воды, а то, может, и чаю.
– Ну, за здоровье, что ли! – с трудом поднял с газетки стаканчик верховодивший бомж.
Другого тоста у них не нашлось (Николай Петрович тоже сразу не сообразил, за что еще можно пить в подобном застолье), и они, кое-как сойдясь над ящиком стаканчиками и кружкой, с натугой выпили.
От похмельной утренней водки бомжи сразу размякли, повеселели: задубелые их, коричневые лица покрылись румянцем, правда, каким-то болезненным, излишне ярким, а в глазах мелькнули, затеплились вполне даже живые огоньки.
– И давно скитаетесь? – раздул эти огоньки Николай Петрович.
– Так шестой год уже, – с охотой и с залихватской похвальбой ответили бомжи, к удивлению Николая Петровича, без особой жадности приступая к закуске.
– И что ж оно, так вольней? – любопытствовал дальше Николай Петрович.
– Ну, вольней не вольней, – принялся разливать по второму разу верховодивший бомж, – а сами себе хозяева. Вот разжились бутылкой – выпили, не разжились – и так сойдет.
– А домой, к женам-детям не тянет? – еще сильнее дохнул на разгорающийся огонек Николай Петрович. – Все ж таки в тепле, в обиходе.
– Какой там обиход, – не дожидаясь нового тоста, на одном дыхании выпил водку бомж помоложе, – приду когда домой пьяный, так она затолкает меня в чулан, оберет всего до копейки да еще и милицию вызовет. А я, между прочим, слесарь шестого разряда, по пять сотен ей при коммунистах приносил.
– Чего же сейчас не приносишь? – построжал Николай Петрович, не очень-то понимая объяснения бомжа.
– Завод закрыли, работы нет, я и ударился в бега.
– А жена с детьми как?! Побоку?!
Бомж посмотрел на Николая Петровича долгим, затяжным взглядом, но ничего не ответил, а лишь по-вороньи нахохлился: глаза у него сразу помертвели, огонек в них потух, подернулся бурым торфяным пеплом. Николай Петрович почувствовал, что в строгости своей малость перебрал, что в первую очередь, наверное, надо было со всеми подробностями войти в положение потерянного этого человека, выказать ему сочувствие, а потом уже и держать с него спрос. А так получается одна только обида, хотя, похоже, к подобным обидам бомж за годы скитаний порядком привык, смирился с тем, что каждый встречный-поперечный относится к нему с грубостью и небрежением, как будто он вовсе уже и не человек, а лишь бездомное, лишившееся своего пристанища животное.
Николай Петрович вознамерился было повиниться перед бомжем за нанесенную обиду, но не знал, как это лучше сделать: народ они обездоленный, недоверчивый, любое неосторожное слово их ранит, саднит, так что тут, наверное, тоже лучше всего помолчать – глядишь, оно как-нибудь и сгладится все само собой.
И оно действительно вскорости сгладилось. Бутылка быстро опорожнилась, как-никак пили втроем, хотя Николай Петрович особо и не усердствовал, помня наказ Марьи Николаевны и то обстоятельство, что бомжи изначально на его участие в застолье не рассчитывали – при их тренировке тут и на двоих пить нечего. Когда же последние капли были разлиты, бомжи аккуратно, словно какую-то редкую драгоценность, спрятали бутылку в полиэтиленовый пакет, минуту-другую потолкались еще возле ящиков, а потом вдруг напористо, без прежней унизительной тоски в голосе попросили Николая Петровича:
– Может, угостишь еще чуток? А то недобор получается.
Отказать им в этой просьбе Николай Петрович никак не мог. Бомжи выставили первую, починную, бутылку, не поскупились, а теперь вроде как его очередь. В любом застолье так заведено: тебя угостили – ты угости вдвое, на дармовщинку не зарься.
– Отчего ж не угостить, – чувствуя себя должником, ответил Николай Петрович.
Он расстегнул вначале телогрейку, потом пиджак и, особо не таясь новых своих товарищей, достал из бокового кармана пакетик с документами и деньгами. Отсчитав пятьдесят рублей, Николай Петрович с задором и даже с каким-то вызовом (мол, знай наших!) протянул их бомжам:
– Хватит?
– За глаза! – загорелись те новым огнем и желанием.
Младший из бомжей, подхватив деньги, на удивление споро и проворно побежал куда-то к вокзалу, а старший уже совсем по-хозяйски взялся хлопотать вокруг стола, подровнял на газетке кусочки хлеба и сала, составил впритык стаканчики и кружку, чтоб удобней и без потери времени было разливать в них водку, когда появится гонец. Чувствовалось, что в прежней, человеческой жизни он в этом понимал толк. Николай Петрович исподтишка наблюдал, прикидывал и так и этак, кем же мог быть новый его неожиданный знакомец до своего скитальчества: рабочим? крестьянином? или каким-либо служащим? – но ни одно из этих званий к нему не подходило. Глядя на его заскорузлые, припухшие руки, на заросшее свалявшейся бородкой лицо, можно было подумать, что никакого звания и профессии у него никогда не было и что он от самого рождения скиталец и бомж. Несколько раз Николая Петровича подмывало вступить с ним в разговор, но он вовремя останавливался, вспоминая, чем закончилась его беседа с бомжем, убежавшим сейчас за бутылкой. Рассказывать о своей прежней жизни они, судя по всему, не любят, как будто стыдятся не нынешнего своего состояния, а именно той, доскитальческой жизни, когда у них были и дома, и семьи, и работа. Одно только Николай Петрович знал твердо – крестьянами бомжи раньше быть никак не могли. Земля прокормит, оденет и обует любого-всякого, если только, конечно, не сидеть на ней сложа руки да не надеяться, что кто-то за тебя вспашет ее и засеет. К тому же в деревне у каждого свой родительский дом, свое хозяйство, а не казенная каменная квартира, где одни только полудохлые коты да неизвестно зачем удерживаемые собаки. Уйти из крестьянского дома, бросить его на произвол судьбы совсем не то, что городскую бесприютную квартиру. Конечно, от тюрьмы и от сумы никто не зарекайся, ни крестьянин, ни рабочий, ни, к примеру, инженер или врач, но крестьянин если и пойдет по миру с протянутой рукой, то пойдет нищим и будет добывать себе пропитание крестом и молитвой, а никак не попрошайничеством, как бессчетно расплодившиеся сейчас повсюду эти бомжи.
Гонец тем временем уже вернулся, Бог знает где раздобыв в такую рань бутылку водки и полбуханки хлеба. От прежнего его уныния не осталось и следа: глаза весело блестели, лицо сияло, и в эти минуты, наверное, не было на свете более счастливого человека.
Застолье у них пошло совсем накатисто, с разгоном и праздником, как будто они все трое были знакомы друг с другом сто лет и сто лет так вот выпивали в дружбе и согласии, сойдясь поутру в уединенном местечке. Николай Петрович, приложившись к кружке еще чуток и еще, легко поддался на расспросы бомжей, кто он да что он, да куда едет, куда путь держит. Он таиться не стал, рассказал им всю подлинную правду и даже пригласил с собой в попутчики:
– А что, ребята, может, со мной в Киев?
– Зачем? – вначале не поняли его те.
– Ну как же! – загорелся Николай Петрович. – В Лавру сходим, помолимся. Чай, тоже православные.
– Оно конечно, православные, – подтвердили бомжи, но ехать с Николаем Петровичем в Киев отказались: – Ты уж сам как-нибудь, а мы здесь, по России.
– Чего ж так? – малость даже обиделся на них Николай Петрович.
Бомжи выпили еще по рюмке и все доходчиво Николаю Петровичу объяснили:
– Там своих ребят хватает, нам не прокормиться. А потом – документов у нас не имеется, на границе задержат.
– Без документов худо, – согласился с ними Николай Петрович. – Милиция, небось, преследует?
– Случается, но редко, – заступились за милицию бомжи. – Мы ведь не нахальничаем, переспим где в подвале или в подъезде – и на волю. Милиция нами даже довольна, от чеченцев, бандитов всяких дома охраняем.
Беседа текла у них мирно, во взаимном доверии и понимании. Николай Петрович больше с наставительными своими, строгими речами к бомжам не приставал: нравится им так жить – пусть живут, лишь бы другим людям от них вреда не было. А бомжи в свою очередь, по мере того, как бутылка опорожнялась, все добрели и добрели к Николаю Петровичу душой, признавали его старшинство в застолье, дивились нешуточному его намерению ехать в Киево-Печерскую лавру, чтоб помолиться там за всех заблудших и страждущих.
День уже совсем разгорелся, вошел в силу, привокзальная площадь наполнилась шумом машин и людским гомоном, а они, словно три товарища-брата, сидели в своем укромном местечке и радовались жизни.
Но вот мало-помалу и во второй бутылке водки осталось на самом донышке – подошло время пить посошок. Они и выпили его совсем уже в полном согласии. Бомжи растревожились почти до слез, благодарили Николая Петровича за щедрость, опять дивились его желанию ехать на богомолье вон в какую даль, в сам Киев, и даже скорбно попросили:
– Ты уж там и за нас словечко замолвь.
– Это непременно, – пообещал Николай Петрович, позволяя своим застольникам прихватить с собой вместе с пустой бутылкой и недоеденную закуску: хлеб, сало, пару луковичек.
Бомжи с редким прилежанием завернули все в газетку, спрятали в пакет, потом помогли Николаю Петровичу забросить за спину мешок, застегнуть пиджак и телогрейку и наконец начали прощаться, в знак особой душевной благодарности прикладывая к груди руки. Николай Петрович тоже поклонился им и в чистоте душевной подумал, что, может, и не совсем они еще пропащие люди, что вот помолится он за них в Киеве – и бросят они свое скитальчество, бомжевание, вернутся к женам и детям и заживут человеческой оседлой жизнью.
На том они, наверное, и расстались бы, но Николай Петрович вдруг с удивлением подумал, что за все утро они все трое толком так и не познакомились, не разузнали друг у друга имен. Бомжи называли его отцом, а он их в общем-то никак, не было в том необходимости. Но теперь она появилась. Ведь там, в Киеве, перед святыми иконами и мощами негоже молиться за людей безымянных, как будто и не живущих. Николай Петрович укорил себя за такое нерадение и окликнул начавших уже было уходить от него бомжей:
– Ребята, а вас зовут-то как?
Бомжи остановились, с удивлением и настороженностью глянули вначале на Николая Петровича, потом друг на друга, словно увиделись впервые, и недоуменно пожали плечами:
– А тебе зачем?
– Вроде как не по-людски расходиться незнаемыми, – огорчился их вопросу Николай Петрович и даже посожалел, что остановил недавних застольников на полдороге. Пусть бы уходили в добром настроении, Бог милостив, примет молитву и за безымянных.
Но бомжи растерянность свою уже пережили, вернулись назад к Николаю Петровичу и, протягивая ему руки, поочередно назвались:
– Симон!
– Павел!
Николай Петрович, пожимая их тряские и какие-то по-женски вялые ладони, тоже обозначил себя, правда, не одним только именем, а и отчеством, как и полагалось ему по возрасту. Но долго свою руку в их ладонях не задержал. Таких ладоней ему давно уже пожимать не приходилось. За долгие годы скитаний бомжи отвыкли от настоящей мужской работы, руки их, болезненно припухшие, теперь были пропитаны лишь водкой и табаком, вся сила и крепость из них навсегда ушла. Николаю Петровичу даже показалось, что они не только одинаково грубые, негнущиеся, но как-то одинаково по-мертвому холодные, хотя после выпитой водки должны были потеплеть, оттаять.
Никакого разговора у них больше не предвиделось. Бомжи отчужденно постояли перед ним еще несколько мгновений, а потом начали поспешно прощаться, не выказывая никакой радости от в общем-то бесполезного знакомства со случайным, по деревенской простоте щедро одарившим их стариком:
– Нам пора. Сейчас московские поезда пойдут, самый заработок.
– Ну, бывайте! – отпустил их Николай Петрович, только теперь догадавшись, что бомжи до этих минут тоже не знали, как друг друга зовут, поэтому так недоуменно и переглядывались. Сошлись они, скорее всего, лишь сегодня поутру, чтоб выпить совместную дармовую бутылку, а потом вновь разбегутся, ведь при их профессии промышлять лучше поодиночке. Подаяния артелью не выпросишь.
Опершись на посошок, Николай Петрович стоял на краю тротуара и сочувственно смотрел, как бомжи с трудом пересекают привокзальную площадь, часто сбиваются с шага, клонят к земле крупные седеющие головы, сутулят плечи, как будто им тяжело нести и хранить в себе эти по нечаянности доставшиеся им апостольские страдальческие имена – Симон и Павел.
Он проводил их взглядом до самого вокзала, до боковой подвальной двери, за которой бомжи немного воровато, с оглядкой, исчезли, почему-то побоявшись подниматься по высоким ступенькам центрального крыльца.
Николай Петрович вслед им лишь сокрушенно покачал головой, постоял еще немного на тротуаре под деревом, щедро согретым и обласканным весенним солнцем, и, быстро теряя нестойкий стариковский хмель, вернулся назад к вокзальным кассам. Больше отвлекаться ни на какие посторонние дела он не стал, а с должным вниманием принялся выспрашивать попутчиков. Пока обнаружилась только одна какая-то тетка, ехавшая, правда, не до Киева, а до ближнего украинского города – Ворожбы. Тетка оказалась сговорчивой, уважительной и по доброте своей уступила Николаю Петровичу возле кассы первое место, разумно рассудив, что блюсти очередь серьезней и надежней мужчине. Николай Петрович поблагодарил ее за такую уступчивость и, добровольно приняв на себя обязанности старшего в очереди, безотходно стоял у кассы часа два, пока не подоспело еще несколько пассажиров. Они тоже охотно признали старшинство и главенство здесь Николая Петровича, отметились в очереди и согласились, подменяя его, постоять необходимое время на карауле. Пассажиры по виду люди были свои, деревенские, ну в крайнем случае поселковые или районные, никакого подозрения они у Николая Петровича не вызвали, он полностью доверился им и отпросился ненадолго отлучиться, чтоб размять совсем отекшие от долгого стояния ноги.
Он вышел на привокзальную площадь, теперь по-дневному шумную, запруженную множеством машин. Был у Николая Петровича великий соблазн побыть тут в созерцании подольше, а может, даже и пройтись до города или хотя бы до мосточка через реку Тускарь. Но он подобной роскоши себе не позволил, забоялся, что, пока будет бродить, очередь запросто перестроится, организуется заново, и он опять окажется в самом ее конце без всякой надежды на билет.
Николай Петрович так забоялся подобного оборота дела, что немедленно развернулся и, захватывая посошком на асфальте как можно больше пространства, устремился назад к вокзалу. И поспел как раз вовремя: очередь действительно разбрелась, расстроилась, мужики облюбовали себе место в зале ожидания, тетка, ехавшая до Ворожбы, и та отдалилась от кассы и сидела теперь на торговой сумке возле газетного киоска. В общем, был полный беспорядок и разорение. Николай Петрович решил не медля ни минуты восстановить порядок. Он снял заплечный своей мешок, уселся на него рядом с окошечком и, ни на кого больше не надеясь, самолично следил-наблюдал за очередью, которая то вдруг опять сходилась у касс, то бесследно исчезала, таилась по залам ожидания и буфетам.
Так, почти безотходно, настороже, просидел Николай Петрович возле окошечка до самой ночи. Отлучался он на совсем коротенькое время, минуты на две-три, всего несколько раз: ходил в подвал в умывальную комнату да однажды выглянул на площадь, чтоб купить в передвижном ларьке буханку хлеба. От утреннего застолья сала у него еще немного осталось, а вот хлеб бродячие Симон и Павел подобрали с собой весь.
Желание Николая Петровича было столь велико, что он, немедленно оставив свое место, подошел к почтовому отделению и стал изучать там всякие инструкции и наставления, дабы чего не напутать перед отправлением письма или телеграммы. Но пока изучал предписание за предписанием, пока разглядывал цветные бланки для поздравительных телеграмм, неожиданно для себя остыл и подумал о своем намерении совсем по-другому. Пока письмо с известными при нынешней жизни проволочками дойдет в Малые Волошки к Марье Николаевне, он сам уже будет дома и расскажет обо всем устно. В письмах же Николай Петрович не большой мастер: Володьке и Нине их всегда пишет Марья Николаевна, потому что он обязательно чего-нибудь напутает или сочинит так заковыристо, что и сам толком не поймет, о чем хочет сообщить.
С телеграммой получалось и того хуже. Во-первых, в ней много не напишешь, каждое слово немалых, наверное, стоит денег, а во-вторых, вдруг передадут ее Марье Николаевне среди ночи да еще с искажениями, ошибками (все эти телеграфы-телефоны дело ненадежное), и она до смерти испугается, подумает, что с Николаем Петровичем случилось в дороге что-либо неладное, ведь договора у них насчет личных писем и телеграмм никакого не было.
Передумав писать в Малые Волошки письмо или давать телеграмму, Николай Петрович решил вернуться назад на свое место, но оно уже оказалось занятым какой-то бабулькой с полосатой, доверху набитой всяким скарбом сумкой. Теснить ее Николай Петрович не посмел да вдруг и передумал сидеть возле вентиляционного колодца, где запросто можно простыть на сквозняке, а Марья Николаевна, отправляя его в путешествие, как раз и предупреждала насчет сквозняков – они для Николая Петровича гибельны, особенно для простреленной, хлипко дышащей груди. В пешей дороге Николай Петрович хорошо об этом помнил, старался укрыться от проточного сквозного ветра, а вот в поезде и здесь, на вокзале, все предостережения Марьи Николаевны легко подзабыл, уселся на самом опасном, продуваемом снизу и с боков месте.
Потоптавшись еще немного возле почтового отделения, правда, уже совсем равнодушно, без прежнего интереса и любопытства, Николай Петрович зариться на освободившееся радом с бабулькой сиденье не стал, а вышел вслед за другими пассажирами на привокзальную площадь.
Она была еще пустынной, необжитой после ночи. Лишь возле самого подножья вокзала у высокого крыльца кучилось несколько легковых автомобилей-такси. Один из водителей, завидев Николая Петровича, откинул было дверцу и крикнул:
– Куда едем, отец?!
– В Киев! – решил подшутить над ним Николай Петрович.
– Можно и в Киев, – ничуть не удивился такому заказу водитель, но дверцу захлопнул.
А Николай Петрович тем временем высмотрел себе в стороне под деревьями, что огибали полукольцом всю площадь, кем-то забытый тарный ящик. Это было местечко как раз для него. Под деревьями, на свежем воздухе, но охраняемое от железной дороги и всяких продувных сквозняков высокими домами. Николай Петрович, не рискуя идти через площадь, где в любой момент могла появиться, налететь какая-либо поспешная машина, пробрался к нему окольным путем, по тротуару.
Для верности оглядев ящик со всех сторон, Николай Петрович легко догадался, что он занесен сюда, в укромное местечко под деревья, специально. Сверху ящик был аккуратно застелен картонкой и газетой, приспособленный сразу как бы под сиденье и под трапезный стол. Николай Петрович похвалил рачительных хозяев ящика-стола и тоже решил за ним потрапезничать, перекусить запасами Марьи Николаевны, потому как утреннее, привычное для завтрака время как раз подоспело.
Сняв рюкзак, Николай Петрович разложил льняную свою скатерть-самобранку на газетке и принялся не торопясь, по-домашнему нарезать на ней сало и хлеб. Все ему тут нравилось: и хорошо ухоженные, обрезанные к весне липы-деревья с уже проклюнувшимися листочками, и чисто подметенный тротуар, по которому с легким воркованием расхаживали голуби-сизари, и такой же сизый, до конца еще не растаявший под лучами солнца туман над площадью. Николай Петрович залюбовался всей этой городской, раньше непонятной ему и недоступной красотой и даже на время забыл об утренней своей трапезе, сидел себе да и сидел на ящике в отдохновении и покое.
И досиделся! Не успел он поднести первый ломтик ко рту, как вдруг появились хозяева ящика. Из-за деревьев и кустов желтой акации вынырнули два удивительно похожих друг на друга мужика: оба с коричнево-задубелыми лицами в ссадинах и подтеках, оба в поношенных и во многих местах порванных пальто и оба донельзя прокуренных и пропитых. Вначале Николай Петрович подумал было, что они в довольно пожилом уже, старом даже возрасте, но приглядевшись повнимательней, определил настоящие их годы. Каждому из них было всего лишь под пятьдесят, не больше. Старили же мужиков какие-то потухшие, глубоко запрятанные на отечных, одутловатых лицах глаза да неухоженные, давно не знавшие ни гребенки, ни ножниц бородки. Подобных мужиков Николай Петрович видел в подвале возле туалетной комнаты, но не обратил на них особого внимания, думал – нищие да и нищие, на вокзалах их всегда обреталось много. Нынче же, обнаружив горемычных этих, донельзя опустившихся сотоварищей в двух шагах от трапезного своего, облюбованного места, он сообразил, что они хоть и вправду нищие, но совсем не такие, какие встречались когда-то после войны и в городах, и в селах. Те были нищими по несчастью, по военному лихолетью, а эти – Бог знает по какой причине. Да и называют их теперь, кажется, не нищими, не сиротами и погорельцами, а каким-то странным, нерусским словом – бомжи. Николай Петрович не раз об этом слышал по телевизору и радио, удивлялся, откуда могли появиться такие люди и такое им прозвание в России. Но нынче, увидев добровольных страдальцев впервые, он согласился, что они и есть самые доподлинные бомжи, другого, русского слова тут и не придумаешь, потому как занятие у них тоже не русское – при здоровье и молодых еще летах жить не трудом и даже не подаянием, а цыганским каким-то попрошайничеством.
– Не поделишься хлебом-солью, отец? – действительно попросили они его униженно и жалобно.
– Отчего ж не поделиться, – не смог устоять перед их жадными, изголодавшимися взглядами Николай Петрович, хотя особого желания сидеть с ними в одном застолье у него и не было.
Бомжи сразу воодушевились, посветлели даже как будто лицами, но тайную настороженность Николая Петровича заметили и, обретая какую-никакую человечность, принялись успокаивать его:
– Ты не подумай чего такого, мы свою долю внесем. Бутылочкой вот с утра разжились, а с закуской пока не вышло.
– Я и не думаю, – тоже вполне по-человечески ответил Николай Петрович. – Присаживайтесь.
Один из бомжей, по виду более молодой, но и более заскорузлый, обтерханный, тут же метнулся в кусты акации и притащил оттуда еще пару тарных ящиков. Другой тем временем вытащил из кармана бутылку водки и стопочку пластмассовых стаканчиков.
– Ты примешь с нами? – спросил он Николая Петровича, проворно располагая все это богатство рядом с закуской.
Николай Петрович подумал-подумал и согласился, забыв предостережения Марьи Николаевны в дороге водку не пить, потому как мало чего от нее может приключиться у него с сердцем и головой:
– Приму, чего уж там!
Ему вдруг захотелось разузнать, что же за люди эти бомжи, как докатились до такого существования, где теперь живут-обретаются, о чем думают и мыслят. Не выпить тут нельзя: по-трезвому разговора у Николая Петровича с ними не получится – больно уж они какие-то потерянные, сорные люди. Хотя, может быть, и не так, может, просто несчастные и самые заблудшие из всех заблудших.
Бомжам сговорчивость Николая Петровича, судя по всему, понравилась. Они совсем по-дружески, как старые знакомые, сгрудились вокруг него на принесенных ящиках, и владелец бутылки припухшей и мелко вздрагивающей, должно быть с похмелья, рукой принялся разливать водку. Себе и своему сотоварищу он плеснул в пластмассовые стаканчики, а Николаю Петровичу – в алюминиевую кружку, которую тот еще в начале своей трапезы вынул из мешка, надеясь после добыть где-либо воды, а то, может, и чаю.
– Ну, за здоровье, что ли! – с трудом поднял с газетки стаканчик верховодивший бомж.
Другого тоста у них не нашлось (Николай Петрович тоже сразу не сообразил, за что еще можно пить в подобном застолье), и они, кое-как сойдясь над ящиком стаканчиками и кружкой, с натугой выпили.
От похмельной утренней водки бомжи сразу размякли, повеселели: задубелые их, коричневые лица покрылись румянцем, правда, каким-то болезненным, излишне ярким, а в глазах мелькнули, затеплились вполне даже живые огоньки.
– И давно скитаетесь? – раздул эти огоньки Николай Петрович.
– Так шестой год уже, – с охотой и с залихватской похвальбой ответили бомжи, к удивлению Николая Петровича, без особой жадности приступая к закуске.
– И что ж оно, так вольней? – любопытствовал дальше Николай Петрович.
– Ну, вольней не вольней, – принялся разливать по второму разу верховодивший бомж, – а сами себе хозяева. Вот разжились бутылкой – выпили, не разжились – и так сойдет.
– А домой, к женам-детям не тянет? – еще сильнее дохнул на разгорающийся огонек Николай Петрович. – Все ж таки в тепле, в обиходе.
– Какой там обиход, – не дожидаясь нового тоста, на одном дыхании выпил водку бомж помоложе, – приду когда домой пьяный, так она затолкает меня в чулан, оберет всего до копейки да еще и милицию вызовет. А я, между прочим, слесарь шестого разряда, по пять сотен ей при коммунистах приносил.
– Чего же сейчас не приносишь? – построжал Николай Петрович, не очень-то понимая объяснения бомжа.
– Завод закрыли, работы нет, я и ударился в бега.
– А жена с детьми как?! Побоку?!
Бомж посмотрел на Николая Петровича долгим, затяжным взглядом, но ничего не ответил, а лишь по-вороньи нахохлился: глаза у него сразу помертвели, огонек в них потух, подернулся бурым торфяным пеплом. Николай Петрович почувствовал, что в строгости своей малость перебрал, что в первую очередь, наверное, надо было со всеми подробностями войти в положение потерянного этого человека, выказать ему сочувствие, а потом уже и держать с него спрос. А так получается одна только обида, хотя, похоже, к подобным обидам бомж за годы скитаний порядком привык, смирился с тем, что каждый встречный-поперечный относится к нему с грубостью и небрежением, как будто он вовсе уже и не человек, а лишь бездомное, лишившееся своего пристанища животное.
Николай Петрович вознамерился было повиниться перед бомжем за нанесенную обиду, но не знал, как это лучше сделать: народ они обездоленный, недоверчивый, любое неосторожное слово их ранит, саднит, так что тут, наверное, тоже лучше всего помолчать – глядишь, оно как-нибудь и сгладится все само собой.
И оно действительно вскорости сгладилось. Бутылка быстро опорожнилась, как-никак пили втроем, хотя Николай Петрович особо и не усердствовал, помня наказ Марьи Николаевны и то обстоятельство, что бомжи изначально на его участие в застолье не рассчитывали – при их тренировке тут и на двоих пить нечего. Когда же последние капли были разлиты, бомжи аккуратно, словно какую-то редкую драгоценность, спрятали бутылку в полиэтиленовый пакет, минуту-другую потолкались еще возле ящиков, а потом вдруг напористо, без прежней унизительной тоски в голосе попросили Николая Петровича:
– Может, угостишь еще чуток? А то недобор получается.
Отказать им в этой просьбе Николай Петрович никак не мог. Бомжи выставили первую, починную, бутылку, не поскупились, а теперь вроде как его очередь. В любом застолье так заведено: тебя угостили – ты угости вдвое, на дармовщинку не зарься.
– Отчего ж не угостить, – чувствуя себя должником, ответил Николай Петрович.
Он расстегнул вначале телогрейку, потом пиджак и, особо не таясь новых своих товарищей, достал из бокового кармана пакетик с документами и деньгами. Отсчитав пятьдесят рублей, Николай Петрович с задором и даже с каким-то вызовом (мол, знай наших!) протянул их бомжам:
– Хватит?
– За глаза! – загорелись те новым огнем и желанием.
Младший из бомжей, подхватив деньги, на удивление споро и проворно побежал куда-то к вокзалу, а старший уже совсем по-хозяйски взялся хлопотать вокруг стола, подровнял на газетке кусочки хлеба и сала, составил впритык стаканчики и кружку, чтоб удобней и без потери времени было разливать в них водку, когда появится гонец. Чувствовалось, что в прежней, человеческой жизни он в этом понимал толк. Николай Петрович исподтишка наблюдал, прикидывал и так и этак, кем же мог быть новый его неожиданный знакомец до своего скитальчества: рабочим? крестьянином? или каким-либо служащим? – но ни одно из этих званий к нему не подходило. Глядя на его заскорузлые, припухшие руки, на заросшее свалявшейся бородкой лицо, можно было подумать, что никакого звания и профессии у него никогда не было и что он от самого рождения скиталец и бомж. Несколько раз Николая Петровича подмывало вступить с ним в разговор, но он вовремя останавливался, вспоминая, чем закончилась его беседа с бомжем, убежавшим сейчас за бутылкой. Рассказывать о своей прежней жизни они, судя по всему, не любят, как будто стыдятся не нынешнего своего состояния, а именно той, доскитальческой жизни, когда у них были и дома, и семьи, и работа. Одно только Николай Петрович знал твердо – крестьянами бомжи раньше быть никак не могли. Земля прокормит, оденет и обует любого-всякого, если только, конечно, не сидеть на ней сложа руки да не надеяться, что кто-то за тебя вспашет ее и засеет. К тому же в деревне у каждого свой родительский дом, свое хозяйство, а не казенная каменная квартира, где одни только полудохлые коты да неизвестно зачем удерживаемые собаки. Уйти из крестьянского дома, бросить его на произвол судьбы совсем не то, что городскую бесприютную квартиру. Конечно, от тюрьмы и от сумы никто не зарекайся, ни крестьянин, ни рабочий, ни, к примеру, инженер или врач, но крестьянин если и пойдет по миру с протянутой рукой, то пойдет нищим и будет добывать себе пропитание крестом и молитвой, а никак не попрошайничеством, как бессчетно расплодившиеся сейчас повсюду эти бомжи.
Гонец тем временем уже вернулся, Бог знает где раздобыв в такую рань бутылку водки и полбуханки хлеба. От прежнего его уныния не осталось и следа: глаза весело блестели, лицо сияло, и в эти минуты, наверное, не было на свете более счастливого человека.
Застолье у них пошло совсем накатисто, с разгоном и праздником, как будто они все трое были знакомы друг с другом сто лет и сто лет так вот выпивали в дружбе и согласии, сойдясь поутру в уединенном местечке. Николай Петрович, приложившись к кружке еще чуток и еще, легко поддался на расспросы бомжей, кто он да что он, да куда едет, куда путь держит. Он таиться не стал, рассказал им всю подлинную правду и даже пригласил с собой в попутчики:
– А что, ребята, может, со мной в Киев?
– Зачем? – вначале не поняли его те.
– Ну как же! – загорелся Николай Петрович. – В Лавру сходим, помолимся. Чай, тоже православные.
– Оно конечно, православные, – подтвердили бомжи, но ехать с Николаем Петровичем в Киев отказались: – Ты уж сам как-нибудь, а мы здесь, по России.
– Чего ж так? – малость даже обиделся на них Николай Петрович.
Бомжи выпили еще по рюмке и все доходчиво Николаю Петровичу объяснили:
– Там своих ребят хватает, нам не прокормиться. А потом – документов у нас не имеется, на границе задержат.
– Без документов худо, – согласился с ними Николай Петрович. – Милиция, небось, преследует?
– Случается, но редко, – заступились за милицию бомжи. – Мы ведь не нахальничаем, переспим где в подвале или в подъезде – и на волю. Милиция нами даже довольна, от чеченцев, бандитов всяких дома охраняем.
Беседа текла у них мирно, во взаимном доверии и понимании. Николай Петрович больше с наставительными своими, строгими речами к бомжам не приставал: нравится им так жить – пусть живут, лишь бы другим людям от них вреда не было. А бомжи в свою очередь, по мере того, как бутылка опорожнялась, все добрели и добрели к Николаю Петровичу душой, признавали его старшинство в застолье, дивились нешуточному его намерению ехать в Киево-Печерскую лавру, чтоб помолиться там за всех заблудших и страждущих.
День уже совсем разгорелся, вошел в силу, привокзальная площадь наполнилась шумом машин и людским гомоном, а они, словно три товарища-брата, сидели в своем укромном местечке и радовались жизни.
Но вот мало-помалу и во второй бутылке водки осталось на самом донышке – подошло время пить посошок. Они и выпили его совсем уже в полном согласии. Бомжи растревожились почти до слез, благодарили Николая Петровича за щедрость, опять дивились его желанию ехать на богомолье вон в какую даль, в сам Киев, и даже скорбно попросили:
– Ты уж там и за нас словечко замолвь.
– Это непременно, – пообещал Николай Петрович, позволяя своим застольникам прихватить с собой вместе с пустой бутылкой и недоеденную закуску: хлеб, сало, пару луковичек.
Бомжи с редким прилежанием завернули все в газетку, спрятали в пакет, потом помогли Николаю Петровичу забросить за спину мешок, застегнуть пиджак и телогрейку и наконец начали прощаться, в знак особой душевной благодарности прикладывая к груди руки. Николай Петрович тоже поклонился им и в чистоте душевной подумал, что, может, и не совсем они еще пропащие люди, что вот помолится он за них в Киеве – и бросят они свое скитальчество, бомжевание, вернутся к женам и детям и заживут человеческой оседлой жизнью.
На том они, наверное, и расстались бы, но Николай Петрович вдруг с удивлением подумал, что за все утро они все трое толком так и не познакомились, не разузнали друг у друга имен. Бомжи называли его отцом, а он их в общем-то никак, не было в том необходимости. Но теперь она появилась. Ведь там, в Киеве, перед святыми иконами и мощами негоже молиться за людей безымянных, как будто и не живущих. Николай Петрович укорил себя за такое нерадение и окликнул начавших уже было уходить от него бомжей:
– Ребята, а вас зовут-то как?
Бомжи остановились, с удивлением и настороженностью глянули вначале на Николая Петровича, потом друг на друга, словно увиделись впервые, и недоуменно пожали плечами:
– А тебе зачем?
– Вроде как не по-людски расходиться незнаемыми, – огорчился их вопросу Николай Петрович и даже посожалел, что остановил недавних застольников на полдороге. Пусть бы уходили в добром настроении, Бог милостив, примет молитву и за безымянных.
Но бомжи растерянность свою уже пережили, вернулись назад к Николаю Петровичу и, протягивая ему руки, поочередно назвались:
– Симон!
– Павел!
Николай Петрович, пожимая их тряские и какие-то по-женски вялые ладони, тоже обозначил себя, правда, не одним только именем, а и отчеством, как и полагалось ему по возрасту. Но долго свою руку в их ладонях не задержал. Таких ладоней ему давно уже пожимать не приходилось. За долгие годы скитаний бомжи отвыкли от настоящей мужской работы, руки их, болезненно припухшие, теперь были пропитаны лишь водкой и табаком, вся сила и крепость из них навсегда ушла. Николаю Петровичу даже показалось, что они не только одинаково грубые, негнущиеся, но как-то одинаково по-мертвому холодные, хотя после выпитой водки должны были потеплеть, оттаять.
Никакого разговора у них больше не предвиделось. Бомжи отчужденно постояли перед ним еще несколько мгновений, а потом начали поспешно прощаться, не выказывая никакой радости от в общем-то бесполезного знакомства со случайным, по деревенской простоте щедро одарившим их стариком:
– Нам пора. Сейчас московские поезда пойдут, самый заработок.
– Ну, бывайте! – отпустил их Николай Петрович, только теперь догадавшись, что бомжи до этих минут тоже не знали, как друг друга зовут, поэтому так недоуменно и переглядывались. Сошлись они, скорее всего, лишь сегодня поутру, чтоб выпить совместную дармовую бутылку, а потом вновь разбегутся, ведь при их профессии промышлять лучше поодиночке. Подаяния артелью не выпросишь.
Опершись на посошок, Николай Петрович стоял на краю тротуара и сочувственно смотрел, как бомжи с трудом пересекают привокзальную площадь, часто сбиваются с шага, клонят к земле крупные седеющие головы, сутулят плечи, как будто им тяжело нести и хранить в себе эти по нечаянности доставшиеся им апостольские страдальческие имена – Симон и Павел.
Он проводил их взглядом до самого вокзала, до боковой подвальной двери, за которой бомжи немного воровато, с оглядкой, исчезли, почему-то побоявшись подниматься по высоким ступенькам центрального крыльца.
Николай Петрович вслед им лишь сокрушенно покачал головой, постоял еще немного на тротуаре под деревом, щедро согретым и обласканным весенним солнцем, и, быстро теряя нестойкий стариковский хмель, вернулся назад к вокзальным кассам. Больше отвлекаться ни на какие посторонние дела он не стал, а с должным вниманием принялся выспрашивать попутчиков. Пока обнаружилась только одна какая-то тетка, ехавшая, правда, не до Киева, а до ближнего украинского города – Ворожбы. Тетка оказалась сговорчивой, уважительной и по доброте своей уступила Николаю Петровичу возле кассы первое место, разумно рассудив, что блюсти очередь серьезней и надежней мужчине. Николай Петрович поблагодарил ее за такую уступчивость и, добровольно приняв на себя обязанности старшего в очереди, безотходно стоял у кассы часа два, пока не подоспело еще несколько пассажиров. Они тоже охотно признали старшинство и главенство здесь Николая Петровича, отметились в очереди и согласились, подменяя его, постоять необходимое время на карауле. Пассажиры по виду люди были свои, деревенские, ну в крайнем случае поселковые или районные, никакого подозрения они у Николая Петровича не вызвали, он полностью доверился им и отпросился ненадолго отлучиться, чтоб размять совсем отекшие от долгого стояния ноги.
Он вышел на привокзальную площадь, теперь по-дневному шумную, запруженную множеством машин. Был у Николая Петровича великий соблазн побыть тут в созерцании подольше, а может, даже и пройтись до города или хотя бы до мосточка через реку Тускарь. Но он подобной роскоши себе не позволил, забоялся, что, пока будет бродить, очередь запросто перестроится, организуется заново, и он опять окажется в самом ее конце без всякой надежды на билет.
Николай Петрович так забоялся подобного оборота дела, что немедленно развернулся и, захватывая посошком на асфальте как можно больше пространства, устремился назад к вокзалу. И поспел как раз вовремя: очередь действительно разбрелась, расстроилась, мужики облюбовали себе место в зале ожидания, тетка, ехавшая до Ворожбы, и та отдалилась от кассы и сидела теперь на торговой сумке возле газетного киоска. В общем, был полный беспорядок и разорение. Николай Петрович решил не медля ни минуты восстановить порядок. Он снял заплечный своей мешок, уселся на него рядом с окошечком и, ни на кого больше не надеясь, самолично следил-наблюдал за очередью, которая то вдруг опять сходилась у касс, то бесследно исчезала, таилась по залам ожидания и буфетам.
Так, почти безотходно, настороже, просидел Николай Петрович возле окошечка до самой ночи. Отлучался он на совсем коротенькое время, минуты на две-три, всего несколько раз: ходил в подвал в умывальную комнату да однажды выглянул на площадь, чтоб купить в передвижном ларьке буханку хлеба. От утреннего застолья сала у него еще немного осталось, а вот хлеб бродячие Симон и Павел подобрали с собой весь.