– И ни за кого не молись! Нет человекам прощения перед Богом и нет им райской жизни!
После этого он, не давая Николаю Петровичу опомниться и возразить что-либо особо неопровержимое и достойное, неглубоко болезненно вздохнул и совсем уже другим, обыденно-мирским тоном и голосом попросил его:
– Ну а теперь иди помалу. Там тропинка есть по лугам и буеракам, она и выведет тебя прямо к станции. Спасибо, что уважил перед смертью.
Никаких ответных, примирительных слов у Николая Петровича сразу не нашлось. Он покорно поднялся с лавочки, взял в руки посошок, и лишь когда встал на тропинку, то промолвил старику, пряча свои сомнения и несогласия:
– Может, твоя и правда!
Больше он на старика ни разу не оглянулся, словно боясь услышать от него еще какие-либо, совсем уже последние слова, а, ходко набирая шаг, пошел к околице, к обрыву садов и пашен, к окоему земли.
Остановился Николай Петрович лишь возле небольшого овражка, пролегающего на подступах к лугу, действительно окоема возделанной и готовой к севу земли. Тропинку, обозначенную стариком, он обнаружил чуть в стороне, за ивовыми и лозовыми кустами, неширокую и как бы даже скрытую меж луговых кочек, но хорошо наторенную за долгие годы, а то, может, и десятилетия взаимных хождений русских и украинских волфинцев. Недавно отступившая зима, снега и заметы нисколько ей не навредили, не сровняли с лугом, не дали заблудиться в топких болотцах и лощинах так, чтоб по весне люди вовсе потеряли ее из памяти. Скорее всего, она была тут и зимой, поверх снегов и буранных наносов бежала по наледи из России в Украину, натоптанная валенками и сапогами, накатанная саночками, потому как и в зимнюю пору жизнь не останавливается, не прерывается, люди хотят знать и видеть друг друга.
Безоглядно доверившись тропинке, Николай Петрович уже вступил было на нее, но потом все же притаился за кустом лозы и, несколько раз перекрестившись на восход солнца, словно на красный угол, где обязательно должны были стоять на киоте образа, опять прошептал про себя тот отрывок из «Молитвы ко Пресвятой Богородице от человека, в путь шествовати хотящего», который остался в его нетвердой, смятенной памяти:
«О Пресвятая Владычице моя, Дево Богородице, Одигитрие, покровительнице и упование спасения моего! Се в путь, предлежащий, ныне хощу отлучитися и на время сие вручаю Тебе, премилосердной Матери моей, душу и тело мое, вся умныя моя и вещественныя силы, всего себя вверяя в крепкое Твое смотрение и всесильную твою помощь».
Дальше слова в памяти терялись и пропадали, как и в прошлый раз, еще дома, на станции, когда Николай Петрович только начинал свое путешествие, садился на поезд. По лености и нерадению он в те минуты не достал из целлофанового пакетика исписанный рукой Марьи Николаевны листочек с молитвою и не прочитал его до последнего, окончательного слова: «Аминь!». А теперь уже и не достанешь. Страждущие Симон и Павел вместе с документами и деньгами унесли и ее. И хорошо, если прочитали и задумались над вещими, молитвенными ее словами, а то ведь, скорее всего, выбросили куда-нибудь за ненадобностью. Грех им и новые страдания за это! Но Николаю Петровичу вдвойне! Не сохранил, не уберег молитвы, вот и пошли с ним всякие злоключения и напасти, мирный Ангел-Хранитель оставил Николая Петровича в пути.
И все же ему стало гораздо легче и уверенней в себе, слова задушевно роились в голове, призывая Ангела-Хранителя вернуться назад и сопровождать его в дальнейшем без всякой обиды за старческую оплошность. Покаяние за эту оплошность у него сильное и чистосердечное, а в Киево-Печерской лавре перед святыми иконами и мощами еще больше окрепнет. Николай Петрович в последний раз осенил себя крестным знамением, и Ангел-Хранитель, кажется, простил его, вместе с шелестом набежавшего ветра во всеуслышанье шепнул: «Ступай себе с Богом!»
Николай Петрович послушался его, с легким сердцем и ратной отвагой вернулся на тропинку и пошел по ней широким хозяйским шагом, как привык всегда ходить у себя дома, в Малых Волошках. Ему почудилось, что молитвенные слова и возвращение Ангела-Хранителя не только придали ему новых, освежающих сил, но и надежно оборонили от страшных наветов помирающего позади него на лавочке старика, который отрекся в гордыне своей даже от посмертной за себя молитвы. Николай Петрович отверг все его греховные, беспамятные уже речения и дал себе твердый наказ помолиться за него в Киево-Печерской лавре, дабы на том свете был ему уготовлен покой и утешение.
Николай Петрович спустился в овражек и вышел из него, невредимый, на луговую возвышенность, освещенную утренним радостным солнцем. На какой он находился сейчас стороне: в России еще или уже на Украине, – Николай Петрович определить не мог. Тропинка нигде вроде бы не переменялась, была постоянно, одинаково торной и по-весеннему мягкой. Одинаковым было и солнце, тоже, должно быть, не в силах различить и разобраться, где чья сторона, чтоб одну осветить и обогреть пощедрее, а другой по какой-либо только ему ведомой причине тепла поубавить.
Время от времени поглядывая в сторону железнодорожной линии и чутко прислушиваясь, не подаст ли голос гудком паровоза или перестуком колес прошедший пограничную и таможенную проверку поезд, Николай Петрович грелся на солнышке и все прибавлял и прибавлял шагу. Поезда пока слышно не было, и он премного радовался этому обстоятельству, хранил в душе надежду, что действительно поспеет к назначенному часу в украинское Волфино и благосклонная к беде Николая Петровича проводница опять подберет его. Но если даже и не подберет, если даже Николай Петрович и припозднится (все-таки с предсмертным, несговорчивым стариком в русском Волфине он времени потерял порядочно), то огорчаться этому особо не следует – как бы там ни было, а к Киеву, к его святым местам он помалу приближается.
Тропинка тем часом миновала луг и нырнула опять вниз, в овражек и мрачный какой-то, сырой буерак, как и предупреждал Николая Петровича на той стороне волфинский сиделец. Но он ничуть не убоялся этой буерачной темноты и сырости, а наоборот, обрадовался ей – стало быть, он нигде не сбился с дороги, идет в верном направлении и скоро за буераком ему уже откроется железнодорожная украинская станция.
И вдруг на последнем крутом обвальном подъеме кто-то из-за кустов властно окликнул Николая Петровича:
– Эй, ты!
Николай Петрович в испуге и неожиданности вздрогнул, вскинул голову и увидел прямо перед собой двух мужчин в военной пятнистой форме. Он сразу догадался, что это пограничники, но понять, какую границу они стерегут, русскую или украинскую, было никак невозможно: подобную форму могли носить и в России, и на Украине, и в любой другой стороне бывшей их совместной, а теперь разоренной державы. Своей формы измельчавшие страны по бедности еще не завели, а этой в Союзе было нашито многие миллионы: граница-то вон какая простиралась – немеренная.
Между тем один из мужчин, обременительно толстый и тучный для военного, приказал Николаю Петровичу:
– Вылезай!
Деваться Николаю Петровичу было некуда, и он послушно стал одолевать неожиданно скользкий и увертливый подъем. Первый испуг у Николая Петровича, правда, уже прошел, истаял, и он, опираясь на посошок, продвигался к пограничникам по возможности ровным и твердым шагом.
– Кто и откуда?! – не дав Николаю Петровичу как следует отдышаться, принялся чинить допрос грузный, отяжелевший пограничник.
Другой, похудее и поуже в плечах и пояснице, стоял пока смирно, будто сторонний наблюдатель. Николай Петрович прежде, чем ответить допросчику, взглянул именно на него, не то чтобы ища поддержки и послабления, а просто почувствовал, что щупленький этот, пожилой уже сержант-сверхсрочник, только что сменившийся с ночного дежурства, торопится поскорее домой и не очень доволен задержкой, которую устроил его напарник. На зеленой пограничной фуражке Николай Петрович увидел у него кокарду, а на кокарде – похожий на обыкновенные сенные вилы или на рыбацкие ости трезубец. Точно такой же трезубец красовался и на фуражке допросчика, только Николай Петрович поначалу его не заметил, поскольку глядел допросчику прямо в глаза, стараясь распознать, что он за человек и чего можно ожидать от него в эти тоскливые минуты, а на грозные его погоны прапорщика и на мятую, далеко сдвинутую на затылок фуражку не обратил никакого внимания.
– Ну, чего молчишь?! – поторопил его с ответом допросчик.
– Думаю, – потверже укрепился посошком Николай Петрович на тропинке, заманчиво убегающей вдаль, к железнодорожной станции.
– И чего же надумал?!
Николай Петрович решил говорить всю правду, справедливо рассудив, что против этой правды не устоит ни один допросчик, с трезубцем он в головах или нет:
– Паломником иду в Киево-Печерскую лавру, помолиться святым иконам и мощам.
– Москаль, что ли? – перебил его грубым словом допросчик, по чистоте русского говора Николая Петровича догадавшись, откуда он.
– Тебе виднее, – уклончиво ответил Николай Петрович и стал выжидать, что будет дальше.
Обижаться ему на эту грубость не приходилось: стало быть, так теперь заведено на Украине, что всякий-прочий русский человек для них москаль, да и только. Но пусть будет и так, пусть москаль, московский, значит, житель.
Допросчика же уклончивый ответ Николая Петровича не на шутку рассердил. Он совсем уж волком глянул на него сверху вниз и задел новой обидой:
– А у вас что ж, теперь и помолиться негде?!
– Почему – негде? – выдержал и эту обиду Николай Петрович – Слава Богу, и у нас есть еще святые места. Но мне видение было, наказ – идти в Киево-Печерскую лавру.
Допросчик на мгновение осекся, замолчал, словно размышляя наедине с собой, верить Николаю Петровичу или не верить, – и наконец все-таки не поверил, натужно хохотнул и призвал в свидетели-помощники своего товарища.
– Ты послушай, Никита! Видение ему было, наказ! Это еще надо поглядеть, от кого наказ!
– Ну что ты пристал к человеку, – не обманул Николая Петровича, заступился за него щупленький, торопящийся домой Никита. – Пусть идет себе, молится.
– Как это – идет?! – возмутился допросчик. – Да может, он лазутчик московский, вор?!
– Ну какой там лазутчик?! Ты что, не видишь?
– А вот мы сейчас проверим, – еще больше накалился от этих защитительных слов допросчик. – Документы показывай, дед!
Николай Петрович переменил на посошке руку, вздохнул и опять сказал всю правду, и не столько потому, что надеялся на послабление, сколько по той причине, что больше говорить ему было нечего:
– Нет у меня документов. Обворовали в Курске.
– Ну вот! – прямо-таки возликовал допросчик. – Мало того, что москаль, так еще и без документов.
Известие о том, что у Николая Петровича нет в наличии паспорта и никаких иных удостоверений, насторожило и Никиту. Он подошел поближе, оглядел Николая Петровича с ног до головы и, кажется, засомневался в своей защите. Тут уж что ни говори, а налицо явное нарушение – самовольный переход границы без надлежащих документов и свидетельств.
– А что в торбе? – мгновенно почувствовал эти сомнения и поддержку Никиты допросчик. – Показывай!
Сопротивляться Николаю Петровичу опять было никак нельзя. Он послушно снял мешок и поставил его у ног допросчика. Беспаспортный и подневольный, да еще в чужом краю, Николай Петрович мог теперь уповать только на Бога да на Ангела-Хранителя. Но тот, похоже, остался по ту сторону границы, в русском Волфине, а то, может, еще и в Глушкове, не посмев последовать примеру Николая Петровича.
– Развязывай! – приказал тем временем допросчик.
Николай Петрович прислонил к лозовому кусту посошок и, невпопад путаясь в тугих бечевках, начал развязывать заплечный свой мешок. Допросчик внимательно следил за каждым движением Николая Петровича, раздражался его медлительностью и неловкостью, но на помощь не пришел, боясь, должно быть, уронить грозное свое пограничное звание.
Наконец Николай Петрович кое-как с бечевками справился, пошире раздвинул зев мешковины и пригласил допросчика:
– Гляди!
Тот проворно и как-то очень уж заученно засунул туда сразу две здоровенные ладони, все в мешке переворошил и перемял, но, чувствовалось, обследованием своим остался недоволен и в следующее мгновение одним-единственным, опять-таки неуловимо ловким движением вытряхнул содержимое мешка на придорожную траву.
Буханка хлеба и узелок с остатками сала откатились к самому обрыву буерака, и если бы не лозовый куст, то соскользнули бы и дальше вниз, на сырое его и темное дно. Но куст и прислоненный к нему посошок, слава Богу, удержали их, вселив в Николая Петровича надежду, что после всего этого разбоя он хлеб и узелок подберет – вряд ли допросчик на них позарится.
Тот действительно не позарился. Но и не отпустил Николая Петровича, а придумал новую затею.
– Ладно, дед, – вроде бы даже с улыбкою затронул он его. – За беспаспортный переход границы причитается с тебя штраф – и иди, куда хочешь. Доллары есть?
– Да откуда же у меня доллары? – поразился его глупому вопросу Николай Петрович.
– А дойчмарки или гривны? – не унимался допросчик.
О том, что на Украине теперь в ходу не рубли, не карбованцы, как раньше, при общем Союзе, а гривны, Николай Петрович слышал, но в глаза их сроду не видывал и в руках не держал, потому как никаким манером они в Малые Волошки залететь не могли.
– Нет ни марок, ни гривен, – еще больше обозлясь на неразумные домогательства допросчика, ответил Николай Петрович.
Но тот умней не становился, разыгрывал настоящий спектакль, гоняясь за Николаем Петровичем, как кот за мышью.
– Ну а ваши, деревянные, есть?
– Наши есть! – не выдержал розыгрыша Николай Петрович. – Двадцать три рубля, остальные все украли, я же говорил.
– Давай двадцать три! – не побрезговал мелкой, копеечной суммой допросчик.
Николай Петрович раскрыл кошелек-лягушку, достал оттуда двадцать рублей двумя бумажками и три рубля металлическими скользкими монетками и положил все это богатство в протянутую к нему руку-совок допросчика. Правда, в кошельке оставалось еще сорок копеек, но их Николай Петрович отдавать не стал, и не то чтобы пожалел, а просто решил – пусть будут на развод. Примета такая у них есть в Малых Волошках: если в кошельке завелась хоть одна копейка, то со временем она прирастет другими, более звонкими и полновесными. Допросчик, особо не оглядывая деньги, запрятал их в карман, а оттуда вдруг достал самопишущую ручку и принялся искать еще что-то, обследовал для этого все остальные карманы пятнистой куртки и брюк, но, так ничего и не найдя, забеспокоился:
– Ах ты, черт, бланки квитанций позабыл!
– Да ладно, обойдется и без квитанций, – утешил его Николай Петрович и, склонившись к земле, начал потихоньку собирать в мешок разбросанные свои пожитки.
Но допросчик не перестал сокрушаться и даже опять затронул Никиту, нервно докуривавшего в стороне дымную сигарету, чем-то похожую на военно-фронтовую самокрутку-цигарку:
– У тебя нет?
– Нету! – буркнул в ответ Никита и бросил окурок далеко в кусты.
Подробно вникать в перебранку пограничников Николаю Петровичу было ни к чему. Какая ему разница, получит он квитанцию или нет (куда и кому ее предъявлять?)! Главное, чтоб пограничники его поскорее отпустили, может, он и правда поспеет еще к поезду. А штраф с Николая Петровича, если разобраться, за пересечение границы чужого государства без документов и обозначения личности положен, и наверное не в двадцать три рубля. Это Николай Петрович еще хорошо отделался, ведь взбеленившемуся допросчику ничего не стоило бы вытурить его на ту сторону, в русское Волфино, а то и вообще заарестовать, действительно заподозрив в нем какого-либо лазутчика и нарушителя.
Николай Петрович поторопился со сборами. В первую очередь он подобрал с земли буханку хлеба, аккуратно обобрал с нее все налипшие соринки и прошлогодние сухие листики, снял жучка – божью коровку, успевшую уже взгромоздиться на краешке чуть порушенной при падении хлебной корки. Потом завернул буханку в чистое полотенце и спрятал в сохранение на самый низ мешка, потому как эта буханка была теперь для него поважнее всего остального имущества, рубах и белья – добираться Николаю Петровичу до Киева вон еще сколько, а другой еды не предвидится.
Допросчик, получив штрафные деньги, тоже успокоился и, кажется, готов был, помирившись с Никитой, уйти своей дорогой. Но вдруг он с какой-то особой придиркой глянул на Николая Петровича и опять взыграл, распалился:
– Ого, дед, какие у тебя добрые чеботы!
– Чеботы хорошие, – не понимая еще, к чему это он клонит, согласился Николай Петрович. – Сын подарил.
– И какой размер? – допытывался тот.
– Сорок третий, – простодушно признался Николай Петрович и вдруг весь обомлел, запоздало догадавшись о замысле допросчика.
И ничуть он в догадке своей не ошибся.
Допросчик еще раз окинул завистливым взглядом офицерские выходные сапоги Николая Петровича, которые он сдуру надел в такую опасную дорогу, и вдруг предложил:
– Давай меняться. Они тебе все равно жмут.
– Да нет, вроде не жмут, – в надежде как-либо отбиться от этой новой напасти запротивился Николай Петрович.
Но допросчик был уже неостановим, опять кинулся в розыгрыш и хохоток, выставил перед Николаем Петровичем, опираясь на каблук, обтерханный свой полукирзовый сапог и подналег еще посильней:
– Давай, давай! Мои гляди какие разношенные, мягонькие, как раз тебе в дорогу.
От этого напора и нахальства Николай Петрович совсем пришел в растерянность, ослаб душою. На розыгрыш затея допросчика не походила. Позарился он на сапоги Николая Петровича всерьез, и никак от него не отговоришься, не отобьешься, ведь, опять-таки, запросто он может повернуть Николая Петровича на ту сторону границы, и тогда все паломничество его сорвется, наказ явившегося в видении старца он не выполнит, а это великий и неискупимый грех.
Последняя надежда у Николая Петровича была еще на Никиту. Может, он все ж таки войдет в его положение и как-либо оборонит от поругания, урезонит совсем распоясавшегося своего напарника. Никита человек вроде бы разумный, совестливый – это по всему видно, он с самого начала был на стороне Николая Петровича, сразу поверил, что никакой он не лазутчик, не вор, а просто попавший по досадной оплошности в беду старик. Никита и вправду вышагнул было вперед и окоротил допросчика со всей решимостью:
– Ты что, совсем уже!..
Но это допросчика лишь раззадорило еще больше. Он легко оттолкнул слабосильного Никиту в кусты и овраг, забористо обматерил его:
– Да пошел ты!!!
И Николай Петрович понял, что никак они с Никитой от допросчика не оборонятся, тут надо сдаться, подчиниться злой его воле, иначе Николаю Петровичу действительно Киева и святой Печерской лавры ни за что не видать. Он отодвинул в сторону почти уже собранный мешок, присел прямо на землю и стал поспешно снимать сапоги, дорогой Володькин подарок, которым он всегда гордился перед остальными волошинскими стариками.
Правый сапог Николай Петрович снял легко, лишь немного поднажав на подъем рукой. А вот с левым пришлось помучиться долго. Пораненная нога от долгой ходьбы поотекла, набрякла, и сапог никак не хотел поддаваться. Дома в таких случаях на помощь Николаю Петровичу всегда приходила Марья Николаевна, усаживала его на низенький ослончик и, помалу подергивая, стаскивала сапог, не причинив увечной ноге никакой боли. Но здесь у Николая Петровича помощников не было. Просить Никиту, доводить его до такого унижения он ни за что бы не посмел, а допросчику ни за что бы не позволил, хотя тот, только Николай Петрович заикнись, стащил бы с него сапог за милую душу.
И все-таки кое-как Николай Петрович справился без посторонней помощи и с левым сапогом. Нога, правда, при этом предательски заныла, вспыхнула неожиданной острой болью, словно от нового какого, повторного ранения. Но Николай Петрович стерпел ее, аккуратно поставил левый сапог рядом с правым, готовым уже к передаче и полону, и поднял на допросчика глаза:
– Бери!
В голове у него при этом мелькнула было самая уж последняя спасительная мысль: а вдруг все еще сладится, сапоги не подойдут допросчику по размеру – у такого детины-разбойника нога должна быть не сорок третьего размера, а вдвое больше.
Но ничего не сладилось. Допросчик проворно, в два движения снял грязные, донельзя измочаленные от плохого обихода сапоги и отшвырнул их под куст. Потом он так же проворно перемотал на ногах заскорузлые какие-то, оторванные от бабьего платка портянки и через минуту уже красовался в обнове. Словно догадавшись о сомнениях Николая Петровича, он раз и другой притопнул каблуками о затвердевшую у буерака землю, приспустил для форсу гармошкою голенища и, довольный приобретением, по-разбойному хохотнул:
– Как раз впору, а ты боялся!
– Носи на здоровье, – только и нашелся что ответить Николай Петрович.
А Никита всего этого поругания не выдержал, опять в сердцах сплюнул и, круто развернувшись, пошел вдоль оврага по едва приметной там стежке.
– Иди, иди! – подогнал его матерком допросчик.
Набежавший ветер отнес матерные с вывертом слова в распаханное черноземное поле, и Никита их не расслышал. Он уходил все дальше и дальше, оставляя Николая Петровича один на один с обидчиком, настоящим татем и вором с большой дороги. Ни силой, ни словом Николай Петрович удержать его не мог и теперь хотел только одного: как можно скорее обуться в какие-никакие сапоги и уйти к поезду, который уже несколько раз гукнул, подал предупреждающий голос в Глушкове.
Допросчик, было видно, тоже поторапливался, опасаясь, что вдруг на пограничной тропинке появится какой-либо дотошный житель из украинского или русского Волфина, и от него так легко, как от запятнавшего себя послаблением москалям Никиты, не отделаешься, придется объясняться, что за расправу он тут чинит над стариком, пусть тот даже и беспаспортный нарушитель. Поэтому допросчик не стал больше мешкать, тянуть время, он быстро подобрал с земли старые свои разбросанные сапоги, ударил ими друг о дружку, сбивая налипшую грязь, и протянул Николаю Петровичу. Тому деваться было некуда: хоть и худая, а все ж таки обувка, – и он приготовился облачиться в эти похожие на калоши-бахилы обноски. Но допросчик в самый последний момент, когда сапоги были уже, считай, в руках Николая Петровича, вдруг застыл под кустом, воровато посмотрел вслед уходящему Никите, потом огляделся по обе стороны тропинки и с хохотком перебросил сапоги себе под мышку:
– И так дойдешь, не зима на дворе! А мне в хозяйстве пригодятся!
Он по-волчьи, сразу всем туловищем крутанулся на месте и, не дав Николаю Петровичу опомниться, сказать хоть единое слово, нырнул в овражные и буерачные заросли, ничуть не думая о том, что хромовые выходные сапоги там можно непоправимо поранить о коряги и сучья.
От такого, совсем уж нечеловеческого надругательства Николаю Петровичу стало вовсе невмоготу. На дворе действительно уже не зима, а май, травень месяц, но все равно еще прохладно, не время ходить босиком, хотя Николай Петрович к этому и привычный. Дома, в Малых Волошках, он все лето обретается босиком. Говорят, так очень полезно для здоровья и особенно для пораненной ноги – через землю и траву к ней прибывает сила и крепость. Но то дома, во дворе и на огороде, под присмотром Марьи Николаевны, которая, чуть захолодает или надвинется дождь, сразу несет ему какие-либо башмаки и теплые носки, а здесь, на людях, в дороге, да еще в какой непростой дороге к святым местам и пещерам, как идти босиком по сырой, не прогретой как следует солнцем первомайской земле?! Но по земле еще ладно, как-нибудь Николай Петрович перетерпит холод и ненастье, а вот случись ему опять садиться в поезд, так проводница ни за что не пустит, скажет, что это за безобразный вид такой и посрамление. О Киево-Печерской лавре и вовсе говорить не приходится: ведь не полагается православному человеку, грешно и святотатственно, заходить в церковь босиком.
В общем, совсем худо оборачивались дела у Николая Петровича, хоть бери да по доброй воле, все время пешком и пешком, возвращайся назад в Малые Волошки, сгорай там от стыда и срама перед каждым встречным-поперечным, думай о покаянной встрече с Марьей Николаевной и пославшим его в дорогу старцем, доверия и надежды которого он не оправдал.
Посидев еще несколько минут на земле в полной растерянности и унынии, Николай Петрович и вправду едва было не встал на обратную тропинку, тем более что поезд в Глушкове еще раз гукнул, обозначил себя голосом, а потом и вовсе застучал колесами, замелькал в полосе отчуждения зелеными, далеко видимыми вагонами. Поспеть на него Николай Петрович уже никак не мог, да если бы даже и поспел, то в босом своем опозоренном виде на глаза проводнице не показался бы.
И вдруг Николай Петрович заметил в отдалении по краю буерака стайку лип, уже в зрелом, плодоносном возрасте. Он быстро снял портянки, самовязаные шерстяные носки, спрятал их в мешок, потом закатал почти до колен штанины, чтоб нечаянно не измазать их, не замочить в росной траве, и устремился к липам, радуясь неожиданной своей догадке, сулившей ему подлинное спасение. Земля была действительно холодной и сырой от утренней росы, но Николай Петрович скоро притерпелся к холоду, по давнему, еще детско-пастушескому своему опыту зная, что холод этот через минуту-другую вызовет к ногам прилив крови, и они раскраснеются, наполнятся теплом.
После этого он, не давая Николаю Петровичу опомниться и возразить что-либо особо неопровержимое и достойное, неглубоко болезненно вздохнул и совсем уже другим, обыденно-мирским тоном и голосом попросил его:
– Ну а теперь иди помалу. Там тропинка есть по лугам и буеракам, она и выведет тебя прямо к станции. Спасибо, что уважил перед смертью.
Никаких ответных, примирительных слов у Николая Петровича сразу не нашлось. Он покорно поднялся с лавочки, взял в руки посошок, и лишь когда встал на тропинку, то промолвил старику, пряча свои сомнения и несогласия:
– Может, твоя и правда!
Больше он на старика ни разу не оглянулся, словно боясь услышать от него еще какие-либо, совсем уже последние слова, а, ходко набирая шаг, пошел к околице, к обрыву садов и пашен, к окоему земли.
Остановился Николай Петрович лишь возле небольшого овражка, пролегающего на подступах к лугу, действительно окоема возделанной и готовой к севу земли. Тропинку, обозначенную стариком, он обнаружил чуть в стороне, за ивовыми и лозовыми кустами, неширокую и как бы даже скрытую меж луговых кочек, но хорошо наторенную за долгие годы, а то, может, и десятилетия взаимных хождений русских и украинских волфинцев. Недавно отступившая зима, снега и заметы нисколько ей не навредили, не сровняли с лугом, не дали заблудиться в топких болотцах и лощинах так, чтоб по весне люди вовсе потеряли ее из памяти. Скорее всего, она была тут и зимой, поверх снегов и буранных наносов бежала по наледи из России в Украину, натоптанная валенками и сапогами, накатанная саночками, потому как и в зимнюю пору жизнь не останавливается, не прерывается, люди хотят знать и видеть друг друга.
Безоглядно доверившись тропинке, Николай Петрович уже вступил было на нее, но потом все же притаился за кустом лозы и, несколько раз перекрестившись на восход солнца, словно на красный угол, где обязательно должны были стоять на киоте образа, опять прошептал про себя тот отрывок из «Молитвы ко Пресвятой Богородице от человека, в путь шествовати хотящего», который остался в его нетвердой, смятенной памяти:
«О Пресвятая Владычице моя, Дево Богородице, Одигитрие, покровительнице и упование спасения моего! Се в путь, предлежащий, ныне хощу отлучитися и на время сие вручаю Тебе, премилосердной Матери моей, душу и тело мое, вся умныя моя и вещественныя силы, всего себя вверяя в крепкое Твое смотрение и всесильную твою помощь».
Дальше слова в памяти терялись и пропадали, как и в прошлый раз, еще дома, на станции, когда Николай Петрович только начинал свое путешествие, садился на поезд. По лености и нерадению он в те минуты не достал из целлофанового пакетика исписанный рукой Марьи Николаевны листочек с молитвою и не прочитал его до последнего, окончательного слова: «Аминь!». А теперь уже и не достанешь. Страждущие Симон и Павел вместе с документами и деньгами унесли и ее. И хорошо, если прочитали и задумались над вещими, молитвенными ее словами, а то ведь, скорее всего, выбросили куда-нибудь за ненадобностью. Грех им и новые страдания за это! Но Николаю Петровичу вдвойне! Не сохранил, не уберег молитвы, вот и пошли с ним всякие злоключения и напасти, мирный Ангел-Хранитель оставил Николая Петровича в пути.
И все же ему стало гораздо легче и уверенней в себе, слова задушевно роились в голове, призывая Ангела-Хранителя вернуться назад и сопровождать его в дальнейшем без всякой обиды за старческую оплошность. Покаяние за эту оплошность у него сильное и чистосердечное, а в Киево-Печерской лавре перед святыми иконами и мощами еще больше окрепнет. Николай Петрович в последний раз осенил себя крестным знамением, и Ангел-Хранитель, кажется, простил его, вместе с шелестом набежавшего ветра во всеуслышанье шепнул: «Ступай себе с Богом!»
Николай Петрович послушался его, с легким сердцем и ратной отвагой вернулся на тропинку и пошел по ней широким хозяйским шагом, как привык всегда ходить у себя дома, в Малых Волошках. Ему почудилось, что молитвенные слова и возвращение Ангела-Хранителя не только придали ему новых, освежающих сил, но и надежно оборонили от страшных наветов помирающего позади него на лавочке старика, который отрекся в гордыне своей даже от посмертной за себя молитвы. Николай Петрович отверг все его греховные, беспамятные уже речения и дал себе твердый наказ помолиться за него в Киево-Печерской лавре, дабы на том свете был ему уготовлен покой и утешение.
Николай Петрович спустился в овражек и вышел из него, невредимый, на луговую возвышенность, освещенную утренним радостным солнцем. На какой он находился сейчас стороне: в России еще или уже на Украине, – Николай Петрович определить не мог. Тропинка нигде вроде бы не переменялась, была постоянно, одинаково торной и по-весеннему мягкой. Одинаковым было и солнце, тоже, должно быть, не в силах различить и разобраться, где чья сторона, чтоб одну осветить и обогреть пощедрее, а другой по какой-либо только ему ведомой причине тепла поубавить.
Время от времени поглядывая в сторону железнодорожной линии и чутко прислушиваясь, не подаст ли голос гудком паровоза или перестуком колес прошедший пограничную и таможенную проверку поезд, Николай Петрович грелся на солнышке и все прибавлял и прибавлял шагу. Поезда пока слышно не было, и он премного радовался этому обстоятельству, хранил в душе надежду, что действительно поспеет к назначенному часу в украинское Волфино и благосклонная к беде Николая Петровича проводница опять подберет его. Но если даже и не подберет, если даже Николай Петрович и припозднится (все-таки с предсмертным, несговорчивым стариком в русском Волфине он времени потерял порядочно), то огорчаться этому особо не следует – как бы там ни было, а к Киеву, к его святым местам он помалу приближается.
Тропинка тем часом миновала луг и нырнула опять вниз, в овражек и мрачный какой-то, сырой буерак, как и предупреждал Николая Петровича на той стороне волфинский сиделец. Но он ничуть не убоялся этой буерачной темноты и сырости, а наоборот, обрадовался ей – стало быть, он нигде не сбился с дороги, идет в верном направлении и скоро за буераком ему уже откроется железнодорожная украинская станция.
И вдруг на последнем крутом обвальном подъеме кто-то из-за кустов властно окликнул Николая Петровича:
– Эй, ты!
Николай Петрович в испуге и неожиданности вздрогнул, вскинул голову и увидел прямо перед собой двух мужчин в военной пятнистой форме. Он сразу догадался, что это пограничники, но понять, какую границу они стерегут, русскую или украинскую, было никак невозможно: подобную форму могли носить и в России, и на Украине, и в любой другой стороне бывшей их совместной, а теперь разоренной державы. Своей формы измельчавшие страны по бедности еще не завели, а этой в Союзе было нашито многие миллионы: граница-то вон какая простиралась – немеренная.
Между тем один из мужчин, обременительно толстый и тучный для военного, приказал Николаю Петровичу:
– Вылезай!
Деваться Николаю Петровичу было некуда, и он послушно стал одолевать неожиданно скользкий и увертливый подъем. Первый испуг у Николая Петровича, правда, уже прошел, истаял, и он, опираясь на посошок, продвигался к пограничникам по возможности ровным и твердым шагом.
– Кто и откуда?! – не дав Николаю Петровичу как следует отдышаться, принялся чинить допрос грузный, отяжелевший пограничник.
Другой, похудее и поуже в плечах и пояснице, стоял пока смирно, будто сторонний наблюдатель. Николай Петрович прежде, чем ответить допросчику, взглянул именно на него, не то чтобы ища поддержки и послабления, а просто почувствовал, что щупленький этот, пожилой уже сержант-сверхсрочник, только что сменившийся с ночного дежурства, торопится поскорее домой и не очень доволен задержкой, которую устроил его напарник. На зеленой пограничной фуражке Николай Петрович увидел у него кокарду, а на кокарде – похожий на обыкновенные сенные вилы или на рыбацкие ости трезубец. Точно такой же трезубец красовался и на фуражке допросчика, только Николай Петрович поначалу его не заметил, поскольку глядел допросчику прямо в глаза, стараясь распознать, что он за человек и чего можно ожидать от него в эти тоскливые минуты, а на грозные его погоны прапорщика и на мятую, далеко сдвинутую на затылок фуражку не обратил никакого внимания.
– Ну, чего молчишь?! – поторопил его с ответом допросчик.
– Думаю, – потверже укрепился посошком Николай Петрович на тропинке, заманчиво убегающей вдаль, к железнодорожной станции.
– И чего же надумал?!
Николай Петрович решил говорить всю правду, справедливо рассудив, что против этой правды не устоит ни один допросчик, с трезубцем он в головах или нет:
– Паломником иду в Киево-Печерскую лавру, помолиться святым иконам и мощам.
– Москаль, что ли? – перебил его грубым словом допросчик, по чистоте русского говора Николая Петровича догадавшись, откуда он.
– Тебе виднее, – уклончиво ответил Николай Петрович и стал выжидать, что будет дальше.
Обижаться ему на эту грубость не приходилось: стало быть, так теперь заведено на Украине, что всякий-прочий русский человек для них москаль, да и только. Но пусть будет и так, пусть москаль, московский, значит, житель.
Допросчика же уклончивый ответ Николая Петровича не на шутку рассердил. Он совсем уж волком глянул на него сверху вниз и задел новой обидой:
– А у вас что ж, теперь и помолиться негде?!
– Почему – негде? – выдержал и эту обиду Николай Петрович – Слава Богу, и у нас есть еще святые места. Но мне видение было, наказ – идти в Киево-Печерскую лавру.
Допросчик на мгновение осекся, замолчал, словно размышляя наедине с собой, верить Николаю Петровичу или не верить, – и наконец все-таки не поверил, натужно хохотнул и призвал в свидетели-помощники своего товарища.
– Ты послушай, Никита! Видение ему было, наказ! Это еще надо поглядеть, от кого наказ!
– Ну что ты пристал к человеку, – не обманул Николая Петровича, заступился за него щупленький, торопящийся домой Никита. – Пусть идет себе, молится.
– Как это – идет?! – возмутился допросчик. – Да может, он лазутчик московский, вор?!
– Ну какой там лазутчик?! Ты что, не видишь?
– А вот мы сейчас проверим, – еще больше накалился от этих защитительных слов допросчик. – Документы показывай, дед!
Николай Петрович переменил на посошке руку, вздохнул и опять сказал всю правду, и не столько потому, что надеялся на послабление, сколько по той причине, что больше говорить ему было нечего:
– Нет у меня документов. Обворовали в Курске.
– Ну вот! – прямо-таки возликовал допросчик. – Мало того, что москаль, так еще и без документов.
Известие о том, что у Николая Петровича нет в наличии паспорта и никаких иных удостоверений, насторожило и Никиту. Он подошел поближе, оглядел Николая Петровича с ног до головы и, кажется, засомневался в своей защите. Тут уж что ни говори, а налицо явное нарушение – самовольный переход границы без надлежащих документов и свидетельств.
– А что в торбе? – мгновенно почувствовал эти сомнения и поддержку Никиты допросчик. – Показывай!
Сопротивляться Николаю Петровичу опять было никак нельзя. Он послушно снял мешок и поставил его у ног допросчика. Беспаспортный и подневольный, да еще в чужом краю, Николай Петрович мог теперь уповать только на Бога да на Ангела-Хранителя. Но тот, похоже, остался по ту сторону границы, в русском Волфине, а то, может, еще и в Глушкове, не посмев последовать примеру Николая Петровича.
– Развязывай! – приказал тем временем допросчик.
Николай Петрович прислонил к лозовому кусту посошок и, невпопад путаясь в тугих бечевках, начал развязывать заплечный свой мешок. Допросчик внимательно следил за каждым движением Николая Петровича, раздражался его медлительностью и неловкостью, но на помощь не пришел, боясь, должно быть, уронить грозное свое пограничное звание.
Наконец Николай Петрович кое-как с бечевками справился, пошире раздвинул зев мешковины и пригласил допросчика:
– Гляди!
Тот проворно и как-то очень уж заученно засунул туда сразу две здоровенные ладони, все в мешке переворошил и перемял, но, чувствовалось, обследованием своим остался недоволен и в следующее мгновение одним-единственным, опять-таки неуловимо ловким движением вытряхнул содержимое мешка на придорожную траву.
Буханка хлеба и узелок с остатками сала откатились к самому обрыву буерака, и если бы не лозовый куст, то соскользнули бы и дальше вниз, на сырое его и темное дно. Но куст и прислоненный к нему посошок, слава Богу, удержали их, вселив в Николая Петровича надежду, что после всего этого разбоя он хлеб и узелок подберет – вряд ли допросчик на них позарится.
Тот действительно не позарился. Но и не отпустил Николая Петровича, а придумал новую затею.
– Ладно, дед, – вроде бы даже с улыбкою затронул он его. – За беспаспортный переход границы причитается с тебя штраф – и иди, куда хочешь. Доллары есть?
– Да откуда же у меня доллары? – поразился его глупому вопросу Николай Петрович.
– А дойчмарки или гривны? – не унимался допросчик.
О том, что на Украине теперь в ходу не рубли, не карбованцы, как раньше, при общем Союзе, а гривны, Николай Петрович слышал, но в глаза их сроду не видывал и в руках не держал, потому как никаким манером они в Малые Волошки залететь не могли.
– Нет ни марок, ни гривен, – еще больше обозлясь на неразумные домогательства допросчика, ответил Николай Петрович.
Но тот умней не становился, разыгрывал настоящий спектакль, гоняясь за Николаем Петровичем, как кот за мышью.
– Ну а ваши, деревянные, есть?
– Наши есть! – не выдержал розыгрыша Николай Петрович. – Двадцать три рубля, остальные все украли, я же говорил.
– Давай двадцать три! – не побрезговал мелкой, копеечной суммой допросчик.
Николай Петрович раскрыл кошелек-лягушку, достал оттуда двадцать рублей двумя бумажками и три рубля металлическими скользкими монетками и положил все это богатство в протянутую к нему руку-совок допросчика. Правда, в кошельке оставалось еще сорок копеек, но их Николай Петрович отдавать не стал, и не то чтобы пожалел, а просто решил – пусть будут на развод. Примета такая у них есть в Малых Волошках: если в кошельке завелась хоть одна копейка, то со временем она прирастет другими, более звонкими и полновесными. Допросчик, особо не оглядывая деньги, запрятал их в карман, а оттуда вдруг достал самопишущую ручку и принялся искать еще что-то, обследовал для этого все остальные карманы пятнистой куртки и брюк, но, так ничего и не найдя, забеспокоился:
– Ах ты, черт, бланки квитанций позабыл!
– Да ладно, обойдется и без квитанций, – утешил его Николай Петрович и, склонившись к земле, начал потихоньку собирать в мешок разбросанные свои пожитки.
Но допросчик не перестал сокрушаться и даже опять затронул Никиту, нервно докуривавшего в стороне дымную сигарету, чем-то похожую на военно-фронтовую самокрутку-цигарку:
– У тебя нет?
– Нету! – буркнул в ответ Никита и бросил окурок далеко в кусты.
Подробно вникать в перебранку пограничников Николаю Петровичу было ни к чему. Какая ему разница, получит он квитанцию или нет (куда и кому ее предъявлять?)! Главное, чтоб пограничники его поскорее отпустили, может, он и правда поспеет еще к поезду. А штраф с Николая Петровича, если разобраться, за пересечение границы чужого государства без документов и обозначения личности положен, и наверное не в двадцать три рубля. Это Николай Петрович еще хорошо отделался, ведь взбеленившемуся допросчику ничего не стоило бы вытурить его на ту сторону, в русское Волфино, а то и вообще заарестовать, действительно заподозрив в нем какого-либо лазутчика и нарушителя.
Николай Петрович поторопился со сборами. В первую очередь он подобрал с земли буханку хлеба, аккуратно обобрал с нее все налипшие соринки и прошлогодние сухие листики, снял жучка – божью коровку, успевшую уже взгромоздиться на краешке чуть порушенной при падении хлебной корки. Потом завернул буханку в чистое полотенце и спрятал в сохранение на самый низ мешка, потому как эта буханка была теперь для него поважнее всего остального имущества, рубах и белья – добираться Николаю Петровичу до Киева вон еще сколько, а другой еды не предвидится.
Допросчик, получив штрафные деньги, тоже успокоился и, кажется, готов был, помирившись с Никитой, уйти своей дорогой. Но вдруг он с какой-то особой придиркой глянул на Николая Петровича и опять взыграл, распалился:
– Ого, дед, какие у тебя добрые чеботы!
– Чеботы хорошие, – не понимая еще, к чему это он клонит, согласился Николай Петрович. – Сын подарил.
– И какой размер? – допытывался тот.
– Сорок третий, – простодушно признался Николай Петрович и вдруг весь обомлел, запоздало догадавшись о замысле допросчика.
И ничуть он в догадке своей не ошибся.
Допросчик еще раз окинул завистливым взглядом офицерские выходные сапоги Николая Петровича, которые он сдуру надел в такую опасную дорогу, и вдруг предложил:
– Давай меняться. Они тебе все равно жмут.
– Да нет, вроде не жмут, – в надежде как-либо отбиться от этой новой напасти запротивился Николай Петрович.
Но допросчик был уже неостановим, опять кинулся в розыгрыш и хохоток, выставил перед Николаем Петровичем, опираясь на каблук, обтерханный свой полукирзовый сапог и подналег еще посильней:
– Давай, давай! Мои гляди какие разношенные, мягонькие, как раз тебе в дорогу.
От этого напора и нахальства Николай Петрович совсем пришел в растерянность, ослаб душою. На розыгрыш затея допросчика не походила. Позарился он на сапоги Николая Петровича всерьез, и никак от него не отговоришься, не отобьешься, ведь, опять-таки, запросто он может повернуть Николая Петровича на ту сторону границы, и тогда все паломничество его сорвется, наказ явившегося в видении старца он не выполнит, а это великий и неискупимый грех.
Последняя надежда у Николая Петровича была еще на Никиту. Может, он все ж таки войдет в его положение и как-либо оборонит от поругания, урезонит совсем распоясавшегося своего напарника. Никита человек вроде бы разумный, совестливый – это по всему видно, он с самого начала был на стороне Николая Петровича, сразу поверил, что никакой он не лазутчик, не вор, а просто попавший по досадной оплошности в беду старик. Никита и вправду вышагнул было вперед и окоротил допросчика со всей решимостью:
– Ты что, совсем уже!..
Но это допросчика лишь раззадорило еще больше. Он легко оттолкнул слабосильного Никиту в кусты и овраг, забористо обматерил его:
– Да пошел ты!!!
И Николай Петрович понял, что никак они с Никитой от допросчика не оборонятся, тут надо сдаться, подчиниться злой его воле, иначе Николаю Петровичу действительно Киева и святой Печерской лавры ни за что не видать. Он отодвинул в сторону почти уже собранный мешок, присел прямо на землю и стал поспешно снимать сапоги, дорогой Володькин подарок, которым он всегда гордился перед остальными волошинскими стариками.
Правый сапог Николай Петрович снял легко, лишь немного поднажав на подъем рукой. А вот с левым пришлось помучиться долго. Пораненная нога от долгой ходьбы поотекла, набрякла, и сапог никак не хотел поддаваться. Дома в таких случаях на помощь Николаю Петровичу всегда приходила Марья Николаевна, усаживала его на низенький ослончик и, помалу подергивая, стаскивала сапог, не причинив увечной ноге никакой боли. Но здесь у Николая Петровича помощников не было. Просить Никиту, доводить его до такого унижения он ни за что бы не посмел, а допросчику ни за что бы не позволил, хотя тот, только Николай Петрович заикнись, стащил бы с него сапог за милую душу.
И все-таки кое-как Николай Петрович справился без посторонней помощи и с левым сапогом. Нога, правда, при этом предательски заныла, вспыхнула неожиданной острой болью, словно от нового какого, повторного ранения. Но Николай Петрович стерпел ее, аккуратно поставил левый сапог рядом с правым, готовым уже к передаче и полону, и поднял на допросчика глаза:
– Бери!
В голове у него при этом мелькнула было самая уж последняя спасительная мысль: а вдруг все еще сладится, сапоги не подойдут допросчику по размеру – у такого детины-разбойника нога должна быть не сорок третьего размера, а вдвое больше.
Но ничего не сладилось. Допросчик проворно, в два движения снял грязные, донельзя измочаленные от плохого обихода сапоги и отшвырнул их под куст. Потом он так же проворно перемотал на ногах заскорузлые какие-то, оторванные от бабьего платка портянки и через минуту уже красовался в обнове. Словно догадавшись о сомнениях Николая Петровича, он раз и другой притопнул каблуками о затвердевшую у буерака землю, приспустил для форсу гармошкою голенища и, довольный приобретением, по-разбойному хохотнул:
– Как раз впору, а ты боялся!
– Носи на здоровье, – только и нашелся что ответить Николай Петрович.
А Никита всего этого поругания не выдержал, опять в сердцах сплюнул и, круто развернувшись, пошел вдоль оврага по едва приметной там стежке.
– Иди, иди! – подогнал его матерком допросчик.
Набежавший ветер отнес матерные с вывертом слова в распаханное черноземное поле, и Никита их не расслышал. Он уходил все дальше и дальше, оставляя Николая Петровича один на один с обидчиком, настоящим татем и вором с большой дороги. Ни силой, ни словом Николай Петрович удержать его не мог и теперь хотел только одного: как можно скорее обуться в какие-никакие сапоги и уйти к поезду, который уже несколько раз гукнул, подал предупреждающий голос в Глушкове.
Допросчик, было видно, тоже поторапливался, опасаясь, что вдруг на пограничной тропинке появится какой-либо дотошный житель из украинского или русского Волфина, и от него так легко, как от запятнавшего себя послаблением москалям Никиты, не отделаешься, придется объясняться, что за расправу он тут чинит над стариком, пусть тот даже и беспаспортный нарушитель. Поэтому допросчик не стал больше мешкать, тянуть время, он быстро подобрал с земли старые свои разбросанные сапоги, ударил ими друг о дружку, сбивая налипшую грязь, и протянул Николаю Петровичу. Тому деваться было некуда: хоть и худая, а все ж таки обувка, – и он приготовился облачиться в эти похожие на калоши-бахилы обноски. Но допросчик в самый последний момент, когда сапоги были уже, считай, в руках Николая Петровича, вдруг застыл под кустом, воровато посмотрел вслед уходящему Никите, потом огляделся по обе стороны тропинки и с хохотком перебросил сапоги себе под мышку:
– И так дойдешь, не зима на дворе! А мне в хозяйстве пригодятся!
Он по-волчьи, сразу всем туловищем крутанулся на месте и, не дав Николаю Петровичу опомниться, сказать хоть единое слово, нырнул в овражные и буерачные заросли, ничуть не думая о том, что хромовые выходные сапоги там можно непоправимо поранить о коряги и сучья.
От такого, совсем уж нечеловеческого надругательства Николаю Петровичу стало вовсе невмоготу. На дворе действительно уже не зима, а май, травень месяц, но все равно еще прохладно, не время ходить босиком, хотя Николай Петрович к этому и привычный. Дома, в Малых Волошках, он все лето обретается босиком. Говорят, так очень полезно для здоровья и особенно для пораненной ноги – через землю и траву к ней прибывает сила и крепость. Но то дома, во дворе и на огороде, под присмотром Марьи Николаевны, которая, чуть захолодает или надвинется дождь, сразу несет ему какие-либо башмаки и теплые носки, а здесь, на людях, в дороге, да еще в какой непростой дороге к святым местам и пещерам, как идти босиком по сырой, не прогретой как следует солнцем первомайской земле?! Но по земле еще ладно, как-нибудь Николай Петрович перетерпит холод и ненастье, а вот случись ему опять садиться в поезд, так проводница ни за что не пустит, скажет, что это за безобразный вид такой и посрамление. О Киево-Печерской лавре и вовсе говорить не приходится: ведь не полагается православному человеку, грешно и святотатственно, заходить в церковь босиком.
В общем, совсем худо оборачивались дела у Николая Петровича, хоть бери да по доброй воле, все время пешком и пешком, возвращайся назад в Малые Волошки, сгорай там от стыда и срама перед каждым встречным-поперечным, думай о покаянной встрече с Марьей Николаевной и пославшим его в дорогу старцем, доверия и надежды которого он не оправдал.
Посидев еще несколько минут на земле в полной растерянности и унынии, Николай Петрович и вправду едва было не встал на обратную тропинку, тем более что поезд в Глушкове еще раз гукнул, обозначил себя голосом, а потом и вовсе застучал колесами, замелькал в полосе отчуждения зелеными, далеко видимыми вагонами. Поспеть на него Николай Петрович уже никак не мог, да если бы даже и поспел, то в босом своем опозоренном виде на глаза проводнице не показался бы.
И вдруг Николай Петрович заметил в отдалении по краю буерака стайку лип, уже в зрелом, плодоносном возрасте. Он быстро снял портянки, самовязаные шерстяные носки, спрятал их в мешок, потом закатал почти до колен штанины, чтоб нечаянно не измазать их, не замочить в росной траве, и устремился к липам, радуясь неожиданной своей догадке, сулившей ему подлинное спасение. Земля была действительно холодной и сырой от утренней росы, но Николай Петрович скоро притерпелся к холоду, по давнему, еще детско-пастушескому своему опыту зная, что холод этот через минуту-другую вызовет к ногам прилив крови, и они раскраснеются, наполнятся теплом.