Страница:
Теперь самое главное... Будь спокоен, ты не умрёшь.
Если, конечно, ты предусмотрительно же прекратишь измываться над дарёной тебе свободой и бросишь якшаться с Катькой. Не то таки подохнешь, ведь Катька может довести до гибели кого угодно, стерва. И никакие предусмотрительности тебе тогда уже не помогут. Будь готов, будь готов, парень! Учись у меня школе жизни! А то ведь... объелся разок бараниной, колики, затор, общие судороги, и того: выпускной экзамен. А ты и шпаргалок не заготовил.
Не забывай, однако, что не в знаниях дело, когда сдаёшь экзамен, а в нюхе. Во-первых, экзаменатор может по запаху обнаружить твои шпаргалки, даже если ты их и успел накатать. А во-вторых, мудрый человек для успешных ответов на отлично в знаниях вообще не нуждается. На то она и мудрость, чтобы делать выводы на почти пустом месте. Можно ведь и глядя на насморк лишь, установить, что всё течёт. А если ты сначала осмотрел всё кругом, узнал и запомнил, что всё течёт, а после просто объявил о том, что увидел - то какая же это мудрость!
Вот, теперь и сделай выводы сам: дурно это или нет. Я имею в виду всё, что тут понаписано.
Олег. 27 августа Здоймы.
Да, я обещал дорассказать про синьориту Росарию... Собственно, рассказывать-то и нечего. Ну, зашёл я тогда в Мадриде в одно заведение по делу. Гляжу - сидит, вся в чёрном. Глаза масляные. Спрашивает: "Повлиртуем?" Это она так букву "ф" выговаривает. Что же мне - сопротивляться, если она не просто Росария какая-то, а Роза Борисовна Беленькая, нашего консула в Мадриде секретарша и серенький кардинал?
Ты спрашиваешь, ждать ли моего появления в столице в сентябре. Не знаю. Но ждать не следует, в любом случае. А будет ли ещё тот сентябрь, или нет - кто его знает...
Эх, пойду теперь ловить кроликов. Я, понимаешь, настоял, чтобы их больше не было. Шутник-Володичка их и выпусти на волю... А обедать-то нам всё равно нужно, или как?
13. ОТЦУ В ПОЛТАВУ.
Привет, папуля!
Приношу тебе поразительную весть: все жители хутора, то есть, клан Здоймов, либо Абрамовичи, либо Моисеевичи. При этом, конечно, к евреям они никакого отношения не имеют, уж скорее к берберам. Вождь клана, главный бербер - Пылып Абрамович Здойма. А? Двадцать пять лет северного стажа при стальном вожде. Две мировые войны. Он единственный не увечный в своём клане. И вот я думаю: может быть, именно возраст и такая биография тому причиной? То есть, что Пылып Абрамович по существу редко бывал на своём хуторе, а другие - не вылезали из него, ни разу за всю жизнь. Говоря о других Здоймах "а", я имею в виду тот печальный факт, что все они в той или иной степени увечны. Кто без ноги, кто без руки, кто с увечной шеей, и если кто-то без глаза, то сосед его просто-таки исполосован шрамами... Впечатление, что кто-то проехался по хутору бульдозером, не удаляя его население из хат. То же можно сказать о домашней живности хуторян, и даже о растительности. Деревья у затоки таких форм, словно их ещё во чреве матушки-земли изнасиловали: перетянули это беременное чрево обручами, дабы придать её здешним чадам балаганный вид. Говорят, всё дело в местной воде. Не знаю...
По мне, уж если искать объяснений, то менее фантастических. К примеру, известно, что рост есть преодоление силы тяжести. Он - встречное ей, напрямую, движение живого. Значит, если формы растительности непрямы, извилисты, то у неё нет сил для прямого преодоления в лоб встречной мощи, и она лавирует. Как корабли против слишком сильного ветра. И, значит, в этих местах сила тяжести сгущена больше, чем в других, она тут мощнее по каким-то там причинам... Вот, и такое объяснение будет наверняка ближе к реальности, чем кожевенный заводишко.
Балакають Здоймы на никем ещё не зафиксированном диалекте. Разве что - в Красной Книге он отмечен, надо бы глянуть. Все они весьма зажиточны, однако, на рынок излишков не вывозят. Откуда же у них деньга? А деньга есть. Лень в город таскаться? Тогда почему они мне, который тут же рядом, отказываются что-либо продавать? Загадка...
Во время прогулок по окрестностям часто встречаю путников, одетых в полосатые пижамы, но и в сапоги! Когда я их впервые увидел, понял - всё, пора на психиатрическую экспертизу. Мне, конечно, вообще-то пора. Но в конкретном случае - нет. Ведь я после узнал, что не призраки это, не продукт моих галлюцинаций, но и не местная берберская мода: здесь в лесу санаторий ТБЦэшников, вот они и гуляют в казённом... Меня во время командировок за кордон часто спрашивали европейские интеллектуалы, неужели у вас такой высокий уровень жизни, что каждый ваш подданный имеет возможность купить специальный отпускной костюм? Я только пожимал плечами: а как же, мол, у нас всё для человека - и всё человеку. А сам отчаянно не понимал, о чём там они толдычут. И приписывал всё ихнему специфическому интеллектуализму. А теперь - я понял, о чём они спрашивали! Ведь они, европейцы, путешествовали в нашей стране в основном по курортам. И со свойственной им склонностью всё понимать они и...
Меня же всё это настраивает на поэтический лад, хорошо думается о бессмертии. Пришёл я к мысли, что бессмертие заключается в собственной вечной памяти о себе. Не чьей-то там чужой, а своей. Как полагаться на чужую, если не токмо что личности, а и целые народы исчезают из истории, а то и при жизни пребывают в безвестности?
Итак, я гуляю много. Но отчего-то устал. Может, это от ежедневной ходьбы по склонам? Или от того, что и сам дом стоит на склоне, и постоянное ощущение сползания просто-таки преследует? Нервы, сон тоже того... Кто-то шастает во дворе ночами, кажется, что бросает камни в мою крышу. В смысле, в крышу дома. Поймаю, так думается всю ночь, прикончу. Что в этом хорошего? Может быть, и не высижу тут до сентября, не знаю.
Вот. А ты пишешь: не могу ли я присмотреть поблизости домик и для твоей дочери Людмилы! Которую ты упорно называешь моей сестрой. Бог мой, при таких соседях, пусть нас и разделяет речка, не хватает мне ещё её иметь по соседству! Что же, ради неё ты согласен и меня вытеснить отсюда? Мне приискать ей домик, да это же, чтобы я своими собственными руками вытеснился отсюда сам! Пожалуйста, хватит так о ней заботиться, позаботься о себе. А дочь твоя, она же сестра моя, сегодня и сама о ком угодно позаботиться может. И дачку не то что в степной глубинке, а и на море купить в состоянии. На настоящем море, мокром, не пересохшем. Пожалуйста, не втягивай меня в её, в ваши эти хлопоты. У меня своих достаточно. И пиши мне о чём-нибудь другом, не только о ней. Или не пиши, пардон, вовсе. Это я шучу... Ведь если о ней, о Людмиле, не писать, то она сама напишет. А это уж совсем, па-анимаешь... землетрясение.
Пока. Если выполнишь мою просьбу относительно сюжетов нашей переписки, то со своей стороны и я обещаю впредь сполнять долг. Эпистолярный.
Олег. 29 августа Здоймы.
14. Е. А. СЕВЕРЦЕВОЙ В МОСКВУ.
Спешу сказать тебе, Катюша, что я тоскую. И представь себе, чего никак не ожидал, по Испании. Особенно тяжко мне теперь вспоминать, сознавать, что для того глухонемого парня в Падроне - помнишь, я писал о нём оттуда? - я и моя родина не существуем и по сей день. Ибо - с чего бы это? О, Испания, шепчу я теперь по ночам, так как стал плохо спать. О, Испания! О, ты, моя милая девочка, со смуглыми грудками, со школьными тетрадками, и в очках. Где ты? Можешь принять, Катя, всё сказанное и на свой счёт, как обычно.
И прошлой ночью я спал плохо. И шептал то же самое... Но по порядку.
Собственно, у меня тут два домика. В одном - кухня и столовая, в другом спальня и кабинет. Тут готовят в стороне от жилья, иначе мухи заедят. Сплю я, если сплю, в кабинете. А Володичка с вашим пацаном в спальне. Мальчишка, если тебе интересно, вполне здоров, даже чересчур, на мой вкус. Оба помещения как бы соединяет огромная печь очень милой конструкции, как у средневекового замка: башенки, балкончики, зубчики. Есть и донжон: громадная труба. Кабинет к моему приезду Володичка расстарался выкрасить в цвет крови, даже балки на потолке кровавые. Остались только два беленьких квадратика, вроде лунных, на потолке и на печке сбоку. Кровяной краски не хватило, или Володичка оставил для меня место, где б и я потрудиться мог доступными мне средствами. То есть, он уготовил камеру мне как уже приговорённому к смертной казни через тот или иной вид кровопускания.
Поначалу мы ночевали все втроём в спальне, она достаточно велика для этого. Окна спальни выходят на восток, на склон и равнину. Солнце встаёт очень рано, когда я только начинаю засыпать. И чувство в той комнате такое, словно всё время сползаешь, падаешь куда-то... Потому-то я там и отказался ночевать, если не считать второй причины: вынужденной ночной работы из-за бессонницы. Итак, ночью с их, Володички и мальчишки, стороны - всю ночь горят огонёчки на равнине, гуляет ветер, луна встаёт, облака набегают... С моей же стороны, из кабинетного окна видно только смородину и тополь, поскольку тут продолжается подъём холма, приглядеться - сквозь тополиные ветки угадывается его волосатая вершина. Переехав в кабинет, я думал: вот, теперь стану спать получше. И ошибся.
Этот тополь, который лезет ко мне в окно, какой-то увечный, как и все тутошние растения. Да и животные с людьми не краше, будто их крутили, вымачивали, выворачивали, красили и сушили в самых дьявольских формочках, связывали после этого в узел и никогда уже не развязывали, словом - как поступают со свиной шкурой на кожевенной фабрике, расположенной в десяти километрах отсюда вверх по течению Псла. Словно всё это проделывали не только с дьявольской силой, но и соответствующей злобой. В затоках такие же деревья стоят по пояс в воде. Кто-то тут нашёптывает, напевает мне, что ничего странного во всём этом нет, коли чуть выше по течению реки находится кожевенное предприятие. Ха, не смешите! Пусть этот слюнявый кто-то со своими фальшивыми песенками прокатится туда и глянет на тот жалкий заводишко. И на выложенную кирпичом на его фасаде дату, в каком году это народное достояние построено: в тридцать девятом. А на холмах и на равнине дату не поставить, они - достояние вечности. Вот. Этого будет достаточно, чтобы подобные объяснения рассыпались впрах.
Окна в доме глухие, не раскрываются. Ставен нет по-прежнему, хоть я и предпринимал действия. Тень старика Василия - прежнего хозяина дома - в образе мыши скребётся под печкой. Старый матрац подо мною звенит. Один в вышине, стою над... у края стремнины... но это из другой песни.
Вчера попили на кухне чаю и разошлись спать. Я зажёг в кабинете свет, откинул одеяло и обмер: на подушке сидит громадный, с кулак, паучище. Мохнатые ноги раскинул, весь разбух и такой красный, будто кровь его просвечивает, или он чужой кровью уже вымазан. Наверное, от неожиданности и омерзения я прокукарекал, поскольку через секунду ко мне ворвался твой Бурлючина. Разумеется, я и подойти к подушке не решился. Всё проделал он. Короче: это оказался вовсе не паук, а очень удачно связанный в его образ шнурок, может и от ботинка, да только вот почему-то вымоченный в необычной краске.
Бурлючина просто сунул его в карман. Но при том он состроил в мой адрес такую морду, не насмешливую или там брезгливую, как это уже бывало, а утомлённую, будто он уже устал насмешничать, так я ему надоел. Ну, я и не задал ему вопросов: чей шнурок, откуда взялся, и зачем он тут взялся. Мне хотелось, чтоб он поскорей удалился с такой мордой, и шнурочек свой - унёс. Между прочим, я про эти шнурочки кое-что знаю из реверсовского "Тристана". Там у него тем же занимаются все бабы-колдуньи, в их числе и начинающая барышня Изольда.
На том мы и разошлись. Однако неприятность, хоть и мелкая, была столь очевидна, что заснуть нечего было и думать. Поэтому я немного пописал за столом, так, чушь всякую про быть да не быть, больше рисовал на полях, а уж после этого - прилёг.
К тому времени ветер заметно усилился. Тополиная роща на извиве речки загудела. Потому и раздражение моё, ещё не улегшееся, повело моё же воображение на равнину. В голове замелькали типы в пижамах, баба Здоймиха на костыле, вездеССущий лесник, который постоянно во время моих прогулок вырастает из-под земли, чтобы молчать передо мной, намекая этим на то, что и он того же мнения, что и все остальные: твой покорный слуга тут дачник временный, а то и лишний, совершенно нежелательный.
И что же они все так против меня настроены! Не понимаю. Что во мне такого уж ненормального? Рассудим... Вот уж как ни третировали этот народ, а он и это признал нормальным. Все поборы, двадцать пять лет отсидки, войны, революции, голод и смерть, всё, что на них насылали. Думаю, не наслали бы на них всё это другие, они сами бы себе его устроили, и точно такое же. Вот, вот в этом-то всё и дело! Отсюда и признание всего этого нормальным. Одного только они не смогли бы сами себе устроить: меня. Вот почему я для них - явление ненормальное, очень сильный негативный раздражитель. И потому они близки к негодованию, встречая меня, к негодованию в мой лично адрес - но и в адрес того, кто меня им дал, подарил, прислал. Точнее, на них наслал. А вот кто же это постарался наслать на них такую пакость, такой подарочек, они, кажется, точно не знают. Но догадываются... Судя по методам борьбы со мною. Я имею в виду связанный в паучка шнурок.
Эх, ну что же, мир не без злых людей! Это я имею в виду, конечно, себя. Ведь все другие, опять конечно, люди вполне добрые. Но обидно до чёртиков: что же это за пропасть между нами, ведь мы, кажется, принадлежим к одному народу! Хорошо, пусть пропасть, но зачем же я так этой пропасти стыжусь, а они - вовсе нет? Зачем мне это чувство необоснованной вины перед ними, ведь они-то его не испытывают, совсем наоборот: они сами винят! Будто я заболевание какое-то, да, будто они - это здоровый организм, а я - опухоль в нём, злокачественная, всему гадкому причина: страданиям всего остального организма, его искорёженной жизни, всем его болезням, и, наконец, причина самой смерти. Это несправедливо, считать меня опухолью. Это я так полагаю, пардон за крайний субъективизм.
Ведь если разобраться со мною, с опухолью, то я есть такой же продукт здорового организма, как и все прочие. Поскольку же я есть продукт, специально взращенный и воспитанный, чтобы мыслить, то я - этого организма мозг. Да-да, ничто иное: я - дайте-ка мне так выразиться - мозг народа моего. А значит, мозг вообще есть опухоль в здоровом теле народа. Мозг, по мнению народа, есть вообще аномалия. Очень понятно сопротивление, оказываемое мне, мозгу, народом! Ведь, будучи злокачественной опухолью, я даю метастазы, я стараюсь превратить и другие части здорового организма в гниющую опухоль, в мозги! Я невольно стараюсь заставить мыслить и другие части организма, другие его члены, иные, совсем иные существа. Ведь, и это суть моего невольного принуждения, ведь я всегда ищу себе собеседника. Проклятье! Больше не буду, не стану этого делать. Не нужны мне собеседники, если так. Хватит поисков. Я нашёл, что мне нужно: мне следует быть одному. Вот.
Дай-ка я схитрю: только с тобой одной, Катюша, мне следует быть. С нашей любовью наедине. А то эта ихняя тут - тоже лежит по ту сторону пропасти, по ту сторону провалившейся между нами почвы, на которой мы вместе произросли, чтобы в конце концов наш единый организм расчленили и похоронили на разных берегах бездонной канавы. Ихняя любовь, да простят мне все судьи мира, больше похожа на возделывание огорода. Если в нашей любви душа в конце концов поедает тело, изъязвлённое её нарастающими терзаниями-укусами, то в их - наоборот, тела в конечном итоге полностью сжирают душу. Почему? Всё от здоровья, от здоровья тел... Пусть эти увечья и шрамы, искорёженные формы их тел не вводят в заблуждение: суть их плоти здорова. Отсюда у них - стойкое детоплодородие, а у нас - прогрессирующая импотенция. Аминь.
И это, и отношения народа с душой своей у меня вызывают зависть. Кому, значит, укусы и язвы от них, а кому согласие и мир. Тело народа гостеприимно встречает и отпускает ветренную душу, а душа - приязненно равнодушна к хозяйственному телу. И это прекрасная основа для мира и согласия между ними. Бог мой, как же велико и непоколебимо это согласие, если душа народа может бесстрашно на время оставить свой сосуд, не нанося никакого ущерба его существованию, не отнимая у него, так сказать, жизни! Как это и происходит во времена мора, переселения, гражданской или какой иной войны. Но и в мирное время, сейчас, я много раз наблюдал за членами клана Здоймов, когда они принимали свою стойку "чур-чур". Я убеждён: именно в это время их душа вылетает на свободу и свободно летает. Меня интересует техническая сторона дела. О ней я и думаю ночами. Размышления приводят меня к уверенности, что отваливающаяся в позе "чур-чур" челюсть не имеет ни малейшего отношения к путям, которыми душа покидает на время тело. Этот путь, открываемый челюстью, открывается так, на всякий случай, если разочарованная и утяжелённая огорчениями душа захочет навечно покинуть усталое тело. Через какие же отверстия отправляется душа лёгкая на весёлую прогулку с предстоящим радостным возвращением в свой сосуд для cладкого отдыха после полёта?
Я мыслю ночами, напрягаю воображение, поворачиваю глаза внутрь себя, копаюсь в себе самом и нахожу это отверстие. Но у меня нет причин этому радоваться, потому что у меня нет народной души. И я с тоской думаю о запрещённом моей душе: о весёлых прогулках на воле не в сопровождении моего гнусного тела, без этой темницы моей души - меня. Я с завистью воображаю, как душа народа, этот безволосый голый младенец выскальзывает, мокрый, из плена оболочки своей, как выбирается наружу, как, выбравшись, воспаряет над хутором и всей равниной... Как, зачатый в турецком седле на всём скаку, он раздвигает слёзные косточки, благополучно минует петушиный гребень, и через глазное отверстие выползает - а со стороны кажется, что хозяин глаза плачет выползает на носовую кость, скатывается по ней, подобно чистой слезе и, разогнавшись на этом трамплине, - сигает в свой полёт над равниной, над всеми нами, надо мною!..
Меня сжирает зависть. Она бы сожрала меня совсем, если бы не одно спасительное воспоминание: о родовых шрамах вокруг глаза бабы Здоймихи. То ли душа бабы имела перекос, то ли вообще шла вперёд ногами, или была слишком уж плотна... Кому-то пришлось сделать бабе кесарево сечение, несомненно. Что это за хирург, кто он? Задавая этот вопрос, я трепещу, если мне позволят выразиться столь поэтично. Но, кажется, мне позволят. Уже позволили: признаюсь, я уже пробовал писать стихи. Итак, в ту ночь я ощутил трепет при этой мысли. То есть, как это и свойственно поэту в работе, мысли мои спутались совсем. Напоследок я успел ещё подумать, что надо бы поискать вещественных доказательств существования в этих местах древнего моря, и, значит, побурить колодцы и попробовать найти эвапориты... Потом велел себе спросить в ближайшее время у кого-нибудь, что же всё-таки это значит: каня...
И тут я, наконец, уснул. Как это и полагается поэту в работе. Сон же мне приснился в наказание за такую работу: это был опять сон-сползание, в кинотеатре, с балкона - в партер.
Проснулся я оттого, что потолок в кабинете кто-то рвал на части. Ветер превратился в шторм, от тополиного гула уже дрожали стены. Я зажёг свет, глянул на потолок. По потолку протянулись трещины: царапины, шрамы. Следы когтей, зубов? Я не смог вспомнить, были ли они прежде. Но постарался реально объяснить происхождение адского шума. По железной крыше мог царапать веткой растущий у окна тополь. Другая ветка стучала в окно. Тополь приведен в неистовство неистовым ветром. Итак, обыкновенный ветер и обыкновенный тополь. Я приподнялся на локте и заглянул в окно.
Что я там увидел - было слишком для моих слабых нервов. С той стороны к стеклу прижалась вовсе не ветка тополя, как я было решил, а...
Подружка, доченька, тут я должен прервать свою повесть. Ко мне идут по делу. Допишу в след. раз.
О. 2 сент. Здоймы.
15. Н. А. ПОКРОВСКОМУ В МОСКВУ.
Уважаемый Николай Алексеевич!
Примите, пожалуйста, странную мою просьбу без удивления. Узнайте для меня, что такое КАНЯ. У меня нет под рукой словаря слав. диалектов. Нет, я не собираюсь переметнуться в славистику. Но, честно сказать, мне многое поднадоело. Ощущение, что всё одно и то же, что всё повторяется самым скушнейшим образом... Что бесконечно крутится одно и то же, а я привязан к нему канатами. Что всё - неправда. Хочется порвать с этим однообразием неправды, оборвать канаты, эти гадкие пуповины. Я вот собираю урожай слив, аккуратно срываю каждую ягодку с ножки, чтобы не повредить - так бы и меня кто-нибудь аккуратный и жалостливый сорвал с моей проклятой набрыдлой ветки. Да, конечно, под этим сильным ветром сливы и сами осыпаются, и всё норовят по голове вдарить. Но Ньютоном у нас тут стать непросто: никому он не надобе. С другой стороны, ждать, пока я сам от ветра осыплюсь, долго. Слишком долго.
И всё же, пока хилая ножка, прикрепляющая меня к нашей ветке, цела ещё напомню Вам о нашем старом деле: о Ревиче. Наверное, он и есть последняя моя пуповинка... Между тем, Вы о нём ни слова! Глядите, не порвалась бы и эта: пуповинка уже тонка, как паутинка. Некогда, посылая Вам из Испании рекомендательный лист на Ревича, я выписал половинку его перевода из Аш-Шанфара. Наверное, именно потому, что я посылал только половинку, на Вас не произвела впечатления эта работа. Каюсь, виноват. Попытаюсь исправить дело, теперь досылая упущенное. Между прочим, теперь стихи дают портрет не только Ревича, и даже не столько его портрет, сколько мой собственный. Потому выписываю их с двойным удовольствием, если это слово применимо ко мне, опять же - теперь:
Что толку скулить? Лишь терпенье поможет в беде.
И стая умчалась, оставив следы на бархане.
Томимые жаждой, летят куропатки к воде.
Всю ночь кочевали они, выбиваясь из сил.
Мы вместе отправились в путь. Я совсем не спешил,
а птицы садились и переводили дыханье.
Я вижу, кружатся они над запрудой речной,
садятся, а я свою жажду давно утолил,
они гомонят, словно несколько разных племён,
сойдясь к водопою, в едином сливаются стане,
как будто по разным дорогам из жарких песков
пригнали сюда из различных становищ стада.
И вот уже птицы, как дальний большой караван,
покинули берег и в утреннем тонут тумане...
Я наземь ложусь. Я спиною прижался к земле
костлявой спиной, где под кожей торчат позвонки.
Рука под затылком, как связка игральных костей.
Легла голова на суставы, на острые грани.
За мною охотятся злоба, предательство, месть.
Ведут они спор - чьей добычею должен я стать,
во сне окружают, пытаясь врасплох захватить,
в пути стерегут, предвкушая победу заране.
Сильней лихорадки терзают заботы меня,
ни дня не дают мне покою, идут по пятам.
Я их отгоняю, но вновь нападают они,
от них ни в песках не укрыться, и ни за горами.
Ты видишь! Я гол и разут. Я сегодня похож
на ящерку жалкую под беспощадным лучом.
Терпенье, как плащ на бестрепетном сердце моём.
Ступаю по зною обутыми в стойкость ногами.
Страстями не сломлена невозмутимость моя.
Никто в многословьи не может меня упрекнуть.
Ненастною ночью, когда зверолов для костра
ломает и стрелы и лук, чтобы выкормить пламя,
я шёл по безлюдным равнинам под всхлипы дождя,
сквозь ветер и холод, сквозь плотную страшную тьму,
я крался к становищам, множил я вдов и сирот,
и снова бесшумными в ночь возвращался шагами.
Чуть свет на Здоймах толковали: одни обо мне,
другие - что это собаки бесились во тьме,
что это, быть может, шакал приходил или волк,
быть может, гиена гуляла в песках за шатрами,
но псы успокоились и что, видать по всему,
какая-то птица во сне потревожила их.
А может быть это был джинн? Ведь обычная тварь
следы оставляет свои, пробираясь песками.
Нередко в полуденный зной, когда воздух дрожит,
плывёт паутина и змеи ныряют в песок,
под яростным солнцем шагал я с открытым лицом,
тряпьё, лоскуты полосатой заношенной ткани
накинув на плечи. А ветер горячий трепал
отросшие космы волос непокрытых моих,
немытых, нечёсаных, неумащённых волос,
которые слиплись и жёсткими сбились комками.
Немало пустынь, беспредельных и гладких, как щит,
своими ногами прилежными я пересёк.
Взобравшись на кручу, с вершины скалистой горы
я даль озирал, неподвижный, немой, словно камень.
И рыжие козы, как девушки в длинных плащах,
бродили вокруг, беззаботно щипали траву.
Под вечер они приходили покорно ко мне,
как будто я их предводитель с кривыми рогами.
Какой "прозрачностью для ветров жизни" обладает этот персонаж, а? И как же он свободно, сорвавшись со своей ветки, катится по ветру! Просто зависть берёт. На том - прощаюсь, любезный Николай Алексеевич. Желаю вечно здравствовать. Только не настаивайте, чтобы я поскорей явился пред Ваши очи, чуть ли не в первой декаде сентября. Не пишите, что я всем вам очень нужен: всё равно не поверю. Если Йорик перестал шутить, кому он на фиг может быть нужен? А сентябрьские декады... Может, их вообще не будет, ни первых, ни последующих. Как и самого сентября.
Но не беспокойтесь, когда помру совсем - то завещаю перевезти Вам в институт моё сердце, или гипофиз, или другой какой орган. На Ваш вкус, выбирайте. Кажется, именно так поступил Прометей со своей исклёванной, изъязвлённой орлами печенью: завещал её горячо любившим его людям, которым он так был нужен, и некогда приютившей его второй родине. Нет?
Если, конечно, ты предусмотрительно же прекратишь измываться над дарёной тебе свободой и бросишь якшаться с Катькой. Не то таки подохнешь, ведь Катька может довести до гибели кого угодно, стерва. И никакие предусмотрительности тебе тогда уже не помогут. Будь готов, будь готов, парень! Учись у меня школе жизни! А то ведь... объелся разок бараниной, колики, затор, общие судороги, и того: выпускной экзамен. А ты и шпаргалок не заготовил.
Не забывай, однако, что не в знаниях дело, когда сдаёшь экзамен, а в нюхе. Во-первых, экзаменатор может по запаху обнаружить твои шпаргалки, даже если ты их и успел накатать. А во-вторых, мудрый человек для успешных ответов на отлично в знаниях вообще не нуждается. На то она и мудрость, чтобы делать выводы на почти пустом месте. Можно ведь и глядя на насморк лишь, установить, что всё течёт. А если ты сначала осмотрел всё кругом, узнал и запомнил, что всё течёт, а после просто объявил о том, что увидел - то какая же это мудрость!
Вот, теперь и сделай выводы сам: дурно это или нет. Я имею в виду всё, что тут понаписано.
Олег. 27 августа Здоймы.
Да, я обещал дорассказать про синьориту Росарию... Собственно, рассказывать-то и нечего. Ну, зашёл я тогда в Мадриде в одно заведение по делу. Гляжу - сидит, вся в чёрном. Глаза масляные. Спрашивает: "Повлиртуем?" Это она так букву "ф" выговаривает. Что же мне - сопротивляться, если она не просто Росария какая-то, а Роза Борисовна Беленькая, нашего консула в Мадриде секретарша и серенький кардинал?
Ты спрашиваешь, ждать ли моего появления в столице в сентябре. Не знаю. Но ждать не следует, в любом случае. А будет ли ещё тот сентябрь, или нет - кто его знает...
Эх, пойду теперь ловить кроликов. Я, понимаешь, настоял, чтобы их больше не было. Шутник-Володичка их и выпусти на волю... А обедать-то нам всё равно нужно, или как?
13. ОТЦУ В ПОЛТАВУ.
Привет, папуля!
Приношу тебе поразительную весть: все жители хутора, то есть, клан Здоймов, либо Абрамовичи, либо Моисеевичи. При этом, конечно, к евреям они никакого отношения не имеют, уж скорее к берберам. Вождь клана, главный бербер - Пылып Абрамович Здойма. А? Двадцать пять лет северного стажа при стальном вожде. Две мировые войны. Он единственный не увечный в своём клане. И вот я думаю: может быть, именно возраст и такая биография тому причиной? То есть, что Пылып Абрамович по существу редко бывал на своём хуторе, а другие - не вылезали из него, ни разу за всю жизнь. Говоря о других Здоймах "а", я имею в виду тот печальный факт, что все они в той или иной степени увечны. Кто без ноги, кто без руки, кто с увечной шеей, и если кто-то без глаза, то сосед его просто-таки исполосован шрамами... Впечатление, что кто-то проехался по хутору бульдозером, не удаляя его население из хат. То же можно сказать о домашней живности хуторян, и даже о растительности. Деревья у затоки таких форм, словно их ещё во чреве матушки-земли изнасиловали: перетянули это беременное чрево обручами, дабы придать её здешним чадам балаганный вид. Говорят, всё дело в местной воде. Не знаю...
По мне, уж если искать объяснений, то менее фантастических. К примеру, известно, что рост есть преодоление силы тяжести. Он - встречное ей, напрямую, движение живого. Значит, если формы растительности непрямы, извилисты, то у неё нет сил для прямого преодоления в лоб встречной мощи, и она лавирует. Как корабли против слишком сильного ветра. И, значит, в этих местах сила тяжести сгущена больше, чем в других, она тут мощнее по каким-то там причинам... Вот, и такое объяснение будет наверняка ближе к реальности, чем кожевенный заводишко.
Балакають Здоймы на никем ещё не зафиксированном диалекте. Разве что - в Красной Книге он отмечен, надо бы глянуть. Все они весьма зажиточны, однако, на рынок излишков не вывозят. Откуда же у них деньга? А деньга есть. Лень в город таскаться? Тогда почему они мне, который тут же рядом, отказываются что-либо продавать? Загадка...
Во время прогулок по окрестностям часто встречаю путников, одетых в полосатые пижамы, но и в сапоги! Когда я их впервые увидел, понял - всё, пора на психиатрическую экспертизу. Мне, конечно, вообще-то пора. Но в конкретном случае - нет. Ведь я после узнал, что не призраки это, не продукт моих галлюцинаций, но и не местная берберская мода: здесь в лесу санаторий ТБЦэшников, вот они и гуляют в казённом... Меня во время командировок за кордон часто спрашивали европейские интеллектуалы, неужели у вас такой высокий уровень жизни, что каждый ваш подданный имеет возможность купить специальный отпускной костюм? Я только пожимал плечами: а как же, мол, у нас всё для человека - и всё человеку. А сам отчаянно не понимал, о чём там они толдычут. И приписывал всё ихнему специфическому интеллектуализму. А теперь - я понял, о чём они спрашивали! Ведь они, европейцы, путешествовали в нашей стране в основном по курортам. И со свойственной им склонностью всё понимать они и...
Меня же всё это настраивает на поэтический лад, хорошо думается о бессмертии. Пришёл я к мысли, что бессмертие заключается в собственной вечной памяти о себе. Не чьей-то там чужой, а своей. Как полагаться на чужую, если не токмо что личности, а и целые народы исчезают из истории, а то и при жизни пребывают в безвестности?
Итак, я гуляю много. Но отчего-то устал. Может, это от ежедневной ходьбы по склонам? Или от того, что и сам дом стоит на склоне, и постоянное ощущение сползания просто-таки преследует? Нервы, сон тоже того... Кто-то шастает во дворе ночами, кажется, что бросает камни в мою крышу. В смысле, в крышу дома. Поймаю, так думается всю ночь, прикончу. Что в этом хорошего? Может быть, и не высижу тут до сентября, не знаю.
Вот. А ты пишешь: не могу ли я присмотреть поблизости домик и для твоей дочери Людмилы! Которую ты упорно называешь моей сестрой. Бог мой, при таких соседях, пусть нас и разделяет речка, не хватает мне ещё её иметь по соседству! Что же, ради неё ты согласен и меня вытеснить отсюда? Мне приискать ей домик, да это же, чтобы я своими собственными руками вытеснился отсюда сам! Пожалуйста, хватит так о ней заботиться, позаботься о себе. А дочь твоя, она же сестра моя, сегодня и сама о ком угодно позаботиться может. И дачку не то что в степной глубинке, а и на море купить в состоянии. На настоящем море, мокром, не пересохшем. Пожалуйста, не втягивай меня в её, в ваши эти хлопоты. У меня своих достаточно. И пиши мне о чём-нибудь другом, не только о ней. Или не пиши, пардон, вовсе. Это я шучу... Ведь если о ней, о Людмиле, не писать, то она сама напишет. А это уж совсем, па-анимаешь... землетрясение.
Пока. Если выполнишь мою просьбу относительно сюжетов нашей переписки, то со своей стороны и я обещаю впредь сполнять долг. Эпистолярный.
Олег. 29 августа Здоймы.
14. Е. А. СЕВЕРЦЕВОЙ В МОСКВУ.
Спешу сказать тебе, Катюша, что я тоскую. И представь себе, чего никак не ожидал, по Испании. Особенно тяжко мне теперь вспоминать, сознавать, что для того глухонемого парня в Падроне - помнишь, я писал о нём оттуда? - я и моя родина не существуем и по сей день. Ибо - с чего бы это? О, Испания, шепчу я теперь по ночам, так как стал плохо спать. О, Испания! О, ты, моя милая девочка, со смуглыми грудками, со школьными тетрадками, и в очках. Где ты? Можешь принять, Катя, всё сказанное и на свой счёт, как обычно.
И прошлой ночью я спал плохо. И шептал то же самое... Но по порядку.
Собственно, у меня тут два домика. В одном - кухня и столовая, в другом спальня и кабинет. Тут готовят в стороне от жилья, иначе мухи заедят. Сплю я, если сплю, в кабинете. А Володичка с вашим пацаном в спальне. Мальчишка, если тебе интересно, вполне здоров, даже чересчур, на мой вкус. Оба помещения как бы соединяет огромная печь очень милой конструкции, как у средневекового замка: башенки, балкончики, зубчики. Есть и донжон: громадная труба. Кабинет к моему приезду Володичка расстарался выкрасить в цвет крови, даже балки на потолке кровавые. Остались только два беленьких квадратика, вроде лунных, на потолке и на печке сбоку. Кровяной краски не хватило, или Володичка оставил для меня место, где б и я потрудиться мог доступными мне средствами. То есть, он уготовил камеру мне как уже приговорённому к смертной казни через тот или иной вид кровопускания.
Поначалу мы ночевали все втроём в спальне, она достаточно велика для этого. Окна спальни выходят на восток, на склон и равнину. Солнце встаёт очень рано, когда я только начинаю засыпать. И чувство в той комнате такое, словно всё время сползаешь, падаешь куда-то... Потому-то я там и отказался ночевать, если не считать второй причины: вынужденной ночной работы из-за бессонницы. Итак, ночью с их, Володички и мальчишки, стороны - всю ночь горят огонёчки на равнине, гуляет ветер, луна встаёт, облака набегают... С моей же стороны, из кабинетного окна видно только смородину и тополь, поскольку тут продолжается подъём холма, приглядеться - сквозь тополиные ветки угадывается его волосатая вершина. Переехав в кабинет, я думал: вот, теперь стану спать получше. И ошибся.
Этот тополь, который лезет ко мне в окно, какой-то увечный, как и все тутошние растения. Да и животные с людьми не краше, будто их крутили, вымачивали, выворачивали, красили и сушили в самых дьявольских формочках, связывали после этого в узел и никогда уже не развязывали, словом - как поступают со свиной шкурой на кожевенной фабрике, расположенной в десяти километрах отсюда вверх по течению Псла. Словно всё это проделывали не только с дьявольской силой, но и соответствующей злобой. В затоках такие же деревья стоят по пояс в воде. Кто-то тут нашёптывает, напевает мне, что ничего странного во всём этом нет, коли чуть выше по течению реки находится кожевенное предприятие. Ха, не смешите! Пусть этот слюнявый кто-то со своими фальшивыми песенками прокатится туда и глянет на тот жалкий заводишко. И на выложенную кирпичом на его фасаде дату, в каком году это народное достояние построено: в тридцать девятом. А на холмах и на равнине дату не поставить, они - достояние вечности. Вот. Этого будет достаточно, чтобы подобные объяснения рассыпались впрах.
Окна в доме глухие, не раскрываются. Ставен нет по-прежнему, хоть я и предпринимал действия. Тень старика Василия - прежнего хозяина дома - в образе мыши скребётся под печкой. Старый матрац подо мною звенит. Один в вышине, стою над... у края стремнины... но это из другой песни.
Вчера попили на кухне чаю и разошлись спать. Я зажёг в кабинете свет, откинул одеяло и обмер: на подушке сидит громадный, с кулак, паучище. Мохнатые ноги раскинул, весь разбух и такой красный, будто кровь его просвечивает, или он чужой кровью уже вымазан. Наверное, от неожиданности и омерзения я прокукарекал, поскольку через секунду ко мне ворвался твой Бурлючина. Разумеется, я и подойти к подушке не решился. Всё проделал он. Короче: это оказался вовсе не паук, а очень удачно связанный в его образ шнурок, может и от ботинка, да только вот почему-то вымоченный в необычной краске.
Бурлючина просто сунул его в карман. Но при том он состроил в мой адрес такую морду, не насмешливую или там брезгливую, как это уже бывало, а утомлённую, будто он уже устал насмешничать, так я ему надоел. Ну, я и не задал ему вопросов: чей шнурок, откуда взялся, и зачем он тут взялся. Мне хотелось, чтоб он поскорей удалился с такой мордой, и шнурочек свой - унёс. Между прочим, я про эти шнурочки кое-что знаю из реверсовского "Тристана". Там у него тем же занимаются все бабы-колдуньи, в их числе и начинающая барышня Изольда.
На том мы и разошлись. Однако неприятность, хоть и мелкая, была столь очевидна, что заснуть нечего было и думать. Поэтому я немного пописал за столом, так, чушь всякую про быть да не быть, больше рисовал на полях, а уж после этого - прилёг.
К тому времени ветер заметно усилился. Тополиная роща на извиве речки загудела. Потому и раздражение моё, ещё не улегшееся, повело моё же воображение на равнину. В голове замелькали типы в пижамах, баба Здоймиха на костыле, вездеССущий лесник, который постоянно во время моих прогулок вырастает из-под земли, чтобы молчать передо мной, намекая этим на то, что и он того же мнения, что и все остальные: твой покорный слуга тут дачник временный, а то и лишний, совершенно нежелательный.
И что же они все так против меня настроены! Не понимаю. Что во мне такого уж ненормального? Рассудим... Вот уж как ни третировали этот народ, а он и это признал нормальным. Все поборы, двадцать пять лет отсидки, войны, революции, голод и смерть, всё, что на них насылали. Думаю, не наслали бы на них всё это другие, они сами бы себе его устроили, и точно такое же. Вот, вот в этом-то всё и дело! Отсюда и признание всего этого нормальным. Одного только они не смогли бы сами себе устроить: меня. Вот почему я для них - явление ненормальное, очень сильный негативный раздражитель. И потому они близки к негодованию, встречая меня, к негодованию в мой лично адрес - но и в адрес того, кто меня им дал, подарил, прислал. Точнее, на них наслал. А вот кто же это постарался наслать на них такую пакость, такой подарочек, они, кажется, точно не знают. Но догадываются... Судя по методам борьбы со мною. Я имею в виду связанный в паучка шнурок.
Эх, ну что же, мир не без злых людей! Это я имею в виду, конечно, себя. Ведь все другие, опять конечно, люди вполне добрые. Но обидно до чёртиков: что же это за пропасть между нами, ведь мы, кажется, принадлежим к одному народу! Хорошо, пусть пропасть, но зачем же я так этой пропасти стыжусь, а они - вовсе нет? Зачем мне это чувство необоснованной вины перед ними, ведь они-то его не испытывают, совсем наоборот: они сами винят! Будто я заболевание какое-то, да, будто они - это здоровый организм, а я - опухоль в нём, злокачественная, всему гадкому причина: страданиям всего остального организма, его искорёженной жизни, всем его болезням, и, наконец, причина самой смерти. Это несправедливо, считать меня опухолью. Это я так полагаю, пардон за крайний субъективизм.
Ведь если разобраться со мною, с опухолью, то я есть такой же продукт здорового организма, как и все прочие. Поскольку же я есть продукт, специально взращенный и воспитанный, чтобы мыслить, то я - этого организма мозг. Да-да, ничто иное: я - дайте-ка мне так выразиться - мозг народа моего. А значит, мозг вообще есть опухоль в здоровом теле народа. Мозг, по мнению народа, есть вообще аномалия. Очень понятно сопротивление, оказываемое мне, мозгу, народом! Ведь, будучи злокачественной опухолью, я даю метастазы, я стараюсь превратить и другие части здорового организма в гниющую опухоль, в мозги! Я невольно стараюсь заставить мыслить и другие части организма, другие его члены, иные, совсем иные существа. Ведь, и это суть моего невольного принуждения, ведь я всегда ищу себе собеседника. Проклятье! Больше не буду, не стану этого делать. Не нужны мне собеседники, если так. Хватит поисков. Я нашёл, что мне нужно: мне следует быть одному. Вот.
Дай-ка я схитрю: только с тобой одной, Катюша, мне следует быть. С нашей любовью наедине. А то эта ихняя тут - тоже лежит по ту сторону пропасти, по ту сторону провалившейся между нами почвы, на которой мы вместе произросли, чтобы в конце концов наш единый организм расчленили и похоронили на разных берегах бездонной канавы. Ихняя любовь, да простят мне все судьи мира, больше похожа на возделывание огорода. Если в нашей любви душа в конце концов поедает тело, изъязвлённое её нарастающими терзаниями-укусами, то в их - наоборот, тела в конечном итоге полностью сжирают душу. Почему? Всё от здоровья, от здоровья тел... Пусть эти увечья и шрамы, искорёженные формы их тел не вводят в заблуждение: суть их плоти здорова. Отсюда у них - стойкое детоплодородие, а у нас - прогрессирующая импотенция. Аминь.
И это, и отношения народа с душой своей у меня вызывают зависть. Кому, значит, укусы и язвы от них, а кому согласие и мир. Тело народа гостеприимно встречает и отпускает ветренную душу, а душа - приязненно равнодушна к хозяйственному телу. И это прекрасная основа для мира и согласия между ними. Бог мой, как же велико и непоколебимо это согласие, если душа народа может бесстрашно на время оставить свой сосуд, не нанося никакого ущерба его существованию, не отнимая у него, так сказать, жизни! Как это и происходит во времена мора, переселения, гражданской или какой иной войны. Но и в мирное время, сейчас, я много раз наблюдал за членами клана Здоймов, когда они принимали свою стойку "чур-чур". Я убеждён: именно в это время их душа вылетает на свободу и свободно летает. Меня интересует техническая сторона дела. О ней я и думаю ночами. Размышления приводят меня к уверенности, что отваливающаяся в позе "чур-чур" челюсть не имеет ни малейшего отношения к путям, которыми душа покидает на время тело. Этот путь, открываемый челюстью, открывается так, на всякий случай, если разочарованная и утяжелённая огорчениями душа захочет навечно покинуть усталое тело. Через какие же отверстия отправляется душа лёгкая на весёлую прогулку с предстоящим радостным возвращением в свой сосуд для cладкого отдыха после полёта?
Я мыслю ночами, напрягаю воображение, поворачиваю глаза внутрь себя, копаюсь в себе самом и нахожу это отверстие. Но у меня нет причин этому радоваться, потому что у меня нет народной души. И я с тоской думаю о запрещённом моей душе: о весёлых прогулках на воле не в сопровождении моего гнусного тела, без этой темницы моей души - меня. Я с завистью воображаю, как душа народа, этот безволосый голый младенец выскальзывает, мокрый, из плена оболочки своей, как выбирается наружу, как, выбравшись, воспаряет над хутором и всей равниной... Как, зачатый в турецком седле на всём скаку, он раздвигает слёзные косточки, благополучно минует петушиный гребень, и через глазное отверстие выползает - а со стороны кажется, что хозяин глаза плачет выползает на носовую кость, скатывается по ней, подобно чистой слезе и, разогнавшись на этом трамплине, - сигает в свой полёт над равниной, над всеми нами, надо мною!..
Меня сжирает зависть. Она бы сожрала меня совсем, если бы не одно спасительное воспоминание: о родовых шрамах вокруг глаза бабы Здоймихи. То ли душа бабы имела перекос, то ли вообще шла вперёд ногами, или была слишком уж плотна... Кому-то пришлось сделать бабе кесарево сечение, несомненно. Что это за хирург, кто он? Задавая этот вопрос, я трепещу, если мне позволят выразиться столь поэтично. Но, кажется, мне позволят. Уже позволили: признаюсь, я уже пробовал писать стихи. Итак, в ту ночь я ощутил трепет при этой мысли. То есть, как это и свойственно поэту в работе, мысли мои спутались совсем. Напоследок я успел ещё подумать, что надо бы поискать вещественных доказательств существования в этих местах древнего моря, и, значит, побурить колодцы и попробовать найти эвапориты... Потом велел себе спросить в ближайшее время у кого-нибудь, что же всё-таки это значит: каня...
И тут я, наконец, уснул. Как это и полагается поэту в работе. Сон же мне приснился в наказание за такую работу: это был опять сон-сползание, в кинотеатре, с балкона - в партер.
Проснулся я оттого, что потолок в кабинете кто-то рвал на части. Ветер превратился в шторм, от тополиного гула уже дрожали стены. Я зажёг свет, глянул на потолок. По потолку протянулись трещины: царапины, шрамы. Следы когтей, зубов? Я не смог вспомнить, были ли они прежде. Но постарался реально объяснить происхождение адского шума. По железной крыше мог царапать веткой растущий у окна тополь. Другая ветка стучала в окно. Тополь приведен в неистовство неистовым ветром. Итак, обыкновенный ветер и обыкновенный тополь. Я приподнялся на локте и заглянул в окно.
Что я там увидел - было слишком для моих слабых нервов. С той стороны к стеклу прижалась вовсе не ветка тополя, как я было решил, а...
Подружка, доченька, тут я должен прервать свою повесть. Ко мне идут по делу. Допишу в след. раз.
О. 2 сент. Здоймы.
15. Н. А. ПОКРОВСКОМУ В МОСКВУ.
Уважаемый Николай Алексеевич!
Примите, пожалуйста, странную мою просьбу без удивления. Узнайте для меня, что такое КАНЯ. У меня нет под рукой словаря слав. диалектов. Нет, я не собираюсь переметнуться в славистику. Но, честно сказать, мне многое поднадоело. Ощущение, что всё одно и то же, что всё повторяется самым скушнейшим образом... Что бесконечно крутится одно и то же, а я привязан к нему канатами. Что всё - неправда. Хочется порвать с этим однообразием неправды, оборвать канаты, эти гадкие пуповины. Я вот собираю урожай слив, аккуратно срываю каждую ягодку с ножки, чтобы не повредить - так бы и меня кто-нибудь аккуратный и жалостливый сорвал с моей проклятой набрыдлой ветки. Да, конечно, под этим сильным ветром сливы и сами осыпаются, и всё норовят по голове вдарить. Но Ньютоном у нас тут стать непросто: никому он не надобе. С другой стороны, ждать, пока я сам от ветра осыплюсь, долго. Слишком долго.
И всё же, пока хилая ножка, прикрепляющая меня к нашей ветке, цела ещё напомню Вам о нашем старом деле: о Ревиче. Наверное, он и есть последняя моя пуповинка... Между тем, Вы о нём ни слова! Глядите, не порвалась бы и эта: пуповинка уже тонка, как паутинка. Некогда, посылая Вам из Испании рекомендательный лист на Ревича, я выписал половинку его перевода из Аш-Шанфара. Наверное, именно потому, что я посылал только половинку, на Вас не произвела впечатления эта работа. Каюсь, виноват. Попытаюсь исправить дело, теперь досылая упущенное. Между прочим, теперь стихи дают портрет не только Ревича, и даже не столько его портрет, сколько мой собственный. Потому выписываю их с двойным удовольствием, если это слово применимо ко мне, опять же - теперь:
Что толку скулить? Лишь терпенье поможет в беде.
И стая умчалась, оставив следы на бархане.
Томимые жаждой, летят куропатки к воде.
Всю ночь кочевали они, выбиваясь из сил.
Мы вместе отправились в путь. Я совсем не спешил,
а птицы садились и переводили дыханье.
Я вижу, кружатся они над запрудой речной,
садятся, а я свою жажду давно утолил,
они гомонят, словно несколько разных племён,
сойдясь к водопою, в едином сливаются стане,
как будто по разным дорогам из жарких песков
пригнали сюда из различных становищ стада.
И вот уже птицы, как дальний большой караван,
покинули берег и в утреннем тонут тумане...
Я наземь ложусь. Я спиною прижался к земле
костлявой спиной, где под кожей торчат позвонки.
Рука под затылком, как связка игральных костей.
Легла голова на суставы, на острые грани.
За мною охотятся злоба, предательство, месть.
Ведут они спор - чьей добычею должен я стать,
во сне окружают, пытаясь врасплох захватить,
в пути стерегут, предвкушая победу заране.
Сильней лихорадки терзают заботы меня,
ни дня не дают мне покою, идут по пятам.
Я их отгоняю, но вновь нападают они,
от них ни в песках не укрыться, и ни за горами.
Ты видишь! Я гол и разут. Я сегодня похож
на ящерку жалкую под беспощадным лучом.
Терпенье, как плащ на бестрепетном сердце моём.
Ступаю по зною обутыми в стойкость ногами.
Страстями не сломлена невозмутимость моя.
Никто в многословьи не может меня упрекнуть.
Ненастною ночью, когда зверолов для костра
ломает и стрелы и лук, чтобы выкормить пламя,
я шёл по безлюдным равнинам под всхлипы дождя,
сквозь ветер и холод, сквозь плотную страшную тьму,
я крался к становищам, множил я вдов и сирот,
и снова бесшумными в ночь возвращался шагами.
Чуть свет на Здоймах толковали: одни обо мне,
другие - что это собаки бесились во тьме,
что это, быть может, шакал приходил или волк,
быть может, гиена гуляла в песках за шатрами,
но псы успокоились и что, видать по всему,
какая-то птица во сне потревожила их.
А может быть это был джинн? Ведь обычная тварь
следы оставляет свои, пробираясь песками.
Нередко в полуденный зной, когда воздух дрожит,
плывёт паутина и змеи ныряют в песок,
под яростным солнцем шагал я с открытым лицом,
тряпьё, лоскуты полосатой заношенной ткани
накинув на плечи. А ветер горячий трепал
отросшие космы волос непокрытых моих,
немытых, нечёсаных, неумащённых волос,
которые слиплись и жёсткими сбились комками.
Немало пустынь, беспредельных и гладких, как щит,
своими ногами прилежными я пересёк.
Взобравшись на кручу, с вершины скалистой горы
я даль озирал, неподвижный, немой, словно камень.
И рыжие козы, как девушки в длинных плащах,
бродили вокруг, беззаботно щипали траву.
Под вечер они приходили покорно ко мне,
как будто я их предводитель с кривыми рогами.
Какой "прозрачностью для ветров жизни" обладает этот персонаж, а? И как же он свободно, сорвавшись со своей ветки, катится по ветру! Просто зависть берёт. На том - прощаюсь, любезный Николай Алексеевич. Желаю вечно здравствовать. Только не настаивайте, чтобы я поскорей явился пред Ваши очи, чуть ли не в первой декаде сентября. Не пишите, что я всем вам очень нужен: всё равно не поверю. Если Йорик перестал шутить, кому он на фиг может быть нужен? А сентябрьские декады... Может, их вообще не будет, ни первых, ни последующих. Как и самого сентября.
Но не беспокойтесь, когда помру совсем - то завещаю перевезти Вам в институт моё сердце, или гипофиз, или другой какой орган. На Ваш вкус, выбирайте. Кажется, именно так поступил Прометей со своей исклёванной, изъязвлённой орлами печенью: завещал её горячо любившим его людям, которым он так был нужен, и некогда приютившей его второй родине. Нет?