Во время одной из моих одиноких прогулок попал я на старое русло реки, уже совсем высохшее. И пошёл по нему, и вышел на не знакомую мне полянку в лесу. Уже смеркалось. По пояс в папоротнике я стал искать выхода из леса, и уже почти набрёл на дорогу, когда по ней прокатила чёрная "Волга" с открытым окошком. И что же? За рулём "Волги" сидела та самая старуха. Но теперь - в декольте и кружевах. Вся раскрашенная. И в жемчужном колье.
   Не поверив глазам, я решил проверить их ногами, и помчался наперерез "Волге", путаясь в папоротниках, так как оказалось - дорога описывает вокруг этой полянки петлю. Но когда я продрался, наконец, сквозь заросли, и выглянул на сумрачный вечерний свет Божий, мне открылась сцена ещё более ошеломляющая. Я увидел шабаш. В укромном местечке леса, на пригорочке, при полном параде включая ордена за все войны века, в свете фар поставленных кружком авто, все известные мне Здоймовские берберы водили хороводы!
   Честно говоря, не знаю, видел ли я всё это, было ли всё это, может ли такое быть. Может быть, весь этот бред был рождён сиреневыми сумерками и моим помрачённым сумеречным сознанием. Но на всякий случай я постарался побыстрей унести оттуда ноги. Вот это-то и наводит на сомнения: если бы это всё было на самом деле, смог бы я унести оттуда ноги?
   А, может, это были вовсе и не Здоймы, кто их разберёт... Я среди местных берберов, как марсианин в Китае, все они на одно лицо. Я - специалист по африканским, знаете ли. А местных я для своих нужд распознаю только по увечьям. Но если совсем честно сказать, то я не уверен, что правильно распознаю: разве не похожи все увечья друг на друга в любой части света, в любом... столетии?
   Добавлю ещё, что после той истории с аистёнком аисты в Здоймовских гнёздах уже не сидят. Улетели в Африку? Что-то рановато.
   О. 26.8.Здоймы.
   19. ДЖ. Т. РЕВЕРСУ В МАДРИД.
   Я стал испытывать приступы тоски по Испании, дорогой Джон. По этой выжженной пустыне. По этой отощавшей смуглой девочке-монахине. По этому скудному Ерусалиму - Сант-Яго де Компостела, всё чаще вижу я его во сне, когда получается уснуть. И это при такой роскоши, какую мы все имеем здесь. Даже местные аисты кажутся мне теми, помнишь? Я думаю: может быть, всё дело именно в пустыне? В скудности Ерусалима? Ты видишь, Джон, решиться поехать в Ерусалим - это можно. Но как решиться вернуться из Ерусалима, коли душа решает остаться там?
   Смею надеяться, что я понял "Тристана" почти вполне. Почему ты так скептичен в отношении моих возможностей? Это не по-дружески. Главное, что я понял главное: "Тристан" - комментарий к жизни, в том числе и моей. Ну, а моя жизнь, конечно, комментарий к "Тристану". Так оно и кружится, вальсирует в обнимку. Что, мало ЭТО понять?
   Если тебе мало, прибавляю: Горацио желает написать изысканный роман с интеллектуальной подкладкой, и в этом вся его жизнь. А Тристан, которому нужно просто жить, стоит за китч, за мюзикл под аккомпанемент роты. Горацио жаждет уничтожить царство Артура, которое и есть совершеннейший китч, а Тристан желает его достичь и там жить. Итак, жизнь и есть, по Тристану, китч. А что же тогда, по его воззрению, смерть? Тем более прост ответ: абсолютный китч. А по воззрениям Горацио - смерть есть именно БЕЗОТВЕТНЫЙ ВОПРОС.
   Тристан - это простодушный гитарист. Горацио - траченый мыслишками интеллигент. Они соперники, ну, скажем, как аист и коршун соответственно. Но не более того, ведь оба эти существа - птицы. Аист, Тристан, простодушен, потому что душа его не разорвана рефлексиями, противоречиями. В неделимости души суть её простоты, как вообще в неделимости - суть простоты всякой. Аист хищник простой, если можно так выразиться... Совсем иное - хищник сложный. Это Горацио, коршун.
   Как бы ни были странны отношения этих героев, а они - точная копия моих отношений с местными берберами. Я, Горацио, несовершенен в сравнении с ними, а почему? Потому что непрост. Моё несовершенство - это расслоение души, и следовательно - её вынужденно сложная жизнь. Вынужденная, значит, несвободная. А неслоёная душа бербера совершенно свободна, и даже может самостоятельно летать, так она цельна и автономна. Моя же при самостоятельном полёте просто рассыпется на части. Итак, я построен как интеллектуальный роман, а бербер как китч. Потому он просто живёт, а я - лишь размышляю о жизни, а то и о хронике, подражающей жизни, комментирую её, задаю ей безответные вопросы... То есть, будет логично продолжить, я есть смерть.
   У бербера и со смертью всё просто: если на его крыше не селится аист, бербер сам лепит аиста из глины и сажает на крышу. И всё, никаких вопросов, только ответ. Спрашивая, де ты робыш, бербер не нуждается в ответе. Это вообще не вопрос, а так, простой регулярный выдох души, простой восклицательный знак! Сами увечья бербера не делают его сложней - не забывай моё определение простоты! - даже увечья бербера ничто иное, как всё те же увечные деревья в затоке, или сама его земля, которую так же корячит плывун.
   Я же, неизлечимо сложный и противоречивый, имею лишь вопросы, и никаких ответов. Я и наружно похож на безответный вопросительный знак с многоточием. Как я ни пытаюсь, а создать китч мне не по силам. Ведь китч - это уже ответ, и создаётся он не вопрошающим мастером, а публикой. Подумай над этим и ты, клянусь, это глубокая мысль! Китчем может стать и книжка, и песенка, и стул. Пожелай этого последнего публика. И вот я, в итоге безуспешных попыток своих опроститься, сижу в одиночестве, без никакой публики, на стуле своём и за своим столом, а рука вовсе не лепит глиняного аиста для жизненных нужд, а выводит на полях манускрипта нечто никакого отношения к жизни не имеющее:
   это душа Ивана Аврамовича,
   а это - Пылыпа Мосеича.
   После этого моя рука пытается, если уж не мою душу опростить, так эти чужие души усложнить: то есть, изувечить, раздробить на части... И что же? Не выходит. Попробуй сам, если не веришь. Они просты, как... гипофиз. Его можно разжевать целиком, как мелкую ягоду, но разделить на непохожие, иные по отношению друг к другу части невозможно!.. Нет более простых вещей в нашем свете. Только вечность проще: её нельзя и нарисовать. Но в каком свете та вечность? Вот что я думаю о "Тристане", и всё - верно думаю, если исключить из моих определений слово "нельзя". Так как "Тристан" утверждает: можно. Тогда всё, что я неверно думаю, включая слово "нельзя", я думаю о мясопроизводстве. Кажется, мне стало трудно выражаться внятно. Но ты простишь мне мой романтизм: в конармии Будённого и конь может стать всадником. Или евреем. Или романтическим писателем.
   Как видишь, почти всё главное я понял. Я только одного не понял, у меня самого начинает кружиться голова, когда я пытаюсь это понять. Ладно, это постоянное расщепление реальности, этот синтез и распад повествования, это его закругление, это вечное вращение, возвращение к началу, почти неотличимому от конца, если бы не нарочно оставленные на последней табличке - она же, согласно номеру и содержанию, первая - маленькие дефекты, эти небольшие неточности при повторении, крошечные изменения, превращения... Я отлично вижу, чем всё это сделано, и во что оно само собою превращается, складывается в пути, во вращении формы: этих вложенных друг в друга китайских шаров. Но вот что... Если табличка No1 реально первая, а она реально первая, о том свидетельствует вся номерация, и повторяю - всё содержание, то КАК на ней могут появиться изменения? Как вообще возможны превращения того, чего ещё не было, что появилось ВПЕРВЫЕ? Вот от этого-то у меня и кружится голова: КОГДА эта первая табличка?
   То есть, например, если что-то действительно происходит, если что-то действительно есть, например... например, я умер, то когда я об этом пишу?
   Если подумать ещё, то начинают грызть ужасные сомнения. В чём? А хоть и в действительности действительного. Усиливает сомнение постоянное чувство вины, меня преследующее: перед людьми, перед инстанциями, перед женщинами... Я, вон, даже в ОВИРе чувствую себя виноватым, хотя - в чём бы это? Поверь, сидя там, я точно знаю, что не виновен ни в чём, а вину чувствую. Я ж не в белой горячке, знаю реальность, в которой обретаюсь, и не нахожу в ней ни одной причины для такого чувства вины. Но видимо в глубине моей существует знание другое, тайное, по меньшей мере - существует подозрение, что вот это моё знание, первое, не единственно. Что и реальность, мне известная, не единственна, есть и другие. А в других может быть... всё совсем иначе, да просто как угодно. В какой из этих реальностей я живу на самом деле, вот ведь какой вопрос. Ответ: да хоть во всех сразу. А умом постигаю лишь одну из них, может, и не самую существенную.
   Чтобы не впасть в отчаяние, остаётся лишь упрямо твердить, наблюдая вращение призрачных форм: вертись, вертись дальше, не останавливайся. Что соответствует: я не умирал, не умер, я не умру. Я не умираю.
   Знаешь, я некоторое время помолчу, а? Мне надо бы собраться с мыслями... Не обижайся. И не дёргайся: с книгой всё будет в порядке. И меня не дёргай.
   О. 25.8.Здоймы.
   20. Л. Д. ИСАЕВОЙ В ПОЛТАВУ.
   Привет, сестричка!
   Что же это, я тебе не надобился лет десять, а теперь вдруг понадобился? Но так и быть, напишу - что тут у меня есть...
   Есть, прежде всего, ветер. Точнее - жуткий шторм. Далее: на почте служит женщина по имени Правда Кирова. Нисколько не вру. Купить у населения продукты нельзя. Летают и очень больно кусаются слепни. Даже в коровах есть нечто враждебное. О диких животных, или птицах - вовсе умолчу... За мной постоянно следят. Все. Над головой всегда кружатся разведчики, коршуны.
   Кстати, о коршунах, их тут зовут канюками, или фамильярно - канями... Они всегда в небе. На них обычно избегают глядеть прямо. Встречаю, скажем, лесника. Тоже зловещая фигура... Говорю ему: "Ветер, ветер-то какой, не к ливню ли?" А он и отвечает: "К землетрясению!" И смотрит не в небо, ни ресничкой в ту сторону, а в землю. И так все и всегда. Потому у них такие здоровые холки.
   А теперь сюда собралась ещё ты! Это будет последняя капля...
   Может, тебе покажется, что я неудачно шучу. Но покажи мне человека, который вообще станет здесь шутить? Плюнь-ка ты на свою затею. Купи себе дом на Чёрном море, пока не вздорожало там... А встречаться нам с тобой незачем. Так и скажи отцу.
   Скажи ему также, если бы не мать... я бы и с ним отказался встречаться. Ты поняла? Ну, и передай.
   Писать мне тоже больше не надо, поэкономь на бумаге - купишь в Крыму и Воронцовский дворец. Да и у меня тут мусорной службы нет, приходится самому сжигать, а на дым слетаются все враждебные мне духи со всех концов света. Враждебны же они все: человекоподобные и без всякого подобия, перезрелые и совсем слюнявые, и с гербами во лбах, и в блестящих касках... И сладко подвывают им ужасные Сирены, аккомпанируя себе ударами в глиняные макитры, нахлобученные на варенки тынов.
   Желаю счастья. Твой старший брат О.
   25.8.Здоймы.
   21. Ф. В. КЛЮНЕНКО В МОСКВУ.
   Любезный Фёдор Васильевич!
   Ваши подозрения, они же обвинения, просто смехотворны.
   Для начала Вы пишете, что у моего нового вступления к роману хулиганский привкус. Отвечаю: я уверен в том, что сейчас и требуется такой. Это - соц. заказ, если хотите, наших дней. Сегодня сам голос времени - хулиганский.
   Дальше Вы предъявляете претензии к переводу, утверждая, что я слишком осовременил роман параллелями с существующим актуальным моментом, как будто может существовать неактуальный момент!, жаргонными выражениями и т. д. Что Вы нашли в книге множество несоответствий с действительностью того века: географических, психологических и проч. Отвечаю: я старался держаться поближе к оригиналу. Все претензии - к автору.
   Вот, именно тут Вы и проговариваете своё основное обвинение. Вы пишете, что у Вас есть подозрения в адрес автора. Что, будто бы, Вам ясно, что я подделал его. То есть, что я сам сработал этот роман и придумал для него фальшивого автора. Что, будто бы, Вы в этом абсолютно уверены. Вы пишете: вся эта "хроника" - собственные комментарии "некоего О. Д. Исаева", его "приписки" к несуществующей книге. И, кроме этого, Вам "кажется", что книга действительно нуждается в комментариях, только не таких, как мои. Потому что мои-де намеренно запутывают дело дополнительно. Особенно, пишете Вы, в комментариях нуждаются последние эпизоды. Честно говоря, это уж слишком... Креститься надо, если кажется. А если Вы не хотите печатать книгу, так прямо и скажите.
   В комментариях нуждаются особенно, а то и только последние эпизоды? Значит, Вы крайне невнимательно читали первые страницы: там полно деталей, взывающих к комментатору. Начать хотя бы с отчёта о первых заграничных впечатлениях нашего пилигрима. Я выдумал Реверса? Псевдоним "Реверс", говорите Вы, - это неловкая анаграмма, шифр, этимологическое мошенничество, плохо скрывающее имя, от которого псевдоним произведен, имя "Ревич"? Не смешите. Да Вы просто не знаете, что такое анаграмма! А причём тут этот Ревич? Где Вы его нашли? Вы-то - откуда его взяли, от чего произвели, откуда он тут-то взялся! И зачем мне вообще это нужно было делать? Вы бы прежде подумали, чем писать мне такую чушь: если некто Исаев выдумал некоего Реверса, то кто тогда выдумал некоего Исаева, а? И тогда: кому ж Вы всё это время писали письма? И кто писал письма Вам и всем другим?
   Со своей стороны я могу предъявить Вам именно эти доказательства существования Реверса: копии моих к нему писем. А если этих писем будет недостаточно, то я предоставлю все другие мои письма. Это заставит Вас перестать сомневаться, по меньшей мере - в моём существовании. Иначе мне придётся, даже имея на руках Ваши письма, усомниться в Вашем.
   Усомнясь же в Вашем существовании, мне, человеку также несуществующему, то есть - находящемуся в полной от Вас безопасности, ничего не останется как послать Вас подальше. Как прикажете ещё поступать с навязчивым привидением? И Вас, и Вашу осточертевшую книгу, и вообще - всех вас.
   С глубоким почтением некий Исаев О. Д. 23.8.Здоймы.
   22. Е. А. СЕВЕРЦЕВОЙ В МОСКВУ.
   Милая Катюша!
   Две формулы я вывел в эти дни... Первая. Лесник - посредник между птицами и Здоймами. Вторая. Есть только один способ интеллигентному человеку стать простодушным: умереть.
   И обе формулы объединяет ветер.
   Точнее - ураган. Обычно меня раздражает и самое слабое веяние, дуновение, а теперь, а такому я даже рад. Ураган бьётся в окно и бегает по крыше. Он преображает лица Здоймовских берберов в птичьи. Заброшенную железнодорожную станцию - в кастильский замок, куда сразу же въезжает сельская больница. Барышню Бурлюка - в скромницу-мавританку, а её спидныцю - в паранджу для задницы. Он преображает и меня, я становлюсь проницаемым, он проходит сквозь меня, я - сквозь него. Мы лояльны друг к другу. Ничто в урагане не препятствует мне, и я ему не препятствую. Ни прекрасное, ни ужасное не трогает нас обоих. Ни печали, ни концы. Только одно: бескрайнее и одинокое в своей бескрайности.
   Передо мной на столе вот-вот вылупится бабочка. Её готов уже сожрать паук. Если ему не удастся самому с ней справиться, поможет Володичка.
   Листья, листья стальные и медные, их сбрасывает ураган в воду, идут круги по воде, пересекаются с кругами, выписываемыми рыбой, проникают друг в друга, как китайские шары с секретом. Возмущённый ропот протестантской тополиной рощи проницается хором католического соснового бора, сокращённо - собора. Дубы сотрясают землю. Туманы проносятся над равниной, как поезда. Всему виною этот ветер.
   Он - жив, он - существо. Он прост и неделим, и близок мне, и леснику, и птицам... Он может опустить и приподнять, он глушит, открывает уши, дурманит, как дурманят души иного покроя при встрече и внезапной любви. Мозг стынет, испаряясь от холода, когда его продует ветром, когда в него проникнет ураган. И мысли улетают... как аисты, далёко, в Африку, наверно. На этих же ветрах. На бело-чёрных воздусях. И как они, воздуси, всё бело-чёрно на равнине: серебряные рощи, гнёзда канюков, и груши, чернослив, всё бело-чёрно и горчит. И аист бело-чёрный, как Жюль Верн. Как самка и самец канюка. И вся равнина с птичьего полёта, сферическая круглая равнина, куда сползает дом. Где кончится она - никто не знает, это знаю я. Я знаю, что у ветра и равнины за углом. Пойду туда, за угол...
   Другие говорят, что ветер - есть результат простого перепада температур. И следствие различных испарений. Что мне до этого? Покуда ветер, мой ветер всё растёт. Он изолировал меня от мира, к себе же привязал отсутствием по-прежнему дверей и ставен в доме, посредством, стало быть, ленивой Бурлючины. Мой дом пронизан ветром сквозь. Я б яму мог себе отрыть, и спрятаться в могилу эту, но мне мешает тот же ветер. Пронизывает он, как паутину, душу. Не навевают ли его те канюки, которые парят, ни разу не махнув крылом, с утра до вечера, а то и ночью над равниной? А может, автор ветра - мёртвый бело-чёрный аист? Но нет, об этом всуе не болтают. Но да, ведь что-то подымается из недр моей души навстречу ветру, похожее на счастье и любовь.
   Клюв каня разевает криком. Кричит и гусь. И бык мычит. Лишь аист на лугу молчит... Но стоп: об этом всуе не болтают, да, я знаю.
   Клюв кани - жук, попавший в глаз. Так, значит, падая с небес, мне коршун клювом тоже может засандалить? И почему мне видится при этом дохлый террорист, в Севилье, на заплёванном асфальте? Нет, не знаю.
   Я знаю только лишь, что ветер бело-чёрный гремит набором составных моей души. Что я пишу давно уже стихами, что стае птиц над стадом есть причина: вот это дикое скопление над стадом мух. И эти облака над ними всеми есть следствие того, что раньше, некогда тут было море. Я знаю: перистые облака над лугом ангельские крылья, похожие на крылья аиста, раскинутые по равнине. Я знаю, что многоэтажные громады в небе переворачивают представления о мире, в котором я живу, мой мир приобретает новое, чужое измеренье, по счёту - третье. Так я становлюсь лифтёром, по-прежнему зачисленным на должность машиниста, хотя уже могу летать. Я знаю это, сидя на моём холме, с него сползая.
   И замкнуто пространство на моей равнине в сферу не вдаль, а вверх. И так же время. Там и там - одни и те же птицы.
   Под ветром оживает всё, и мёртвое. Возможно, даже аист оживёт. А что? Схожу-ка, гляну... Деревья, камни оживают без сомненья. Но не в отдельности, а общим неделимым организмом, и по определению - простым. А ветер, ветер неделимый - его душа, простая и литая. Все деревья, растущие наружу из земли, из недр литого организма, всё это волосы его, я понял. Но отчего из недр моей души растёт тревога? Я не знаю.
   Зато я знаю высший орган организма, а также орган низший и презренный. Я восхищаюсь им. И думаю при этом: неужто мне не станет места в этом теле жизни, неужто в китч я не могу войти его, пусть самым жалким, элементом? Неужто этим мощным организмом отвергнут я, как женщиной? Неужто этот жуткий организм есть женщина, а я отвергнут ею как жалкий импотент и педераст панельный! Что ж с таким поделать может женщина? Только прогнать. Она немилосердна ко мне, пузатому... Но я и сам готов уйти. Не буду в лавку деревянную лупиться рожей. Но что же это значит... значит, женщина есть тоже китч? Похоже...
   И похоже, что я вступаю в отношения свои с простейшим организмом, с женщиною схожим. И, бросив все мои научные труды, я сборник составляю моих эпистолярнейших стихов. Ведь тут уже бессильны стансы, поэмы и романсы Блока, Рильке, Аш-Шанфара. Приходится изготовлять свои. Один из них цитирую сейчас, который обращён к тебе как родственнице женщины вселенской, той, с душою-ветром бело-чёрной. Держи:
   Свеча дрожит в твоём зрачке печальном.
   Соври ещё, ты всё мне дорога.
   Сердечко-маятник я целый год качал нам.
   Один лишь год сердчишка укачал нам
   и укатился за земные берега.
   Соври, дружок! Ты любишь? Что за горе...
   Не верь, не бойся, не проси наган,
   не закрывай глаза, не выпивай всё море,
   и так всё сбудется, и без того. И вскоре
   я выльюсь за земные берега.
   Итак - всё кончится. И кроме нас. Ведь вскоре
   я укачу через земные берега.
   Прольюсь я за земные берега.
   Как видишь, Кать, романс А. К. Толстого, да в сочетании с эсеровским девизом, вполне потянет на поэму - в современном смысле слова. И я, как видишь, докатился до поэм, со своего холма сползая, - и тоже: в самом современном смысле. А как же мне иначе? Пошлю, пожалуй, строки эти на адрес самого Толстого... Увы, ответ не получить. Часы пробили "поздно". Тогда я лучше напишу ещё стихи, в которых медное кольцо на пальце перетекает в, рифмуется с концом такой строки: "твоё перемещённое лицо". Пусть превратится медное кольцо в лицо. А слово "человек" поладит с домом, который подарил тебе твой ЖЭК. А я создам научную поэму об этом в домике другом, который мне никем не дарен: я заплатил 400 рублей. О чём сегодня и жалею... Ведь, Господи, как он печален, этот дом, приобретённый для потехи!
   Но вот и рифма для концовки подошла: а может - мне действительно уехать?
   О. 22.8.Здоймы.
   Не хочется, всё же, кончать стихами... Мне представилось, что это я лежу там на лугу, в позе мосла, с вывороченным крылом, с раздавленным горлом... Вот теперь кончаю.
   23. Н. А. ПОКРОВСКОМУ В МОСКВУ.
   Почтенный Николай Алексеевич!
   Теперь я знаю подлинную стоимость наших дружеских отношений. Вы их поддерживали только потому, что нуждались в крепком стороннике, верном Вам оруженосце в этих ваших кафедральных войнах. Проверив Вас на моей личной, не имеющей отношения к Вашей войне, крошечной просьбе - прислать мне выписку из словаря по поводу слова КАНЯ - я подтвердил мои предположения окончательно. Вы не удосужились исполнить эту невинную просьбу. Чем и доказали своё абсолютно утилитарное отношение ко мне.
   В своё время я совершил ошибку, втянувшись в войну на Вашей стороне. Теперь я её исправляю. Не вздумайте только объявить, что я "плохо исполнял свои обязанности" все эти годы, не заслуживая даже своей зарплаты, не говоря уже о благодарности. Если Вы надумаете уволить меня по отягощающей статье, используя эти жалкие выражения, то вот Вам, я упреждаю Ваш возможный шаг: прошу считать это письмо заявлением о моём уходе с Вашей кафедры по собственному желанию.
   Мой уход от Вас не значит, впрочем, что я перейду на кафедру Ваших противников. Они мне так же глубоко омерзительны, как и Ваши союзники.
   Если же Вы, не подумав хорошенько, начнёте шантажировать меня, ну, хотя бы тем же моим протеже Ревичем и его зависящей от моего поведения судьбой... То я упреждаю и этот Ваш вполне возможный шаг заявлением вторым: плевать я хотел на вашего Ревича и на его судьбу. Считайте, что нет никакого Ревича, и не было. Вам же всем будет спокойнее.
   Считайте также, что и меня нет. Что я умер, а слухи о моей смерти несколько запоздали и до Вас ещё не дошли.
   Тем не менее всегда готовый к услугам Исаев О. Д.
   20.8.Здоймы.
   24. ДЖ. Т. РЕВЕРСУ В МАДРИД.
   Джон, прошу тебя: перестань дёргаться и дёргать меня по пустякам! Что за важность - книжонка... Что, тебе делать больше нечего, как заваливать меня просьбами о посредничестве? Ты мне мешаешь работать. Понял? Да и какой же из меня посредник в этой-то истории с Гамлетом! Отстань ты от меня, прошу тебя вполне серьёзно, пиши напрямик издателю. Уверен, вы с ним быстренько столкуетесь.
   Исаев. 20.8.Здоймы.
   25. А. П. ДРУЖИНИНУ В МОСКВУ.
   Любопытно, делает ли почмейстер Правда Кирова стойку "чур-чур" ввиду моих писем? Я думаю о перлюстрации: не начинается ли она уже на местной почте. Эх, не любит меня мой народ на моей родине! Ты скажешь: ну и что, не любит баба наплевать, чёрт с нею. Да? А что делать с тем, что я люблю их всех, прямо сказать - навзрыд? Ты знаешь, я, кажется, понял - что происходит. Они меня боятся. И я их боюсь. Но они-то знают, чего именно боятся. А я всё голову ломаю. Вот-вот, то, что я постоянно ломаю голову, и это написано у меня на роже, и есть причина усиления их страхов. Доказательства? Пожалуйста...
   Они меня шантажируют кроликами и огородом, так? Прекрасно. Это значит, что они хотят придать мне понятные аттрибуты. А поскольку я упорно отказываюсь это делать, возникает волнение. Это как если бы фараон вдруг вышел к народу без причиндал в руках, или Илья-пророк отказался бы метать молнии. Здоймы рассматривают огород и кроликов как добрые приметы, а я - как злостные оковы. Мне, моему Я добрые Здоймы хотели придать определённые очертания, чтобы со мной можно было как-то жить рядом, чтобы меня уловить. А я - напротив, стремлюсь стать всё неопределённей, неуловимей, и то гипертрофирую своё Я, то напротив, стараюсь, чтобы оно вовсе исчезло. Хотя, кажется, единственный путь к исчезновению Я и есть его бесконечная гипертрофия. Следует выйти в бескрайнее, прорвав кокон, сферу, следует перелиться через границы Я, чтобы проклятое обременительное Я исчезло, утратив очертания. Иначе говоря - я мечтаю поступить подобно тому монашку, который добрался до края земли и прорвал небесную сферу теменем, помнишь такую картинку? Я мечтаю прорвать Круг Земной и Небесный, Круг Времени и даже многослойные Круги Вечности, так как остановиться мне в моих мечтах невозможно: я - радикал. Смешно? Конечно, смешно. И ещё смешнее: я, стремясь избавиться от всех без исключения причиндал, в том числе от благонадёжнейших, таких, например, как живот, по существу - аскет. И только благодаря тому, что мне свойственно ломать голову.
   А бедные Здоймы хотят меня просто узнавать, встречая на тропинке, желают запомнить меня по приметам, хотя бы по тому же животу! Они хотят показывать меня детям, приговаривая: "ото блукае товариш Исаев, товста добра людына, хоч и з городу". А я назло им худею, отказываюсь от всех примет, я не хочу, чтоб меня кто-то помнил. В сущности, я хочу не остаться в чьей-то памяти, а исчезнуть из неё. Вот как я мечтаю проникнуть в вечность, и обрести бессмертие: меня должны забыть все. Но и я должен забыть всё. И прежде всего ум свой. Я вынужден теперь признать: обвинение в уме, предъявляемое мне часто всеми, обоснованное обвинение.