Исаев. 3.9.Здоймы.
   16. ОТЦУ В ПОЛТАВУ.
   Я завёл себе режим для укрепления здоровья. Прежде всего - нервов. Гуляю обязательно четыре часа в день быстрым шагом. Облазил все окрестности, знаю их уже лучше туземцев. Впрочем, это нетрудно: местные в собственной местности не разбираются вовсе, как слепые. За пределы хутора они не ходят. Так что не спрашивай их о том, что находится в километре отсюда: в ответ получишь молчание. Стало быть, они ещё и глухонемые. Есть, правда, у меня подозрение, что молчание это не от глухонемоты, а от лжи. Что они не хотят говорить, чтобы не проговориться. О чём? Тьфу, прочь дитя, прочь...
   Нет, иной мир не в Африке, а тут, на родине. Я и украинские берберы - вот два разных мира. Как машинисты поездов и машинисты лифтов, они живут в разных плоскостях, и всё тут. Только... только я бы один разок хотел понять, одним глазком бы заглянул в их нутро, чтобы узнать: как чувствует себя существо, как оно вообще чувствует, что же оно видит кругом себя, существо, никогда не покидавшее Здоймов! Которое всегда, вечность, находится в их пределах и имеет перед собой всё тот же неизменный мировой круг: непоколебимую ничем затоку.
   Последние дни мои скомканы чем-то... Голова не варит. Наверное, мои письма о том свидетельствуют лучше всего. Вот что, я некоторое время писать не буду, отдохну. А то получается, что я вместо своей работы - только и пишу, что письма. А на то и другое вместе меня не хватает.
   Скажи твоей дочери, чтобы тоже не писала мне. Я всё равно не смогу ответить.
   О. 3.9.Здоймы.
   17. Е. А. СЕВЕРЦЕВОЙ В МОСКВУ.
   Дописываю прерванную повесть.
   С той стороны к стеклу прижалась вовсе не ветка тополя, как я было решил, а чья-то мягкая голова, то ли в кокошнике, то ли в перьях. Изо рта головы торчала гибкая колбаса, которую я в первый миг принял за чудовищный pennis. Благодаря сопротивлению стекла, колбаса выгнулась и подрагивала. Потому-то стекло так отчаянно дребезжало. Повыше колбасы, из расшевеленного вороха перьев выкатился блестящий круглый глаз.
   Сердце моё, и все другие потроха затряслись. Коршун, решило моё подсознание сразу, живой крови жаждет. Но сознание проклятое моё продолжало свою работу над разумными объяснениями происходящего. И в нём мелькали, перемешивались, падали с полок, сползали с балконов дикие предметы, столь схожие с органами существа за окном: перья, когти, колбасы, морковки, резиновые дубинки, пуговицы с трещинами, шрамы... кратеры, разорванные извержением лавы... "Здоймиха, Здоймиха, ты, зараза бешеная!", заорал я, узнав, наконец, этот глаз в похожих на измочаленные перья шрамах. "У, проклятая баба!"
   Тут тополь рванул крышу с новой силой, колбаса, торчащая зачем-то из Здоймихиного рта, вдавилась в стекло, сложилась почти пополам... Но стекло выдержало, видимо, колбаса была чересчур мягкая, как говно в презервативе. И сразу всё вместе шарахнулось прочь, в темноту. И пропало. Тю-тю. Вот ведь стерва, обречённо подумал я. И сразу усомнился: а она ли то была, Здоймиха? Слишком уж резво то отпрыгнуло назад во мрак, которым оно и было порождено, и откуда оно ко мне вышло. Между тем, сердце моё, и всё другое, что было упало в пятки, возвращаясь на своё место - проскочило его. И полезло выше и выше, в башку, и ещё выше, думаю, прямо в карман Кондратию. Есть тут и такой мужик, наверняка - космополит, сволочь, то есть, тоже Абрамович, как и все остальные. Или Моисеевич.
   Вот какая была у меня ночка, моя Катерина, моя ты Испания. Спокойно спи, девочка. Не думай о завтра. Об этом - чего же особенно думать, оно и так известно: завтра утром будет снова морда твоего Бурлючины, и точно такая же, как вчера, досадливая. Интересно, что после той ночи Володичка прямо поинтересовался: долго ли я ещё здесь пробуду, останусь ли и на сентябрь. Вот так. Это у себя-то дома... А вот назло останусь! Был бы сентябрь...
   О. 2.9.Здоймы.
   А сынок твой вполне здоров. Я ведь уже говорил - даже чересчур здоров. Хочешь доказательств? Пожалуйста, вот главное из них, хотя и не единственное: он тоже занялся поэзией. Полюбуйся, какие опусы чирикает. Привожу без единой описки:
   слово бамбук дубина
   утюг крюк тюк
   рыба листок рябина
   скалка качалка урюк
   борьба японец сук
   стрекоза лодка сурок
   жизнь дурак жук
   барабан розги курок
   бегемот бык бочка
   крыса краска кора
   порка пачка почка
   дождь доза дыра
   затока мяч кожа
   замок крепость пола
   озеро мир рожа
   свет котёнок зола
   Постскриптум: Исай! Что вы в этом поймёте
   не знаю. И знать не хочу.
   Меня вы найдёте в помёте.
   Там крыс я зубы точу.
   Между тем, я понял тут всё. И докладываю: твой ребёнок здоров, как никогда. Но всё же я не профессионал в этом деле, и тебе следует за подтверждением диагноза обратиться к специалисту: к психиатру. Могу дать адрес.
   И скажи-ка, пожалуйста... Не читает ли мои письма кто-нибудь чужой? Ну, там, следы вскрытия на конверте и всё такое... А то у меня есть скверное ощущение...
   18. А. П. ДРУЖИНИНУ В МОСКВУ.
   Радуйся, Саня!
   Для начала спешу сообщить тебе, что Олег Дмитриевич, это я, если помнишь, здоров. Но на нём начинает сказываться возраст, увы, он, то бишь - я, устал. На какой половинке этого сообщения ты обрадуешься - твоё дело. А мне бы в радость - чуть придержать течение жизни, а то и запустить времечко назад, ну, хоть на немножко. Говорят, даётся по желанию. Так я очень этого желаю. Говорят также, даётся по делам. Но я ведь и делал для этого очень много. Боже, как же я устраивал жизнь! Со всей энергией, жаром, упорством сердца и ума. Неужто за такое ревностное служение не полагается маленькой поблажки, то есть, пенсии? Вот моё мнение: полагается. И, кажется, моя сегодняшняя усталость свидетельство тому, что с моим мнением согласны.
   В принципе, внешних причин для такой внезапной усталости нет. То, что всеми принимается за причины, на самом деле следствия, или проявления. В чём же причина? Не во мне, во всяком случае. Она где-то снаружи. Она похожа на чей-то приказ: кончай строить, надоело, начинай ломать. Скажу точнее: это не приказ, а тяготение, зов. Зов некой сердцевины. Сердцевина устала от одежд, она хочет быть нагой. Она хочет, чтобы её обняли голой, чтобы ничто не мешало ей проявлять себя. Выражаясь реалистично, я строил жизнь, окружая себя её общеизвестными аттрибутами, клал камень на камень, перемежая их кирпичами: знаниями, карьерой, бабами, книгами, деньгами - в меньшей степени... Всё это называлось становлением личности, ростом. Всё это было моё и было Я, без этого - не было и меня. И другие в совокупности этого видели меня. Отнять у меня всё это - и я исчез. И я отчаянно строил, накапливал, боролся, чтобы не исчезнуть. Вот, а теперь, а вдруг я не могу устоять перед пришедшим явно извне, перед вдруг данным мне, насильно подаренным, свалившимся на меня желанием всё это похерить.
   Вот, всю жизнь я строил себе кокон, а теперь он начал разваливаться. Нет, не я строил... Меня кто-то всю жизнь мою одевал и кормил, а теперь стал раздевать и... нет, не могу подобрать соответствующей грамматической формы по-русски. Перестал лепить мне маску, стал срывать. Это похоже на чьё-то проснувшееся внимание к моей сердцевине, после того, как кто-то вполне удовлетворялся моей наружностью. Моя мякоть перестала быть нужной, требуется сама косточка. Требуется вынуть зрелую косточку из мякоти, требуется вылет машущего крылышками существа из кокона на волю. Доказательства? Но ведь и мне оно всё прежнее надоело! Разве есть лучшее доказательство? Надо только его расценивать как доказательство, а не отмахиваться от него. И меня самого теперь больше тянет к косточке, чем к мякоти плода. Я стал грызть косточки! Есть ли более разящее доказательство? Меня вдруг как подменили, как подменяют в роддоме ребёнка. Это уже совсем не он, не тот ребёнок, не я. А тот, прежний, исходя из выше сказанного, исчез.
   Я перестал нуждаться в аттрибутах бытия, перестал бояться одиночества в их отсутствии, вот что я обнаружил. Теперь я боюсь, что мне в моём одиночестве помешают. Мои страхи в темноте - и те оттого, что я боюсь: кто-то придёт. Можешь ты себе это представить? Я стал бояться людей, что там, всего живого, это я-то! И весь процесс, нет, этот перелом произошёл со мной, кажется, в считанные дни. Нет, не верное слово... этот ПРИСТУП. Ну да, ну да, и гроб апостола Иакова доплыл из Палестины до Испании в три дня. Что ж удивительного после этого в моём деле...
   Только одно: что я оказался простым дураком. Как это я мог думать, что рост моего Я происходит по принципу кирпичной кладки, что вообще рост - это удерживаемое силой тяжести нагромождение кирпичей? Ведь под рукой очевидное: подлинный рост лишь спровоцирован силой тяжести, он ею как бы мотивирован. Она - всё его настоящее и прошлое, вот он и вынужден преодолевать её, вот и весь его мотив. Почему, зачем? А в ответ на другое тяготение, на зов из будущего, он ему, будущему и силе тяготения оттуда отдан и тянется к нему. Подлинный рост не кладка стены из кирпичей, а разлом кирпичей, разрыв и деление живых клеток с муками, с болью, с криками отчаяния - о чём? О гибели этой самой клетки! Он - вечно становящийся, никогда не достижимый результат борьбы двух противоположных тяготений, к разрыву и к единению, к разложению и к слиянию, к порядку и беспорядку в равной мере - чего? Мотивов и причин. Это жизнь.
   Да, взаимопритяжение, но и взаимопреодоление. Само время жизни двойственно: из будущего - к нам, и от нас - в будущее. Это как... кольцо, на окружности которого поставить две стрелочки, указывающие одно направление вращения, но на противоположных концах диаметра. Смотри, вроде они и в одну сторону указывают, ан нет, в две, да ещё в противоположные, но ведь так и вертится любая окружность. Одна стрелочка - это тяготение мотивов, хорошо знакомых нам в форме будто бы наших желаний. Принято называть их также всех скопом: цели, поскольку всем ясно, что они из будущего, но я бы, сегодня, предпочёл словечко: приказы. А другая стрелочка, встречная, - это тяготение причин, вытекающих из следствий после того, как заброшенные к нам из будущего мотивы-цели превратились в эти самые причины. И их мы называем неизбежностью. А в сущности это ведь одно и то же, нарисуй только такой кружок - и вопросов не будет. Будет лишь положительное осознание этого. И недоумение - а на какой же именно точке окружности происходит это превращение, этот перелом, ПРИСТУП? Но и недоумение - форма осознания, тем более, что ответ прост: а на любой.
   Но вот как раз осознавать-то мне всё это, почему-то, горько. Нет радости, Саня, нет. Горечь эта вот и сейчас у меня на языке. Потому что и пища тут имеет горький привкус. И груши, и сливы, и воздух, и вода. Ветер горчит. И по мере того как усиливается, всё больше горчит. И душа горчит. Всё чаще туда является образ моей бабки-еврейки. Вечная осень, братец ты мой. Пенсия, седина, судороги конечностей, сердечный ежедневный гонг. А ветер всё сильней, и уже вырван с корнем старый тополь в тополиной роще у реки.
   А ты - радуйся, Саня. Пока можешь.
   О. 29.8.Здоймы.
   Пришлось вскрыть этот конверт и подложить сюда новый листочек, ибо подоспела новая новелла. Так что следы вскрытия - от моей руки, не нервничай. Впрочем, могут быть и другие следы, кроме этих... Тогда - нервничай.
   А мне выпал теперь жалкий жребий быть пассивным наблюдателем. Из активной жизни, как ты уже понял из предыдущего письма, я активно же и выпадаю. Влекомый своим жребием, я наблюдаю круглый день, с утра. То есть, всё то время, когда вообще что-то можно видеть. Вот и сегодня заутра, ещё выковыривая сонные брёвна из глаз, уже вижу за окошком: у старой сливы стоит Бурлючина и дёргает пальчиком паутинку, призывая паука спуститься к нему. Тот, не будучи полным идиотом, конечно же не хочет спускаться и оставляет зов без ответа: остаётся пассивным. Тогда Бурлючина ловит нежную, словно невеста беленькую бабочку, и суёт её в сеть. Затем, подёргав паутинку снова, отходит. И с новой позиции сочувственно следит за действиями паука, на этот раз - весьма активными.
   Естественно, я был вынужден выйти из дома и подойти к ним обоим. И немедленно открыть диспут об ответственности за нарушение баланса в природе. Я говорил также о необходимости всякой жизни, о благородстве и ответственности человека за всё живое, и даже о душах насекомых. Короче, я продолжал занимать позицию отрешённого наблюдателя. То есть, я прогнал паука, хотя это уже и не имело значения для бабочки. После чего сорвал с дерева сливку и стал объяснять художнику, что даже я вот сейчас проделал убийство, ибо сливка - это плод дерева слива, а значит она есть смысл его существования, его суть, его душа. Затем я искусно провёл параллель между этой сливкой и нашим гипофизом, коснулся нашей души и её пристанища, и закончил предложением постучать себя по сосцевидному отростку, чтобы убедиться в истинности моих слов. Чтобы уже при таком невинном покушении на свою душу Володичка осознал, как это нехорошо. Но он пренебрёг моим предложением. И тогда я постучал ему сам. Какая, однако, сила заключена в прямых доказательствах, если даже художники шарахаются от них, как от проказы! А Володичка таки шарахнулся от меня, как от прокажённого. Какая мощь в них, если они преодолевают даже упрямство художников! Но чтобы убедить художника вполне, одной мощи недостаточно. Поэтому и мне на этот раз дело не вполне удалось.
   Шарахнувшись, он стал реветь какую-то невразумительную чушь. Простую чушь я бы понял, напрягшись. Но невразумительную, высказанную почему-то на Здоймовском диалекте, да ещё и голосом Здоймовского быка! Нет, на это моего понимания не хватило, и поэтому я ничего из речи художника не могу процитировать. Только под конец рёва что-то стало слышно ясней, но нисколько не понятней. Суди сам, может ли это быть понято: "...из-за тебя монастырь!" Ну, скажи мне - какой монастырь, причём тут монастырь? Да и нет тут никаких монастырей поблизости. И дальше: "... если ты моего пацана подведёшь!" Ну, а это-то что значит? Похоже, Володичка всё перепутал, ведь не его же пацан тут хозяин, да и подводят не дяди пацанов, а наоборот: пацаны - дядь.
   Но я, согласно жребию моему, всё это выслушал без возражений, и даже участливо. И вообще - непристойно вступать в пререкания с мажордомом. Казалось бы всё это верно... Но через час я, влекомый тем же жребием, вижу: на кухонном столе мучается в родильном припадке бабочкина куколка, подпрыгивает в судорогах, бедняжка, о деревянный стол постукивает! Вот-вот, стало быть, разродится. А над ней склонился Бурлючина и с плотоядным выражением морды ждёт. Чтобы, конечно же, только она появится на свет Божий - сразу отдать её, невинную ещё, свеженькую барышню, своему другу-паучку на поругание. Я снова не устоял перед зовом ответственности. Экклезиаст молчать не может. И снова обратился я к художнику с трезвым словом. Тут его прямо перекосило и он выразился в том грубом смысле, что я - глуп. И не только просто глуп, но и ЕЩЁ И глуп! Я снова смолчал, ибо продолжал влачить свой жалкий жребий. Но ещё и потому, что вспомнил своё новое увлечение поэзией и рассудил, что отчасти художник прав. Поэт обязан быть глуповат, так говорят сами поэты. Но не ему, художнику, в этом упрекать других! Эх, друг мой Саня, не жди ни от кого благодарностей и бойся, когда их тебе приносят. Что-то, значит, дурное замышляется против тебя. На этой мысли я и успокоился вполне.
   Но своих попыток проповедовать осторожное отношение ко всему живому, и даже настороженное, я не оставил. Ибо это уже не жребий мой, а миссия. Потому и взял с собой на мою обычную прогулку по окрестностям их обоих, нет, не с паучком: Бурлючину с Бурлючёнком. И вот идём мы, как выяснилось - уже общим жребием влекомые, ибо миссия и делает личный жребий общим, идём долиной рая. Справа от нас кущи и сосняк, слева речечка, в ней рыбки круги рисуют, а над кругами - кругами же коршуны ходят. После долгого молчания, когда мне показалось, что мы достигли известного единения во всём этом, я и говорю:
   - Зачем ты, Володя, приволок ко мне на двор эту неумелую скульптуру, грубо изображающую двух некрасивых ангелов, обнявшихся в непристойной позе? И куда ты эту скульптуру, эконом, собираешься определить в моём доме?
   - Я не приволок, - отвечает он хмуро, но всё же членораздельно. - Я её сделал сам. Но это не ангелы, а аисты.
   - Тем более! - вскрикиваю я. - Ангелов можно и над постелью приспособить, а аистов - куда?
   - Аистов на крышу, - говорит он, на меня не глядя. Он глядит под ноги, чтобы вернее наступить на лягушку.
   Я, разумеется, и такую идею не одобряю. Но из жалости к автору её не протестую в принципе, а пытаюсь хотя бы усовершенствовать.
   - Понятно. Но почему бы нам не завеcти на крыше настоящих аистов, с пёрышками вместо этих стружек?
   - Это каким же образом? - спрашивает художник. Видно, стружки, эти лавры попартистов, занозят и его.
   - Нет ничего проще! И для многих - нет ничего увлекательней, друг мой!
   И я коварно, то есть - художественно описываю, каким образом: он, художник, вкапывает посреди двора шест, сажает на его верх колесо от телеги, привязывает к колесу разноцветную тряпку. А дальше художник сидит и ничего не делает, только ожидает, когда его произведение сделается само. То есть, когда Господь пошлёт на колесо Ангелов. Аистов, поправляюсь я.
   - Колесует, значит, - хмыкает неумытый Володичка, но с явным интересом. Что же, Господь их специально для этого создаст?
   - Почему - создаст, переведёт уже созданных к нам на жительство. Я имею в виду, перешлёт нам тех аистов, которые сейчас живут вон в том уродливом домишке на другом берегу канавы, у самого пляжа. Господь отберёт птичек у наших соседей, и передаст нам. Ибо у нас им красивее и выше. Значит, удобнее им взлетать и садиться. Улетать и прилетать. Кстати, этой осенью они уж к нам не перейдут, зато когда весной они станут возвращаться из стран далёких, эти благородные юноши, да завидят с небес нашу яркую тряпку, да наше колесо...
   Тут молния сверкнула в этих самых небесах, они смутились, так как молния ударила в них снизу, поддых. Завыл ветер. Это Бурлючина так затопал ногами, что напугал их всех, включая своего пацана, которого он чуть было и не растоптал. Затряслись все суставы и крепления его. Глаза выкатились на щёки. Приняв такое обличье, он сообщил мне, что я не только глуп, но и совсем туп. И тоже: ЕЩЁ И ТУП.
   Вести диспут в таких терминах я не привык. И мне пришлось снова выслушать его речь до конца. Зато в конце я понял, что Бурлючина, бедняжка, не только заразился местной болезнью, симптомом каковой является столбнячная поза "чур-чур", но и доразвил её всеми своими силами. Ведь в числе прочего он сообщил мне, что аисты - не птицы, а символ. Вот так-так! И если аисты уходят со двора, значит, на двор приходит смерть, ибо свято место пусто не бывает, потому что сама природа пустоты не терпит пустоты. Вот так-так ещё раз!
   - Стало быть, к нам на двор придёт жизнь, - попытался логикой унять я художника.
   - Жизнь! - возопил он, вцепившись в свои отросшие волоса. - Да нас... нас пожгут заживо, вот какая это жизнь! Ты, ты...
   Здесь он произнёс снова мною непонятое. Но и не поняв, я призвал всё своё терпение и молвил:
   - Голуба моя... Видел я на картинках, как аисты приносят в клювиках деток хозяевам дома, приютивших их. Но чтобы они таскали хворост и бензин - такого не припомню.
   Тут Бурлючина, сражённый моей логикой наповал, съёжился и прошептал:
   - В клювиках... На картинках... Откуда ты знаешь, учёный книжник, приносят они детей или уносят, а? Неужто это можно распознать по картинкам?
   И это говорит человек, чья профессия - рисовать картинки! Итак, болезнь художника зашла так далеко, что старта уж и не видать. Таких больных следует предоставлять самим себе. Уже всё поздно. Решив это, я позволил паузе, наступившей после столь ошеломляюще-циничного высказывания художника о своей же профессии, длиться столько, сколько ей самой хочется. Мы молча повернули обратно, в сторону усадьбы, предоставив резюмировать дискуссию Господу. Напоминаю: мы - это я, мой мажордом, и пацан Юрий Владимирович Бурлюк, дитя мажордома. И Господь ждать себя не заставил, немедленно дал, подарил, сотворил нам это резюме в зримом виде. Не надеясь, очевидно, что мы сможем расслышать и понять Его слова, произносимые посредством ветра и листьев придорожного куста.
   Не успели мы повернуть к усадьбе, как нам было дано зрелище глубокомысленное и трогательное. Сочетание, случающееся исключительно редко. У самой дороги, в траве, в позе уснувшего младенца, подложив крылышко под головку, упоительно прикрыв глаза пёрышками, лежало тельце мёртвого аистёнка. Его освобождённая душа путешествовала в высях горних, по моему впечатлению, уже часа два. Но не больше, так как в это тельце ещё можно было ей вернуться. Разложение, по-видимому, ещё не началось. Кроме как на младенца, аистёнок смахивал на лошадиный мосол: под таким углом согнулась его шейка, образовав на сломе лишний сустав. Я хотел сложить ему эпитафию, тут же, на месте происшествия. Для чего поднял по-державински руку, повернул своё опечаленное лицо к слушателям...
   Но мне пришлось отложить исполнение моего намерения на потом. Ибо в эпитафии нуждался сам Володичка больше, нежели мёртвый аистёнок. Он и выглядел мертвей его. Потому как в его тело душа явно не собиралась возвращаться. Поза "чур-чур" была увековечена художником в собственном теле. Такой, стало быть, перформенс. Даже пацан его был обеспокоен трансформацией папочки в произведение искусства. И вместо эпитафии аистёнку пришлось мне успокаивать мальчишку.
   - Неужто его свои прикончили? - Так сказал я. - Скажем, перед отлётом на юга. Проверили - оказался слабым, или лишним. Естественный отбор. В его рамках часто приканчивают свои же... Так удобней. Или это чужие сотворили, в тех же рамках? Например, коршуны. Или пацаны... Как думаешь?
   Мальчишка не успел ответить, мой пациент подхватил его подмышку и кинулся бежать. Слава Богу, хоть в нужную сторону, к усадьбе. Ибо было время обедать. Отбежав шагов на десять, он приостановился и прошипел в мою сторону, если я правильно понял:
   - Бес.
   И побежал дальше. Я же повлёкся за ними. Как уже сказано - было время обедать.
   После этого со мной на прогулки никто не ходит. И вообще - со двора они оба теперь ни ногой. Мажордом даже за молоком своего мальчишку перестал посылать. Меня же как бы перестал замечать... Чую, близятся итоги всех наших дискуссий. Их всеобщее резюме.
   И ведь верно!.. Вечером, уже затемно, когда я ходил купаться, наглая скотина жук звезданула меня в не успевший закрыться глаз! Все кости вокруг глаза, и само сознание моё, пошли трещинами. Однако же, какие низкие создания избирает иногда Бог своим орудием... Но тогда: для ударов какой же мощности он избирает создания более высокие?.. Ужас, ужас...
   Нет, не могу кончать новеллу на нотке ужаса, ибо я сегодня куда более серьёзен. Слушай, Санька, ветер раскачивает деревья в моём саду. Опадают сливы и листья. Сливы похожи на гипофиз с картинки в атласе. Художник их не рисует, однако, он гипофизы жуёт. Пожевав, он ловит бабочек и сажает их в паутину. Пауки жуют бабочек. Художник смотрит на это, возбуждается, и снова принимается жевать гипофизы. Один за другим. Лишённые гипофизов деревья сохнут, как обездушенные. Пацан Юрий Владимирович ловит маленьких рыбок, сушит их и тоже жуёт. Кажется, он также ловит и жрёт мух. Не иначе, парень будет лётчиком. Пока рыбки сушатся - на них слетаются осы и опять же жуют. Осы также ловят мух на кухонном столе, отрывают им крылышки и после этого - снова жуют. Коровы, столпившись у моей ограды, жуют траву. На затоке аисты жуют лягушек, когда не ловят змей. Коршуны жуют змей, когда не ловят лягушек. Таким образом они сохраняют лояльность по отношению друг к другу. Когда же наступит моя очередь?
   Так думаю я и покупаю, после долгих уговоров, у соседа гуся. И я пытаюсь сохранять лояльность по отношению к нему - и ко всем остальным берберам. Поэтому я не режу гуся сам, а поручаю сделать это другому соседу. Несмотря на всю мою лояльность, все берберы высыпают из своих шатров и глазеют на меня, пока я несу тушку домой. Гусь же, хотя и давно мёртвый, давно без головы, назло мне продолжает притворяться живым: хрипит дыркой в шее, корчится и вообще изображает из себя только сейчас в муках умирающего лебедя. Неудивительно, коли мне припишут убийство и надругательство над телом птицы. Неудивительно также, если и убийство аистёнка припишут мне. Лучшего доказательства, что и это проделал я, не найти, нежели я сам, путешествующий через луг с живым трупиком на руках, а по всему лугу разлетаются его перья. Наказание неизбежно. Первым за меня берётся скотина-жук, это я уже описывал. Затем слепни. От их укусов я распухаю весь.
   Лошади пасутся мирно, люблю их, потому как они не вмешиваются в конфликты. И потому, что кал их душист, не чета коровьему или человеческому. И мосол лошадиный крепок.
   Но я предупреждён. И потому займусь собой, чтоб не застали врасплох. Побреюсь, надену чистую рубаху, помолюсь... Вымою голову. Допускаю, что она очень грязная. Можешь такое вообразить?
   Я тоже. Олег. 28.8.Здоймы.
   Ещё раз вскрыл конверт: пишу, не могу остановиться, а бегать три раза в день на почту в центр - гусей дразнить. Хочу сказать, что я пренебрёг в конце концов выходками Бурлючины, и продолжал гулять. В одиночестве, понятно. И был вознаграждён за своё упорство сполна.
   Итак, целыми днями у моей ограды трётся тут одна старуха, грязнейшая и уродливейшая из всех Здоймов. Притворяется, что пасёт коров, а на самом деле круглый день смотрит свой телевизор. Телевизор - это я. Время от времени старуха застывает в позе "чур-чур" и выпускает полетать свою душу на воле. Я привык к ней, и даже отказался от затеи ставить чучело на разбитом Бурлюком огороде. Зачем, если так? Впрочем, и без затей не растёт на том огороде ничего, ведь я запретил Бурлюку засевать и засаживать его.