Страница:
Ну а что касается двух помилований, вписанных в две различные ведомости двумя разными нотариусами, то здесь поводов для удивления у нас еще больше. В одном документе фигурирует «магистр Франсуа де Лож, или иначе де Вийон»; это единственный текст, где мы встречаем имя «де Лож», и одновременно единственный случай, когда Вийон позаимствовал у капеллана Гийома вместе с именем и частицу «де». В другом документе значится «Франсуа де Монтербье, магистр искусств».
Не следует удивляться такому написанию фамилии. В XV веке буквы «т» и «к» были похожими, и, значит, нотариус, заполнявший ведомости, просто плохо прочитал переписанный им документ. Что же касается смешения «ер» и «ор», то оно объясняется тогдашним парижским произношением, произношением «друзей во плоти», приходивших просить за поэта. Еще даже и в XX веке на некоторых улицах столицы вместо Пьеро произносят Пьяро. Кстати, в интересующих нас документах один нотариус записал Жан Ле Мерди, а другой — Жан Ле Марди. Не нужно этому удивляться, поскольку даже и сам Вийон рифмовал имя «Робер» со словом «пупар», означавшим «младенец». Труднее объяснить, почему один нотариус написал фамилию Шермуа, а другой — Сермуаз. В этом случае следует предположить, что рассказ о событиях шел по двум различным каналам.
Коль скоро существует два документа, то это означает, что о помиловании Вийона хлопотали две группы друзей, каждая со своей стороны. Преднамеренно или нет в одном случае у поэта оказалось имя Франсуа де Лож по прозвищу де Вийон, а в другом — Франсуа де Монкорбье? Не исключено, что те и другие играли двумя разными фигурами на двух разных досках.
При наличии некоторых расхождений оба варианта рассказа в основном совпадают. Общий источник вполне очевиден; таковой источник — только сам Вийон, так как цепочку событий, развернувшуюся после ухода Изабеллы и Жана Ле Марди, знал лишь он один. Однако две процедуры шли параллельно, и канцелярия из-за этого допустила ошибку. Необходимо также обратить внимание на тот факт, что мотивировки помилования, касающегося Франсуа де Монкорбье, основываются на более позднем рассказе, чем мотивировки, фигурирующие в документе о Франсуа де Ложе по прозвищу де Вийон. В первом рассказе еще ничего не говорилось про добровольное изгнание, а во втором уже ничего не говорилось про сохранившийся на губе след от раны. Возможно, именно здесь находится ключ к разгадке параллельной процедуры. Друзья Вийона сначала добились прощения, не раскрывая его настоящего имени. В этом контексте позаимствованный у капеллана псевдоним должен был сослужить свою добрую службу, дабы впоследствии поэт беспрепятственно пользовался полученным таким способом помилованием. Но вот правосудие наконец высказало свое мнение. Отныне уже не нужно было притворяться, но при этом помилование, полученное до вынесения приговора, причем под фиктивным именем, могло оказаться не слишком надежной защитой для Вийона, который, вернувшись, рисковал быть схваченным под своим настоящим именем.
Можно было бы и не заострять внимание на этой двойной записи, если бы тут не напрашивался один вывод: у Вийона были друзья и королевское помилование пришло не само собой. Одновременно было предпринято несколько попыток, причем осуществлялись они в разном ритме. Молодой безденежный магистр искусств имел немало друзей, и его добровольное изгнание не оставило безразличными людей из университетской сферы. Сказать, что поэт уже тогда стал знаменитым, было бы преувеличением. Хотя в Париже им дорожили. Причем некоторые уже понимали, кто такой Франсуа Вийон.
Вернувшись к нормальной жизни, он мог бы воспользоваться этим обстоятельством, дабы возобновить учебу, ориентированную после окончания им факультета «искусств», если судить по кругу его чтения, на теологию. Как бы не так. Он погрузился в блаженное ничегонеделание, приобрел за шесть месяцев бродяжничества дурные привычки, завел себе друзей среди тех, кто, как и он, были не в ладах с правопорядком. Вместо того чтобы работать, развлекался да жаловался.
В ту пору он еще не был сутенером, коим стал несколько лет спустя. Он пока еще ограничивался знакомством с небольшим кругом беспутных личностей, являвшихся честными ремесленниками днем и превращавшихся в мошенников ночью. Взять, например, судовщика Жана Лe Лу или, как его еще звали, Лe Ле, официально числившегося «извозчиком по воде» и арендатором рыбного промысла в ямах. Каждый год он занимался опорожнением оставшихся в городе ям с водой. А затем продавал на рынке щук, карпов, линей и угрей, которых таскали из ям полными вершами. В том же кругу знакомых Вийона можно было встретить и бочара Казена Шоле, будущего сержанта с жезлом при Шатле. Похоже, у них двоих числилась на совести жизнь на скорую руку задушенной на городской стене утки, принесенной затем домой в складках рясы, которую они вроде бы позаимствовали у одного монаха.
А что касается Жана Ле Лу, то он пользовался своей должностью при муниципалитете, чтобы грабить набережные Гревского порта. При этом он прославился своей грубостью. Как-то раз оскорбил некую аббатису, но то была не аббатиса Пурраса. И оказался в тюрьме. А в 1461 году Вийон опять вспомнил про ту проделку, которая поразила его воображение во времена, когда круг его знакомств насчитывал еще не слишком много мошенников: он вновь позаботился о подарке для двух расхитителей парижской живности.
Гийом де Вийон — напомним, что частица «де» указывает не на принадлежность к дворянству, а на то место, откуда человек родом, — тоже все предал забвению. Франсуа опять поселился в доме при церкви Святого Бенедикта, откуда ему был слышен звон колокола Сорбонны в час, когда оповещали, что пора гасить свет. Наступила осень 1456 года. Закрылись оконные ставни. И вот заскучавший школяр взял в руки тетрадь.
ГЛАВА X. Скажу без тени порицанья…
Любить. Вроде бы Карл Орлеанский все сказал человеку XV века о любви, но кузен короля жил в том обществе, где мечта о даме сердца не имела ничего общего с политическим актом, каковым являлся брак, и где культура все еще отводила куртуазности, как форме рыцарской чести, первое место в ряду добродетелей. А юный магистр искусств, радовавшийся мимолетному поцелую, вряд ли признал бы судьбу своей любви в надеждах и мечтаниях герцога Орлеанского.
Правда, он был клириком, клирики считались женоненавистниками. Иногда клириком становились из-за женоненавистничества, но гораздо чаще клирик становился женоненавистником из-за того, что был обречен на безбрачие. Правило действовало в обоих направлениях. Так или иначе, но образ женщины в глазах клириков отнюдь не выглядел лучезарным, а ведь при этом клирики были людьми пишущими. Вполне естественно, что литература смотрела на женщину суровым взором и весьма плохо выражала глубинные чувства счастливых мужей и сияющих радостью любовников.
Величайших героев истории погубила именно женщина. Вийон повествует об этом без прикрас: по ее вине царь Давид согрешил, а Ирод совершил гнусный поступок.
В этих обстоятельствах женитьба выглядела обманом, а тот, кто попадался на эту удочку, — безумцем. Развивая символизм «Пятнадцати радостей супружества» не столько с горечью, сколько с циничной иронией, как если бы он в ином тоне излагал традиционные «пятнадцать радостей Богоматери», один анонимный клирик начала XV века высказал свою мысль без обиняков: бракосочетание является ловушкой, в которую попадается свобода мужчин.
«Тот юноша не имеет доброго разумения, который располагает возможностью предаваться радостям и наслаждениям мира и который, будучи юным, по собственной воле, без крайней нужды находит путь в тесную, скорбную и наполненную плачами тюрьму и замыкает себя в ней».
Согласно автору «Пятнадцати радостей», получалось, что человек женится не иначе как став жертвой иллюзий, а также из желания поступать как другие.
«Тот, кто женился, попал в вершу, поскольку, когда он находился снаружи, ему казалось, что внутри ее рыбы развлекаются. Он много потрудился, дабы вкусить тех же забав и тех же утех».
В среде клириков с удовольствием, сгущая краски, пересказывали и без того наводящие уныние истории про буржуа-рогоносца и про зубоскала-соседа, — истории, мораль которых сводилась к тому, что брак усиливает заложенные в женщине пороки, так как создает благоприятные возможности для развития естественных для прекрасного пола властности и лукавства, за что расплачиваться приходится мужу. Само собой разумелось, что жена имеет склонность во все вмешиваться. Управлять домом, тиранить служанок, навязывать всем свои вкусы и причуды. Ну а муж быстро смиряется со своим новым состоянием, подчиняется, не ожидая даже приказов.
«Когда кто-нибудь обращается к нему по делу, он отвечает:
«Я поговорю об этом с женой» или «с госпожой нашего дома». Пожелает она — дело состоится. А не пожелает — ничего не получится. Потому что простак уже настолько укрощен, что становится смирным, как бык, которого впрягли в плуг. Таким безнадежно покорным, что дальше и некуда».
Может быть, хоть в профессиональной деятельности удается найти спасение от властолюбия супруги? Иллюзия быстро рассеивается, и в один прекрасный день муж обнаруживает, что он уже даже не хозяин своих дел. Если жизнь клирика ограждена от женщины надежным барьером, то у торговцев и ремесленников все обстоит иначе. Ну а уж в том, что касается семьи, то там власть женщины просто безраздельна. Не более чем счастливым исключением является муж, с которым посоветуются относительно замужества его дочерей. Не говоря уже о том, что после того, как дочь уже выдана замуж, жена постарается настроить против своего мужа и дочь, и зятя. Впрочем, разве он не получил то, чего добивался?
«И оплакивает простак свои грехи в верше, куда он попал и откуда никогда не выйдет, а останется страждущий и стенающий. И не осмелится он заказать даже мессу во спасение своей души, потому что жену свою любит больше своего спасения. Не делает даже завещания, не вложив душу свою в руки своей жены».
Что же касается блаженного буржуа, то как ни доволен он был своей судьбой, а и то в составленном в ту же пору учебнике примерной супруги, каковым явилась книга «Парижский домовод», нетрудно обнаружить явное беспокойство мужчин перед лицом все возраставшей женской властности. Хотя в принципе супруга «домовода» — слово это означает просто-напросто «хозяин дома» — выглядит там исполненной уважительности, повиновения, внимания, осведомленности в домашних делах и, будучи увиденной глазами своего супруга, предстает перед нами скорее в роли первой из служанок. Буржуа не слишком затруднял себя уклончивыми формулировками.
«Вот вы говорите, что хотели бы служить мне еще лучше, чем делаете это сейчас, если бы были научены этому, и желаете, чтобы я вас научил. Милая моя подруга, знайте, что мне достаточно того, чтобы вы служили мне так же, как наши добрые соседки служат своим мужьям».
Однако лукавицы все же набираются опыта. Служанка превращается в хозяйку. И добряк буржуа оказывается вынужденным подтвердить, что страхи клирика возникли не на пустом месте: старость женатого человека — постоянное подчинение.
«Есть женщины, что поначалу весьма преданы своим мужьям. Потом они видят, как мужья в них влюблены и любезны в обращении, что, кажется, можно радеть меньше, а они и не подумают рассердиться. И дают себе послабление. Мало-помалу начинают меньше их уважать, становятся менее внимательными и послушными, а самое главное, начинают пробовать свою власть, во все вмешиваться и командовать, сначала в маленьком деле, потом в более крупном, и так с каждым днем все больше и больше.
Так они на ощупь двигаются все вперед и все вверх и воображают, что их мужья, которые ничего не говорят из любезности или из хитрости, ничего не видят, а те на самом деле просто терпят».
Буржуа предпочитал поступиться своими правами, чтобы в доме был мир. Холостяк Вийон, которому не нужно было управлять ни домом, ни имуществом, оказался не в состоянии понять эту сторону дела и отождествил женскую авторитарность с наглостью Прекрасной Оружейницы и ей подобных, которые благодаря своей сияющей красоте способны держать в своей власти мужчин, пока не приходит старость, отнимающая у них их главное оружие.
«То она говорит, что одно стремя у нее слишком длинное, а другое — слишком короткое. То ей нужен ее плащ, то она его оставляет. Потом говорит, что у коня слишком резкий аллюр, отчего ей делается дурно. То она слезает с коня, а потом опять на него залезает, чтобы проехать через мост или преодолеть отрезок плохой дороги. То она не может есть. А когда они едут через город, она своего простака, набегавшегося как собака, заставляет бегать еще, чтобы он ей приносил то, что ей захочется».
Обманутый муж — это прежде всего презираемый муж. Лживость вкупе с властностью делали положение жертвы адюльтера еще более унизительной. Сколько таких жен, что сказываются фригидными в супружеской постели, а на стороне обретают вкус к сладострастию.
«Когда вечером муж ложится спать и у него возникает желание позабавиться с ней, то она, вспоминая о своем друге, с коим должна встретиться назавтра в определенный час, находит предлог, чтобы уклониться от общения, сказавшись нездоровою. Ведь она не ценит то, что он ей даст, так как это ничтожная малость в сравнении с тем, что она получит от друга, которого не видела неделю либо еще более. А тот придет назавтра изголодавшийся и разгорячившийся за все время, что скитался по улицам и садам, когда они даже поговорить не могли прилично».
Женщина по натуре своей обманщица. Она скрытна. Она вся состоит из уловок примитивного общества, тогда как францисканец, доминиканец или монах из нищенствующего ордена персонифицируют христианское общество, каким его изобразили авторы написанного двумя веками раньше «Романа о Розе». Она способна бить своих детей из одного только удовольствия досадить мужу и злокозненно продемонстрировать ему, насколько мала доля его участия в их воспитании. Как говорилось в приключенческом романе, называвшемся «Амадас и Идуан» и пользовавшемся некоторым успехом в эпоху последних крестовых войн, она «охимеривает народ». Вийон назвал это «злоупотреблением верой». Любимая женщина «заставляет принимать мочевые пузыри за фонари».
Тот буржуазный мир, где экономия являлась базовой добродетелью, остро ощущал еще один отождествлявшийся с женской натурой порок: алчность. Ради какого-нибудь платья, драгоценности, вкусного обеда женщина пойдет на все. Та не подпускает к себе мужа, пока он не опорожнит весь свой кошелек, другая чередует праздники с любовными делами. Горе тому мужу, который поддается шантажу. Наши моралисты его предупредили: конца этому не будет. Он залезает в долги, выбивается из сил. Напрасно он жалуется:
«Когда мы устраивали нашу семью, то у нас почти не было мебели, и мы договорились купить кровать и все, что положено для постели, а также для комнаты, и много других вещей, и вот теперь у нас осталось очень мало денег».
Разочарования, обиды, ревности — все это в конечном счете прокладывает путь основному женскому пороку: неверности. Будучи легкомысленной, ветреной, супруга обходительна лишь со своими любезниками.
«Подумайте только, как она рвется танцевать и петь и как мало она почитает своего мужа, когда видит, что ее так почитают и выхваляют. И тут любезники, видя, как она хорошо одета да убрана жемчугами, каждый идет сам по себе, дабы заявить свои права. Ведь не секрет, что пригожий вид и игривость женщины делают дерзким даже робкого».
У клирика о браке представление особое, и он нагнетает злоключения, связанные с женской натурой. В число фатальных для мужской свободы явлений включается им и материнство. У будущей матери появляются «прихоти», она требует; муж пытается удовлетворить ее капризы, а тем временем к ней приходят кумушки, приходят и подливают масла в огонь, да еще разносят сплетни по всему кварталу.
«И почему же у меня не сделался выкидыш! Их было вчера пятнадцать степенных женщин, моих кумушек, которые оказали вам честь, когда вчера пришли, и которые оказывают мне честь везде, где бы они ни находились. А им даже не досталось мяса, которое есть у служанок в их домах, если они болеют. Я хорошо это знаю: я видела. А они ведь умеют смеяться между собой, я сама тому свидетель. Увы! Вот когда они находятся в таком состоянии, в каком я сейчас нахожусь, то, видит Бог, уж за ними и уход лучший, и пища дороже!»
Хорошо еще, если жена не морочит голову мужу относительно его отцовства. Ведь глуповатого мужа так легко убедить в чем угодно. И вот наш клирик иронизирует над тем, как беременная девица ловко имитирует потерю невинности.
«Приходит ночь. И тут будьте уверены, что мать хорошо просветила свою дочь и научила ее, как вертеться и кричать надо, дабы на девственницу походить. Матушка хорошо ее научила, чтобы она, едва почувствует штуку, сразу же издала бы громкий вопль со вздохом, какой издает непривычный человек, вдруг оказавшись по грудь в холодной воде совершенно нагим. Так она и делает, и очень хорошо играет свою роль».
Ну а муж, который не замечает своего рабства, остается единственным человеком, не знающим о своих несчастьях. Так клирик заранее отвечает на возражения тех балуемых женами мужей, что не пожелают признать себя в такой лишенной нюансов карикатуре на супругу и на весь институт брака; они, похоже, просто слепые. И соответственно, под защитой подобного ослепления цинизм супруги только усиливается, и чем хуже ведет себя жена, тем смешнее выглядит муж.
Ну а поскольку женщинам не составляет труда представить вещи, как им нужно, то родственники и друзья в свою очередь тоже оказываются обманутыми. И все начинают жалеть жену, стонущую по всякому поводу. Великими темами этих стенаний, которые, покачивая головами, выслушивают все жители квартала, являются нищета и усталость. Муж выглядит неспособным содержать в достатке свою семью. Приходится все делать бедной женщине. Мужчина может считать себя еще счастливым, когда вся улица не оповещается о его неудачах в постели. В противном же случае даже проживающие по соседству мужчины, слепые в том, что касается их самих, присоединяют свои ироничные голоса к концерту неудовлетворенных женщин.
За всеми этими делами мужчина утрачивает свободу. И автор «Пятнадцати радостей супружества» с выдающей его личную заинтересованность страстностью формулирует еще одно опасение, призванное уберечь холостяка от алтаря: брак означает конец всем честолюбивым замыслам. Когда у тебя есть жена и дети, то на карьеру просто не остается времени. Отлучаясь из дома даже на самый короткий срок, рискуешь навлечь на себя упреки и стенания. К тому же путешественника ждут неприятные сюрпризы, когда супруга, устав дожидаться ставшего проблематичным возвращения, слишком поспешно начинает считать себя вдовой.
Молодая жена и старый муж испокон веков предоставляли удобный материал для более или менее тонко над ними иронизировавших сатириков. Поскольку роды нередко заканчивались смертью роженицы, вдовцов было много. Их повторные браки хотя и забавляли публику, хотя и расшатывали социальные структуры, но, по существу, никого не удивляли. Однако, как полагает клирик-женоненавистник, разница в возрасте выставляет в смешном свете прежде всего мужа. Муж надеется обрести приятность и благоволение. А получает насмешку. Надо сказать, что в этом месте клирик ощущает некоторое замешательство: ведь должен же был прежний опыт чему-то научить старика. Не имея возможности списать опрометчивость на счет ослепления, автор «Пятнадцати радостей» злорадно перечисляет неприятные неожиданности, встречающие вдовца, остановившего свой выбор на молодой и красивой женщине. Оказывается, что по сравнению со вторым браком первый — просто пустяки! Женщина здесь даже выглядит достойной снисхождения — настолько глуп отважившийся на это безрассудное предприятие мужчина.
«Подумайте, как она, молодая, нежная, со сладким дыханием, может терпеть старика, который будет всю ночь кашлять, плеваться и жаловаться, который чихает и издает другие звуки. Хорошо еще, если она не порешает себя убить…
Ведь то, что будет делать один, окажется супротиву удовольствия другого. Рассудите же, насколько это разумно — ставить две противоположные вещи вместе…
Когда любезники видят красивую молодую девушку, вышедшую замуж за такого человека или за дурака, то они начинают ее подстерегать, так как думают, что она должна легче внять их доводам, чем другая, у которой муж молодой и проворный».
Не лучше обстоят дела и тогда, когда молодой человек женится на женщине в летах, например на вдове, имеющей кое-какое состояние, но в то же время имеющей и опыт управления мужьями.
Не следует удивляться такому написанию фамилии. В XV веке буквы «т» и «к» были похожими, и, значит, нотариус, заполнявший ведомости, просто плохо прочитал переписанный им документ. Что же касается смешения «ер» и «ор», то оно объясняется тогдашним парижским произношением, произношением «друзей во плоти», приходивших просить за поэта. Еще даже и в XX веке на некоторых улицах столицы вместо Пьеро произносят Пьяро. Кстати, в интересующих нас документах один нотариус записал Жан Ле Мерди, а другой — Жан Ле Марди. Не нужно этому удивляться, поскольку даже и сам Вийон рифмовал имя «Робер» со словом «пупар», означавшим «младенец». Труднее объяснить, почему один нотариус написал фамилию Шермуа, а другой — Сермуаз. В этом случае следует предположить, что рассказ о событиях шел по двум различным каналам.
Коль скоро существует два документа, то это означает, что о помиловании Вийона хлопотали две группы друзей, каждая со своей стороны. Преднамеренно или нет в одном случае у поэта оказалось имя Франсуа де Лож по прозвищу де Вийон, а в другом — Франсуа де Монкорбье? Не исключено, что те и другие играли двумя разными фигурами на двух разных досках.
При наличии некоторых расхождений оба варианта рассказа в основном совпадают. Общий источник вполне очевиден; таковой источник — только сам Вийон, так как цепочку событий, развернувшуюся после ухода Изабеллы и Жана Ле Марди, знал лишь он один. Однако две процедуры шли параллельно, и канцелярия из-за этого допустила ошибку. Необходимо также обратить внимание на тот факт, что мотивировки помилования, касающегося Франсуа де Монкорбье, основываются на более позднем рассказе, чем мотивировки, фигурирующие в документе о Франсуа де Ложе по прозвищу де Вийон. В первом рассказе еще ничего не говорилось про добровольное изгнание, а во втором уже ничего не говорилось про сохранившийся на губе след от раны. Возможно, именно здесь находится ключ к разгадке параллельной процедуры. Друзья Вийона сначала добились прощения, не раскрывая его настоящего имени. В этом контексте позаимствованный у капеллана псевдоним должен был сослужить свою добрую службу, дабы впоследствии поэт беспрепятственно пользовался полученным таким способом помилованием. Но вот правосудие наконец высказало свое мнение. Отныне уже не нужно было притворяться, но при этом помилование, полученное до вынесения приговора, причем под фиктивным именем, могло оказаться не слишком надежной защитой для Вийона, который, вернувшись, рисковал быть схваченным под своим настоящим именем.
ВОЗВРАЩЕНИЕ ПОЭТА
Можно было бы и не заострять внимание на этой двойной записи, если бы тут не напрашивался один вывод: у Вийона были друзья и королевское помилование пришло не само собой. Одновременно было предпринято несколько попыток, причем осуществлялись они в разном ритме. Молодой безденежный магистр искусств имел немало друзей, и его добровольное изгнание не оставило безразличными людей из университетской сферы. Сказать, что поэт уже тогда стал знаменитым, было бы преувеличением. Хотя в Париже им дорожили. Причем некоторые уже понимали, кто такой Франсуа Вийон.
Вернувшись к нормальной жизни, он мог бы воспользоваться этим обстоятельством, дабы возобновить учебу, ориентированную после окончания им факультета «искусств», если судить по кругу его чтения, на теологию. Как бы не так. Он погрузился в блаженное ничегонеделание, приобрел за шесть месяцев бродяжничества дурные привычки, завел себе друзей среди тех, кто, как и он, были не в ладах с правопорядком. Вместо того чтобы работать, развлекался да жаловался.
В ту пору он еще не был сутенером, коим стал несколько лет спустя. Он пока еще ограничивался знакомством с небольшим кругом беспутных личностей, являвшихся честными ремесленниками днем и превращавшихся в мошенников ночью. Взять, например, судовщика Жана Лe Лу или, как его еще звали, Лe Ле, официально числившегося «извозчиком по воде» и арендатором рыбного промысла в ямах. Каждый год он занимался опорожнением оставшихся в городе ям с водой. А затем продавал на рынке щук, карпов, линей и угрей, которых таскали из ям полными вершами. В том же кругу знакомых Вийона можно было встретить и бочара Казена Шоле, будущего сержанта с жезлом при Шатле. Похоже, у них двоих числилась на совести жизнь на скорую руку задушенной на городской стене утки, принесенной затем домой в складках рясы, которую они вроде бы позаимствовали у одного монаха.
Поэт, если его не предавали, оставался верен в дружбе, и когда в 1461 году он писал «Большое завещание», то снова вспомнил о двух воришках. Шоле тем временем стал священником. У него в приходе царил порядок. Однако как он был шутником, так шутником и остался: однажды, несколькими годами позднее, он славно повеселился, распространив в Париже ложный слух, будто бы в город вошли бургундцы Карла Смелого…
Затем пускай Шолет и Лу
Поймают утку на двоих
И живо спрячут под полу,
Чтоб стража не поймала их.
Еще охапку дров сухих
Оставлю им, а также сала
И пару башмаков худых,
Коль этого им будет мало [67] .
А что касается Жана Ле Лу, то он пользовался своей должностью при муниципалитете, чтобы грабить набережные Гревского порта. При этом он прославился своей грубостью. Как-то раз оскорбил некую аббатису, но то была не аббатиса Пурраса. И оказался в тюрьме. А в 1461 году Вийон опять вспомнил про ту проделку, которая поразила его воображение во времена, когда круг его знакомств насчитывал еще не слишком много мошенников: он вновь позаботился о подарке для двух расхитителей парижской живности.
В том 1456 году Франсуа де Монкорбье исчез раз и навсегда. Ставя подпись под стихотворением либо представляя какой-нибудь фарс на сцене, он никогда не вспоминал еще сохранившуюся в списках французской нации фамилию Монкорбье, равно как и Де Лож и Мутон, те фамилии, которые пригодились лишь раз. И для себя, и для остальных он окончательно превратился в Франсуа Вийона.
Затем, пусть Жану Лу дадут, -
Он парень с виду неплохой,
Хотя на самом деле плут
И, как Шолет, хвастун лихой, -
Собачку из породы той,
Что кур умеет воровать,
И плащ мой длинный — под полой
Ворованное укрывать [68] .
Гийом де Вийон — напомним, что частица «де» указывает не на принадлежность к дворянству, а на то место, откуда человек родом, — тоже все предал забвению. Франсуа опять поселился в доме при церкви Святого Бенедикта, откуда ему был слышен звон колокола Сорбонны в час, когда оповещали, что пора гасить свет. Наступила осень 1456 года. Закрылись оконные ставни. И вот заскучавший школяр взял в руки тетрадь.
Он развлекался. Вегеций и его «Книга рыцарства» не имели никакого отношения к его медитациям и являлись лишь данью традиции, согласно которой ни один уважающий себя клирик не начинал выполнять задание, не упомянув в первую очередь кого-нибудь из древних. Для любого рассуждения требовался фундамент, а таковым мог быть лишь «авторитет». Вийон, притворившийся послушным учеником и приготовившийся отказать по «Завещанию» отсутствовавшее у него имущество, просто-напросто пародировал своих учителей. Он подражал также стилю нотариусов и насыщенных софизмами «преамбул» буржуазных завещаний. Вийон приступал к написанию пародии на общество, причем, создавая эту пародию, он говорил только о Вийоне.
В год века пятьдесят шестой
Я, Франсуа Вийон, школяр,
Бег мыслей придержав уздой
И в сердце укротив пожар,
Хочу свой стихотворный дар
Отдать на суд людской, — об этом
Писал Вегеций, мудр и стар, -
Воспользуюсь его советом!
В год названный, под Рождество,
Глухою зимнею порой,
Когда в Париже все мертво,
Лишь ветра свист да волчий вой,
Когда все засветло домой
Ушли — в тепло, к огню спеша,
Решил покончить я с тюрьмой,
Где мучилась моя душа [69] .
ГЛАВА X. Скажу без тени порицанья…
МУЖ В ЛОВУШКЕ
Любить. Вроде бы Карл Орлеанский все сказал человеку XV века о любви, но кузен короля жил в том обществе, где мечта о даме сердца не имела ничего общего с политическим актом, каковым являлся брак, и где культура все еще отводила куртуазности, как форме рыцарской чести, первое место в ряду добродетелей. А юный магистр искусств, радовавшийся мимолетному поцелую, вряд ли признал бы судьбу своей любви в надеждах и мечтаниях герцога Орлеанского.
Правда, он был клириком, клирики считались женоненавистниками. Иногда клириком становились из-за женоненавистничества, но гораздо чаще клирик становился женоненавистником из-за того, что был обречен на безбрачие. Правило действовало в обоих направлениях. Так или иначе, но образ женщины в глазах клириков отнюдь не выглядел лучезарным, а ведь при этом клирики были людьми пишущими. Вполне естественно, что литература смотрела на женщину суровым взором и весьма плохо выражала глубинные чувства счастливых мужей и сияющих радостью любовников.
Величайших героев истории погубила именно женщина. Вийон повествует об этом без прикрас: по ее вине царь Давид согрешил, а Ирод совершил гнусный поступок.
Поэт не боялся, что он, подобно пророку, лишится головы из-за пируэтов какой-нибудь Саломеи. Не мудрствуя лукаво, он напевал песню клириков, довольных тем, что на каждый случай в Священном Писании находится неопровержимый пример женского вероломства.
Давид, желаньем подогретый,
Сверканьем ляжек ослеплен,
Забыл скрижали и заветы…
Под звуки сладостных куплетов
Был Иродом Иоанн казнен
Из-за язычницы отпетой… [70]
В этих обстоятельствах женитьба выглядела обманом, а тот, кто попадался на эту удочку, — безумцем. Развивая символизм «Пятнадцати радостей супружества» не столько с горечью, сколько с циничной иронией, как если бы он в ином тоне излагал традиционные «пятнадцать радостей Богоматери», один анонимный клирик начала XV века высказал свою мысль без обиняков: бракосочетание является ловушкой, в которую попадается свобода мужчин.
«Тот юноша не имеет доброго разумения, который располагает возможностью предаваться радостям и наслаждениям мира и который, будучи юным, по собственной воле, без крайней нужды находит путь в тесную, скорбную и наполненную плачами тюрьму и замыкает себя в ней».
Согласно автору «Пятнадцати радостей», получалось, что человек женится не иначе как став жертвой иллюзий, а также из желания поступать как другие.
«Тот, кто женился, попал в вершу, поскольку, когда он находился снаружи, ему казалось, что внутри ее рыбы развлекаются. Он много потрудился, дабы вкусить тех же забав и тех же утех».
В среде клириков с удовольствием, сгущая краски, пересказывали и без того наводящие уныние истории про буржуа-рогоносца и про зубоскала-соседа, — истории, мораль которых сводилась к тому, что брак усиливает заложенные в женщине пороки, так как создает благоприятные возможности для развития естественных для прекрасного пола властности и лукавства, за что расплачиваться приходится мужу. Само собой разумелось, что жена имеет склонность во все вмешиваться. Управлять домом, тиранить служанок, навязывать всем свои вкусы и причуды. Ну а муж быстро смиряется со своим новым состоянием, подчиняется, не ожидая даже приказов.
«Когда кто-нибудь обращается к нему по делу, он отвечает:
«Я поговорю об этом с женой» или «с госпожой нашего дома». Пожелает она — дело состоится. А не пожелает — ничего не получится. Потому что простак уже настолько укрощен, что становится смирным, как бык, которого впрягли в плуг. Таким безнадежно покорным, что дальше и некуда».
Может быть, хоть в профессиональной деятельности удается найти спасение от властолюбия супруги? Иллюзия быстро рассеивается, и в один прекрасный день муж обнаруживает, что он уже даже не хозяин своих дел. Если жизнь клирика ограждена от женщины надежным барьером, то у торговцев и ремесленников все обстоит иначе. Ну а уж в том, что касается семьи, то там власть женщины просто безраздельна. Не более чем счастливым исключением является муж, с которым посоветуются относительно замужества его дочерей. Не говоря уже о том, что после того, как дочь уже выдана замуж, жена постарается настроить против своего мужа и дочь, и зятя. Впрочем, разве он не получил то, чего добивался?
«И оплакивает простак свои грехи в верше, куда он попал и откуда никогда не выйдет, а останется страждущий и стенающий. И не осмелится он заказать даже мессу во спасение своей души, потому что жену свою любит больше своего спасения. Не делает даже завещания, не вложив душу свою в руки своей жены».
Что же касается блаженного буржуа, то как ни доволен он был своей судьбой, а и то в составленном в ту же пору учебнике примерной супруги, каковым явилась книга «Парижский домовод», нетрудно обнаружить явное беспокойство мужчин перед лицом все возраставшей женской властности. Хотя в принципе супруга «домовода» — слово это означает просто-напросто «хозяин дома» — выглядит там исполненной уважительности, повиновения, внимания, осведомленности в домашних делах и, будучи увиденной глазами своего супруга, предстает перед нами скорее в роли первой из служанок. Буржуа не слишком затруднял себя уклончивыми формулировками.
«Вот вы говорите, что хотели бы служить мне еще лучше, чем делаете это сейчас, если бы были научены этому, и желаете, чтобы я вас научил. Милая моя подруга, знайте, что мне достаточно того, чтобы вы служили мне так же, как наши добрые соседки служат своим мужьям».
Однако лукавицы все же набираются опыта. Служанка превращается в хозяйку. И добряк буржуа оказывается вынужденным подтвердить, что страхи клирика возникли не на пустом месте: старость женатого человека — постоянное подчинение.
«Есть женщины, что поначалу весьма преданы своим мужьям. Потом они видят, как мужья в них влюблены и любезны в обращении, что, кажется, можно радеть меньше, а они и не подумают рассердиться. И дают себе послабление. Мало-помалу начинают меньше их уважать, становятся менее внимательными и послушными, а самое главное, начинают пробовать свою власть, во все вмешиваться и командовать, сначала в маленьком деле, потом в более крупном, и так с каждым днем все больше и больше.
Так они на ощупь двигаются все вперед и все вверх и воображают, что их мужья, которые ничего не говорят из любезности или из хитрости, ничего не видят, а те на самом деле просто терпят».
Буржуа предпочитал поступиться своими правами, чтобы в доме был мир. Холостяк Вийон, которому не нужно было управлять ни домом, ни имуществом, оказался не в состоянии понять эту сторону дела и отождествил женскую авторитарность с наглостью Прекрасной Оружейницы и ей подобных, которые благодаря своей сияющей красоте способны держать в своей власти мужчин, пока не приходит старость, отнимающая у них их главное оружие.
Обращаясь к чувственной стороне взаимоотношений женщины и мужчины, сатирическая литература особо выделяла фигуру священника. По крайней мере с XIII века одной из главных пружин развития действия в фаблио стал сговор замужней женщины и священника, сговор, в результате которого муж обычно оказывался одураченным. Из фаблио в фаблио путешествовали обманутые мужья и женщины, спасающиеся от их побоев в церкви. Властная женщина, которую так боялся даже защищенный обетом безбрачия клирик, способна была нанести мужу еще больший вред: например, принудить его к набожности, сделать завсегдатаем церкви, отправить в паломничество к святым местам. Клирик избытком религиозности, как правило, не страдал, а вот жена, стремившаяся безраздельно властвовать у себя в доме, имела в набожности прямой интерес. Кто способен был прийти на помощь бедняге, которому грозило паломничество в Пюи или в Рокамадур? Соседям не оставалось ничего иного, как оставить его наедине со своей совестью, то есть наедине с супругой. Если, конечно, та не отправлялась вдруг в паломничество сама, оставляя дома супруга, лишившегося возможности попутешествовать, между тем как к группе паломников неожиданно присоединялся некий так называемый кузен, о котором раньше никто и слыхом не слыхивал… В такой ситуации мужу лучше было оставаться дома — ведь в любом случае правда оказалась бы не на его стороне.
Ведь я любого гордеца
Когда— то сразу покоряла,
Купца, монаха и писца,
И все, не сетуя нимало,
Из церкви или из кружала
За мной бежали по пятам… [71]
«То она говорит, что одно стремя у нее слишком длинное, а другое — слишком короткое. То ей нужен ее плащ, то она его оставляет. Потом говорит, что у коня слишком резкий аллюр, отчего ей делается дурно. То она слезает с коня, а потом опять на него залезает, чтобы проехать через мост или преодолеть отрезок плохой дороги. То она не может есть. А когда они едут через город, она своего простака, набегавшегося как собака, заставляет бегать еще, чтобы он ей приносил то, что ей захочется».
Обманутый муж — это прежде всего презираемый муж. Лживость вкупе с властностью делали положение жертвы адюльтера еще более унизительной. Сколько таких жен, что сказываются фригидными в супружеской постели, а на стороне обретают вкус к сладострастию.
«Когда вечером муж ложится спать и у него возникает желание позабавиться с ней, то она, вспоминая о своем друге, с коим должна встретиться назавтра в определенный час, находит предлог, чтобы уклониться от общения, сказавшись нездоровою. Ведь она не ценит то, что он ей даст, так как это ничтожная малость в сравнении с тем, что она получит от друга, которого не видела неделю либо еще более. А тот придет назавтра изголодавшийся и разгорячившийся за все время, что скитался по улицам и садам, когда они даже поговорить не могли прилично».
Женщина по натуре своей обманщица. Она скрытна. Она вся состоит из уловок примитивного общества, тогда как францисканец, доминиканец или монах из нищенствующего ордена персонифицируют христианское общество, каким его изобразили авторы написанного двумя веками раньше «Романа о Розе». Она способна бить своих детей из одного только удовольствия досадить мужу и злокозненно продемонстрировать ему, насколько мала доля его участия в их воспитании. Как говорилось в приключенческом романе, называвшемся «Амадас и Идуан» и пользовавшемся некоторым успехом в эпоху последних крестовых войн, она «охимеривает народ». Вийон назвал это «злоупотреблением верой». Любимая женщина «заставляет принимать мочевые пузыри за фонари».
Тот буржуазный мир, где экономия являлась базовой добродетелью, остро ощущал еще один отождествлявшийся с женской натурой порок: алчность. Ради какого-нибудь платья, драгоценности, вкусного обеда женщина пойдет на все. Та не подпускает к себе мужа, пока он не опорожнит весь свой кошелек, другая чередует праздники с любовными делами. Горе тому мужу, который поддается шантажу. Наши моралисты его предупредили: конца этому не будет. Он залезает в долги, выбивается из сил. Напрасно он жалуется:
«Когда мы устраивали нашу семью, то у нас почти не было мебели, и мы договорились купить кровать и все, что положено для постели, а также для комнаты, и много других вещей, и вот теперь у нас осталось очень мало денег».
Разочарования, обиды, ревности — все это в конечном счете прокладывает путь основному женскому пороку: неверности. Будучи легкомысленной, ветреной, супруга обходительна лишь со своими любезниками.
«Подумайте только, как она рвется танцевать и петь и как мало она почитает своего мужа, когда видит, что ее так почитают и выхваляют. И тут любезники, видя, как она хорошо одета да убрана жемчугами, каждый идет сам по себе, дабы заявить свои права. Ведь не секрет, что пригожий вид и игривость женщины делают дерзким даже робкого».
У клирика о браке представление особое, и он нагнетает злоключения, связанные с женской натурой. В число фатальных для мужской свободы явлений включается им и материнство. У будущей матери появляются «прихоти», она требует; муж пытается удовлетворить ее капризы, а тем временем к ней приходят кумушки, приходят и подливают масла в огонь, да еще разносят сплетни по всему кварталу.
«И почему же у меня не сделался выкидыш! Их было вчера пятнадцать степенных женщин, моих кумушек, которые оказали вам честь, когда вчера пришли, и которые оказывают мне честь везде, где бы они ни находились. А им даже не досталось мяса, которое есть у служанок в их домах, если они болеют. Я хорошо это знаю: я видела. А они ведь умеют смеяться между собой, я сама тому свидетель. Увы! Вот когда они находятся в таком состоянии, в каком я сейчас нахожусь, то, видит Бог, уж за ними и уход лучший, и пища дороже!»
Хорошо еще, если жена не морочит голову мужу относительно его отцовства. Ведь глуповатого мужа так легко убедить в чем угодно. И вот наш клирик иронизирует над тем, как беременная девица ловко имитирует потерю невинности.
«Приходит ночь. И тут будьте уверены, что мать хорошо просветила свою дочь и научила ее, как вертеться и кричать надо, дабы на девственницу походить. Матушка хорошо ее научила, чтобы она, едва почувствует штуку, сразу же издала бы громкий вопль со вздохом, какой издает непривычный человек, вдруг оказавшись по грудь в холодной воде совершенно нагим. Так она и делает, и очень хорошо играет свою роль».
Ну а муж, который не замечает своего рабства, остается единственным человеком, не знающим о своих несчастьях. Так клирик заранее отвечает на возражения тех балуемых женами мужей, что не пожелают признать себя в такой лишенной нюансов карикатуре на супругу и на весь институт брака; они, похоже, просто слепые. И соответственно, под защитой подобного ослепления цинизм супруги только усиливается, и чем хуже ведет себя жена, тем смешнее выглядит муж.
Ну а поскольку женщинам не составляет труда представить вещи, как им нужно, то родственники и друзья в свою очередь тоже оказываются обманутыми. И все начинают жалеть жену, стонущую по всякому поводу. Великими темами этих стенаний, которые, покачивая головами, выслушивают все жители квартала, являются нищета и усталость. Муж выглядит неспособным содержать в достатке свою семью. Приходится все делать бедной женщине. Мужчина может считать себя еще счастливым, когда вся улица не оповещается о его неудачах в постели. В противном же случае даже проживающие по соседству мужчины, слепые в том, что касается их самих, присоединяют свои ироничные голоса к концерту неудовлетворенных женщин.
За всеми этими делами мужчина утрачивает свободу. И автор «Пятнадцати радостей супружества» с выдающей его личную заинтересованность страстностью формулирует еще одно опасение, призванное уберечь холостяка от алтаря: брак означает конец всем честолюбивым замыслам. Когда у тебя есть жена и дети, то на карьеру просто не остается времени. Отлучаясь из дома даже на самый короткий срок, рискуешь навлечь на себя упреки и стенания. К тому же путешественника ждут неприятные сюрпризы, когда супруга, устав дожидаться ставшего проблематичным возвращения, слишком поспешно начинает считать себя вдовой.
МЕЗАЛЬЯНСЫ
Молодая жена и старый муж испокон веков предоставляли удобный материал для более или менее тонко над ними иронизировавших сатириков. Поскольку роды нередко заканчивались смертью роженицы, вдовцов было много. Их повторные браки хотя и забавляли публику, хотя и расшатывали социальные структуры, но, по существу, никого не удивляли. Однако, как полагает клирик-женоненавистник, разница в возрасте выставляет в смешном свете прежде всего мужа. Муж надеется обрести приятность и благоволение. А получает насмешку. Надо сказать, что в этом месте клирик ощущает некоторое замешательство: ведь должен же был прежний опыт чему-то научить старика. Не имея возможности списать опрометчивость на счет ослепления, автор «Пятнадцати радостей» злорадно перечисляет неприятные неожиданности, встречающие вдовца, остановившего свой выбор на молодой и красивой женщине. Оказывается, что по сравнению со вторым браком первый — просто пустяки! Женщина здесь даже выглядит достойной снисхождения — настолько глуп отважившийся на это безрассудное предприятие мужчина.
«Подумайте, как она, молодая, нежная, со сладким дыханием, может терпеть старика, который будет всю ночь кашлять, плеваться и жаловаться, который чихает и издает другие звуки. Хорошо еще, если она не порешает себя убить…
Ведь то, что будет делать один, окажется супротиву удовольствия другого. Рассудите же, насколько это разумно — ставить две противоположные вещи вместе…
Когда любезники видят красивую молодую девушку, вышедшую замуж за такого человека или за дурака, то они начинают ее подстерегать, так как думают, что она должна легче внять их доводам, чем другая, у которой муж молодой и проворный».
Не лучше обстоят дела и тогда, когда молодой человек женится на женщине в летах, например на вдове, имеющей кое-какое состояние, но в то же время имеющей и опыт управления мужьями.