Затем, хочу, чтоб юный Мерль
Теперь моим менялой стал,
Но чтобы жульничать не смел,
А был честнее всех менял
И тем, кто хочет, предлагал
По два барашка за овцу
И по сто франков за реал, -
Влюбленным скупость не к лицу! [33]
 
   Шутки такого рода не свидетельствуют о глубоком знании предмета. У Вийона не было никакого повода для личной ссоры с парижскими богачами. Он знал о них лишь то, что знал любой парижанин, заходивший на Мост менял. В лучшем случае он просто играл словами, а также, называя различные монеты и цифры, обыгрывал тему недобросовестности менял. Столь же призрачными были и его взаимоотношения с богатейшим Мишелем Кюльду, которому он тоже решил подарить денег. Кюльду принадлежал к одному из самых старинных парижских семейств. Веком раньше его предок вступил на оставленный Этьеном Марселем пост городского старейшины. А сам он неоднократно выполнял функции старшины. Он также обладал титулом королевского раздатчика хлеба, титулом ничего не значащим, но вожделенным. Он располагал огромным состоянием. Так что сумма, оставленная ему Вийоном, выглядела ничтожно малой. Смехотворно малой.
   Иначе обстоит дело с Шарлем Таранном, менялой с Большого моста, которому поэт завещал столько же, сколько и Кюльду. Таранну сумма малой не показалась бы, и весь юмор сводится здесь к тому, что деньги свалились на него неожиданно, как манна небесная.
   Пытаясь высмеивать именитых буржуа, обосновавшихся в ратуше и на Мосту менял, Вийон не находит ничего лучшего, как заставить их поприветствовать шлюху. Совершенно неважно какую.
 
Затем, даю Мишо Кюль д'У
И досточтимому Таранну
На разговение по сотне су
(Пусть примут их как с неба манну),
А также сапоги из красного сафьяну.
Взамен я жду от них любезность:
Чтоб поклонились, встретив Жанну
Или другую непотребность [34] .
 
   Крупные торговцы, специализировавшиеся на сукне и мехах, на соли и зерне, откупщики королевских податей и муниципальных налогов, наследные владельцы Большой бойни — все эти тузы парижской коммерции, нещадно эксплуатировавшие наемных рабочих, находились от поэта на очень большом расстоянии. А вот ростовщики, напротив, были совсем рядом. Вийон знал ростовщиков, выдававших — либо отказывавшихся выдать — один навсегда уходящий от них экю за книгу, стоившую три экю, или за кольцо, стоившее десять экю. Их лавочка была местом несчастья, где бедняк за каких-нибудь шесть денье оставлял потрепанное одеяло или старенький плащ.
   Вот им— то от Вийона достается как следует. Он нарисовал карикатуру на троих из них: на зловещего Жана Марсо, на изворотливого Жирара Госсуэна и на сомнительного бакалейщика Николя -или Колена — Лорана, вроде бы имевшего неплохую репутацию, коль скоро он являлся старшиной, но на которого, однако, по всей видимости, у поэта была какая-то личная обида.
   В 1461 году бедняки Парижа желали разорения Жану Марсо. Да и обеспеченные парижане тоже потирали руки, когда за него взялось правосудие. Одни упрекали его за слишком высокие проценты, другим не нравилось то, что у него в доме открыто жили его содержанки. Все потешались над его отороченными куницей мантиями и над его шапочкой, украшенной «амурной тесьмой». Сначала его посадили ненадолго в тюрьму, откуда ему удалось выйти под залог в десять тысяч ливров: король как бы получил с него выкуп… прежде, чем отправить в Бастилию под другим предлогом.
   Именно над этими тремя старцами, над тремя ростовщиками, составившими свои состояния в разгар английской оккупации, издевался Вийон, называя их «тремя бедными маленькими сиротками». Вот с ними-то у поэта действительно были личные счеты. В «Большом завещании» им посвящено целых восемь строф, то есть шестьдесят четыре строки!
   Высмеивал он их еще в «Малом завещании». Причем назвал их по имени, без чего мы не смогли бы понять «Большое завещание». Там он оставлял им скудные пожертвования, вполне соответствующие скупости ростовщиков.
 
Ну что ж, скупиться я не стану!
Всем — Госсуэну-бедняку,
Марсо и добряку Лорану -
Я подарю по тумаку
И на харчи — по медяку:
Состарюсь я, пройдут года,
Мне будет сладко, старику,
Об этом вспомнить иногда [35] .
 
   В конце ирония становилась еще более злой. Ведь трем «маленьким сироткам» тогда было уже под семьдесят. А Вийону — двадцать пять. И вот он пишет:
 
Пусть славно поедят они,
Я буду стар уже тогда [36] .
 
   Нетрудно понять, чем должны были бы питаться «детки» во времена состарившегося Вийона. Во французском языке уже тогда существовала поговорка «есть одуванчики со стороны корня», то есть лежать в могиле, и мораль стихов была понятна любому парижанину.
   Пять лет спустя в «Большом завещании» поэт вернулся к теме «Малого завещания». И сходство формулировок таково, что понять, о ком идет речь, не составляет труда. Однако за истекшие годы Вийон познал нищету, и это ожесточило его еще больше. Поэт сразу сообщает, что за время его отсутствия «сиротки» на пять лет постарели, и он как бы удивляется этому. Они стали богаче, отчего тема их бедности звучит еще ироничнее. Поэт признает за ними лишь одно качество: ум. У них, по его словам, не бараньи мозги. Однако как же они своими умственными способностями распоряжаются?
 
Затем, узнал я стороною,
Что трое маленьких сирот, -
Обросших сивой бородою
И обирающих народ, -
Растут, — мошна у них растет! -
В Сорбонну ходят, — за долгами! -
Теперь любой их назовет
Прилежными учениками. [37]
 
   Жертвы вийоновского сарказма занимались не только ростовщичеством, но и спекуляциями. Например, Госсуэн во времена английской оккупации владел соляным складом в Руане. И Вийон старается так подбирать однокоренные слова, чтобы у читателя возникла ассоциация с солью.
   А потом следует перечисление даров. Хорошие уроки грамматики в состоянии восполнить пробелы по части отсутствующей у трех ростовщиков культуры. Имитируя святого Мартина, Вийон разрывает свой плащ и завещает половину его «на сласти деткам», причем здесь мы наблюдаем игру слов: обозначающее десертное блюдо слово «флян» употреблялось также и как название куска металла, использовавшегося для чеканки монет. Следовательно, тем, кто делает деньги, нужны «фляны». Как, впрочем, и фальшивомонетчикам.
   В основном же поэт призывает давать им уроки хорошего тона. И при этом уточняет, что именно он имеет в виду: их нужно бить.
 
Но пусть их лупят каждый день,
Чтоб тверже помнили уроки… [38]
 
ПОГОНЯ ЗА ДВОРЯНСКИМИ ТИТУЛАМИ
 
   Поэт свел счеты с ростовщиками, чересчур уж легко лишившими его старого плаща, который он им завещал, разделив пополам: выплатить тридцатипроцентный или сорокапроцентный заем было практически невозможно. Свел счеты и принялся забавляться. Забавы его состояли в подтрунивании над тем, что в глазах лишенного знатных предков школяра было самым смешным у разбогатевших на торговле и на службе королю буржуа, — над их погоней за титулами. К тому времени французы уже на протяжении целого века злословили по поводу глупости аристократов, издевались над их неумением воевать, над их стремлением захватить побольше должностей и подачек, а тем временем структура высшего слоя общества менялась и могущество аристократии трансформировалось в привилегии и почести. Тузы парижского делового мира один за другим приобретали дворянские грамоты. Именитые торговцы и именитые судейские чины приобретали лены, благодаря которым устанавливалась иллюзорная, но тем не менее очевидная связь между двумя разновидностями аристократии.
   Вийон не удостаивает своего смеха тех, кто, владея особняком в столице и загородным замком, добавлял к фамилиям отцов названия приобретенных ими земель. В Париже 1460-х годов не смеялись над братьями Бюро: ни над Жаном, ставшим владельцем поместья Монгла и главным королевским фельдцейхмейстером, ни над Гаспаром, ставшим владельцем поместья Вильмомбль, комендантом Лувра и королевским управляющим по делам реформ. Когда их видели со шпагой на боку, то забывали, что совсем недавно один из них был юристом, а другой — счетоводом. Не смеялись и тогда, когда хранитель архивов короля Дрё Бюде, сын королевского нотариуса, возведенного в дворянство Карлом VI, занял самый почетный пост в парижской судейской иерархии.
   Однако другие все еще находились в пути, и когда они спотыкались, то не грех было и посмеяться. Аристократии вольно было улыбнуться перед тем, как признать их своими. Буржуазия им завидовала и скрипела зубами. Ну а простой народ, включая школяров, смеялся от всего сердца.
   Соответственно, не отказывал себе в этом удовольствии и Вийон; например, он дважды задел двух соседей по улице Ломбардцев: толстого суконщика Пьера Мербёфа и сборщика податей Николя Лувье, сына суконщика, которому налоговая реформа 1438 года позволила занять третье место среди богатейших буржуазных семейств. Они были соседями, коллегами, даже союзниками, но Вийон нашел для них еще один общий знаменатель: на шутливый лад настраивали их фамилии. Мербёф — это «бык», а также «мэр быков». А Лувье — это почти что Бувье, то есть «погонщик быков». Тут, естественно, напрашивались названия некоторых других птиц и животных. В результате получалось нечто среднее между птичьим двором и охотничьим садком. Причем в воображаемой охоте участвуют бестолковые, но в то же время весьма претенциозные охотники. А охота хотя чем-то и напоминает соколиную, но ее участникам приходится ловить каплунов у некоей Машеку, торговки дичью, чья лавочка — закусочная «Золотой лев» — располагалась в двух шагах от Шатле. В результате обнаруживается, что претенденты на дворянские титулы хотя и не волопасы, не пастухи, но все же и не аристократы.
 
Затем, Лувьеру Николаю
И Меребёфу не быков
И не баранов оставляю -
Ведь оба не из пастухов, -
К лицу им соколиный лов!
Без промаха, на всем скаку
Пускай хватают каплунов
В харчевне тетки Машеку [39] .
 
   В данном случае Вийон просто развлекался. Личные чувства поэта тут никак не проявлялись. В «Малом завещании» он тем же лицам оставлял яичную скорлупу, наполненную золотыми монетами. Ну а что касается самих буржуа, одолеваемых стремлением получить титул, то они на слова поэта не обращали внимания. Три года спустя после того, как было написано «Большое завещание», Лувье получил дворянство.
   Когда буржуа начинали бряцать оружием, школяр реагировал на это заразительным смехом. Осмеял он, например, меховщика Жана Ру, у которого, когда он стал капитаном отряда городских лучников, от гордости несколько вскружилась голова. Вийон изобразил его грубым обжорой, считающим, что волчье мясо является вполне приличной пищей. Вдобавок он предложил варить волчатину в плохом вине.
 
А капитану Жану Ру,
Для доблестных его стрелков,
Пускай дадут, когда умру,
Не окорок от мясников,
А шесть ободранных волков,
Зажаренных в дрянном вине;
Такой обед — для знатоков.
Он им понравится вполне!
 
   Поэт, правда, признает, что «волк не так уж сладок, пожалуй, погрубей цыплят» и что такая пища скорее подошла бы для осажденного гарнизона. А затем, намекая на профессию Ру, дает еще один совет:
 
Доволен будет весь отряд,
А кто замерзнет чересчур,
Когда повалит снег иль град, -
Пусть шубу выкроит из шкур[40].
 
   Это все юмор человека из толпы. Человека, которому неприятна спесь выскочек и который рад посмеяться над их позерством. Однако, после того как стихал звон оружия, напяленного меховщиком по случаю праздника, стихали и шутки. Вийону тот мир, пытавшийся, но еще не имевший возможности жить по аристократическим канонам, был совершенно чужд. Путь к должностям и титулам, оплаченный заработанным в лавке состоянием, неимущему школяру, которого его старая мать вверила заботам доброго капеллана, был заказан. На все это он смотрел издалека. Все, что он об этом знал, он узнал благодаря улице.
   Точно так же лишь понаслышке знал он и еще об одном человеке, приковавшем общее внимание своей деловой хваткой, своими успехами, своей влиятельностью. Вийон знал, кто такой Жак Кёр. Но в 1461 году, когда создавалось «Большое завещание», Кёр был уже не более чем воспоминанием, а его буржуазная эпопея могла показаться классическим примером неудачной карьеры. В Париже поняли еще во время войны, насколько это рискованная вещь — давать взаймы принцам, насколько рискованно что-либо им поставлять, поняли, насколько опасно вкладывать деньги в строительство дорог, и эти наблюдения легли в основу непритязательного философствования по поводу падения этого богача. Жак Кёр умер на Хиосе в том самом году, когда Вийон сочинил «Малое завещание». А пять лет спустя поэт просто подвел итоги своим размышлениям о несопоставимости судеб и о сопоставлениях, излечивающих от зависти.
 
Я нищетою удручен,
А сердце шепчет мне с укором:
«К чему бессмысленный твой стон,
За что клеймишь себя позором?
Что нам тягаться с Жаком Кёром!
Не лучше ль в хижине простой
Жить бедняком, чем быть сеньором
И гнить под мраморной плитой?» [41]
 

ГЛАВА VI. Будь я примерным школяром…

ГРАЖДАНСКОЕ ПОПРИЩЕ
 
   С миром торговли Вийон сталкивался нечасто, а вот мир юриспруденции он знал хорошо: и как школяр, и как остепененный выпускник, и как подсудимый. Для того, кто входил в жизнь по проторенному пути факультета искусств, юриспруденция являлась самой доступной сферой применения сил и талантов. Суды и конторы ломились от «магистров», обладавших разными способностями и занимавших различные должности — от писцов до председателей судов, — так что, глядя на них, бывший школяр мог без труда вычислить возможные варианты своей дальнейшей судьбы.
   К тому времени в столице уже на протяжении по крайней мере двух столетий развивалась общественная деятельность, остававшаяся жизнеспособной и в отсутствие короля, потому что и самодержец, и правительство уже не являлись абсолютным условием ее существования. Правление Ланкастера оказалось не слишком парижским. А правление буржского короля было таковым еще в меньшей степени. Потом пришло время луарских королей. Заседание Королевского совета в отсутствие Карла VII было, конечно, немыслимо, а вот судопроизводство и счетоводство прекрасно обходились и без него. Для того чтобы управлять королевством, распределять собранные налоги, отправлять разбойников на виселицы, разрешать споры между торговцами, существовали специалисты. Двор мог находиться где-то далеко за пределами Парижа, и тем не менее столица у Франции была одна, а в центре ее возвышался Дворец юстиции, где толпились законоведы и истцы, сборщики и откупщики налогов, финансисты и налогоплательщики. То, что двор находился на берегах Луары, доставляло неудобства ювелирам и бакалейщикам, но никак не прокурорам.
   Франсуа де Монкорбье знал многих таких магистров искусства, товарищей по учебе и по спорам, которых благосклонная судьба направила на стезю приобретения должности.
   Однако карьера судейского чиновника — теоретически Вийону доступная — была так же заказана ему, как и карьера торговца. Мир должностей все больше и больше замыкался в себе, особенно в послевоенные годы, когда прежние вассалы Генриха VI и верные сторонники Карла VII слились в единое целое и сразу же образовали солидный контингент чиновников, надолго затормозивший привлечение новых кадров.
   Вийону исполнилось четыре года, когда герцог Филипп Добрый выдвинул в 1435 году в качестве одного из главных условий своего примирения с Карлом VII и заключения Аррасского договора сохранение за чиновниками англобургундского лагеря всех их прав. Ему исполнилось двенадцать лет, когда в Париж решили наконец вернуться последние советники Парламента, находившегося в Пуатье. Ставший впоследствии епископом Парижа советник Гийом Шарретье занял свою должность во Дворце юстиции только в 1442 году. Жан Молуэ, член Парламента Карла VI с 1393 года, убежденный сторонник наследного принца, ставшего затем королем Карлом VII, последовал за ним в Пуатье и вернулся оттуда только весной 1442 года.
   Некоторые наблюдали за бурей со стороны. Например, магистра Жана де Лонгэя назначил в 1431 году гражданским судьей в Шатле регент Бедфорд, но Карл VII сохранял за ним эту должность на протяжении всего периода своего правления: Лонгэй был крупным юристом, судьей, а не человеком партии. В том же самом Шатле, наипервейшей инстанции королевского правосудия «по парижскому превотству и виконтству», остались аналогичным образом на своих местах королевский прокурор Жан Шуар и два королевских адвоката: Гийом де ла Э и Жан Лонгжо. Никто не удивлялся даже тому, что королевский прокурор в Контрольной палате Этьен де Новьан, назначенный бургундцами в 1418 году сразу по приходе их к власти, передал в 1439 году своему сыну то, что еще не было должностью, но уже по милости Карла VII обеспечивало и положение, и доход. На всей территории королевства восстанавливалась единая юрисдикция. Одно время правосудие трещало по швам, и поэтому Карл VII, произведя реорганизацию армии и укрепив финансы, стал осуществлять реформы также и в этой области. Предписания относительно местожительства, зимнее и летнее время, ускоренное судопроизводство — все проблемы подверглись тщательному изучению, причем штаты увеличились, а праздная болтовня в конечном счете сократилась. Суть реформы сводилась к тому, чтобы сделать королевское правосудие по-настоящему работающим.
   «Сразу же, как только вышеназванные председатели и советники войдут в назначенные часы в свои палаты, они обязаны приступить к трудам и делам вышеназванного Парламента, не отвлекаясь ни на какие другие занятия. Мы возбраняем и запрещаем, чтобы, раз войдя в Парламент, они вставали и ходили разговаривать с другими о чем бы то ни было иначе как по распоряжению, исходящему от Парламента.
   Одновременно мы воспрещаем им выходить из Парламента и праздно гулять за пределами Дворца с кем бы то ни было».
   Более справедливое правосудие, более многочисленные и правильнее используемые судьи — такой в общих чертах была программа указа, подписанного 14 апреля 1454 года и намечавшего создание новой редакции правил сбора налогов, разделившего на две части следственную палату и восстановившего после тридцатишестилетнего перерыва кассационный суд.
   Все это означало, что появились новые должности. Однако новым членам судебных палат, осуществлявшим программу 1454 года, было в ту пору по 30 — 40 лет и им предстояло оставаться на своих местах еще лет двадцать. Создание новой редакции правил налогообложения обеспечивало работой правоведов на протяжении целого полувека, но для этой работы требовались опытные юристы, способные привести в соответствие с жизнью право, главный порок которого состоял даже не в том, что там преобладало устное теоретизирование, а в том, что из-за теоретизирования право было противоречивым.
   «Часто случается, что в одном и том же краю налоги собираются по разным обыкновениям, и случается, что эти правила меняются в зависимости от аппетитов сборщиков, что приносит нашим подданным большой ущерб и неудобства».
   Волна наймов на работу, возникшая благодаря миру и возобновлению деловой активности, не дала почти ничего поколению, которое пришло слишком поздно, тем его представителям, которые не смогли внедриться в «среду» государственных служб и в свои двадцать лет вынуждены были констатировать, что все места заняты теми, кому тридцать. В ту пору, когда возникла практика «уступки в пользу…», свидетельствовавшая о передаче по наследству должностей, о феномене, отразившем сложную систему взаимосвязей между выходом в отставку и солидарностью новых династий, мест для недавних школяров оставалось совсем немного. У поколения мэтра Франсуа, поколения, достигавшего в 1460-х годах возраста, когда получают степень лиценциата, укрепилось мнение, что для людей без связей будущего не существует.
   Клиентура, причем не только парижская, испытывала потребность во все возраставшем количестве и адвокатов, чтобы те вели тяжбы, и прокуроров, чтобы те составляли досье, и судебных исполнителей, чтобы те зачитывали содержание досье, и секретарей, чтобы те вели протоколы и занимались перепиской. Однако в число этих необходимых клиентуре людей попасть было нелегко. Занявшая свои места «среда» своего счастья из рук не выпускала.
   В столице воссоединенной Франции самыми крупными состояниями, намного превышавшими состояния торговцев, владели чиновники счетной палаты, казначеи и… парламентские, то есть судейские, адвокаты. Парламентские чиновники находились в равных условиях с менялами. Нотариусы и адвокаты из Шатле шли следом за ними, причем даже впереди суконщиков и бакалейщиков. Уже в 1438 году из трехсот пятидесяти богатейших налогоплательщиков более ста принадлежали к миру финансов и права.
   Эта новая иерархия сразу же стала очевидным фактом. Жан де Руа в своей хронике писал, что в 1467-м, когда всех парижан от шестнадцати до шестидесяти лет пригласили явиться на смотр со своими знаменами, на равнине за воротами Сент-Антуан он увидел «штандарты и флажки Парламента, счетной палаты, казначейства, налогового управления, монетного двора, судебного ведомства, ратуши, под которыми стояло столько же, а то и больше людей, чем под цеховыми знаменами».
   Следовательно, укрепление государственных служб явилось важным шансом для многих молодых парижан, и Франсуа де Монкорбье чуть было им не воспользовался. В конце концов ведь нужно было не так уж много везения, чтобы протеже магистра Гийома де Вийона оказался на пути к доходам или должностям; другими словами — это был путь в мир «хорошо натопленных комнат», в мир того человека, который был для него «более, чем отец».
 
КОЛЛЕЖИ И ПЕДАГОГИИ
 
   Франсуа исполнилось двенадцать или тринадцать лет, когда в 1443 или 1444 году он поступил на факультет искусств. Война в ту пору была уже на исходе. Будущий Франсуа Вийон к этому времени умел и читать, и писать, а также знал основы латинской грамматики. Поступление на факультет не сопровождалось никакими новыми формальностями, кроме выбора учителя, причем подразумевалось, что учитель может отказаться от неподготовленного ученика, хотя на практике никто и никогда от клиента не отказывался. Престиж учителя измерялся количеством его учеников, а влияние среди коллег — количеством одержанных его клиентурой успехов. Поступить в заведение, которое мы можем назвать средней школой, труда не составляло; главная трудность заключалась в том, что, учась, нужно было еще и питаться.
   Привилегированные студенты учились в созданных двумя веками ранее коллежах, где неимущим, дабы облегчить их учебу, давали стипендии, жилье, а зачастую и пищу. Само же понятие «коллеж» включало в себя сочетание десяти-двенадцати стипендий с каким-нибудь домом, с каким-нибудь особняком, принадлежавшим основателю коллежа и впоследствии перешедшим к студентам по завещанию или в связи с расширением владений мецената. Создавая свои коллежи, Робер де Сорбон в 1256 году, кардинал Жан Лемуан в 1302 году, королева Жанна Наваррская в 1304 году, канцлер Дормана в 1370 году руководствовались единственным желанием — дать возможность учиться нескольким неимущим школярам. Условий они выдвигали мало, разве что настаивали на том, чтобы в первую очередь принимали их земляков. Так, например, шесть стипендий коллежа «Ave Maria», основанного во времена Филиппа VI Валуа президентом одной из палат Парламента, блестящим юристом Жаном Юбаном, должны были давать в первую очередь школярам, родившимся в Юбане.
   «Для преподавания в вышеназванном коллеже будут назначены капеллан и учитель родом из деревни Юбан, что в неверской епархии, или же из соседних деревень, расположенных в пределе пяти лье от Юбана, но так, чтобы тот и другой не были бы родом из одной и той же деревни. Если же ни капеллана, ни учителя в этих деревнях найти не удастся, то следует их выбрать в епархиях Невера, Осера, Санса, Парижа или в провинции Санс».
   С годами система претерпела изменения. Поступление в коллеж превратилось в привилегию, поскольку студент таким образом сразу попадал в благоприятную среду, а иногда к тому же получал хорошее образование. Выучившись, магистр хранил верность своему коллежу. Выпускники старались в нем остаться. Продолжая там жить, они самым естественным образом завладевали должностями, дававшими не меньший доход, чем должности церковников. Получить место каноника в Соборе Парижской Богоматери было весьма непросто, о чем Гийом де Вийон знал не понаслышке, но и иметь место преподавателя или же директора в хорошем коллеже было тоже гораздо прибыльнее, чем капелланствовать во второразрядном капитуле вроде Сен-Бенуа-ле-Бетурне. Так что мэтр Гийом охотно променял бы свою должность на работу в коллеже, предоставлявшуюся по уставу бывшим ученикам. Однако везде преобладал наем внутри самого заведения. Например, когда речь шла об административных функциях в коллеже. Как, впрочем, и тогда, когда освобождалось место преподавателя.
   В жизни юных школяров было немало положительных моментов. Занятия, как правило, велись в домашних условиях, учебные группы были небольшие, под рукой имелись библиотеки. Не говоря уже о столовой… Благодаря всем этим преимуществам коллежи наравне с большими монастырями превратились в самые элитарные учебные заведения. Сорбонна в конечном счете даже стала целым факультетом теологии. Ну а в области «искусств», осваиваемой большим количеством студентов, в 1450-е годы функционировало пятьдесят, а то и шестьдесят коллежей, рассредоточенных территориально и отличавшихся друг от друга по типу получаемого там образования. Однако для тех, кто имел возможность учиться в Аркуре или в Наварре, не было никакой необходимости ехать мерзнуть на улицу Фуарр, вслушиваясь в объяснения какого-нибудь магистра, занимавшего самую низшую ступень иерархии. Именно этих преподающих магистров, или, как их называли, «регентов», имел в виду осуществлявший в 1452 году реформу университета кардинал Гийом д'Эстутвиль, когда говорил о часто забываемой обязанности педагогов ежедневно посещать школы факультета на улице Фуарр.