Не исключено, что поэт осмеливался обличать и самого Бога. Во всяком случае, его смирение свидетельствовало не столько о глубине веры, сколько о признании собственного бессилия. Судьба склоняется перед всесилием Бога, и вот ее-то, несправедливую судьбу, человек все же может покритиковать. Она обрушивалась на великих. Она сыграла не одну злую шутку с могущественными правителями. Она столь же дурно обращалась с сильными мира сего, как и с несчастным Вийоном, но разве могла она поступать иначе? Если бы дело было только в ней… Ведь такова же была Божья воля… Последние строки, где Судьба обращается к поэту, граничат со святотатством.
 
Вот Александр, на что уж был велик,
Звезда ему высокая сияла,
Но принял яд и умер в тот же миг;
Царь Альфазар был свергнут с пьедестала,
С вершины славы, — так я поступала!
Авессалом надеялся спроста,
Что убежит, — да только прыть не та -
Я беглеца за волосы схватила;
И Олоферна я же усыпила,
И был Юдифью обезглавлен он…
Так что же ты клянешь меня, мой милый?
Тебе ли на Судьбу роптать, Вийон!
 
   Таким образом, перечислив знаменитые примеры языческой и библейской истории, снабдив перечень несправедливых кар, низводящих сильных мира сего до уровня несчастного поэта, троекратно повторенным советом, который в равной мере является и уроком стоицизма, и уроком христианского смирения, Судьба внезапно с яростью напоминает, что она всего лишь должница библейского Бога: без него она поступала бы еще более жестоко. То есть автор как бы обращает внимание на причастность Бога к творимому ею злу.
 
Знай, Франсуа, когда б имела силу,
Я б и тебя на части искрошила.
Когда б не Бог и не его закон,
Я б в этом мире только зло творила!
Так не ропщи же на Судьбу, Вийон [18] .
 
   Поэт достаточно хорошо запутал свои следы и мог не опасаться, что какой-нибудь дотошный богослов возьмет и отправит его за ересь на костер. Однако все поняли, что Судьба в данном случае — это Бог Вийона, не решавшегося утратить последнюю надежду.
   Он отнюдь не был убежден в справедливости Всевышнего. И хорошо выразил свои мысли, вспомнив про святую когорту, которая отправилась в ад за Христом: этих князей неба трудно себе представить в адском пламени. Конечно же, им удалось избежать наказания. Привилегии существовали испокон веков. А когда речь заходит о вечности, то тут самая важная привилегия — это чтобы не припекало ягодицы.
   В тех же случаях, когда Вийон пытался выразить свое позитивное видение религии, оно оказывалось весьма наивным. Балладу, посвященную памяти пьянчужки Жана Котара, можно толковать двояко: и как обвинение в адрес несимпатичного прокурора, и как эмоциональное оплакивание умершего собутыльника. Однако в ней содержится также определенное представление о рае и о святых таинствах. Как бы ни смеялся Вийон, он одновременно просил великих пьяниц — оскандалившегося Ноя, кровосмесителя Лота и распорядителя пира в Кане, — несмотря на все свои гнусности оказавшихся в конечном счете в раю, помочь новому собрату.
 
Отец наш Ной, ты дал нам вина,
Ты, Лот, умел неплохо пить,
Но спьяну — хмель всему причина! -
И с дочерьми мог согрешить;
Ты, вздумавший вина просить
У Иисуса в Кане старой, -
Я вас троих хочу молить
За душу доброго Котара [19] .
 
   Котар, «пристроенный» в раю: если бы не сочиненная Вийоном молитва Богоматери, то можно было бы подумать, что он был неверующим. Создавалось впечатление, что поэт вообще не принимал ничего всерьез и смеялся даже над своим собственным спасением. На самом деле это впечатление было обманчиво, поскольку своим спасением он все-таки дорожил, причем указывающие на это нотки прослеживаются от «Большого завещания» до «Баллады повешенных». Однако Вийон верил в Бога, но не верил в себя. И в тот самый момент, когда играл в прятки со смертью, открыто говорил о том, что рассчитывает на Богоматерь и на святых ангелов.
 
Я завещаю первым делом
Заботу о душе своей
Тебе, Мария. В мире целом
Лишь ты от дьявольских когтей
Ее спасешь. Я не грешней
Других, а потому взываю:
О Дева, смилуйся над ней
И приобщи к святому раю! [20]
 
   И, уже видя себя в мыслях повешенным, он продолжал с тем же пылом говорить о своей надежде:
 
Простите нас, ведь мы должны предстать
Пред сыном Пресвятой Марии. С нами
Будь милосерден, Господи, и в пламя
Не ввергни нас на бесконечный срок.
Зачем умерших поминать хулами,
Молитесь, чтоб грехи простил нам Бог [21] .
 
   Вийон стремится не оправдаться, а апеллирует к Божьей любви. Он рассчитывает лишь на милосердие Христа, о чем и говорит в самом начале «Большого завещания», совершенно недвусмысленно взывая к «надежды даром наделенному» Богу.
 
Я, видно, грешен, всех грешней,
И смерть не шлет господь за мною,
Пока грехи души моей
Я в муках жизни не омою.
Но коль раскаюсь я душою
И так приду на Божий суд,
Оправдан буду я судьею
За все, что выстрадано тут[22].
 
   В качестве единственного своего достоинства он называл отсутствие злобы. Из Евангелия он запомнил предупреждение: «Не судите, да не судимы будете!»
 
Ведь не монах я, не судья,
Чтоб у других считать грехи!
У самого дела плохи [23] .
 
   Впрочем, сам он не слишком верил тому, что говорил, и весьма прилично отделал в своих стихах тех, кто был повинен в его несчастьях. Однако «Баллада повешенных» возвращает нас к его основному устремлению — Вийон не смел и надеяться лицезреть Бога в раю, и вся его религиозность сводилась к тому, чтобы избежать ада.
 
Христос, господь всего под небесами,
Не дай в удел нам вечный ад с чертями,
Чтоб каждый искупить грехи там мог [24] .
 
ЗАВЕЩАНИЕ
 
   Важнейшее место в такого рода религии принадлежало завещанию. Приготовленные заранее либо свежесочиненные «последние» распоряжения являлись завершающим жизнь деянием, способным уберечь от ада. Церковь, заинтересованная в щедрых подаяниях верующих и прекрасно понимавшая, что отрывать от наследников легче, чем от себя, испокон веков поощряла набожность решающего момента, каковым было исполненное благих намерений завещание: в доходах епархий и монастырей весьма значительную роль играли завещанные им «дары» сильных мира сего, а церковная казна постоянно пополнялась «случайными» доходами — оставленными по завещанию деньгами, благочестивыми пожертвованиями, платой за пышные похороны и поминки.
   Написанное в 1418 году завещание Робера Може, председателя Парламента (Суда), дает достаточно полное представление о географии парижской набожности: сто двадцать пять месс в провинциальных церквах, в тех местах, где у него самого или у его близких были какие-либо доходы, пятьсот месс в Париже, в монастырях нищенствующих орденов — доминиканцев, кордельеров, августинцев, кармелитов, — и двадцать месс в часовне коллежа в Дормансе. К этому добавлялись еще панихиды в богадельнях «Божий дом», «Божьи девы», «Святого духа» на Гревской площади, «Детский приют» у ворот Сен-Виктор, в монастыре у бегинок, в Сент-Авуа, в часовне Одри.
   И вот нотариусы, которым по бедности их словарного запаса трудно было четко определить суть происходящих процессов, старались тем не менее как можно точнее передать юридическую сторону дела. «Мы отдали, вручили, пожаловали, даем, вручаем, жалуем…» — формулировали работавшие в канцелярии принца нотариусы мысль своего работодателя. «Желаем и приказываем…» — писал король своим чиновникам. «Дарю, уступаю, передаю…» — писал состоятельный горожанин. А суть сводилась к тому, что если заказать службы в пятнадцати церквах вместо одной, то легче умилостивить Бога.
   Откликнуться на сбор пожертвований, бросить звонкую монету в церковную кружку, подать милостыню нищему, заказать мессу в церкви или в часовне, учредить годовую панихиду в монастыре, завещать что-то богадельне — все сводилось к одному. Можно было также положить какие-нибудь продукты или монеты в корзины, которые на веревке спускали вниз заключенные из тюрем в Шатле и в Фор л'Эвек. По той же причине вступали люди и в разного рода братства, остающиеся в живых члены которых сопровождали умерших в последний путь, а по праздникам молились за спасение их душ.
   Следует напомнить еще раз: когда даешь что-то при жизни, то таким образом отнимаешь это у себя. А когда завещаешь, делаешь благотворительный вклад после своей смерти, то от этого страдают всего лишь наследники. Стало быть, завещание для каждого и в любой социальной среде являлось превосходной возможностью обеспечить себе спасение, не поступаясь удовольствиями мира сего при жизни. Таким способом люди исправляли неправедные поступки, совершенные на протяжении их земного существования, и после смерти возвращали полученный некогда излишек. Возмещали то, что недополучили ранее их усердные и преданные служители: например, без колебаний выплачивали мессами зарплату виноградаря, который, несомненно, предпочел бы получить экю. Именно вот так Робер Може, первый председатель Парламента, не стесняясь, возвращал свой долг исчезнувшему поставщику:
   «Я хочу, чтобы за упокой души Гийо, моего виноградаря, было отслужено двадцать месс, так как я многим обязан ему и его наследникам…
   Я также хочу, чтобы 55 парижских су были розданы в качестве милостыни во спасение души того, у кого я купил на Гревской площади полтыщи вязанок дров и кому я остался должен 55 парижских су, так как не видел больше ни его самого, ни его наследников».
   Вот так во имя моральных обязательств и согласно бытовавшим представлениям о последних распределялись между упомянутыми в завещании лицами излишки состояния и невыплаченные долги.
   Постепенно, однако, от века к веку верующие набирались опыта и осторожности. Они следили за тем, как поступят с их деньгами. Времена, когда даруемые суммы расходовались получателями по их усмотрению, ушли в прошлое. Люди перестали отказывать по завещанию просто десять франков приходу либо участок земли монастырю. Теперь они поручали, например, ежегодно служить заупокойную мессу. В условие включались либо мессы, либо свечи. Для церкви разница была невелика — она получала деньги и делала с ними, что хотела. А для верующего, старавшегося не слишком задерживаться в чистилище, разница была существенная, поскольку молитвы за упокой его души были обеспечены. Он оплачивал все заранее. И знал, что получит в обмен на свою щедрость: рай.
   Впрочем, щедрость щедрости рознь. В Лионе, например, духовные лица тогда отдавали на благочестивые мероприятия в среднем половину своего состояния, а миряне — всего четверть. Духовные лица на заупокойные службы отводили 28%, а миряне — только 11%. Не приходится объяснять, что старого священника от старого буржуа отделяет довольно значительное расстояние, а уж если говорить про юного школяра с еще не вполне определившимся призванием, то у него взгляд на завещаемое имущество — даже если отбросить шутки в сторону, — естественно, и отличен от взгляда их обоих, и переменчив.
   Если читать только самого Вийона, то можно допустить ошибку и свести все к простой иронии, возникающей от сочетания внешне серьезных намерений и комичных даров. Однако, послушав, как рядовое духовное лицо или рядовой мирянин диктуют свои последние наказы, мы бы убедились, что мэтр Франсуа не выдумал ни ситуацию, ни жанр. Правда, между завещаемым имуществом и тем человеком, которому оно завещалось, он установил весьма деликатные взаимоотношения. Независимо от того, были ли эти взаимоотношения трогательными или неприязненными, они придали эпизодам с вымышленными пожертвованиями и вообще всей пародии на процедуру составления завещания определенную глубину, благодаря чему каламбурное начало произведения отступило куда-то далеко на второй план.
   Перед нами два парижских завещания. Они были составлены тогда, когда был еще молод магистр Гийом де Вийон, тот, кого поэт называл своим «более чем отцом». Одно из них было составлено 1 августа 1419 года в присутствии представителя прево королевским нотариусом и секретарем Николя де л'Эспуасом, выполнявшим также функции регистратора. А второе «оставила» 26 октября 1420 года в присутствии нотариуса жена президента Робера Може, которую, изменяя ее фамилию по родам, согласно парижскому обычаю того времени, называли «Симонеттой Ла Можер».
   Вийон в «Малом завещании» среди прочего «оставляет» одному наследнику свои подштанники и книгу «Искусство памяти», другому — перчатки, жирного гуся и два процесса, причем надо сказать, что подобное перечисление отнюдь не было чем-то из ряда вон выходящим. Так, Николя де л'Эспуас столь же серьезно перечисляет иные, но отнюдь не менее разнородные вещи.
   «Он оставляет Тевенену, сыну Гошье (своему племяннику), которому он на свои средства помог получить ремесло вязальщика и суконщика, десять франков и сто туренских су, которые он одолжил ему, чтобы тот смог заплатить выкуп арманьякам, а также самый лучший свой короткий плащ со всем имеющимся на нем мехом, равно как и капюшон и свой „Роман об Александре“, дабы поразвлечься и выучиться читать».
   Симонетта Ла Можер не менее склонна осчастливливать людей остатками своего гардероба. Правда, иногда она ставит некоторые условия:
   «Дарю и оставляю моей племяннице Пьеретте Ла Бабу, дочери моей сестры Маргериты Ла Бабу, свой длинный открытый жакет и свою простую юбку, а также один из подбитых беличьим мехом плащей — на усмотрение душеприказчиков. Для блага ее и чтобы скорее была ее свадьба, оставляю ей двести франков.
   А моей горничной Жаннетон, долго у нас служившей, для блага ее и чтобы скорее была ее свадьба, оставляю десять франков, кровать, среднее покрывало, две пары простыней посконного полотна, два головных платка, одну подушку, а также оставляю шесть локтей сукна ценою в один экю за локоть для свадебного наряда.
   А если случится так, что названная Жаннетон будет вести себя неправильно или же выйдет замуж не по воле своих друзей и родных, то я свое распоряжение отменяю. И пусть душеприказчики не отдают добро вышеназванной душе до тех пор, пока не будет известно имя ее мужа».
   Таким же образом поступал и Вийон, образуя из вещей самые невообразимые сочетания, правда отличаясь при этом от других завещателей тем, что дарил он все как-то некстати, да и самих вещей у него не было. Например, одному школяру-однокашнику он завещал кое-что из одежды и книгу, а также еще и деньги, которые можно получить после их продажи. На первый взгляд в этом подарке Роберу Валле нет ничего необычного. Однако когда начинаешь изучать проблему более подробно, то обнаруживаешь, что «бедный школяр» принадлежал к весьма зажиточной семье. Он был родственником одного крупного чиновника из Шатле, занимавшего важный пост в финансовом ведомстве. Впоследствии он и сам стал знатным горожанином, владельцем приличного состояния, прокурором. Вийону, его однокашнику, он представлялся человеком богатым, эгоистичным и самодовольным. И поэт охотно прибегает к сатире.
   Он выражает готовность продать свои доспехи, дабы предоставить бедняге возможность сделать карьеру. Вийон изображает из себя великодушного рыцаря. Добавляет к своему благородному подарку еще и книгу, вроде бы призванную способствовать успехам в науке; однако речь идет об одном из самых беспомощных трактатов, об «Искусстве памяти», «благодаря которому можно иметь память, способную удержать все, что было услышано; красноречие, способное воспроизвести все, что удержала память, а также ум, способный усвоить любые науки…». Это именно та книга, которую называли, когда хотели заставить школяров посмеяться. Песенники характеризовали «Искусство памяти» как настольную книгу обманутых мужей. Одним словом, то была настоящая библия счастливых дураков.
   А вот и еще один дар: подштанники. Осчастливить подобным подарком своих близких мог любой завещатель. Но чтобы подарить их духовному лицу, причем для его любовницы… К тому же, оказывается, подштанники были оставлены в залог в таверне «Трюмильер». Кому, однако, придет в голову закладывать подобный предмет туалета?
   А про доспехи нечего и говорить: у такого бедного школяра, как Вийон, их, конечно же, никогда не было. Следует также обратить внимание и на то, что вырученные от продажи доспехов деньги должны были послужить на приобретение одной из прилепившихся к церковным контрфорсам будки на улице Сен-Жак, где трудились писцы. Переписка текстов за почасовую либо постраничную плату была в те времена для грамотного человека одним из распространенных способов зарабатывания денег, но только не похоже, чтобы такого рода занятие прельщало Робера Валле и чтобы отпрыск состоятельной семьи согласился так вот по двадцать раз переписывать часослов или какой-нибудь дешевенький альманах. Дело, однако, не только в самом Робере Валле. Поэт оценил его по достоинству, назвал глупцом, а кроме того, одарил будкой, «Искусством памяти» и подштанниками. Однако одновременно Вийон посмеялся и над многими другими своими современниками, над тем, с какой серьезной миной люди могут завещать сломанную кровать, какими щедрыми становятся скупые на смертном одре и как беспредельна жадность трактирщика, способного взять в залог штаны закоснелого пьяницы.
 
Затем дарю Валэ Роберу,
Писцу Парижского суда,
Глупцу, ретивому не в меру,
Мои штаны, невесть когда
Заложенные, — не беда!
Пусть выкупит из «Трюмильер»
И перешьет их, коль нужда,
Своей Жаннетте де Мильер!
Сего почтеннейшего мужа
Хочу я сделать поумней,
А потому дарю ему же
Труд Идиотуса, ей-ей,
Полезный и для наших дней:
«Искусство памяти», бывало,
И не таких замшелых пней
От благоглупостей спасало!
Глупцы, мы знаем, небогаты,
Поэтому прошу продать
Мой шлем и рыцарские латы,
А выручку ему отдать.
Чтоб на ноги Роберу встать
И… — не завидуйте, однако! -
Отныне кляузы писать
На паперти святого Жака[25].
 
   Завещанное обеспечивало спасение. Оно также предохраняло от людского забвения — у завещаний было нечто от престижа геральдических документов. Могила могилой, но ей противостояли ежегодные мессы и поминки. К тому же состоятельные люди могли воспользоваться услугами художников, что в еще большей степени способствовало увековечиванию личной либо семейной памяти. Достаточно почитать завещания кое-кого из именитых граждан:
   «…А также для того, чтобы была нарисована хорошая картина в приделе Сен-Мишель или Сен-Жак в кармелитской церкви либо в другом таком же благопристойном месте вышеназванной церкви или во внутренней галерее напротив стены, — картина, изображающая завещателя, его покойную жену и их детей с надписью на медной таблице в память о том, что завещателем был сделан вклад на служение трех месс в неделю, — 12 франков».
   Двенадцать франков для того, чтобы потомкам благодаря выгравированной на медной таблице надписи стало известно, что ты сделал вклад на три мессы и что на портрете изображен именно ты…
   Такой выраженной в завещании воле соответствовала картина, заказанная во времена Франсуа Вийона Гийомом Жувенелем, превратившимся в Ювенала дез Урсинс, дабы фамилия больше походила на латинскую и дабы можно было выдавать себя за родственника великого римского семейства Орсини. Гийом изъявил желание украсить расположенный в Соборе Парижской Богоматери погребальный придел своих родителей. И вот именно благодаря этому распоряжению мы имеем возможность еще в наши дни лицезреть эту коленопреклоненную в иерархическом порядке социальную ячейку, каковой была сия знаменитая судейская по своему происхождению семья. Когда у купеческого старшины два сына оказываются архиепископами, а один — канцлером Франции, то набожность сливается с желанием лишний раз подчеркнуть славу своего рода.
   У рассуждений Вийона была сходная подоплека, хотя память о себе он надеялся сохранить совсем иным способом. Его эпитафия, к которой мы еще вернемся, явилась итогом длинной-длинной жалобы, составленной в «Большом завещании» из портретов «бедного Вийона». Здесь речь идет отнюдь не о прославлении себя либо своей семьи, чему обычно способствует каменная либо медная таблица. Вийон претендует лишь на несколько написанных от руки и легко стирающихся под воздействием времени строчек. Поэт зло высмеивает все способы, с помощью которых люди пытаются увековечить свою именитость.
 
Пусть над могилою моею,
Уже разверстой предо мной,
Напишут надпись пожирнее
Тем, что найдется под рукой,
Хотя бы копотью простой
Иль чем— нибудь в таком же роде,
Чтоб каждый, крест увидев мой,
О добром вспомнил сумасброде…[26]
 

ГЛАВА IV. Магистр Гийом де Вийон…

КАПЕЛЛАН
 
   Была ли молившаяся в монастыре бедная женщина вдовой? Вполне вероятно, хотя полной уверенности в этом у нас нет. Вийон говорил о своем отце только в прошедшем времени, но говорил о нем в 1461 году, когда поэту было уже тридцать лет.
 
Я бедняком был от рожденья
И вскормлен бедною семьей,
Отец не приобрел именья,
И дед Орас ходил босой…
Укрыт могильною землею
Прах грешный моего отца, -
Душа — в обители творца! -
И мать моя на смертном ложе,
Бедняжка, ждет уже конца,
И сам я не бессмертен тоже [27] .
 
   В тот момент, когда юного Франсуа де Монкорбье вверили заботам Гийома де Вийона, она была на четверть века моложе, но, очевидно, принадлежала к разряду тех одиноких женщин, с которыми жизнь обходилась тем более жестоко, что они не имели ни денег, ни ремесла. Бывали же ведь и удачливые вдовы, получавшие в наследство дом, или мастерскую, или лавчонку. Нередко подмастерьям удавалось именно таким образом составить состояние, то есть женясь на вдове и получая одновременно все необходимое для успешного ведения дела. Находились, правда, такие вдовы, что тиранили своих молодых супругов, обращались с мужем нелюбезно, как иногда обращаются с зятем или с собственным сыном. А ничего не имеющая вдова ничего и не получала. И в таких условиях маленький ребенок оказывался весьма тяжелой обузой.
   Не исключено, что священника церкви Сен-Бенуа-ле-Бетурне магистра Гийома де Вийона не связывали с его новым протеже никакие родственные узы. Возможно, он взял его просто как ученика, подобно тому как брали себе учеников, например, кровельщики или портные. Мэтр Гийом не выучил Франсуа никакому ремеслу, но зато предоставил ему возможность выйти в один прекрасный день с помощью университета на тот путь, на котором состояние можно заработать с помощью знаний. Взамен он получил ребенка, разжигавшего в его очаге огонь и выполнявшего различные поручения. Таким образом, Франсуа де Монкорбье был прежде всего слугой, а также еще певчим в хоре, равно как и секретарем, и выполнял он всю эту работу в обмен на кров и пищу, в обмен на обучение катехизису и латинскому языку, в обмен на обучение основам арифметики и элементарной грамматики.
   Место это было хорошим, особенно если принять во внимание, что Франсуа, сын бедной женщины, естественно, не имел никакой возможности посещать уроки какого-нибудь из нескольких десятков парижских школьных учителей либо уроки одной из «благочестивых женщин», которым доверяли образование своих детей обеспеченные семьи. Место могло оказаться для юного Франсуа счастливым либо несчастливым, но заполучить такое место уже было своего рода удачей.
   К счастью, священник Гийом де Вийон оказался прекраснейшим человеком. Попав к нему в самом раннем детстве, в возрасте шести или семи лет, Франсуа и в зрелом возрасте сохранил о нем память как о приемном отце. Магистр Гийом стал одним из весьма редких персонажей «Завещания», которому поэт предназначил дар, являющийся, естественно, чистейшей выдумкой, но выдумкой, выражающей любовь и привязанность.
 
Затем тебе, Гийом Вийон,
Кем вспоен, вскормлен, обогрет,
Кто пестовал меня с пелен,
Спасал не раз от многих бед,
Кто был отцом мне с юных лет,
Родимой матери добрее… [28]
 
   О Гийоме кое-какие сведения сохранились. Он был церковнослужителем лангрской епархии, священником парижской церкви Сен-Бенуа-ле-Бетурне и одновременно преподавателем канонического права — или, как тогда говорили, «регентом в декрете» — в школах на улице Жан-де-Бове, считавшихся центрами парижского законоведения. Подобно многим другим школярам, Гийом де Вийон взбирался одновременно по ступеням двух взаимодополняющих и ведущих порой к богатству карьер: университетской и духовной.
   В 1421 году, то есть за десять лет до рождения в Париже близ Понтуаза Франсуа Вийона, тот, кому он впоследствии оказался обязанным своей фамилией, уже получил степень магистра искусств и бакалавра права. Потом он продолжал учебу еще года четыре или пять, но лиценциатом так и не стал.
   Первый свой бенефиций Гийом получил в 1423 году. Весьма скромный бенефиций, но то было лишь начало — получавший его предшественник Гийома принадлежал к известной семье Марль, к тому времени уже обосновавшейся и в Парламенте, и в ратуше и активно демонстрировавшей свою власть и свои связи. Полученный Гийомом де Вийоном доход причитался ему как капеллану приходской церкви Богоматери, находившейся в Жантийи, на расстоянии одного лье к югу от Парижа. Весь бенефиций сводился к мешку зерна, который нужно было ежегодно забирать у мельника маленькой водяной мельницы, стоявшей на реке Бавьер неподалеку от Жантийи.