Страница:
Садятся, юбки подобрав,
Мои красотки и с утра
Во все вникают так глубоко!…
Внимай, нет худа без добра. -
Макробию до них далеко! [85]
Получить ученую степень на факультете «искусств» и не знать, кто такой Аристотель, было бы просто невероятно. То, что Вийон читал кое-какие его труды, скорее всего из области схоластической логики, не подлежит сомнению, хотя в «Малом завещании» цитируется Аристотель не к месту и иронично: ученая ссылка как бы ликвидирует самое себя своей несообразностью, так что в тексте снова остается только имя. Поэт сообщает, что от избытка размышлений человек нередко становится «безумным и лунатичным», и к сказанному добавляет:
Мало того, что Вийон охотно заимствовал в рудиментарном томизме и в поверхностно усвоенном учении Аристотеля свой философский словарь и колорит своих познаний в области теологии, он к тому же еще и скопировал, изображая процесс своего «полузабытья», аристотелевскую схему работы интеллекта. Сказанное Аристотелем о деятельности ума Вийон использовал, переставив выражения, для характеристики кризиса функций сознания, каковым явилось его «полузабытье». Аристотелевский переход от восприятия органами чувств образов действительности к их запоминанию, а затем к формированию абстрактных понятий, становящихся основой спекулятивного мышления, это восхождение к «высшей части» души, прочитывается в обратном направлении в описании поэтом собственного кризиса, в описании «полузабытья», внешняя словесная фантастичность которого не должна скрывать от нас внутреннюю стройность схоластической мысли:
Поэт цитировал также и Аверроэса, арабского толкователя аристотелевской метафизики, но цитировал приблизительно так же, как и самого Аристотеля. Никто не должен заблуждаться. Жизнь дала ему больше знаний, чем Аверроэс и его философия. Страдание, увы, учит лучше, чем чтение.
Что же касается буллы папы Николая V, давшей в 1449 году монахам из нищенствующих орденов право исповедовать и, соответственно, отводить к своим обителям потоки приносимых верующими даров, то она у духовенства наделала немало шуму. Стало быть, отказ по завещанию одновременно и декрета «Omnis utriquisque sexus» («Людям обоего пола»), — являвшегося в действительности декреталией Григория IX, обязывавшей всех христиан исповедоваться по крайней мере один раз в году, причем именно своему священнику, а не чужому, — и «Кармелитской буллы», перераспределявшей доходы в пользу ординарного духовенства, тоже имел источником вовсе не чтение юридических текстов, а беседы в монашеской и священнической среде.
Единственной логически необходимой и практически точной цитатой является цитата из Вегеция, открывающая «Малое завещание». Теоретик античного военного искусства советовал писать то, что думаешь, дабы узнавать мысли других о том, что пишешь. Выслушивать чужое мнение относительно своих произведений — таков смысл высказывания Вийона, который притворился, что следует совету римского стратега, но не обратил внимания на то, что в законченном виде совет гласил: мысль становится руководством к действию лишь после того, как ее прочтет и одобрит государь.
И тут снова обнаруживается, что Вийон процитировал перевод. Причем вряд ли можно считать случайностью то, что перевод Вегеция, из которого он позаимствовал высказывание, принадлежит не кому иному, как Жану де Мёну. В прологе «Книги рыцарства», переведенной с латинского языка автором «Романа о Розе», мы читаем следующее:
«Если император не прочитал и не одобрил написанные книги, то им будет отказано в признании и в принятии их за авторитетные свидетельства».
С неизбежной закономерностью мы снова и снова возвращаемся к «Роману о Розе», единственной книге, цитировавшейся Вийоном без насмешки. Именно оттуда он извлек основные положения своей философии. Там, в частности, находятся корни его представлений о женщине, представлений, отнюдь не совпадающих в теми, которые явились результатом его собственных любовных опытов. Он заимствовал из «Романа о Розе» темы, образы, даже эмоции. Прекрасная Оружейница, прежде чем попасть в «Завещание», была уже в «Романе», где ее звали Праздной Дамой, причем Гийом де Лоррис использовал те же слова и те же образы, дабы обрисовать как красоту, так и безобразие.
Вийон читал «Роман о Розе» и перечитывал. Он знал из него целые отрывки. И заимствовал целые фразы. «Крепко в зубах узду держи» превратилось в «В зубах узда — рысь ретива». Можно было бы процитировать сотню подобных примеров. Человек средневековья в отличие от нас отнюдь не приравнивал заимствования к плагиату. Вся тогдашняя система образования покоилась на чтении и копировании, а не на оригинальности мысли. В той мыслительной системе, где принцип авторитетности оправдывал любые диалектические ходы, взять у другого означало воздать ему почести и построить новое выражение на уже признанном мнении.
А «Роман о Розе» как раз и был суммой общепризнанных знаний. Гийом де Лоррис и сменивший его Жан де Мён, два живших в XIII веке клирика, развили в этом романе все темы усвоенной за десять веков христианства платоновской философии. Начинается роман с большого трактата о куртуазности, являющегося собственным сочинением Гийома де Лорриса, современника Людовика VIII, a затем следует обширная панорама схоластической философии, вобравшей в себя и взгляды принадлежавших к белому духовенству преподавателей молодого Парижского университета, и умонастроения наслушавшихся церковных проповедей буржуа. Что же касается части, написанной Жаном де Мёном, современником Филиппа III, то она тоже является памятником клерикальной мысли — это видно хотя бы по тому, какая роль отводится автором женщине, — но мысли, преднамеренно оторванной от прежних авторитетов и от доктринальной иерархии. В этой философской системе «Романа о Розе» человек предстает скорее как действующее лицо в обществе, нежели как божье подобие в мироздании. Произведение является также — являлось для не очень отчетливо воспринимавших его новизну читателей XV века — реестром символов и аллегорий. Этот роман выглядит целостной языковой системой. Взяв у Мартиануса Капеллы идею и темы, авторы романа придали им определенность и законченность.
Во многих отношениях Жан де Мён предвосхитил возрожденческий гуманизм. Конечно, нарисованное им естественное общество, моделью для которого послужил вергилиевский золотой век, обязано некоторыми своими чертами мощному направлению эгалитаристской мысли, породившему с одной стороны францисканское течение, а с другой — антиклерикальные, анархистские устремления Иоахима Флора и его последователей «духовников». И все же Жан де Мён создал такую схему божественного творения, где человек ценен не только по занимаемому им в Граде Божием месту, а и сам по себе.
Именно в «Романе о Розе» черпали чаще всего современники Вийона внешние атрибуты своей классической культуры, равно как и внешнее подобие глубины мысли. Неизменный успех романа стимулировал даже самые невероятные мероприятия: через несколько лет после появления «Большого завещания» преподаватель риторики и официальный летописец Жан Молине взял и сделал прозаический пересказ текста Жана де Мёна. Так что у Вийона, бравшего все ему необходимое в «Романе о Розе», не было никаких оснований испытывать по этому поводу угрызения совести. Он, как, впрочем, и все его современники, был обязан роману прежде всего своей мифологией, отзвуки которой постоянно слышались в беседах на левом берегу Сены. Кто делал заимствования из «Романа»? И кто делал заимствования у заимствующих?
Следует добавить, что в этом цитировании есть одна погрешность: Вийон ошибся книгой. Стихи, частично повторенные Вийоном, фигурируют не в «Романе о Розе», а в «Завещании» Жана де Мёна. Кстати, идея завещания, используемого в качестве предлога для рассказа о своем видении мира — или в качестве предлога для сведения счетов, — тоже не Вийону впервые пришла в голову.
Наряду с «Романом о Розе» во всех библиотеках имелись также и книги по истории. На первом месте стоял Тит Ливий, за ним следовали Саллюстий, Цезарь с его «Записками о галльской войне» и нередко Валерий Максим. Встречались там и разного рода версии легендарной истории, например бесчисленные «Истории троянцев», которые монархическая мифология стала в конце концов выдавать за древние истории франков. Можно было верить либо не верить тому, что франки восходят по прямой линии к спасшимся от гибели троянцам, независимо от этого их историю читали, потому что она вошла в моду.
Естественно, в отличие от просвещенного и состоятельного каноника Николя де Байе не каждый мог похвалиться наличием в своей библиотеке четырех томов книги «О достопамятных событиях» Петрарки и книги Боккаччо «О знаменитых женщинах». Однако не было ни одной библиотеки при капитуле, при монастыре или при коллеже, которая бы не располагала той или иной хроникой, пересказывавшей приблизительно одни и те же истории с небольшими добавлениями каких-либо фактов местного значения и каких-либо свежих анекдотов. Везде присутствовали «Жития святых отцов», «Жития философов», «История церкви». Принадлежащая перу Мартина Полония хроника папства под названием «Мартинианская хроника» в каждой своей версии снабжалась местными комментариями и всякий раз обновлявшейся историей церкви. Так же везде можно было встретить и «Историю Александра», равно как и «Иудейские древности» Иосифа Флавия.
Вийону до всех этих крупных исторических трудов, необходимых для осмысления прошлого, не было никакого дела. В его классической культуре история смешивалась с легендами. А его «современная» культура исключала историю, хотя, правда, однажды ему случилось обнаружить в хронике майских епископов привлекшее его внимание своей звучностью имя графини Арамбюржис, тут же зачисленной им из-за этого в знаменитые дамы былых времен. А где они все, эти дамы?
В 1321 году папа Иоанн XXII осудил обвинения, выдвинутые богословом Жаном де Пуйи в адрес францисканцев. И Жану де Пуйи пришлось отречься от своих обвинений во время публичной церемонии, запомнившейся белому духовенству — и в частности, духовенству церкви Сен-Бенуа-ле-Бетурне — унижением, нанесенным священникам перед лицом нищенствующих орденов. На протяжении более ста лет после того события Сорбонна по-прежнему считала, что магистр Пуйи был достоин всяческого доверия и что пострадал он совершенно ни за что.
И вот скромный школяр Франсуа Вийон попрекнул богослова, поставив при этом ему в вину не его убеждения, а его догматизм. В словах поэта, не посвященного в теологические тонкости конфликта и совсем не стремившегося в них просветиться, мы слышим упрек в измене. При этом не приходится сомневаться, что в ряде случаев он врагом своим считал именно лицемерие нищенствующих орденов.
Вийон ни в чем таком решительно не нуждался; ему хватило краткого приобщения к праву в качестве писца у одного юриста. Из этой практики он вынес формулы, обороты, звонкие слова. Его долг по отношению к юриспруденции сводился к словарному запасу по судопроизводству и по завещаниям. А как он использовал этот долг, мы знаем.
Из «Декрета», являвшегося фундаментом всех штудий по каноническому праву, он вынес лишь один урок, тот самый, который клирики неизменно повторяли, идя к девицам легкого поведения, а именно: лучше грешить тайно, чем ввязываться в публичный скандал. Грациану, конечно, было бы нелегко узнать в этом уроке свое осуждение адюльтера…
А вот что касается доли франкоязычных художественных произведений в тех библиотеках, о которых мы можем составить представление благодаря осуществленной после смерти их владельцев инвентаризации, то здесь можно было встретить буквально все. В этом разнообразии отражались личные вкусы и пристрастия, хотя, в общем-то, угадать, какие из находившихся там книг действительно читались, а какие — чаще всего — лишь упоминались в разговорах, весьма нелегко. Книга обладала существенной материальной ценностью, и выбросить ее, даже если она вышла из моды, никому в голову не приходило. Следовательно, нужно с максимальной осторожностью зачислить в прочитанные те из книг, что были когда-то приобретены либо получены по наследству. Однако существует и один весьма точный критерий популярности книг, и таковым является количество копий: если переписчики приобретали какой-нибудь текст, то это означало, что в тот момент для этого текста существовала клиентура.
В подходе к художественной литературе, зачастую совпадающем с подходом к области чувств, легко выделить несколько социально-профессиональных сред. Например, буржуа столь же страстно, как и принцы, хотя и по иным причинам, любили романы. Парламентские чиновники относились к ним более прохладно, но зато не пренебрегали поэзией, особенно в тех случаях, когда по своей тенденции она примыкала к какому-нибудь крупному направлению мысли, популярному либо при дворе, либо в городе. Николя де Байе имел две книги баллад и «Роман о состоянии мира», являвшийся, возможно, одним из «сказов» Рютбёфа или чьим-нибудь еще аналогичным сатирическим творением. Ведь в конечном счете секретарю Парламента отнюдь не были заказаны ни смены настроений, ни обиды…
Принадлежавшие к этому литературному жанру произведения, к которым с недоверием относились советники — «великие магистры», как называл их Вийон, — и которые редко встречались на книжных полках коллежей, передавали из рук в руки безденежные и мало заботившиеся о своей карьере школяры. Хотя Вийон и черпал свое вдохновение главным образом из наполовину художественного, наполовину энциклопедического «Романа о Розе», эту литературу он ценил высоко. Но и тут эрудиция его складывалась из разрозненных и косвенно полученных сведений.
Он заимствовал кое-какой материал из героических поэм — Берту, Беатрису Прованскую, Алису Шампанскую, — но эти заимствования пришли прямиком из романов, написанных позже, когда аристократия уже перестала быть тем, чем она была в героические времена. Да, кстати, и из этого эпического материала взяты лишь несколько благозвучных имен, за которыми не стояло ровным счетом ничего, равно как и за именем «дама Сидуана», понравившегося поэту, когда он встретил его, скорее всего, в «Романе Понтюса и прекрасной Сидуаны», причем, может быть, даже и не в романе — нет никаких указаний на то, что Вийон его прочитал, — а всего лишь в названии.
В действительности же рыцарство не слишком привлекало школяра. Его тоска по героическим временам весьма поверхностна. Сколько бы Вийон ни называл вперемешку различных ассоциировавшихся с подвигами имен, к ценностям эпической художественной литературы он так и остался равнодушным. Фраза «Но где наш славный Шарлемань?» нужна была поэту лишь из-за необычайной красоты стиха. Король франков был Вийону в высшей степени неинтересен, и, похоже, ему абсолютно ничего не приглянулось даже в «Паломничестве Шарлеманя», героической песне, прославлявшей подвиги короля и вдохновившей в XIII веке бальи Филиппа де Бомануара на написание «Жана и Блонды», а в конце XV века давшей сюжетную основу книге «Роман Жана Парижского».
Единственное, что ему действительно нравилось в эпической литературе, была звучность имен. Это видно, в частности, и на том примере, когда он превратил умершего незадолго до того короля Ладислава Богемского в «Ланселота, короля Беэньи». Ланселот здесь является не свидетельством эрудиции, а признаком снобизма.
Вкусы Вийона отражали вкусы его среды. Старого «Шарлеманя» и не столь старого фруассаровского «Мелиадора» копировщики переписывали для замков, где культивировалась ностальгия по рыцарским временам, да еще иногда для какого-нибудь буржуа, приобретавшего аристократическую культуру в ожидании того момента, когда ему удастся добиться возведения во дворянство. Что же касается клириков и школяров, то их мечты и создаваемое ими представление о себе ориентировались на иные ценности. «Бедного школяра» или, как он еще себя называл, «сумасброда» Вийона не слишком влекло к этой литературной традиции, где ничто не трогало его сердце; его столь мало интересовали интеллектуальные конструкции вокруг короля Рене и он так сухо реагировал на ирреалистическую поэзию анжерского двора. «Мелиадор» был полной противоположностью вийоновского реализма.
Есть даже некоторые основания сомневаться в том, что он читал Рютбёфа, хотя тот и является его предшественником в искусстве прислушиваться к голосу Парижа. Рютбёф писал также и о ветрах, проносящихся над бренным миром.
Точно так же и факт заимствования им образа «чертог божества», найденного ранее Рютбёфом для прославления Девы Марии, сам по себе не может служить доказательством того, что Вийон когда-нибудь раскрывал «Девять радостей Богоматери». В XV веке их не читал уже никто. Однако многие символические названия сохранила риторика церковных проповедей. Поэт, подобно многим другим, черпал из общего достояния слов и выражений, еще не застывших в официально признанных нормах. Как и в случае с афоризмом «Чем слаще стих — тем он несносней».
Мои красотки и с утра
Во все вникают так глубоко!…
Внимай, нет худа без добра. -
Макробию до них далеко! [85]
Получить ученую степень на факультете «искусств» и не знать, кто такой Аристотель, было бы просто невероятно. То, что Вийон читал кое-какие его труды, скорее всего из области схоластической логики, не подлежит сомнению, хотя в «Малом завещании» цитируется Аристотель не к месту и иронично: ученая ссылка как бы ликвидирует самое себя своей несообразностью, так что в тексте снова остается только имя. Поэт сообщает, что от избытка размышлений человек нередко становится «безумным и лунатичным», и к сказанному добавляет:
Вспомним, что в 1456 году Вийон, в общем-то, продолжал оставаться теологом-учеником и что все свои знания об Аристотеле он приобрел благодаря Фоме Аквинскому. А из сочинений самого Аристотеля, скорее всего, он прочел лишь небольшие трактаты по элементарной психологии под общим названием «Parva Naturalia» («Малая природа»). Именно в них клирик, не любивший перенапрягаться и не желавший вдаваться в диалектические премудрости фундаментального труда «De anima» («O душе»), мог почерпнуть более или менее приблизительные представления о том, что Аристотель думал о человеческом разуме. Вне всякого сомнения, Вийон обращался и к трактату о сне и бодрствовании «De somno et vigilia» («O сне и бодрствовании»), к этому небольшому опусу, ключевые слова которого обнаруживаются в эпизоде «полузабытья» в конце «Малого завещания».
О том, коль память мне не врет,
У Аристотеля прочел я [86] .
Мало того, что Вийон охотно заимствовал в рудиментарном томизме и в поверхностно усвоенном учении Аристотеля свой философский словарь и колорит своих познаний в области теологии, он к тому же еще и скопировал, изображая процесс своего «полузабытья», аристотелевскую схему работы интеллекта. Сказанное Аристотелем о деятельности ума Вийон использовал, переставив выражения, для характеристики кризиса функций сознания, каковым явилось его «полузабытье». Аристотелевский переход от восприятия органами чувств образов действительности к их запоминанию, а затем к формированию абстрактных понятий, становящихся основой спекулятивного мышления, это восхождение к «высшей части» души, прочитывается в обратном направлении в описании поэтом собственного кризиса, в описании «полузабытья», внешняя словесная фантастичность которого не должна скрывать от нас внутреннюю стройность схоластической мысли:
Чем является здесь Аристотель: символом, шуткой, хвастовством? Возможно, и тем, и другим, и третьим одновременно.
Но за молитвой сбился я,
Как будто мысли мне сковало, -
Не от излишнего питья,
Нет: Дама Память отобрала
Оппинативный род сначала,
Затем весь род коллатеральный,
Все категории смешала,
В ларь спрятав интеллектуальный
Суждений вид эстимативный,
Что перспективу нам дает,
Симилятивный, формативный… [87]
Поэт цитировал также и Аверроэса, арабского толкователя аристотелевской метафизики, но цитировал приблизительно так же, как и самого Аристотеля. Никто не должен заблуждаться. Жизнь дала ему больше знаний, чем Аверроэс и его философия. Страдание, увы, учит лучше, чем чтение.
Так же обстоит дело и с редкими встречающимися у Вийона юридическими цитатами. «Декрет» Грациана, этот основополагающий сборник канонического права, упомянут лишь в связи с женщинами, берущими себе любовников «согласно „Декрету"». За аллюзией скрывается студенческая шутка. В действительности же в «Декрете» говорилось о публичном скандале как об отягчающем вину обстоятельстве. Как и следовало ожидать от школяра, порой после выпивки приобщавшегося к проблемам юриспруденции, Вийон сделал вывод, что грешить лучше в тени. «Любить в тайном месте» — вот как следует толковать его слова о любви «согласно „Декрету"». Так что не будем принимать эту отсылку за доказательство осведомленности в вопросах юриспруденции.
Измучен горькою тоской,
Не в силах удержать рыданья,
Я слезы проливал рекой,
Страдал, не видя состраданья,
В игре нужды, обид, изгнанья,
Я вечно битым был мячом
И понял жизнь без толкованья, -
Здесь Аверроэс ни при чем. [88]
Что же касается буллы папы Николая V, давшей в 1449 году монахам из нищенствующих орденов право исповедовать и, соответственно, отводить к своим обителям потоки приносимых верующими даров, то она у духовенства наделала немало шуму. Стало быть, отказ по завещанию одновременно и декрета «Omnis utriquisque sexus» («Людям обоего пола»), — являвшегося в действительности декреталией Григория IX, обязывавшей всех христиан исповедоваться по крайней мере один раз в году, причем именно своему священнику, а не чужому, — и «Кармелитской буллы», перераспределявшей доходы в пользу ординарного духовенства, тоже имел источником вовсе не чтение юридических текстов, а беседы в монашеской и священнической среде.
Единственной логически необходимой и практически точной цитатой является цитата из Вегеция, открывающая «Малое завещание». Теоретик античного военного искусства советовал писать то, что думаешь, дабы узнавать мысли других о том, что пишешь. Выслушивать чужое мнение относительно своих произведений — таков смысл высказывания Вийона, который притворился, что следует совету римского стратега, но не обратил внимания на то, что в законченном виде совет гласил: мысль становится руководством к действию лишь после того, как ее прочтет и одобрит государь.
РОМАН О РОЗЕ
И тут снова обнаруживается, что Вийон процитировал перевод. Причем вряд ли можно считать случайностью то, что перевод Вегеция, из которого он позаимствовал высказывание, принадлежит не кому иному, как Жану де Мёну. В прологе «Книги рыцарства», переведенной с латинского языка автором «Романа о Розе», мы читаем следующее:
«Если император не прочитал и не одобрил написанные книги, то им будет отказано в признании и в принятии их за авторитетные свидетельства».
С неизбежной закономерностью мы снова и снова возвращаемся к «Роману о Розе», единственной книге, цитировавшейся Вийоном без насмешки. Именно оттуда он извлек основные положения своей философии. Там, в частности, находятся корни его представлений о женщине, представлений, отнюдь не совпадающих в теми, которые явились результатом его собственных любовных опытов. Он заимствовал из «Романа о Розе» темы, образы, даже эмоции. Прекрасная Оружейница, прежде чем попасть в «Завещание», была уже в «Романе», где ее звали Праздной Дамой, причем Гийом де Лоррис использовал те же слова и те же образы, дабы обрисовать как красоту, так и безобразие.
У Праздной Дамы в старости на подбородке появилась ямочка, а у Прекрасной Оружейницы он раздвоился. В молодости у одной нос был «хорош и прям», у другой — «красивый нос прямой». Лоррис изобразил «яркий цветом ротик», а Вийон снабдил портрет «губ алой красотой».
Золотых волос струя,
Гладкий лоб, крутая бровь,
А в глазах горит любовь [89] .
Вийон читал «Роман о Розе» и перечитывал. Он знал из него целые отрывки. И заимствовал целые фразы. «Крепко в зубах узду держи» превратилось в «В зубах узда — рысь ретива». Можно было бы процитировать сотню подобных примеров. Человек средневековья в отличие от нас отнюдь не приравнивал заимствования к плагиату. Вся тогдашняя система образования покоилась на чтении и копировании, а не на оригинальности мысли. В той мыслительной системе, где принцип авторитетности оправдывал любые диалектические ходы, взять у другого означало воздать ему почести и построить новое выражение на уже признанном мнении.
А «Роман о Розе» как раз и был суммой общепризнанных знаний. Гийом де Лоррис и сменивший его Жан де Мён, два живших в XIII веке клирика, развили в этом романе все темы усвоенной за десять веков христианства платоновской философии. Начинается роман с большого трактата о куртуазности, являющегося собственным сочинением Гийома де Лорриса, современника Людовика VIII, a затем следует обширная панорама схоластической философии, вобравшей в себя и взгляды принадлежавших к белому духовенству преподавателей молодого Парижского университета, и умонастроения наслушавшихся церковных проповедей буржуа. Что же касается части, написанной Жаном де Мёном, современником Филиппа III, то она тоже является памятником клерикальной мысли — это видно хотя бы по тому, какая роль отводится автором женщине, — но мысли, преднамеренно оторванной от прежних авторитетов и от доктринальной иерархии. В этой философской системе «Романа о Розе» человек предстает скорее как действующее лицо в обществе, нежели как божье подобие в мироздании. Произведение является также — являлось для не очень отчетливо воспринимавших его новизну читателей XV века — реестром символов и аллегорий. Этот роман выглядит целостной языковой системой. Взяв у Мартиануса Капеллы идею и темы, авторы романа придали им определенность и законченность.
Во многих отношениях Жан де Мён предвосхитил возрожденческий гуманизм. Конечно, нарисованное им естественное общество, моделью для которого послужил вергилиевский золотой век, обязано некоторыми своими чертами мощному направлению эгалитаристской мысли, породившему с одной стороны францисканское течение, а с другой — антиклерикальные, анархистские устремления Иоахима Флора и его последователей «духовников». И все же Жан де Мён создал такую схему божественного творения, где человек ценен не только по занимаемому им в Граде Божием месту, а и сам по себе.
Именно в «Романе о Розе» черпали чаще всего современники Вийона внешние атрибуты своей классической культуры, равно как и внешнее подобие глубины мысли. Неизменный успех романа стимулировал даже самые невероятные мероприятия: через несколько лет после появления «Большого завещания» преподаватель риторики и официальный летописец Жан Молине взял и сделал прозаический пересказ текста Жана де Мёна. Так что у Вийона, бравшего все ему необходимое в «Романе о Розе», не было никаких оснований испытывать по этому поводу угрызения совести. Он, как, впрочем, и все его современники, был обязан роману прежде всего своей мифологией, отзвуки которой постоянно слышались в беседах на левом берегу Сены. Кто делал заимствования из «Романа»? И кто делал заимствования у заимствующих?
Анонимный автор в конце XIV века снова вернулся к этой мысли, использовав ту же формулу:
Послушаем Жана де Мёна:
Ведь сладкий стих порой несносен…
Рютбёф, его современник, ему вторил:
Твердят, что сладкий стих несносен…
А затем ею воспользовался и Вийон, изменив лишь грамматическую конструкцию:
Твердят нам, сладкий стих несносен…
Надо сказать, что поэт и не скрывал своих заимствований и охотно вручал кесарю кесарево… Не считая нужным давать отсылки по поводу каждой цитаты, порой, однако, когда ему нужно было опереться на авторитетное мнение, он цитировал почти дословно и называл источник. Например, Жан де Мён писал:
Чем слаще стих — тем он несносней…
Вийон несколько изменил смысл высказывания. Он отказался суммировать добродетели юности и зрелого возраста. Первый постулат остался: помня о старости, нужно прощать молодости. Однако за этим следует собственная вийоновская мысль о том, что его преследователи хотят помешать ему дожить до старости.
Многое юным сердцам в юности пылкой простится,
Если Господь им дает к старости остепениться.
Сколь же блаженнее тот, кто не сумел возгордиться,
Кто от младенческих лет к зрелости сердцем стремится! [90]
Зрелый возраст позволяет искупить ошибки молодости. И вот этого-то шанса и пытаются лишить Вийона. Из-за страданий «бедный Вийон» умрет молодым. Это совершенно личная тема: у Жана де Мёна ничего подобного не встречалось.
Как мудро нас учил «Роман
О Розе»! Помню, там, в начале,
Завет нам был прекрасный дан:
«Чтоб люди молодость прощали,
Жалели старость…» Но едва ли
Враги мои считались с ним:
Меня всегда и всюду гнали,
Страданьям радуясь моим. [91]
Следует добавить, что в этом цитировании есть одна погрешность: Вийон ошибся книгой. Стихи, частично повторенные Вийоном, фигурируют не в «Романе о Розе», а в «Завещании» Жана де Мёна. Кстати, идея завещания, используемого в качестве предлога для рассказа о своем видении мира — или в качестве предлога для сведения счетов, — тоже не Вийону впервые пришла в голову.
СРЕДНЕВЕКОВАЯ ОБРАЗОВАННОСТЬ
Наряду с «Романом о Розе» во всех библиотеках имелись также и книги по истории. На первом месте стоял Тит Ливий, за ним следовали Саллюстий, Цезарь с его «Записками о галльской войне» и нередко Валерий Максим. Встречались там и разного рода версии легендарной истории, например бесчисленные «Истории троянцев», которые монархическая мифология стала в конце концов выдавать за древние истории франков. Можно было верить либо не верить тому, что франки восходят по прямой линии к спасшимся от гибели троянцам, независимо от этого их историю читали, потому что она вошла в моду.
Естественно, в отличие от просвещенного и состоятельного каноника Николя де Байе не каждый мог похвалиться наличием в своей библиотеке четырех томов книги «О достопамятных событиях» Петрарки и книги Боккаччо «О знаменитых женщинах». Однако не было ни одной библиотеки при капитуле, при монастыре или при коллеже, которая бы не располагала той или иной хроникой, пересказывавшей приблизительно одни и те же истории с небольшими добавлениями каких-либо фактов местного значения и каких-либо свежих анекдотов. Везде присутствовали «Жития святых отцов», «Жития философов», «История церкви». Принадлежащая перу Мартина Полония хроника папства под названием «Мартинианская хроника» в каждой своей версии снабжалась местными комментариями и всякий раз обновлявшейся историей церкви. Так же везде можно было встретить и «Историю Александра», равно как и «Иудейские древности» Иосифа Флавия.
Вийону до всех этих крупных исторических трудов, необходимых для осмысления прошлого, не было никакого дела. В его классической культуре история смешивалась с легендами. А его «современная» культура исключала историю, хотя, правда, однажды ему случилось обнаружить в хронике майских епископов привлекшее его внимание своей звучностью имя графини Арамбюржис, тут же зачисленной им из-за этого в знаменитые дамы былых времен. А где они все, эти дамы?
Сам факт, что это имя является его единственным и, по существу, не имеющим никакого значения заимствованием из исторической литературы, красноречиво свидетельствует, насколько малое место занимала история в его вдохновении. В лучшем случае он запоминал иногда какое-нибудь недавнее событие, о котором поговаривали на улице Сен-Жак и в округе. Так, например, случилось с буллой папы Николая V. Поэтому то внимание — плод внушений какого-нибудь учителя или чего-то из прочитанного, — с которым он, похоже, отнесся к старому делу Жана де Пуйи, всколыхнувшему в начале XIV века и без того уже потрясенную — из-за последовавшего за смертью папы Бонифация VIII краха попыток внедрить учение Августина Блаженного в политику и из-за переноса папского престола на берега Роны — церковь, следует назвать исключительным.
Где Бланка, белизной сродни
Лилее, голосом — сирене?
Алиса, Берта — где они?
Где Арамбур, чей двор в Майенне?
Где Жанна, дева из Лоррэни,
Чей славный путь был завершен
Костром в Руане? Где их тени?…
Но где снега былых времен? [92]
В 1321 году папа Иоанн XXII осудил обвинения, выдвинутые богословом Жаном де Пуйи в адрес францисканцев. И Жану де Пуйи пришлось отречься от своих обвинений во время публичной церемонии, запомнившейся белому духовенству — и в частности, духовенству церкви Сен-Бенуа-ле-Бетурне — унижением, нанесенным священникам перед лицом нищенствующих орденов. На протяжении более ста лет после того события Сорбонна по-прежнему считала, что магистр Пуйи был достоин всяческого доверия и что пострадал он совершенно ни за что.
И вот скромный школяр Франсуа Вийон попрекнул богослова, поставив при этом ему в вину не его убеждения, а его догматизм. В словах поэта, не посвященного в теологические тонкости конфликта и совсем не стремившегося в них просветиться, мы слышим упрек в измене. При этом не приходится сомневаться, что в ряде случаев он врагом своим считал именно лицемерие нищенствующих орденов.
Следует заметить, поэт не делал различия между всеми этими орденами. Он собрал в одну компанию нищих, бегинок, «тюрлюпенов» и отказал им по завещанию «жакоппинские супы», то есть превосходный суп с мясом и сыром, получивший в народе название иаковитского в насмешку не над супом, а над нищенствующими братьями, призывавшими жить в бедности и насыщавшими свою плоть прекрасным супом и прочими яствами. Ирония Вийона простирается еще дальше: иаковиты, кармелиты и некоторые другие нищенствующие ордена слыли любителями проводить время с женами в отсутствие их мужей.
И зря бранился мэтр Матье
Из-за такого пустяка;
Не лучше был и Жан Пулье,
Кто проклинал святош, пока
Его не взяли за бока…[93]
Лучше всего в парижских книжных лавках шли книги по праву: полезная наука. Дело в том, что, например, Библию можно было читать, даже если она и старая, и к тому же магистр теологии вполне мог воспользоваться библиотекой коллежа. Хорошо служили и старые «Часословы», особенно тем, кто, не будучи чрезмерно богатым, не стремился приобретать все новые и новые, изукрашенные по последней моде экземпляры. А вот тем, кто хотел выиграть процесс, следовало иметь самые последние комментарии прецедентов. Обеспеченная клиентура парижских книжных лавок вроде советников, адвокатов и прокуроров стремилась иметь под рукой базовые тексты и практические руководства, одалживать которые всякий раз было бы сложно. «Судебник», «Декрет», свод постановлений обычного права, сборник форм и образцов, глоссы, «случаи» — багаж юриста, оставаясь неизменным в своей основе, имел различную ценность. Один, например, довольствовался «Дигестом», другой «Сводом» Рофруа де Беневана или даже «Сводом» Танкреда Болонского. Один располагал лишь жалкой компиляцией «Декреталий», а другой имел кроме того еще и «Свод» Реймона де Пеньяфорта. Все зависело от средств или от полученного наследства…
Отцы святые испокон
Веков в Париже всем друзья:
Пока они лобзают жен,
Спокойно могут спать мужья! [94]
Вийон ни в чем таком решительно не нуждался; ему хватило краткого приобщения к праву в качестве писца у одного юриста. Из этой практики он вынес формулы, обороты, звонкие слова. Его долг по отношению к юриспруденции сводился к словарному запасу по судопроизводству и по завещаниям. А как он использовал этот долг, мы знаем.
Из «Декрета», являвшегося фундаментом всех штудий по каноническому праву, он вынес лишь один урок, тот самый, который клирики неизменно повторяли, идя к девицам легкого поведения, а именно: лучше грешить тайно, чем ввязываться в публичный скандал. Грациану, конечно, было бы нелегко узнать в этом уроке свое осуждение адюльтера…
А вот что касается доли франкоязычных художественных произведений в тех библиотеках, о которых мы можем составить представление благодаря осуществленной после смерти их владельцев инвентаризации, то здесь можно было встретить буквально все. В этом разнообразии отражались личные вкусы и пристрастия, хотя, в общем-то, угадать, какие из находившихся там книг действительно читались, а какие — чаще всего — лишь упоминались в разговорах, весьма нелегко. Книга обладала существенной материальной ценностью, и выбросить ее, даже если она вышла из моды, никому в голову не приходило. Следовательно, нужно с максимальной осторожностью зачислить в прочитанные те из книг, что были когда-то приобретены либо получены по наследству. Однако существует и один весьма точный критерий популярности книг, и таковым является количество копий: если переписчики приобретали какой-нибудь текст, то это означало, что в тот момент для этого текста существовала клиентура.
В подходе к художественной литературе, зачастую совпадающем с подходом к области чувств, легко выделить несколько социально-профессиональных сред. Например, буржуа столь же страстно, как и принцы, хотя и по иным причинам, любили романы. Парламентские чиновники относились к ним более прохладно, но зато не пренебрегали поэзией, особенно в тех случаях, когда по своей тенденции она примыкала к какому-нибудь крупному направлению мысли, популярному либо при дворе, либо в городе. Николя де Байе имел две книги баллад и «Роман о состоянии мира», являвшийся, возможно, одним из «сказов» Рютбёфа или чьим-нибудь еще аналогичным сатирическим творением. Ведь в конечном счете секретарю Парламента отнюдь не были заказаны ни смены настроений, ни обиды…
Принадлежавшие к этому литературному жанру произведения, к которым с недоверием относились советники — «великие магистры», как называл их Вийон, — и которые редко встречались на книжных полках коллежей, передавали из рук в руки безденежные и мало заботившиеся о своей карьере школяры. Хотя Вийон и черпал свое вдохновение главным образом из наполовину художественного, наполовину энциклопедического «Романа о Розе», эту литературу он ценил высоко. Но и тут эрудиция его складывалась из разрозненных и косвенно полученных сведений.
Он заимствовал кое-какой материал из героических поэм — Берту, Беатрису Прованскую, Алису Шампанскую, — но эти заимствования пришли прямиком из романов, написанных позже, когда аристократия уже перестала быть тем, чем она была в героические времена. Да, кстати, и из этого эпического материала взяты лишь несколько благозвучных имен, за которыми не стояло ровным счетом ничего, равно как и за именем «дама Сидуана», понравившегося поэту, когда он встретил его, скорее всего, в «Романе Понтюса и прекрасной Сидуаны», причем, может быть, даже и не в романе — нет никаких указаний на то, что Вийон его прочитал, — а всего лишь в названии.
В действительности же рыцарство не слишком привлекало школяра. Его тоска по героическим временам весьма поверхностна. Сколько бы Вийон ни называл вперемешку различных ассоциировавшихся с подвигами имен, к ценностям эпической художественной литературы он так и остался равнодушным. Фраза «Но где наш славный Шарлемань?» нужна была поэту лишь из-за необычайной красоты стиха. Король франков был Вийону в высшей степени неинтересен, и, похоже, ему абсолютно ничего не приглянулось даже в «Паломничестве Шарлеманя», героической песне, прославлявшей подвиги короля и вдохновившей в XIII веке бальи Филиппа де Бомануара на написание «Жана и Блонды», а в конце XV века давшей сюжетную основу книге «Роман Жана Парижского».
Единственное, что ему действительно нравилось в эпической литературе, была звучность имен. Это видно, в частности, и на том примере, когда он превратил умершего незадолго до того короля Ладислава Богемского в «Ланселота, короля Беэньи». Ланселот здесь является не свидетельством эрудиции, а признаком снобизма.
Вкусы Вийона отражали вкусы его среды. Старого «Шарлеманя» и не столь старого фруассаровского «Мелиадора» копировщики переписывали для замков, где культивировалась ностальгия по рыцарским временам, да еще иногда для какого-нибудь буржуа, приобретавшего аристократическую культуру в ожидании того момента, когда ему удастся добиться возведения во дворянство. Что же касается клириков и школяров, то их мечты и создаваемое ими представление о себе ориентировались на иные ценности. «Бедного школяра» или, как он еще себя называл, «сумасброда» Вийона не слишком влекло к этой литературной традиции, где ничто не трогало его сердце; его столь мало интересовали интеллектуальные конструкции вокруг короля Рене и он так сухо реагировал на ирреалистическую поэзию анжерского двора. «Мелиадор» был полной противоположностью вийоновского реализма.
Есть даже некоторые основания сомневаться в том, что он читал Рютбёфа, хотя тот и является его предшественником в искусстве прислушиваться к голосу Парижа. Рютбёф писал также и о ветрах, проносящихся над бренным миром.
Однако Вийон предпочел использовать в качестве рефрена для своей «Баллады на старофранцузском» слова из одной «Моралите», сыгранной впервые в 1426 году в Наваррском коллеже, куда в более поздние годы Вийон нередко заглядывал. Осуществлялась ли постановка повторно? Или текст просто сохранился в памяти кое-кого из любителей? Не исключено, что ценившие поэзию клирики продолжали цитировать понравившиеся им стихи. Вийон взял их себе. Оригинальности он не искал, а само заимствование лишь подтвердило надежность его вкуса.
Ломился в двери ветер с воем -
Ведь все друзья мои давно им
Унесены [95] .
Поэт призывает пренебречь и яростью, и страхом… И сообщает сыгранной в Наваррском коллеже «Моралите» метафизическую объемность.
Принц, не уйти нам от червей,
Ни ярость не спасет, ни страх,
Ни хитрость: змия будь мудрей, -
Развеют ветры смертный прах [96] .
Точно так же и факт заимствования им образа «чертог божества», найденного ранее Рютбёфом для прославления Девы Марии, сам по себе не может служить доказательством того, что Вийон когда-нибудь раскрывал «Девять радостей Богоматери». В XV веке их не читал уже никто. Однако многие символические названия сохранила риторика церковных проповедей. Поэт, подобно многим другим, черпал из общего достояния слов и выражений, еще не застывших в официально признанных нормах. Как и в случае с афоризмом «Чем слаще стих — тем он несносней».