Вийон говорил в своих стихах именно это: для женщины хорош любой мужчина, причем несколько любовников лучше, чем один. Покидать, возвращаться, любить тайно — таковы правила игры. Искренен ли был поэт, говоря об адюльтере как о преддверии проституции? Неужели он действительно видел в оплачиваемой по времени любви следствие фантазий «Романа о Розе» — «Все женщины для всех мужчин и все мужчины для всех женщин!» — и неужели его предубеждение делало его настолько слепым, что он не замечал нищеты? Вполне возможно, что это именно так. Вийон обличал женскую алчность. Однако ему и в голову не приходило, что те женщины зарабатывали себе на жизнь. «Оставим потаскух и будем любить только порядочных женщин», — рассуждал буржуа. На что Вийон отвечал: а разве не честны и эти девки тоже. По крайней мере таковыми они все были. И опустились на дно из-за любви.
 
Да, были все они честны,
И честными не зря их звали
До первой памятной весны.
Коль правду говорят, вначале
Они по одному избрали,
Монаха — эта, та — писца,
И с ними вместе заливали
Огонь, сжигающий сердца [76] .
 
   А потом стали нечестными. Еще раньше, чем испортилась их репутация. Этим сказано все: честность не в ладах с чувственностью.
 
Как Грациан сказал о том,
Сначала робко и несмело
Встречались с милыми тайком, -
Другим до них какое дело!
Но это скоро надоело,
Любовь рассеялась как дым,
И та, что быть с одним робела,
Теперь ложится спать с любым .
 
   От одного любовника переходят к нескольким. От тайной страсти переходят к публичному разврату. И при этом камнем преткновения оказывается тайная любовь. Хотя Вийон и развлекался тем, что цитировал «Декрет», то есть свод канонического права, чтобы оправдать тайну, его основная мысль заключается в оправдании физической близости, причем любовнику место отводилось — будь то монах, клирик или мирянин — в сфере дозволенной любви. Репутация любовника от этого не страдает. Нисхождение начинается потом.
 
Но что влечет их в этот срам?
Скажу без тени порицанья:
Всему виной натура дам,
Привычка расточать лобзанья…
 
   Поэт позволяет обличительному порыву увлечь его за собой. Сначала кажется, что он и действительно не склонен порицать. Но вот он резко заканчивает свою мысль:
 
И… не рифмуется названье.
Но вот что говорят порою
Неверным женам в оправданье:
«Шесть больше сделают, чем трое!» [77]
 
   Вот мы и подошли к морали «Романа о Розе»: шесть любовников доставляют больше удовольствия, чем трое.
   Однако дурное поведение — это не любовь вне брака, а любовь за деньги. Показательна в этом отношении яростная реакция Тома Кентина, обнаружившего в один прекрасный вечер в жилье своей молодой любовницы неожиданную дотоле роскошь. Набожный человек, каковым был Тома, просто не мог прийти в себя от изумления, увидев и запас дров, и медный таз, где ему помыли ноги, и чистую постель, и чистое белье, полученное им после пробуждения ото сна. Ему и в голову не приходило, что тут постаралась его жена. Все это, по его представлениям, могло появиться только нечестным путем.
   «Он очень удивился, когда все это увидел, и сделался очень задумчивым. И пошел он слушать мессу, как имел обыкновение это делать, а потом вернулся к девушке и сказал ей, что все эти вещи пришли из дурного места, и очень зло обвинил ее в дурном поведении…»
   Моралисты того века разделяли практичную мораль нашего славного буржуа: в физической любви нет ничего дурного до тех пор, пока она проистекает из свободного выбора, является выражением свободной наклонности. Долгая литературная традиция отводила дочери хозяина функцию престижного украшения постели заезжего героя. Ведь приходила же юная Бланшфлор в легкой сорочке в постель, где спал Персеваль Кретьена де Труа, и предлагала же мудрая Эсколас свои прелести и свое общество Персевалю Жербера де Монтрея.
   «И сказала она ему очень изящно на ухо, что если ему нравится ее проступок, то ляжет она с ним в постель».
   А когда Ланселот забирался в постель к королеве Женевьеве, то они получали «радость и чудо».
   За два истекшие с тех пор века умонастроения не переменились. Люди, не мудрствуя лукаво, выполняли любовные жесты и столь же свободно о них говорили. Богословы были единственной прослойкой общества, которая категорически осуждала любовь, не освященную брачными узами. Однако, беря на себя функции моралиста, буржуа, несмотря на внешние различия, в конечном счете начинал рассуждать, как Вийон: единственный грех — это падение. По крайней мере если речь идет о женщине, а наш «Домовод» не скрывал, что он заботится о спасении своего потомства.
   «Есть два примера добродетели, одна из которых состоит в том, чтобы честно блюсти вдовство или девственность, а другая — в том, чтобы блюсти брачные узы или целомудрие. Знайте же, что в женщине, у которой запятнана или находится на подозрении одна из этих добродетелей, погибают и уничтожаются все ее достоинства: богатство, красота тела и лица, родовитость и все остальное. Конечно же, в этих случаях все погибает и стирается, все умирает без надежды на возрождение, с того самого раза, как на женщину хоть единожды падает подозрение или когда она уже изобличена…
   Видите, под какую вечную угрозу ставит женщина свое счастье и честь рода своего мужа и своих детей, когда она не избегает, чтобы о ней говорили с таким порицанием…»
   В том мире метафор, каковым была средневековая риторика, всему нашлось свое место: и вопросам пола, и вопросам брака. Буржуа знал, что говорил: пусть его жена блюдет «брачные узы или целомудрие». Между тем и другим он ставил знак равенства. Вийон и сам был в курсе этой риторики и, предлагая своим читателям двусмысленные образы и многозначные слова, имел все основания полагать, что его поймут. Все жившие в том мире, включая и самых великих, и самых малых, знали, что такое колбаса между двумя окороками, что такое скачка без седла или игра в осла. И, покидая Париж в 1457 году, поэт совершенно отчетливо сформулировал свое желание найти в другом месте замену той, которую он оставлял или которая оставила его. Говоря, что покидает «весьма влюбленную тюрьму», и клянясь отомстить «всем венероликим богиням», он играл на несоответствии между внешним и подразумеваемым смыслами слов и пояснял, что отправляется на поиски другой партнерши:
 
В иной уголок постучусь,
Иные засею поля! [78]
 

ГЛАВА XI. Вот книги, все, что есть, бери…

АВТОРИТЕТЫ
 
   «Будь я прилежным школяром…» Вийон был не против убедить своих читателей, что он стал жертвой своей прежней лени и что потом исправлять что-либо было уже поздно. Суть его мысли совершенно очевидна: зачем сейчас работать, если потерянного времени уже не вернешь.
   А убедив в этом, нетрудно заставить поверить и в то, что все его творчество состояло из вдохновения, что оно сводилось к жизни и смерти. Вийон любил изображать из себя поэта, никому и ничем не обязанного. Естественно, кое-что он прочитал. И этого не пытался скрывать. Чтобы получить степень магистра, ему пришлось потратить несколько лет на освоение интеллектуального инструментария схоластов. Однако, занимаясь стихосложением, он отзывался о прочитанном с большой иронией. За исключением «Романа о Розе», о котором поэт отозвался с похвалой, правда не соизволив рассказать, сколь многим он ему обязан, все остальные упомянутые им книги Вийон неизменно высмеивал.
   Круг чтения школяра Вийона определялся составом библиотеки его покровителя магистра Гийома, а также, очевидно, и составом библиотеки капитула Сен-Бенуа-ле-Бетурне. Должно быть, именно поэтому, внося изменения в один лишенный какого бы то ни было сарказма пункт «Завещания», он счел нужным подарить славному Гийому де Вийону именно его библиотеку. Библиотека Франсуа Вийона — это не что иное, как библиотека капеллана Гийома.
   В университете в описываемую эпоху еще не существовало центральной и доступной всем студентам библиотеки. Каждому студенту приходилось довольствоваться теми книгами, которыми располагали его коллеж или его педагогия. Большими возможностями по сравнению с другими учащимися располагали стипендиаты Наваррского коллежа и Сорбонны.
   Существовали, естественно, и книжные лавки, где продавались переписанные писцами книги. Однако клиентура книготорговцев при университете складывалась отнюдь не из неимущих клириков, лишенных возможности попасть в коллеж и получить таким образом комнату, стипендию и учителя. Круг замыкался: тот, кто был слишком слаб, чтобы поступить в коллеж, оказывался одновременно и слишком беден, чтобы купить книги. Оставалось лишь слушать то, что говорилось во время занятий, и по возможности схватывать все на лету.
   А вот одалживались книги часто. Для мозга, натренированного такой педагогической системой, где все еще полновластно царило «наизусть», зачастую хватало одноразового прочтения, чтобы запомнить цитаты, превращавшиеся в фундаментальные «авторитеты» диалектики и в типы рассуждения, которые в дальнейшем организовывали и закрепляли мыслительные структуры. Все заимствования Вийона, как признанные им, так и не признанные, явились результатом таких вот быстро, но отрывочно усвоенных чтений.
   Восстановить окружавший Вийона мир книг мы можем без труда. Мы не знаем состава библиотеки славного капеллана Гийома, но зато можем перечислить список книг, имевшихся в распоряжении его коллег. Например, нам известно, чем располагали Николя де Байе и Клеман де Фоканберг, каноники из Собора Парижской Богоматери, и тот и другой в разное время выполнявшие функции секретаря Парламента. У одного из них было двести книг, у другого — двадцать шесть. Гийом де Вийон, вероятно, имел книг десять-двадцать. Сознательно или непроизвольно использовал поэт применительно к себе фразу Пилата: «Что я написал, то написал», ответившего отказом на просьбу иудеев изменить надпись на кресте? Возможно, Вийон вкладывал в эти слова глубокий смысл и, представляя себя жертвой, просто-напросто ждал, чтобы его судили по его делам и по тому, что он написал.
 
Ведь не монах я, не судья,
Чтоб у других считать грехи!
У самого дела плохи.
О Господи, я сир и мал,
Прости мне грешные стихи, -
Что написал, то написал! [79]
 
   Составляя во славу своего друга Жана Котара каталог оказавшихся в раю великих пьяниц и называя по порядку Ноя, спящего обнаженным в присутствии своих детей, Лота, совершившего инцест со своими дочерьми, Архетриклина, подававшего в Кане гостям воду вместо вина, Вийон черпал в старом резервуаре шуток, из поколения в поколение повторявшихся клириками до и после питья. Не исключено, что так же он поступал и тогда, когда обыгрывал строчки псалма «Deus laudem» («Хвала Господу»), чтобы, не говоря этого открытым текстом, пожелать смерти своему гонителю епископу Орлеанскому. Элементарная шутка церковного певчего — прочитать при епископе псалом, в котором на языке Вулгаты, то есть латинского перевода Библии, «общественная повинность» звучит как «episcopatum», в результате чего получается: «Да достанется его епископство другому!»
   А вот когда Вийон поминает «Мудреца», в действительности же Экклезиаста, то можно подумать, что он дословно цитирует Библию. Однако он приводит лишь начало стиха: «Веселись, юноша, в юности твоей», пренебрегая продолжением, где юность отождествляется с суетой. Однако он говорит то же самое, но другими словами; он хорошо знает и этот текст, и текст книги Иова, выражающего свое отчаяние: «Дни мои бегут быстрее челнока и кончаются без надежды».
 
Бесследно разлетелись дни,
И не вернуть уже былого.
Ткач, сколько нитку ни тяни,
До края заткана основа… [80]
 
   Или вот еще одна типичная шутка клирика, построенная на частичной омонимии слова «спасение» в религиозном смысле и так называемого «салюдора», золотой монеты с изображением ангела Благовещения, выпущенной во времена английской оккупации:
 
Ave Decus virginum,
Ave Salus hominum!
 
   «Слава девичьей чести», — звучит гимн, прославляющий Богоматерь. «Слава спасению людей», — означает вторая строчка. А Вийон осуществил чудовищную акрофоническую перестановку:
 
Ave salus, libi decus!
 
   В результате получилось: «Слава тебе, золотая монета». Звучит кощунственно, даже если не принимать во внимание особенностей произношения, дающихся с учетом рифмовки («Слава тебе, задница» [Decus (лат.) и Des culs (франц.) — произносятся одинаково. Прим. перев.]).
   На базе Священного писания выросла целая ветвь литературы, оказывавшая влияние на литургию. Николя де Байе, будучи человеком, интересовавшимся разного рода теологическими спекуляциями, имел в личной библиотеке для углубления своей веры два десятка книг: от трактата Боэция о Троице до антологии сочинений Августина Блаженного. К этой ветви добавлялась еще назидательная литература. «Письма» и «Утешения» святого Бернара, трактат «Сокрушение сердца» святого Иоанна Златоуста, «Послание о таинствах» святого Киприана. «Толкование» Беда, посвященное книге Иова, «История бедствий» Поля Ороза, трактат «О жизни и нравах» святого Ансельма Кентерберийского — все это служило для того, чтобы осмысливать и толковать основополагающие тексты и традиционные формулы веры. Даже Фокамберг, значительно в меньшей степени являвшийся теологом, чем его предшественник на посту секретаря, и то имел в своей библиотеке трактаты парижского епископа Гийома Овернского, авторитетного автора XIII века, трактат которого «О мире» синтезировал все теологические знания своего времени, тогда как в его же книге «О добродетелях» просто и гармонично излагалась моральная теология. Байе шел гораздо дальше: у него имелись письма Абеляра, «Сумма против язычников» Фомы Аквинского, а главное, ключевые для всей схоластики «Сентенции» Петра Ломбардского. Он был весьма начитанным богословом и располагал даже комментарием мендского епископа Гийома Дюрана к «Сентенциям» Петра Ломбардского.
   Читал ли Вийон эти классические книги? Слышал ли он хотя бы названия этих трудов, являвшихся основными источниками как литургических, так и университетских проповедей? Во всяком случае ссылался на них магистр искусств Франсуа де Монкорбье не часто. Например, однажды он упомянул про повара Макера, способного сварить целиком, «со всеми его волосами», самого дьявола, но это еще не значит, что «мученичество святого Бахуса», где фигурирует некий повар Макарий, принадлежало к числу его излюбленных чтений. В школярском мире Макером могли окрестить повара любой харчевни. Для этого достаточно было, чтобы когда-нибудь хоть один какой-то школяр прочитал то самое «Мученичество».
   Если не считать нескольких аллюзий, религиозная культура Вийона выглядит не очень богатой. Ему известно, что Соломон из-за любви к женщинам стал идолопоклонником и что филистимляне выкололи Самсону глаза. Наука весьма скудная, причем почерпнутая из назидательных примеров. Имена, образы — и ничего больше.
 
Влюбленного глупее нету:
Рабом любви был Соломон,
Самсон от чувств невзвидел света… [81]
 
   В тех библиотеках находились и книги античных философов. Правда, большинство текстов было представлено в сокращенном виде, и среди них выделялся свод наиболее необходимых для человека средневековья знаний «Брак филологии и Меркурия» Мартиануса Капеллы, своеобразный синтез интеллектуальных конструкций, создававшихся с V века, в том числе и того, что было написано Кассиодором в VI веке или Алкуином в VIII веке. Попадались на тех библиотечных полках и кое-какие фундаментальные тексты в русле платоновской логики, в частности «Грамматика» Присциана, «Риторика» Цицерона, равно как и разного рода компиляции, благодаря которым магистры схоластики имели под рукой античную мысль, сведенную к нескольким формулам; таков был «Поликратикус» Иоанна Солсберийского, краткое изложение политической экономии.
   Некоторые из античных авторов были представлены в оригинале. Клирики читали Сенеку, Цицерона и Ювенала. Читали они даже Лукреция, а еще больше — Овидия, чья «Наука любви» среди грамотеев пользовалась популярностью, чьи «Письма с Понта» читались от случая к случаю и чьи «Фасты» имелись в библиотеке Николя де Байе. Вергилий с его «Энеидой» присутствовал повсюду. Встречались также Теренций, «Сон Сципиона» Макробия, «Утешения философией» Боэция.
   Творчество Аристотеля было представлено достаточно широко, начиная с «Риторики» и кончая питавшими и обновлявшими средневековую мысль «Политикой» и «Никомаховой этикой», известными тогда в латинских переводах, а также во французских переводах епископа Николя Орема, одного из самых незаурядных советников Карла V. Николя де Байе, человек любознательный и имевший возможность покупать книги, был обладателем и такой книги, как «О правлении князей», сочиненной в свое время епископом Буржским Жилем Колонной, одним из наставников и советников Филиппа Красивого, сочиненной, дабы восславить политику разумной середины и правление мудрых людей. Располагал он также и «Письмами» Пьера де Виня, одного из политических советников императора Фридриха II.
   Если не считать Аристотеля, то греки в подобных библиотеках отсутствовали. Игнорировались полностью и Гомер, и Пиндар, и Эсхил, и Софокл. А если говорить о римлянах, то предпочтение отдавали относительно легкому латинскому языку Вергилия, а не гораздо более изысканному языку Горация. Причем, встречая те или иные реминисценции, мы вовсе не обязаны принимать их за цитаты. Стихи, перешедшие в поговорки, могли возникать и не из прочитанного.
   Чаще всего грамотеи извлекали античные примеры из многочисленных версий и переложений «Романа об Александре», «Романа о Фивах», «Энеаса» и «Романа о Трое», то есть из произведений, обязанных своим содержанием поздним латинским переводам и пересказам, в которых, как правило, терялось главное. Разве «Роман об Александре» не возник из «Эпитома», являвшегося сжатым школьным пересказом выполненного в III веке Юлием Валерием латинского перевода «Псевдо-Каллисфена», который сам возник как компиляция греческих историй и легенд? Так что читатель XV века находился на весьма приличном расстоянии от Геродота и Гомера.
   Перипетии такого рода искажали и смысл произведений, и форму. Вергилий оказался христианизированным. А изящный Овидий в десятках вариантов «Лекарства от любви», «Искусства любви» и иных «Наук любви», на которые наложили отпечаток и морализаторский, написанный в XII веке на латинском языке трактат «Об искусстве благопристойной любви» Андрея Капеллана, и его французский перевод, выполненный во времена Филиппа Красивого клириком Друаром ла Вашем, стал выглядеть просто жеманным.
 
УЧЕБНИКИ И ЭНЦИКЛОПЕДИИ
 
   Стало быть, классическая культура Вийона вполне стоила его начитанности в области теологии. То там, то тут в его стихах всплывают имена, обязанные своим появлением иногда услышанному анекдоту, а иногда необходимости подчеркнуть какую-нибудь черту характера. Ни одно из них не свидетельствует о более или менее серьезном знакомстве с философскими или другими произведениями. Древняя история и мифология, присутствующие в его творчестве, — это то, что он почерпнул, глядя на резные порталы и на витражи с изображенными на них сценами из истории.
 
Орфей, печальный менестрель,
Покорный глупому обету,
Сошел, дудя в свою свирель,
В Аид из-за любви к скелету;
Нарцисс, — скажу вам по секрету:
Красив он был, да не умен!
Свалился в пруд и канул в Лету.
Как счастлив тот, кто не влюблен! [82]
 
   А ведь поэт не читал «Георгики», где Вергилий рассказал о путешествии в ад влюбленного Орфея, неспособного внять наказу бога Плутона, вернувшего ему его Эвридику лишь при условии, что он не будет в пути оборачиваться. Очевидно, он читал лишь стихи франш-контийского доминиканца Рено де Луана, являвшегося также переводчиком классической литературы и комментировавшего ее с помощью поздних латинских авторов вроде Боэция.
 
Орфей, изящный менестрель,
Взглянул назад, издавши трель [83] .
 
   Точно так же не читал Вийон и «Метаморфоз» Овидия. А трагическую историю Нарцисса, погибшего оттого, что ему слишком полюбилось собственное отражение в роднике, он узнал из непременного «Романа о Розе». И оттуда же, из «Романа о Розе», — «Земля — праматерь наша» — позаимствовал он и одно из своих последних волеизъявлений, подкрасив образ своим собственным скептицизмом: слишком уж часто одолевал его голод, чтобы преувеличивать ценность дара, завещанного им земле.
 
Затем я тело завещаю
Праматери, земле сырой.
Червям пожива небольшая -
Я съеден голодом живой! [84]
 
   Правда, школяр Вийон мог все же порой включить в свои стихи и настоящие цитаты, которые он, не задумываясь, видоизменял, дабы подчинить их ритму и рифме. Так, в торжественном «Послании Марии Орлеанской» он процитировал слова «Patrem insiquitur proles» Катона и включил знаменитый стих Вергилия «Jam nova progenies coelo demittitur alto»:
 
Nova progenies coelo
Как поведал нам поэт
Jamjam demittitur alto.
 
   Однако, когда мы начинаем изучать эту проблему более внимательно, наши иллюзии рассеиваются. Высказывание Катона оказывается взятым из апокрифа, причем у клириков XV века эта фраза стала практически поговоркой. «Ребенок идет по следам отца», — гласила древняя университетская мудрость, и, чтобы процитировать этот стих, отнюдь не требовалось читать «Псевдо-Катона», поскольку он автоматически приходил на память любому школяру, стоило ему только подумать про кого-нибудь: «Каков отец, таков и сын!» Что же касается Вергилия, то его на протяжении многих веков из-за этого стиха — «Ныне с высоких небес посылается новое племя», — причем только из-за него, считали одним из языческих пророков, возвестивших новую зарю, Царство Божие, пришествие Христа. Поэтому схоластика стала доброжелательно повторять этот стих. И в будущем Латинском квартале он был у всех на слуху. Так что Вийон, не мудрствуя лукаво, повторил его вслед за многими другими.
   Он не читал даже «Достопамятные истории» Валерия Максима, откуда он, по его уверениям, почерпнул историю пирата Диомеда, историю, которую он с таким же успехом мог обнаружить и в «Республике» Цицерона, и в «Граде Божием» Августина Блаженного. Этот диалог Александра Македонского и пирата, сумевшего ответить, что он не был бы «разбойником на море», если бы владел королевским флотом, это удивительное признание законности власти, располагающей силой, Вийон просто-напросто извлек из средневековых компиляций. Историю эту перевел с латинского языка на французский во времена Филиппа VI Валуа один госпитальер из Сен-Жак де О-Па по имени Жан де Винье, и затем она вошла в «Книгу поражений» Жака де Сессоля. А одну реплику Вийон взял в более древней компиляции Иоанна Солсберийского «Поликратикус», восходящей к тексту Цецелия Бальбуса. Как мы видим, он черпал сведения то в одном месте, то в другом, но всегда не из первоисточников.
   Стало быть, его знания в области классики складывались из сведений, почерпнутых в школьных учебниках, в компилятивных сочинениях и в сборниках «сказаний», то есть в литературе облегченного типа, предназначенной для второразрядных схоластов. Эта литература не столько приобщала к культурному наследию древних, сколько предоставляла в распоряжение потребителя большой набор цитат, острот и удобных сентенций. Превращаясь в «авторитеты», эти цитаты служили фундаментом для размышлений и питали проповеди. Чеканные формулировки, назидательные истории, удачные шутки — вот тот багаж, который девять клириков из десяти уносили с собой вместе с титулом магистра свободных искусств.
   В результате поэт то мог назвать Флору «прекрасной римлянкой», хорошо понимая, что речь идет о проститутке, а то вдруг сравнивал Марию Орлеанскую с «целомудренной Лукрецией», не отдавая себе отчета в двусмысленности подобного сравнения. Он ссылался на Гектора как на пример доблести, но в то же время, подобно многим своим современникам, принимал Алкивиада за женщину.
   Среди книг, действительно ему знакомых, следует назвать «Грамматику» Доната, о которой он вспомнил, дабы высмеять своих жертв — книга для них слишком трудна! — и «Искусство памяти», низкопробную энциклопедию для недоучек. Цветом своей эрудиции он был обязан составленным специально для школ компиляциям вроде «Поликратикуса» англичанина Иоанна Солсберийского, книги, оставившей по себе неплохую память, поскольку она в XII веке, еще даже до открытия Аристотеля богословами следующего века, стимулировала изучение экономических проблем.
   Имена, и больше ничего… Когда Вийон пожелал обвинить парижанок в том, что они болтают в церкви и что они там больше занимаются злословием в адрес ближнего, чем слушают богоугодные проповеди, то противопоставил речи женщин мораль Макробия. Однако Макробий у него — это всего лишь имя, ассоциирующееся с моралью. Никакой другой нагрузки упоминание его имени не несет.
 
Взгляните сами, кто не верит:
Вблизи церковного двора
Или у монастырской двери