- Нет, сынок, Ястреба в казарму не отдам, - твердо проговорил Петр Николаевич.
   Скуластое лицо Гаврюшки потемнело, широкие ноздри заметно вздрогнули. Он подошел к искалеченному ярму и начал вытаскивать из отверстия растянутый сыромятный гуж. Потные быки, тяжело посапывая, брызгая серебристой пылью инея, шумно выщипывали зеленую отаву. Над тугаем нависал тусклый, сероватый полдень. По краю полукруглого озера, где застрял воз, рос кустарник. По воде холодно пробегала хмурая осенняя рябь, судорожно тревожа косматый камыш. На вязнике трепыхались желтые, скрюченные листочки, сиротливо покачиваясь меж голых веток.
   - Не злись, Гаврюша. Купим тебе другого коня, - смягчившись, заговорил Петр Николаевич, понимая, насколько велик у сына соблазн оседлать такого коня, как Ястреб. - Не обижу. Будет тебе строевой конь, а этого губить никак нельзя.
   - Выходит, я его беру на погибель? - возмущенно спросил Гаврюшка.
   - Ты хорошенько не подумал, на что ты замахиваешься.
   - Я-то подумал...
   - Оно и видно, до чего ты додумался...
   - Вот именно, тятя! Для Маришкиного полюбовника ты коня не пожалел, а сыну для службы...
   Слова Гаврюшки были настолько жестоки, что Петр Николаевич нашелся не сразу. Опомнившись, он резко вскочил, бешено сверкнув потемневшими глазами, неожиданно вырвал из рук оторопевшего сына обломок ярма и замахнулся. Гаврюшка едва успел отскочить. Он никогда не видел своего отца таким разгневанным и страшным. Глаза как будто остановились, застыли, под сникшими усами побелевшие губы мелко дрожали. Не выдержав отцовского взгляда, Гаврюшка прыгнул в кусты. Вслед ему, дробно зазвенев железными занозками, полетел обломок ярма. Тяжело дыша, Петр Николаевич быстро зашагал прочь. Кто знает, о чем он думал в эту минуту? Над степью мрачно маячили крутобокие шиханы, сурово ощериваясь каменными гребнями. Холодный синеватый туман застилал Петру Николаевичу глаза.
   Часа два спустя Петр Николаевич верхом на Ястребе возвратился и привез запасное ярмо. На дышло надевали его вместе с сыном, но, оба мрачные, молчали. Заговорил Петр Николаевич, когда подъезжали к лесоскладу.
   - Ястреба, помирать буду, а никому не отдам. А ежели Мариша вернется? Ее конь. Она больше нас с тобой понимала, чего он стоит. Это порода, дурень ты желторотый! От него надо племя вывести! Да за такую лошадь я кусок золота не возьму.
   Напоминание о сестре крепко кольнуло Гаврюшку, но, помня отцовскую вспышку гнева, он промолчал.
   Когда перед вечером вернулись в станицу, Стеша рубила для бани хворост. Увидев мужа, разогнула спину, улыбнулась и кинулась отпирать ворота.
   - Мама как? - распрягая скотину, спросил Гаврила.
   - Все так же... мычит и словечка не может выговорить. Ой, Гаврюшенька, силов моих нет, все сердце изболелось. Если бы не Сашок, пропала бы я.
   Пастушонок Саша, которому с покрова уже пошел тринадцатый год, как остался после свадьбы Маринки, так и прижился, помогая Стеше по хозяйству.
   - Тут еще пестрая телушка наша бычка принесла, доить не дает, брыкается. Мы ей с Сашком ноги спутаем и к сохе привяжем, а она, язвить ее, как увидит ведро, так норовит рогом поддеть, синяк мне вот тут посадила, - радостно щебетала Стеша. Подняв юбку, показала ногу с розовым на белом бедре пятном.
   - Да что ты, бесстыдница, подол-то заголяешь! - Гаврюшка, покосившись на скрывшуюся в сенцах спину отца, взял жену за шею и привлек к себе. Стешка зябко всхлипнула и поникла на его плече.
   - А с маленькой и не спросишь, вроде не твоя дочь, а подкидышек какой...
   - Родила бы казака, а то придумала девку... Вырастет и убежит, как ее тетка. Голову отрублю!
   Гаврюшка грубо оттолкнул жену и отвернулся. Сердце еще не остыло от схватки с отцом. Вымещал обиду на жене.
   - Ты что? Я виновата? - заплакала Стеша.
   - Ну не реви... Я сегодня с тятей не так еще схлестнулся...
   - Взбалмошный...
   - Ну будет тебе!
   - А что ты меня и дочку виноватишь? - вытирая горькие слезы, продолжала Стешка.
   - Степанида! Ради бога, не тронь! Меня сегодня чуть отец не убил, тут ты еще! Все сестра, сестра! Скорее бы в полк!
   - И так недолго осталось ждать... За что же это он тебя?
   - Не хнычь. Опосля расскажу. Баня готова?
   - Еще разок подкинуть сухоньких... Сейчас докончу...
   - Ладно. Я сам нарублю. Иди поесть что-нибудь собери.
   Гаврюшка смачно плюнул на руки и шагнул к чурбаку. Однако жена поймала его за рукав, потянула к себе и, приблизив холодное лицо; зашептала:
   - Из-за чего с папашей поскандалили?
   - Ну сказал - опосля!
   - Нет, говори сейчас! Никуда не уйду, - упорствовала Стеша. - А шло, дорогой мой муженек, ты на меня собак не спускай. Я день-деньской мыкаюсь с утра до ночи. Мамашу надо сколько разов в сутки перевернуть да прибрать за ней, с ложечки, как ребенка, накормить. А у меня свой на руках. Тут же коровы да овцы, утенки и куренки. Жисть моя хуже распоследней батрачки, а ты еще на меня голос подымаешь. На коня тебе хочется? Ну и черт с тобой. Скатертью тебе дороженька... На четыре года!.. Ну и езжай, ну и скачи и ничего не рассказывай! Пропадите вы все пропадом!
   Стешка заревела и побежала в сени.
   - Вот же дуреха, - растерянно бормотал Гаврюшка. Хотел было побежать вслед, да раздумал и взялся за топор. Жену он любил, хоть и сетовал, что родила не сына, а дочь, любил и жил с ней в хорошем ладу. А вот последнее время, после случая с Маринкой, все пошло кувырком. Парализованная мать лежала пластом, отец все больше пропадал на лесоскладе, по субботам, приезжая домой, был мрачен, больше помалкивал. Иногда брал на руки черноглазую внучку, тетешкал ее в сильных руках. Девочка весело смеялась. Только тогда и теплел его взгляд, расправлялись на суровом лице морщинки...
   ГЛАВА ШЕСТАЯ
   В жарко натопленной избе Лигостаевых было как-то тягостно тихо. В кухне от банных испарений и свежевыделанной овчины стоял густой терпкий запах.
   Гаврюшка, перетряхнув привезенные овчинником кожи, собирался вынести их в амбар. Надевая высокую барашковую папаху, сказал Стеше:
   - Пусть тебе новую шубу сошьют.
   Стешка, склонившись, вязала иглами перчатки из козьего пуха. Сердито посмотрела на мужа. И не ответила. Гаврюшка, кинув на плечо связку желтоватых овчин, молча вышел.
   - А у меня полушубок тоже весь расхудился, - заметил Санька. Он сидел еще за столом, вылавливал из глиняной миски бараньи куски крошенки и аппетитно обгладывал кости. К ужину мальчик опоздал - водил на вечернюю проминку Ястреба, которого он так любил, что мог пропадать на конюшне целыми днями. Он то и дело подкладывал Ястребу сенца, таскал украдкой куски хлеба, смахивал с его и без того гладкой шерсти малейшую соринку.
   - Плохая у тебя шубенка, Сашок, правда. Скажу папаше, чтобы новую пошил, - работая иглами, отозвалась Стеша.
   - Значит, я у вас так и навовсе останусь?
   - А разве тебе у нас плохо? - спросила Стеша.
   - Хорошо. Вот в школу ба... - вздохнул мальчик.
   - Будешь ходить.
   - Опоздали, теперь меня не примут...
   - А может, и примут. Нагонишь. Ты головастый, - сказала Стеша.
   - А кто же будет тогда скотину убирать, назем чистить?
   - Все, сообща. Не целый же день ты будешь в школе торчать.
   - Оно конешно... - по-взрослому подтвердил Сашок. Поблагодарил молодую хозяйку и отодвинул миску. У Лигостаевых ему было на самом деле хорошо: тепло и сытно.
   Вошел Петр Николаевич и внес новое необделанное ярмо. Повесив дубленый полушубок на гвоздь, достал из-под кровати топор и начал обтесывать березовую болванку.
   От стука в комнате замигала на столе лампа, в горнице застонала Анна Степановна, в зыбке заплакала маленькая Танюшка.
   - Да что же вы, папаша, места, что ли, не нашли для этой арясины? подходя к зыбке и расстегивая грудь, раздраженно проговорила Стеша. Прямо уж не знаю...
   Петр Николаевич виновато опустил топор. Поднявшись с чурбака, на котором обтесывал арясину, он взял ее с пола и прислонил к печке. После стычки с сыном он на самом деле не находил себе места. В бане мылся с Сашком. Ужинал один: проголодался и закусил в одиночестве. От общего ужина отказался. Долго потом сидел у постели Анны Степановны, с грустью смотрел на ее исхудалое, бессмысленное лицо. Позже вышел в хлев, бросил коровам пласт сена, обнял сучкастую осокоревую соху и заплакал - хлипко и бурно. Отвернулась от него жизнь, не светлым днем стала заглядывать в душу, а темной, непогожей ночью. Кажется, что теперь постоянно завывает в трубе беспокойный степной ветер, уныло и сумрачно шелестит на дворе съежившимися листьями корявый лигостаевский вяз. А ведь совсем еще недавно; этой же весной, сидела под ним Маринка и весело распевала свои девичьи песни.
   Где она теперь? Петр Николаевич взял веник, смел вихрившиеся стружки к печи. Чурбак и топор снова засунул под кровать. Закурил и присел к столу, соображая, куда бы ему сходить и спокойно докоротать этот тяжкий, угнетающий душу вечер.
   Стеша возилась с ребенком. Танюшка, выпростав розовые ножонки, причмокивая, сосала грудь.
   - Да ты что, окаянная? - вскрикнула вдруг Стеша и дала Танюшке шлепка. Ребенок заплакал. - Моду взяла кусаться... Я тебе, шельмовка!
   - Перестань, Степанида, - не выдержал Петр Николаевич. - Не трогай девчонку... Это еще что?
   - Только вам можно. Вы вон сегодня чуть своего сына бревном не хрястнули. Это как, папаша? - Стеша злыми глазами посмотрела на свекра и отвернулась.
   Петр Николаевич часто задышал и несколько раз глубоко вдохнул махорочный дым. Сашок еще ниже склонил белесую головенку над старым, замусоленным учебником Баранова, наверное, в десятый раз перечитывал стихотворение: "Вечер был, сверкали звезды, на дворе мороз трещал".
   - Не твое это, Степанида, дело, - попробовал Петр Николаевич урезонить сноху.
   - Не за себя говорю, а за мужа! Вы вон коня пожалели... Незнамо для кого бережете... Один сын, а какая на нем справа? - беспощадно хлестала словами Степанида.
   - Ты замолчишь или нет? - Петр Николаевич накрыл тяжелой ладонью стол и поднялся.
   Стешка впервые видела его таким и женским чутьем угадывала, что свекор стыдится своего сегодняшнего поступка. Немудрым умишком своим она приняла это за признак слабости и закусила удила.
   - Не замолчу, папаша! Вон берите ярмо и меня уж заодно!
   - Ты дура, Степанида, и муж твой дурак... Не трогал я его еще пальцем, довел он меня... А уж трону, так не дай бог...
   Петр Николаевич перекрестился, бросил в помойное ведро цигарку и направился к порогу. Снимая с гвоздя полушубок, он так посмотрел на сноху, что от черноты его глаз у Стешки захолодало под сердцем...
   Дверь открылась. Вернулся Гаврюшка. Дыхнув на отца знакомым запахом папиросы, которую украдкой сунула ему жена, сказал ехидно:
   - А к тебе, тятя, гостек пожаловал...
   - Кто?
   - Не сразу угадаешь.
   - Да говори кто? - нетерпеливо спросил Петр Николаевич, чувствуя, как затомилось что-то в груди.
   - Твой Тулеген-бабай... А с ним Микешка... Каких-то лошадей привели.
   - Не хватало еще этих гостечков! - буркнула Стешка.
   - Ставь самовар! - жестко и властно приказал свекор и, накинув на плечи полушубок, вышел в сени.
   ГЛАВА СЕДЬМАЯ
   ...Самовар закипел быстро. Тулеген-бабай заговорил только после третьей пиалы. Микешка, выпив пару чашек, вылез из-за стола и присел с Гаврюшкой у порога. Дым выпускали в приоткрытую дверь и тихо говорили о предстоящей службе.
   Степанида, убаюкав девочку, разливала чай.
   Петр Николаевич и Тулеген разговаривали по-казахски. Понимал их только Микешка.
   - Вот, Петька, привел я две кобылы. Самые лучшие кобылки, весной по жеребенку притащат. Во всей орде не будет таких жеребят, - вытирая сморщенное лицо чистым полотенцем, тянул Тулеген-бабай.
   - Куда ты их ведешь? - спросил Петр. - На базар, что ли?
   - Какой там базар! - переходя на русский язык, продолжал старик. Сюда привел...
   - А сюда зачем?
   - Это уж ты думай, что с ними будешь делать... Наливай-ка, девка, ишо чашка... От спасиб тебе. Больна уж чай хароший! - покрякивал Тулеген.
   - Ты что, бабай, шутить приехал?
   - Какой шутка, Петька? Правду говорю. Тебе кобылки привел... Бери, друг, бери. Сена у тебя много?
   - Я тебя не понимаю, старик. Что ты хочешь? - спросил Петр Николаевич, начиная сердиться. - Купить я не могу, денег у меня нет...
   - Не надо денег. Так бери... Если ты не возьмешь, так Беркутбаевы возьмут. Мирза уже давно глаза пускает... А я их лучше зарежу, собакам махан брошу, а им не дам.
   - Ты говори, что случилось? - Петр Николаевич давно понял, что старик приехал неспроста и не хочет все сразу выложить.
   - Пока ничего не случилось. Я старый человек, борода уж совсем белая, помирать скоро буду, зачем такой большой косяк? Мне совсем мало надо, Петька...
   - Я, друг мой, тоже ничего не хочу, - мрачно проговорил Петр.
   - Плохо ты, Петька, сказал... Зачем так говоришь - ничего не надо? У тебя сын есть, сноха есть, маленький девка есть. Нельзя тебе так говорить, - покачал головой Тулеген.
   - У тебя, наверное, за пазухой птица есть, бабай, а может, камень... Ударил бы сразу, - пытливо посматривая ему в лицо, сказал Петр Николаевич.
   - Камня нету, Петька, - вздохнул Тулеген. - Бумага есть...
   - Какая бумага? - насторожился Петр Николаевич.
   - Арабскими буквами написана... Ты читать не можешь. Мы только сами можем читать по-арабски, - с гордостью заявил старик и полез за пазуху.
   - Кто писал такую бумагу?
   Тулеген-бабай вытащил конверт. Покосившись на Стешу, стал доставать письмо.
   - Кто писал? Говори. - Петр Николаевич, будто ожидая удара, наклонил чубатую голову.
   - Да известно кто... - тихо сказала Стеша. - Чего тут томить-то...
   - Степанида! - Петр поднял голову.
   - Что, папаша?
   - Ежели хочешь сидеть, так сиди... А то в горницу ступай, - твердо проговорил он.
   Стеша, торопливо вытирая чайное блюдце, осталась на месте. Налила полную пиалу и поставила перед гостем.
   - Спасибо, сноха. Кодар и тебе поклон посылает... Для всех тут есть, - сказал Тулеген.
   - Что еще пишет? - расстегивая воротник синей сатиновой рубахи, спросил Петр.
   - Пару кобылок велел Куленшаку отдать, одну вон Микешке-бала.
   - Микешке? - спросил Петр, чувствуя, как стынет у него во всем теле кровь: не даров ждал, а вестей о родной дочери.
   - Маринка велела, - ответил старик. Бережно разглаживая письмо, растягивая каждое слово, продолжал: - Двое кобылок тебе, Петька...
   - Мне не надо...
   Петр Николаевич разогнул спину, прислонился к стене и начал крутить цигарку. Степанида видела, как у него тряслись руки и дрожал на поджатой губе правый ус. Он сидел от снохи слева и тяжело дышал. От порога поднялся Гаврюшка и сел рядом с Тулегеном на лавку. Микешка остался сидеть у двери. Они слышали почти весь разговор.
   - Ну а ты что, сын, скажешь? - спросил у Гаврилы Тулеген.
   - Отец - хозяин, бабай, - неопределенно ответил Гаврюшка.
   Сцена была напряженная и мучительная.
   - Мне можно сказать, дядя Петр? - вдруг спросил Микешка.
   - Ну? - мрачно выдавил Петр Николаевич.
   - А скажу я вот что, - взволнованно начал Микешка. - Ить дело-то сделано, ничем его, дядя Петр, не поправишь...
   - Говори, говори, я слушаю, - накручивая на палец черный ус, сказал Петр Николаевич.
   - Вы уж извиняйте, я, может, не так скажу... Меня вы, дядя Петр, знаете. Я у вас, можно сказать, мальчонкой на печке вместе с Маринкой рос. Все дразнили меня Некрещеным, так и в реестр записали. Мать-то мою казаки прокляли, а я вот вырос. Вы да Куленшак меня выкормили. Живу! Детишков ожидаю... А вот вдруг приди мать, я ведь ей в ножки поклонюсь, с отцом вместе, какой бы он ни был, ей-богу!
   - Ну развел турусы на колесах, - перебил его Петр.
   - А он верно говорит, тятя, - вмешался Гаврила.
   - Что верно? Значит, по-вашему, дары принять, вроде калыма? А потом на мою голову те же наши станичники будут собак вешать?
   - И пусть вешают! - подхватил Микешка. - Хуже того, что случилось, не будет, дядя Петр. Дайте мне досказать. Дочь ваша? Значит, и зять ваш, и внуки будут тоже ваши. А вдруг через годик-другой привезут двоих внучонков, вы что же, откажетесь от них, как от этих кобылок? Пусть, значит, пропадают? Аль в кадушке, как кутят слепых, утопите? Нет, дядя Петр. Люди они, вроде меня, грешного... Что бы там ни было, а я их завсегда приму и краюху хлеба с ними разделю, в беде не кину... Да и вы не такой, я знаю... Неловко мне, дядя Петр, вас слушать...
   - Умная у него башка-то, Петька, - сказал Тулеген-бабай и постукал себя пальцем по лбу.
   - Не дурак, слава богу, - начал Петр после небольшого раздумья. Ладно. Расскажите, как они там живут?
   - Письмецо мне Мариша прислала, - вставая от порога во весь огромный рост, заговорил Микешка. На нем была надета ладно сидевшая брезентовая куртка, в руках высокая пестрая папаха, наверное, из целого, но рябого барашка. - Прислала, не забыла, - продолжал он. - Ежели желаете, зачитаю. Сам-то я не очень... Даша у меня бойко читает. Как начнет, захлебнется и ревет... Я уж спрятал и с собой ношу, да и берегу я его...
   Микешка вдруг замолк, словно о Кочку споткнулся... Не зная, куда деть свою папаху, вертел ее в руках. Жалостливо и беспомощно улыбнувшись, напялил на голову.
   - Садись ближе к лампе, - сказал Гаврюшка.
   - "Здравствуйте, дорогой мой и старый дружочек Микеша! - начал Микешка. Письмо он выучил наизусть и читал почти без запинки. - Если Вы меня не забыли, то вспомните, что кланяются Вам и супруге Вашей Даше Марина Петровна и Кодар Куванышевич. Угнали нас так далеко, что не знаю, как все описать. Несколько дней мы ехали чугункой, а потом на пароходе. Арестантиков везли на барже, то есть на большущей лодке. А я ехала в каюте. Пароход назывался "Иртыш", буксир, значит, который тянул эту лодку. Привезли нас на реку Лену, на золотые прииски. Хибарки тут в сто раз хуже, чем на Синем Шихане. Есть и большие дома. В них живут разные начальники. Я остановилась на квартире у одной старушки, в махонькой комнатушке, в саманной, кажется, избенке али просто сделанной из земли. Вымыла, вычистила ее, прибрала, кровать поставила и стулья купила. Здесь все можно купить, были бы деньги. А деньги у меня есть. Дедушка Тулеген дал, и Кодар тогда же оставил. Свила я себе гнездышко на чужой сторонушке. Мне бы жить в нем, но только тоска находит. Будто крылья мне обрезали и в клетку, как птичку, посадили. Думаете, я что-нибудь жалею? Нет. Такая уж мне выпала доля. Значит, так бог решил. Я нахожусь в положении и, говорят, месяцев через пять рожу. Первое время я много плакала. Кодара видела только тогда, когда носила ему пищу. Потом хозяйка, такая славная старушка, начала меня ругать, заставила купить всякие вещи и теплую шубу. Бабка за деньги кого-то уговорила, чтобы сняли с Кодара цепи и отпускали его с конвоиром домой. Неделю я жду, а в воскресенье у нас с ним праздник. Покамест я в церкви, его приводит конвоир, которого бабушка угощает водкой и пирогом с рыбой. Ему лафа, и нам было не плохо. Как-то раз Кодар пришел домой один, и мы убежали. Все бросили. Наняли лодку. Плыли ночью, а днем сидели в кустах. Куда мы плыли, я и сама про это не знаю. Нам хотелось добраться до наших степей, где бы нас не поймал никто. Так плыли мы семь ден. Харчи у нас кончились. Я пошла в какую-то деревню купить еды. Взяла у одного казака сушеной рыбы, масла и хлеба. Тут тоже есть казаки. Пошла я обратно, но в конце деревни мне попался навстречу стражник. Остановил, поглядел на меня и говорит: "Вот ты где, голубушка моя. Пойдем-ка со мной!" Повел он меня ни живую, ни мертвую в этапную и начал допрос снимать. Вечером туда же привели Кодара. Он ждал меня в кустах до вечера, а потом сам пришел. Слава богу, что нас не разъединили и оставили вместе. Правда, деньги все отобрали. Опять повезли назад. Я уже стала не вольная, а тоже каторжная. Раз он бежал, а я ему помогала, меня тоже сделали арестанткой. Как только доставили нас на место, началась настоящая каторга. Нас сразу же разлучили. Его посадили в одну тюрьму, меня в другую. Почти целый месяц допрашивали. Я рассказала все, как было. Один офицер, и тоже из казаков, сказал, что меня надо распять на кресте. Мучили меня, мучили, сколько я пролила слез, не знаю. Отпустили только недавно, но выезжать запретили и заставили расписаться. Мне это все равно, уезжать я никуда не собираюсь.
   Опять я пришла к своей бабке Матрене Дмитриевне. Она приняла меня как родную. Тетка Матрена опять хлопочет о Кодаре. Вижу я его только раз в неделю, и то через решетку. Что дальше будет, сама не знаю. Муторно мне тут одной. Лежу ночью и кляну себя, что попалась, дура, этому стражнику. Надо было бы переулочком спуститься к реке, а я маленько заплуталась и не туда пошла. Вот и вся моя жизнь".
   Микешка остановился. Сняв папаху, вытер стекленевшие на лбу капельки пота. Петр Николаевич, уставив глаза в одну точку, размазывал лужицу пролитого на клеенке чая. Гаврила, будто сложившись вдвое, ссутулился. Опустив длинные руки, засунул их в голенища серых, подшитых кожей валенок. Стеша, покусывая нижнюю пунцовую губу, морщила тонкие брови.
   - Такие дела, Петька, - поглаживая седой клинышек бороды, нарушил это тягостное молчание Тулеген.
   - Все, что ли? - спросил Петр Николаевич изменившимся голосом.
   - Нет. Ишо тут про вас и вашу семью написано, - робко ответил Микешка.
   - Давай. Шапку-то положи. Чего ты ее в руках тискаешь? - сказал Петр.
   - "Дорогой Микеша! Загляни к нашим и узнай, как они там живут. Мама как, хворает или выздоровела? Тятю повидай, поклонись ему, но, ради господа бога, прошу тебя, не говори им обо мне ничего! Я уж теперча все равно что отрубленный напрочь палец, и касаться до него не надо. Пусть забудут они меня навечно... - Степанида всхлипнула и потянула к глазам конец полотенца. - Стыд, который я им принесла, и горе горькое пусть все будет на мне, - не поднимая головы, читал Микешка. - У бога и у них я попросила прощения, а у людей просить не стану. Я еще не былинка под ракитовым кусточком и стоптать себя али сломать совсем не дам. Дите рожу, своими руками его выпестую, грудью своею выкормлю, на коне скакать его выучу!"
   Вдруг из горницы тихо открылась дверь, и на пороге возникла высокая фигура в белом. Распущенные волосы Анны Степановны почти закрывали ее исхудавшее лицо. Повернувшись боком, она стала медленно падать на пол. Гаврила вскрикнул и бросился к ней. Вскочили и остальные.
   На столе тускло замигала лампа. Серая кошка, взъерошив шерсть, юркнула за трубу и тоненько мяукнула. Сашок-пастушонок, первый раз в жизни увидевший смерть, тоже хныкнул котенком и, повернувшись, прижался лбом к печке. В окна сквозь осеннюю темень одиноко заглядывала и подмигивала светлая вечерняя звездочка, похожая на далекий, но яркий светлячок. Микешка часто замигал, подошел к окну и задернул ситцевую занавеску. В зыбке проснулась и заплакала Танюшка.
   ГЛАВА ВОСЬМАЯ
   В ноябре было морозно и солнечно, а снег, казалось, и не думал покрывать высохший на шиханах ковыль. В сухой осенней прозрачности гулко звенела застывшая земля. Из маленькой избушки, стоявшей в конце саманной улочки, вышла Устя Яранова, в черной дубленой шубейке с серой барашковой опушкой, в белом теплом платке. В руках у нее было два ведра, на плечах гнутое коромысло. Выйдя на центральный приисковый шлях, она направилась к роднику. Навстречу ей, от главной приисковой конторы, мягко пыля резиновыми шинами, катилась пролетка, запряженная парой грудастых сивых рысаков. Поравнявшись с Устей, пролетка внезапно остановилась. В открытом задке, кутаясь в широченный, мохнатый, из козьего пуха шарф, сидел Иван Степанов. Он был краснощекий, напыщенно важный, заметно начавший оплывать нездоровым жирком.
   - Мое вам нижайшее, барышня расхорошая, - поднося к черной каракулевой папахе новенькую, скрипящую желтой кожей перчатку, проговорил Степанов. Уезжая от свата, он успел заглянуть к его экономке на кухню и основательно перекусить под рюмочку.
   Растерянно краснея от неожиданной встречи, Устя поздоровалась и посторонилась. Бывая на прииске, Иван давно приметил миловидную конторщицу и не раз пытался с ней заговорить. Холодея в душе, Устя отвечала ему невпопад и всегда опускала голову. Урядницкий вид Степанова-старшего пугал ее.
   - Разговор у меня серьезный есть. - Иван Александрович степенно сошел с пролетки; обращаясь к кучеру Афоньке, добавил: - Отъезжай за уголок и дождись.
   Крупные кони, нетерпеливо побрякивая наборной сбруей, яростно стуча подковами о мерзлую землю, так рванулись вперед, что Афонька едва сдержал их на ярко-красных вожжах.
   Грузно покачиваясь на узконосых лакированных сапогах с широкими сборенными голенищами, Иван степенно, вперевалочку подошел к Усте.
   - Часом слыхал я... - Иван Александрович поперхнулся словом и умолк, смешно открыв рыжеусый рот. - Слыхал я, школу затеваете на прииске, ребятишек учить собираетесь, похвально очень-с!
   - Да, был такой разговор, еще при Тарасе Маркеловиче, - поспешно ответила Устя.
   - При Тарасе? - Иван, не снимая перчатки, потрогал ус, насупился: Тараса и я добром вспоминаю, но не в этом суть.
   - А в чем же? - звякнув ведрами, тихо спросила Устя.
   - Может, прокатитесь со мной до станицы, там бы и покалякали? Маленькие глазки Степанова приоткрылись, обнажая тусклый их блеск, похожий на застывший ледок. Усте от этого взгляда стало жутковато.
   - Бог с вами, господин Степанов! - Она перекинула коромысло с одного плеча на другое и, чтобы хоть как-то сгладить неловкость, добавила: Разве нельзя здесь поговорить?
   - Какой же разговор посреди дороги, тем паче в такой праздник? возразил Иван.
   - Да, сегодня Михайлов день, - подтвердила Устя. - Я насчет школы...