Страница:
аристократия в изгнании. Боже, как печально это звучит!
-- Вы сказали "аристократия"? -- спросила Ирина холодно.-- Здесь нет ни
одного аристократа, но все же войдите, пожалуйста.
Мать проснулась рано утром, на заре. Она спала теперь на Бабушкином
диване. Она легла вечером, обеспокоенная тревожными мыслями, но решила
заснуть, отложить до утра и, проснувшись пораньше, продумать все, что лежало
у ней на душе. "Что это было? Аврора, Аurora Borealis". Вечером она
посмотрела внимательно в зеркало. Остались ли еще следы былой красоты? Можно
ли поверить, что она была так красива? Можно ли? Что осталось? Цвет лица? О
нет, нет! Черты лица? Может быть. Если посмотреть очень внимательно, если
вглядеться в контуры и линии лица, то, возможно, выступит для глаз его
основная форма. В ней можно узнать изящество линий. Все, проходя, оставляет
следы, все, кроме женской красоты. Куда она уходит так бесследно? Почему?
Но не это было главной причиной беспокойства Матери. Она думала: "Пусть
ушли и молодость и красота! Зачем они мне теперь? Но что, если и духовно я
так же обезображена? Может быть, и душа моя тоже потускнела, поблекла и
сморщилась. Я входила в жизнь с возвышенными идеалами -- что я теперь? Мир
казался прекрасным, а теперь он ужасает меня. Что изменилось: все в мире или
все во мне? Что изменило меня? То, что я недоедала долгие годы, могло
разрушить мое тело -- пусть! -- но неужели это же иссушило и мою душу? Я
больше уже не смеюсь. Я не радуюсь. Я ни к чему не спешу, наоборот, мне
хочется от всего спрятаться и заснуть. Я не вижу ни в чем той красоты, вид
которой когда-то захватывал мое дыхание. Я не верю в лучшие дни. Я ни на что
не надеюсь. И только теперь я увидела себя со стороны, и мне стало страшно.
Как помочь? И можно ли этому помочь?"
Рассветало. Утро проникало в столовую, и ее убогие стены выступали из
мрака. Шесть связанных стульев, и на них, скрючившись, спит Лида. Старый
неуклюжий буфет с треснувшей дверцей. Стол. Даже это убогое имущество,
взятое в долг, еще не было выплачено и не вполне принадлежало Семье.
И Матери казалось: если б хорошо отдохнуть, если бы полежать в постели
неделю, и чтобы всю неделю была хорошая пища, не в долг, а оплаченная...
Если б совсем не работать неделю: не крутиться по кухне, не бежать на базар,
и главное, главное -- не думать о деньгах... Ей казалось, случись так, она
бы исправилась. Ее душа, отдохнув, посветлела бы. Ум, рассеянный в заботах,
собрался бы, сконцентрировался. "Я стала бы лучше,-- думала Мать.-- Я была б
веселее с детьми. И им было бы больше радости".
Лида задвигалась, и шесть связанных стульев заскрипели. В комнате стало
еще светлее, и выступившие новые детали бедности делали ее еще печальней.
Стол был сильно поцарапан. Стены были в пятнах. Потолок посерел от времени.
Лида была укрыта рваным одеялом и заплатанным Бабушкиным пальто. На
притолоке двери были следы грязных Диминых пальцев, и это последнее дало
новый ход ее мыслям.
Миссис Парриш, в ее новой манере говорить -- спокойной и вежливой,
просила Мать уделить ей время, чтобы обсудить кое-что наедине. Она
предложила усыновить Диму и увезти его в Англию. Первым движением чувств
Матери была обида. Она была оскорблена. Что же он -- вещь? Взять, увезти...
Она немедленно отклонила предложение в немногих холодных словах:
-- Мы не отдаем никому наших детей. Да, даже если мы бедны. Страдаем
все вместе. Благодарю вас.
Она так была удивлена неуместностью предложения миссис Парриш, что
как-то сразу забыла о нем, как о чем-то несуразном, о чем смешно было бы
думать. Но сейчас она видела дело иначе: со смертью Бабушки Дима стал
одинок. Большую часть дня он проводил то с Черновым, то с миссис Парриш, то
с Собакой. И она думала: "Я не должна этого так оставить. Что делало
счастливым Диму с Бабушкой? Она смеялась с ним, рассказывала ему что-то,
интересовалась, чем и как он играет. Как найти мне время, чтоб делать то
же?"
В это время раздался шум на улице у калитки.
Кто-то стучал в нее, и чьи-то голоса настойчиво звали Кана.
"Не встану,-- решила Мать.-- Что бы там ни происходило, не встану. Я
хочу наконец подумать толково и без помехи о моих делах".
Но голоса все звали: Кан! Кан! Кан! -- и кто-то упорно стучал в
калитку.
-- Не встану, не встану,-- повторяла Мать.-- Стучите сколько хотите. Я
-- человек. Это мое право думать иногда без помехи.
Послышался сердитый голос Кана. Он побежал к калитке. Раздались
возгласы удивления, вопросы. Разговор шел быстро и по-китайски.
-- Не встану,-- шептала Мать.-- Один раз поставлю на своем.
Вдруг раздался тонкий и резкий крик. Это был голос Кана. Крик выражал
ужас и отчаяние.
Вмиг Мать была на ногах и одета.
-- Лида, Лида, -- будила она.-- Встань поскорее, оденься. Что-то
случилось с Каном. Разбуди Петю.
Лида сонно улыбнулась: "Что-то случилось с Каном?" -- Она сладко
потянулась, еще не понимая слов: "Что-то случилось с Каном?"
Но Мать уже выбегала из дома. На ступенях крыльца сидела старуха
китаянка в ужасных лохмотьях. Ее седые космы не покрывали лысины на макушке.
Красные воспаленные глазки плакали. На коленях она держала мальчика. Он был
грязен, испуган и жалок.
Это было все, что осталось от многочисленной семьи Кана. Деревня была
разрушена японцами, и беженцы-земляки доставили Кану его единственного
теперь предка и единственного потомка.
Перед этой старухой Кан стоял в самой почтительной позе. Он кланялся и
плакал. Она отрывисто рассказывала ему, кто и какой смертью погиб. Она
говорила бесстрастно, как будто бы рассказываемое случилось давно-давно и
уже потеряло значение и интерес.
Узнав, в чем дело, Мать отшатнулась:
-- Боже мой, будет ли этому конец? Я устала. Я не могу больше никого
устраивать, не могу хлопотать. Покоя! покоя!
Но она не сделала и шагу в сторону, как сердце ее смягчилось.
-- Кан, проведи старую леди в кухню. Покорми ее, потом устрой в чулане.
Сегодня ты не работай, оставайся с нею. Скажи, что будет нужно. Если
найдется в доме, я дам.
Ей стало легко на сердце: "Некогда думать -- и не надо. Займусь
работой". И она уже соображала:
"У мальчика больные глаза. Есть бесплатная глазная лечебница. Лида
узнает адрес. Старуху надо вымыть и причесать. Нашей одежды она не наденет,
но подушку я ей дам, она возьмет. Чью подушку отдать -- мою или Лидину?
Отдам которая похуже".
Через полчаса о несчастии Кана знало все китайское население в
окрестностях. Началось нашествие его знакомых и друзей -- посочувствовать;
земляков -- расспросить о своих родственниках -- живы ли. Шли повара,
носильщики, рикши. Мало утешительного могла рассказать им старуха. Кратко:
пришли японцы, сожгли деревню, убили людей. Кто остался в живых? Немногие.
Оставили только очень старых и совсем малых, кто не мог ни мстить, ни
сражаться. Потом японцы ушли. Разобрав на части, унесли с собою и железную
дорогу. Из оставшихся в живых поселян кто мог уходил пешком. А кто не мог?
Остался умирать от голода, так как японцы унесли всю пищу. Во дворе
раздавались рыдания. Плакали женщины. Мужчины же, теперь работавшие на
японцев, так как только у них можно было получить работу, стиснули челюсти и
с непроницаемыми лицами ушли. Голод делал их рабами, и, затаив свои чувства,
они пока молчали.
Потом мать Кана устроили в чулане. Она лежала там без движения, как
чурбанчик, а мальчик крутился около и жалобно скулил: у него болели глаза.
Оказалось, в Тянцзине были два госпиталя, которые оказывали бесплатную
помощь китайцам: Американский Красный Крест и Методистская клиника по
глазным болезням. Китайская беднота города уже привыкла к иностранной
медицинской помощи и с благодарностью пользовалась ею. Кан отправился с
сыном в клинику, но старуха в гневе отказалась. Кан получил очередь только
через три дня, но вернулся он затем очень довольным. Болезнь оказалась не
опасной. Лечили без боли. Мальчик сразу получил облегчение от доктора и
мешочек леденцов от сестры милосердия. Он успокоился и больше не плакал.
Заснув с мешочком в руках, он проспал много часов подряд.
Вечером Семья и Черновы пили чай. С облегчением обсуждали деятельность
глазной клиники методистов. Китаец платил один копер, это доступно даже для
беднейших. Он получает самое внимательное лечение по последнему слову науки.
Да благословит Бог тех, кто...
В это время раздался звонок. Это был Петя. Он выглядел подавленно и
странно. У него никогда не было отдельной комнаты; он ютился в углах, всегда
был у всех на виду. Возможно, это и развило в нем необщительность и
сдержанность.
На этот раз Мать почувствовала, что Петя удручен и должен остаться
один. Она дала понять это всем в столовой, и они разошлись. Мать и Петя были
одни.
Она подошла к нему и спросила тихо:
-- Петя, милый, что с тобой случилось? Он хотел бы молчать. Но, видя
это изнуренное
заботой лицо, склоненное к нему, полное любви и
беспокойства, он решил рассказать.
-- Я был на митинге в Бюро русских эмигрантов. К нам приставили двух
японских офицеров, как бы для содружества, но фактически для контроля. Они
предложили молодежи войти в японскую армию для борьбы с Китаем, обещая
впоследствии направить войска и в Россию, чтобы восстановить старый режим. В
первый раз в жизни я потерял самообладание. Я сказал, во-первых, что
отказываюсь действовать против Китая, единственной в мире страны, куда
русский эмигрант мог бежать без визы и паспорта, где никто из нас не
преследовался ни за расу, ни за религию, ни за политические убеждения.
Во-вторых... Но тут ко мне подошел японский офицер и ударил меня по лицу.
-- О! -- вскрикнула Мать.-- Тебя? По лицу? Что ты сделал с ним?
-- Ничего.
-- Ничего?! -- Недоверие и негодование выразились на ее лице.
Давным-давно забытая фамильная гордость и воинственность предков вдруг
встали в ней во весь рост.
-- Ты должен был убить его на месте! Ты принадлежишь к благородной
семье. Твои предки герои. Наше имя в русской истории. Нас могут убивать, но
не бить.
-- , zlig;, аец, одетый, как бедный кули, сгибаясь под ношей, узлом, завернутым в
грязный брезент, в каких носят мануфактуру уличные торговцы, скользнул в
комнату. Не глядя по сторонам, совсем близко, почти касаясь, мимо Матери, он
не прошел, а проскользнул через столовую в другую дверь, в коридор, на
черный двор,-- и в переулок. Там он исчез.
Было что-то нереальное и в его появлении и в его исчезновении. Мать не
видела, чтобы кто-нибудь ходил таким легким шагом, под такой ношей и так
совершенно не глядя по сторонам. Видел ли он ее? Она дрожала всем телом. Кто
он был? Где он прятался? Что он унес? Как он вошел? Как он знал, что никого
из жильцов нет дома? Как он выискал этот редчайший момент покоя в пансионе ло что-то знакомое, ей известное в его
таинственной фигуре. И вдруг она вся содрогнулась. Да ведь это был мистер
Сун! Никогда раньше она его не видела в китайской одежде и без очков. Но
почему он переоделся и так странно ушел? Всегда вежливый, он прошел мимо, не
взглянув на нее.
Догадка сверкнула в ее уме. Она вскочила и побежала в комнату мистера
Суна. Комната была совершенно пуста. Комната, полная книг, карт, рукописей
была так пуста, как будто мистер Сун в ней никогда не жил.
Вдруг раздался поспешный, повелительный звонок у входной двери. Кто-то
не звонил, а рвал звонок, и в то же время кто-то поспешно входил в дом с
черного хода. Мать быстро закрыла дверь комнаты мистера Суна и кинулась
отворять входную дверь. Едва она повернула ключ, как, сбивая ее с ног,
ринулись в дом два японца, ее жильцы. Двое других, пришедших с черного хода,
уже стояли сзади, и пятый, тоже когда-то бывший жильцом, но исчезнувший
после боя за Тянцзин, теперь почти неузнаваемый из-за черной повязки на
правом глазу, загораживал ей дорогу, схватив ее за руку. Затем двое первых
ринулись в комнату мистера Суна. Они сейчас же выбежали оттуда. По дороге
наверх они крикнули что-то, и другие два японца ринулись к черному ходу -- и
в переулок. Первые два взобрались на чердак -- а Мать и не подозревала, что
дверь на чердак открывалась, что вообще был чердак. Они что-то кричали
оттуда, и японцы, бывшие в переулке, побежали куда-то дальше. Японец с
повязкой выпустил ее руку. сел на стул и смотрел на нее одним глазом. Он не
улыбался, не кланялся, не спрашивал о здоровье. Он сидел, она стояла в
растерянности перед ним. Его пристальный взгляд не обещал ничего доброго.
Затем он начал допрос. Но пансион ской концессии, в сфере
муниципальной английской полиции. Мать знала, что не обязана отвечать
японцу. Она сказала только, что ему, как жившему здесь и имевшему здесь
постоянно своих друзей, все должно быть хорошо известно и о доме и о
жильцах, возможно, еще лучше известно, чем ей самой. Больше она не имеет
ничего сказать. Для нее теперь было ясно: мистер Сун бежал, унеся какие-то
важные документы. Японцы -- шпионы, они ищут его. И в душе она помолилась,
чтобы мистеру Суну удалось скрыться.
В эту минуту вернулся Кан. Казалось, что он был чрезвычайно рад
встретить японца, бывшего жильцом в доме. Тот немедленно же начал допрос,
засыпая Кана вопросами, а Кан так же быстро сыпал ответы, с полнейшей
готовностью. Да, у него есть кое-какая информация о мистере Суне. Уехал? --
Да, мистер Сун уехал. Когда? -- Как раз сегодня. Куда? -- В Пекин. Его
двоюродная кузина родила первого сына после трех дочерей, и главные
родственники, как того требует обычай, должны лично явиться с
поздравлениями. Надолго? -- Мистер Сун там же будет праздновать и Новый год,
а, согласно обычаю, каждый празднует его по средствам: бедняк--три дня,
богатый-- три месяца. Как много денег у мистера Суна? -- Кан не знает.
Вернется ли мистер Сун? -- Конечно, вернется. Отпразднует рождение
племянника, отпразднует Новый год -- и вернется. Адрес? -- Вот адрес,-- и с
затаенной злобой он дал прежний адрес уже не существующих, убитых японцами
родственников мистера Суна. Вещи? -- Да, Кан запаковал кое-что: немного пищи
на дорогу, кое-какие сладости в подарок кузине, смену платья. Другие вещи?
-- Отосланы. По тому же адресу. Где Кан сейчас был? -- Он был в лавке: он
купил чай, хороший сорт. Деньги дал мистер Сун. Чай -- подарок от мистера
Суна хозяйке пансиона к Новому году. Чаю -- фунт. Сдачи не осталось.-- И он
показал фунт прекрасного чаю с поздравительной новогодней карточкой красного
цвета. Японец повертел в руках чай, пощупал, понюхал и передал Матери.
В тот же день все японские жильцы съехали, и в пансионе м Климова была на редкость неспособна к иностранным языкам и
говорила и понимала только по-русски. Ее сторонились, потому что она
высказывала свои категорически прояпонские симпатии.
Мысль, что мистер Сун был тайным лидером партии свободы в Китае; что
японцы, жившие в доме что все это шло перед его .глазами, а он, профессор, такой
дальновидный, догадливый, совершенно ни о чем не догадывался,-- эта мысль
поразила профессора, как громом. Найдены были дыры" просверленные в полу
чердака, откуда, очевидно, кто-то из китайцев следил за японцами. Найдены
были также дыры, просверленные в полу японских комнат, откуда японцы следили
за мистером Суном, Понятным сделалось странное расположение мебели в комнате
мистера Суна и какой-то навесик из толстой зеленой бумаги над столом, где он
писал, также и висящий посреди потолка, вместо лампы, горшок с каким-то
вьющимся растением, нежно оплетавшим весь потолок. Профессор почти заболел
от мысли, что он проглядел так много обстоятельств, которые бросились бы в
глаза и неопытному наблюдателю. И все же, охватив мыслью хитросплетения
японо-китайской ситуации в доме ь человека, и, ясно, в
густонаселенном пансионе, где нападение было бы тотчас же замечено. Я
проникся большим уважением к уму мистера Суна. Вспомните, японцы появлялись
в столовой сразу же по его появлении, но дверь в коридор всегда стояла
раскрытой, и он -- из того угла, где всегда сидел, увидел бы, если бы кто
пытался войти в его комнату. Удивляюсь только, почему он не поделился со
мною своими планами, как я делился с ним всем, о чем думал.
-- Только бы он успел скрыться! -- воскликнула Лида.
Вдруг мадам Климова впорхнула в столовую. Она только что вернулась и не
подозревала о случившемся в доме.
-- Успех! Боже, какой успех! -- кричала она, всплескивая в восторге
руками, и еще более погряз-невшие ландыши прыгали у ней на груди.-- Все
решено. Все подписано. Наконец! Япония восстановит в России монархию, мы
отдаем ей за это Сибирь!
-- До Байкала? -- спросил с иронией Петя.
-- Нет, до Урала.
-- Позвольте, позвольте,-- заволновался профессор.-- Кто решил все это?
-- Дамы Эмигрантского общества под моим председательством. Мы внесем
это предложение в Комитет. Ах, как я лично буду счастлива, когда это
сбудется!
-- Позвольте,-- с удивлением спросил профессор,-- чего вы лично ждете
от восстановленного режима? Разве вам так не лучше, то есть жить в Смутное
время?
-- Что? Что? -- задохнулась побагровевшая вдруг мадам Климова. Она не
могла даже говорить и в негодовании выбежала из столовой.
-- Я еще посчитаюсь с вами! -- все же выкрикнула она на ходу.
На следующий день профессора ждало новое волнение. Он получил письмо из
Европы, и оно пришло вскрытым японской цензурой. Хотя письмо не имело
значения, но факт нарушения закона свободной переписки возмутил его. Это был
вызов могуществу Британской империи.
Профессор поспешил в английское консульство, чтобы обратить внимание
власти на это нарушение закона. Его принял один из вице-консулов. Когда,
полный негодования, с присущим ему красноречием профессор доложил о факте,
чиновник весьма свысока ответил, что не верит ни одному слову, ибо японцы не
посмели бы этого сделать, и что он лично не имеет времени на выслушивание
всякого вздора.
-- Сэр,--сказал профессор дрожащим от обиды голосом.-- Сэр,-- повторил
он, вставая,-- к несчастью, я не захватил доказательств, то есть конверта.
Привыкнув вращаться в обществе джентльменов, я полагал, что мне поверят на
слово. Вы получите этот конверт и убедитесь сами. Но, сэр, слышать обвинение
во лжи от официального лица в официальном месте, куда я шел, не уверенный,
конечно, что найду защиту, но уверенный, что буду, по крайней мере, встречен
вежливо -- и какой я нашел прием. Простите мне эти слова. По возрасту я мог
бы быть вашим отцом, и это заставляет меня быть снисходительным к вам. Я
извиняю вас. Но прежде чем я уйду, разрешите мне выразить вам одно
пожелание: да не будете вы никогда в моем положении.
Домой он вернулся сильно взволнованный. В столовой он рассказал о
случившемся.
-- Подумаешь,-- воскликнула мадам Климова,-- на что это вы так
разобиделись. Он не назвал вас лгуном прямо в лицо. Он не вытолкал вас за
дверь. Чего же вам еще? Чего вы еще ожидали?
-- Было бы лучше, если бы он это сделал. Я бы подумал: вот дикарь в
роли вице-консула. Но именно сдержанность в нем показывает, что он --
человек культурный. Чиновники консульств ведь все сдают экзамен на
вежливость. Он глубоко оскорбил меня и сделал это самым вежливым тоном.
Почему он осмелился? Потому что я -- русский, и со мной, что ни сделать,
пройдет безнаказанно. Значит, ни культура, ни экзамены на вежливость не
научают простой человечности. Если культура не делает человека лучше --
зачем она?
-- Ну, вы тут уже и наворотили,-- рассердилась мадам Климова.-- А в чем
дело? Какой на вас чин, чтоб так сразу на все обижаться? Как будто бы
прямо-таки генерал! Раз вы -- профессор, ваше дело молчать.
Не отвечая, профессор ушел к себе и начал писать. "Милостивый
Государь,-- писал он вице-консулу,-- в заключение к аудиенции, которую вы
любезно мне предоставили, является необходимым переслать вам этот конверт,
несомненно, открытый японским цензором. Простите мою настойчивость в
стремлении доказать мою правоту. Она объясняется тем, что многие из
потерявших защиту их родины не хотят вдобавок потерять также и чувство
собственного достоинства".
Он подписался и запечатал письмо, позабыв вложить конверт, о котором
шла речь. Затем он просил Анну Петровну самой отнести письмо, чтоб
сэкономить на марке.
Она пошла. На ступенях консульства она остановилась перевести дух. О,
эти высокие лестницы чужих домов, куда идешь незваным, куда идешь просителем
-- она много знала о них. Как неприветливы слуги, как холоден их ответ на
приветствие! Колеблясь, она смотрела на письмо. Всю жизнь она ходит с
какими-то письмами. И опять она посмотрела на письмо, а потом оглянулась
кругом. Она чувствовала, что у ней недостает сил подняться по этим. каменным
ступеням. Она устала взбираться по лестницам. Она устала открывать двери,
спрашивать вежливо -- дома ли, можно ли видеть, принимают ли -- и улыбаться,
и кланяться, и улыбаться. Что это за письмо? К чему оно? Чему оно может
помочь?
Она разорвала его на кусочки. Рвала медленно, разрывая вместе с ним и
свою правдивость и честность в исполнении поручений мужа. Она высоко подняла
руки и бросила кусочки. Ветер подхватил и погнал их по Виктория-Род. Она
пошла домой, а они все летели, катились за ней, то отставая, то перегоняя.
Она брела, размышляя о том, что она сделала. Зачем? Почему она возмутилась?
Разве она не привыкла, чтоб ее толкали и ей грубили все, кто богаче,
сильней, здоровее, моложе? Также те, кто счастлив, обеспечен, удачлив. Также
русские, иностранцы, белые, желтые. Те, кто был чем-либо выше ее, и те, кто
не был. И разве не отвечала она всем смиренно улыбкой. Этот визит -- только
одно повторение прошлых. Что же она возмутилась?
Слезы текли по ее лицу, слезы слабости, но она не удерживала их:
лейтесь, лейтесь, сколько хотите. О, бездомная жизнь, о бесприютная
старость! Но она не хотела появиться дома в слезах. Она вошла в парк и там
сидела на скамейке и плакала.
-- Не плачьте, пожалуйста! -- сказал нежный и смущенный маленький
голос.-- Вас наказали?
Перед нею стояла прелестная английская девочка. Ей было лет пять или
шесть. Одетая во все голубое, она протягивала ручку в голубенькой рукавичке,
чтоб утереть слезы Анны Петровны.
Но уже бежала к ней гувернантка и, дернув за ручку, шлепнула ее по
спине:
-- Не разговаривай с чужими! Ты будешь наказана!
И девочка тоже заплакала.
Вернувшись домой, Анна Петровна не могла скрыть, что она плакала.
Профессор заволновался.
-- Аня, ты плачешь? Отчего? Разве мы с тобою не счастливы?
От этих слов она заплакала еще больше. И чтоб ее успокоить, он стал
читать ей Тютчева:
Слезы людские! О слезы людские, Льетесь вы ранней и поздней порой...
Мисс Пинк посещала "трущобы" Тянцзина. Она была членом Общества
"Моральная жизнь для низших классов", и вторники от 10 до 12 являлись
временем ее действий.
Мисс Пинк была активной христианкой. О спасении душ бедняков она
беспокоилась куда больше, чем о своей собственной. Она была самым
агрессивным членом самых агрессивных обществ по насаждению морали. Рожденная
с большим запасом жизненной энергии, она не сумела истратить ее на себя:
никогда не болела, никогда не нуждалась, не знала никаких страстей, ни
глубоких чувств. Она как бы не имела вкуса к жизни; жить для нее значило не
гореть душой, а лишь слабо дымиться. Духовной жажды в ней не было, а
животную энергию здорового тела она тратила на защиту морали.
Мисс Пинк была немолода. За долгие годы деятельности она выработала
специальные методы. Скорее всего она походила на охотника на перепелок. Он
сидит, скрытый в траве, спокойный, ко всему в природе благосклонный, и
играет на тростниковой дудочке. Он знает, какая мелодия увлекает перепелок.
Неподалеку, как и он, в траве, эти маленькие птички стараются найти себе
завтрак. На них мало мяса, но оно вкусно, поэтому их любят. В маленькой
птичьей душе заложена страстная любовь к музыке. Услышав тоненькие звуки
дудочки, перепелка останавливается, слушает, забыв о пище. Постояв на одной
маленькой, тоненькой ножке, в знак колебания, перепелка, презрев
предчувствия опасности, направляется туда, откуда исходят звуки. Охотник
заметил ее приближение, он играет все нежнее, все лучше. Она подходит. Она
останавливается, опять на одной ножке, но уже от восторга. Она закрывает
глазки, склонив головку набок. Кажется на мгновение, что и охотник и птичка
слились духовно в это мгновение в одном гимне Творцу мира. Но мы ошиблись.
Углом глаза он следил за птичкой -- и вот она поймана, в сетке. Довольный,
он кладет дудочку в боковой карман пиджака и отправляется домой обедать
перепелкой.
Конечно, сравнение это далеко не точное. Мисс Пинк отнюдь не пожирала
своих жертв. Но в остальном, пожалуй, очень похоже. Ее дудочкой была Библия.
Ее мелодией было запугивание грешника и обещание ему неба, если он за нею
последует. Ее пищей было сознание своей праведности здесь и высокой награды
там, как "уловительницы" душ.
Твердым шагом подошла она к пансиону ее не было намерения представиться или сообщить кое-что
о себе самой. Поэтому нужно сообщить о ней, пока она еще не вошла в дом.
Она была специалистом по безгрешному существованию, никогда не
нарушившим ни одной заповеди. В ее жизни не было такого, чего нельзя
рассказать детям вслух. Наоборот, ее жизнь состояла только из действий,
достойных похвалы. Ее наружность убеждала в верности вышесказанного.
Начнем с ботинок. Это в далеком прошлом проповедники приходили босиком,
в лохмотьях,-- бездомные аскеты, покрытые потом и пылью пустынь. Мисс Пинк
-- Вы сказали "аристократия"? -- спросила Ирина холодно.-- Здесь нет ни
одного аристократа, но все же войдите, пожалуйста.
Мать проснулась рано утром, на заре. Она спала теперь на Бабушкином
диване. Она легла вечером, обеспокоенная тревожными мыслями, но решила
заснуть, отложить до утра и, проснувшись пораньше, продумать все, что лежало
у ней на душе. "Что это было? Аврора, Аurora Borealis". Вечером она
посмотрела внимательно в зеркало. Остались ли еще следы былой красоты? Можно
ли поверить, что она была так красива? Можно ли? Что осталось? Цвет лица? О
нет, нет! Черты лица? Может быть. Если посмотреть очень внимательно, если
вглядеться в контуры и линии лица, то, возможно, выступит для глаз его
основная форма. В ней можно узнать изящество линий. Все, проходя, оставляет
следы, все, кроме женской красоты. Куда она уходит так бесследно? Почему?
Но не это было главной причиной беспокойства Матери. Она думала: "Пусть
ушли и молодость и красота! Зачем они мне теперь? Но что, если и духовно я
так же обезображена? Может быть, и душа моя тоже потускнела, поблекла и
сморщилась. Я входила в жизнь с возвышенными идеалами -- что я теперь? Мир
казался прекрасным, а теперь он ужасает меня. Что изменилось: все в мире или
все во мне? Что изменило меня? То, что я недоедала долгие годы, могло
разрушить мое тело -- пусть! -- но неужели это же иссушило и мою душу? Я
больше уже не смеюсь. Я не радуюсь. Я ни к чему не спешу, наоборот, мне
хочется от всего спрятаться и заснуть. Я не вижу ни в чем той красоты, вид
которой когда-то захватывал мое дыхание. Я не верю в лучшие дни. Я ни на что
не надеюсь. И только теперь я увидела себя со стороны, и мне стало страшно.
Как помочь? И можно ли этому помочь?"
Рассветало. Утро проникало в столовую, и ее убогие стены выступали из
мрака. Шесть связанных стульев, и на них, скрючившись, спит Лида. Старый
неуклюжий буфет с треснувшей дверцей. Стол. Даже это убогое имущество,
взятое в долг, еще не было выплачено и не вполне принадлежало Семье.
И Матери казалось: если б хорошо отдохнуть, если бы полежать в постели
неделю, и чтобы всю неделю была хорошая пища, не в долг, а оплаченная...
Если б совсем не работать неделю: не крутиться по кухне, не бежать на базар,
и главное, главное -- не думать о деньгах... Ей казалось, случись так, она
бы исправилась. Ее душа, отдохнув, посветлела бы. Ум, рассеянный в заботах,
собрался бы, сконцентрировался. "Я стала бы лучше,-- думала Мать.-- Я была б
веселее с детьми. И им было бы больше радости".
Лида задвигалась, и шесть связанных стульев заскрипели. В комнате стало
еще светлее, и выступившие новые детали бедности делали ее еще печальней.
Стол был сильно поцарапан. Стены были в пятнах. Потолок посерел от времени.
Лида была укрыта рваным одеялом и заплатанным Бабушкиным пальто. На
притолоке двери были следы грязных Диминых пальцев, и это последнее дало
новый ход ее мыслям.
Миссис Парриш, в ее новой манере говорить -- спокойной и вежливой,
просила Мать уделить ей время, чтобы обсудить кое-что наедине. Она
предложила усыновить Диму и увезти его в Англию. Первым движением чувств
Матери была обида. Она была оскорблена. Что же он -- вещь? Взять, увезти...
Она немедленно отклонила предложение в немногих холодных словах:
-- Мы не отдаем никому наших детей. Да, даже если мы бедны. Страдаем
все вместе. Благодарю вас.
Она так была удивлена неуместностью предложения миссис Парриш, что
как-то сразу забыла о нем, как о чем-то несуразном, о чем смешно было бы
думать. Но сейчас она видела дело иначе: со смертью Бабушки Дима стал
одинок. Большую часть дня он проводил то с Черновым, то с миссис Парриш, то
с Собакой. И она думала: "Я не должна этого так оставить. Что делало
счастливым Диму с Бабушкой? Она смеялась с ним, рассказывала ему что-то,
интересовалась, чем и как он играет. Как найти мне время, чтоб делать то
же?"
В это время раздался шум на улице у калитки.
Кто-то стучал в нее, и чьи-то голоса настойчиво звали Кана.
"Не встану,-- решила Мать.-- Что бы там ни происходило, не встану. Я
хочу наконец подумать толково и без помехи о моих делах".
Но голоса все звали: Кан! Кан! Кан! -- и кто-то упорно стучал в
калитку.
-- Не встану, не встану,-- повторяла Мать.-- Стучите сколько хотите. Я
-- человек. Это мое право думать иногда без помехи.
Послышался сердитый голос Кана. Он побежал к калитке. Раздались
возгласы удивления, вопросы. Разговор шел быстро и по-китайски.
-- Не встану,-- шептала Мать.-- Один раз поставлю на своем.
Вдруг раздался тонкий и резкий крик. Это был голос Кана. Крик выражал
ужас и отчаяние.
Вмиг Мать была на ногах и одета.
-- Лида, Лида, -- будила она.-- Встань поскорее, оденься. Что-то
случилось с Каном. Разбуди Петю.
Лида сонно улыбнулась: "Что-то случилось с Каном?" -- Она сладко
потянулась, еще не понимая слов: "Что-то случилось с Каном?"
Но Мать уже выбегала из дома. На ступенях крыльца сидела старуха
китаянка в ужасных лохмотьях. Ее седые космы не покрывали лысины на макушке.
Красные воспаленные глазки плакали. На коленях она держала мальчика. Он был
грязен, испуган и жалок.
Это было все, что осталось от многочисленной семьи Кана. Деревня была
разрушена японцами, и беженцы-земляки доставили Кану его единственного
теперь предка и единственного потомка.
Перед этой старухой Кан стоял в самой почтительной позе. Он кланялся и
плакал. Она отрывисто рассказывала ему, кто и какой смертью погиб. Она
говорила бесстрастно, как будто бы рассказываемое случилось давно-давно и
уже потеряло значение и интерес.
Узнав, в чем дело, Мать отшатнулась:
-- Боже мой, будет ли этому конец? Я устала. Я не могу больше никого
устраивать, не могу хлопотать. Покоя! покоя!
Но она не сделала и шагу в сторону, как сердце ее смягчилось.
-- Кан, проведи старую леди в кухню. Покорми ее, потом устрой в чулане.
Сегодня ты не работай, оставайся с нею. Скажи, что будет нужно. Если
найдется в доме, я дам.
Ей стало легко на сердце: "Некогда думать -- и не надо. Займусь
работой". И она уже соображала:
"У мальчика больные глаза. Есть бесплатная глазная лечебница. Лида
узнает адрес. Старуху надо вымыть и причесать. Нашей одежды она не наденет,
но подушку я ей дам, она возьмет. Чью подушку отдать -- мою или Лидину?
Отдам которая похуже".
Через полчаса о несчастии Кана знало все китайское население в
окрестностях. Началось нашествие его знакомых и друзей -- посочувствовать;
земляков -- расспросить о своих родственниках -- живы ли. Шли повара,
носильщики, рикши. Мало утешительного могла рассказать им старуха. Кратко:
пришли японцы, сожгли деревню, убили людей. Кто остался в живых? Немногие.
Оставили только очень старых и совсем малых, кто не мог ни мстить, ни
сражаться. Потом японцы ушли. Разобрав на части, унесли с собою и железную
дорогу. Из оставшихся в живых поселян кто мог уходил пешком. А кто не мог?
Остался умирать от голода, так как японцы унесли всю пищу. Во дворе
раздавались рыдания. Плакали женщины. Мужчины же, теперь работавшие на
японцев, так как только у них можно было получить работу, стиснули челюсти и
с непроницаемыми лицами ушли. Голод делал их рабами, и, затаив свои чувства,
они пока молчали.
Потом мать Кана устроили в чулане. Она лежала там без движения, как
чурбанчик, а мальчик крутился около и жалобно скулил: у него болели глаза.
Оказалось, в Тянцзине были два госпиталя, которые оказывали бесплатную
помощь китайцам: Американский Красный Крест и Методистская клиника по
глазным болезням. Китайская беднота города уже привыкла к иностранной
медицинской помощи и с благодарностью пользовалась ею. Кан отправился с
сыном в клинику, но старуха в гневе отказалась. Кан получил очередь только
через три дня, но вернулся он затем очень довольным. Болезнь оказалась не
опасной. Лечили без боли. Мальчик сразу получил облегчение от доктора и
мешочек леденцов от сестры милосердия. Он успокоился и больше не плакал.
Заснув с мешочком в руках, он проспал много часов подряд.
Вечером Семья и Черновы пили чай. С облегчением обсуждали деятельность
глазной клиники методистов. Китаец платил один копер, это доступно даже для
беднейших. Он получает самое внимательное лечение по последнему слову науки.
Да благословит Бог тех, кто...
В это время раздался звонок. Это был Петя. Он выглядел подавленно и
странно. У него никогда не было отдельной комнаты; он ютился в углах, всегда
был у всех на виду. Возможно, это и развило в нем необщительность и
сдержанность.
На этот раз Мать почувствовала, что Петя удручен и должен остаться
один. Она дала понять это всем в столовой, и они разошлись. Мать и Петя были
одни.
Она подошла к нему и спросила тихо:
-- Петя, милый, что с тобой случилось? Он хотел бы молчать. Но, видя
это изнуренное
заботой лицо, склоненное к нему, полное любви и
беспокойства, он решил рассказать.
-- Я был на митинге в Бюро русских эмигрантов. К нам приставили двух
японских офицеров, как бы для содружества, но фактически для контроля. Они
предложили молодежи войти в японскую армию для борьбы с Китаем, обещая
впоследствии направить войска и в Россию, чтобы восстановить старый режим. В
первый раз в жизни я потерял самообладание. Я сказал, во-первых, что
отказываюсь действовать против Китая, единственной в мире страны, куда
русский эмигрант мог бежать без визы и паспорта, где никто из нас не
преследовался ни за расу, ни за религию, ни за политические убеждения.
Во-вторых... Но тут ко мне подошел японский офицер и ударил меня по лицу.
-- О! -- вскрикнула Мать.-- Тебя? По лицу? Что ты сделал с ним?
-- Ничего.
-- Ничего?! -- Недоверие и негодование выразились на ее лице.
Давным-давно забытая фамильная гордость и воинственность предков вдруг
встали в ней во весь рост.
-- Ты должен был убить его на месте! Ты принадлежишь к благородной
семье. Твои предки герои. Наше имя в русской истории. Нас могут убивать, но
не бить.
-- , zlig;, аец, одетый, как бедный кули, сгибаясь под ношей, узлом, завернутым в
грязный брезент, в каких носят мануфактуру уличные торговцы, скользнул в
комнату. Не глядя по сторонам, совсем близко, почти касаясь, мимо Матери, он
не прошел, а проскользнул через столовую в другую дверь, в коридор, на
черный двор,-- и в переулок. Там он исчез.
Было что-то нереальное и в его появлении и в его исчезновении. Мать не
видела, чтобы кто-нибудь ходил таким легким шагом, под такой ношей и так
совершенно не глядя по сторонам. Видел ли он ее? Она дрожала всем телом. Кто
он был? Где он прятался? Что он унес? Как он вошел? Как он знал, что никого
из жильцов нет дома? Как он выискал этот редчайший момент покоя в пансионе ло что-то знакомое, ей известное в его
таинственной фигуре. И вдруг она вся содрогнулась. Да ведь это был мистер
Сун! Никогда раньше она его не видела в китайской одежде и без очков. Но
почему он переоделся и так странно ушел? Всегда вежливый, он прошел мимо, не
взглянув на нее.
Догадка сверкнула в ее уме. Она вскочила и побежала в комнату мистера
Суна. Комната была совершенно пуста. Комната, полная книг, карт, рукописей
была так пуста, как будто мистер Сун в ней никогда не жил.
Вдруг раздался поспешный, повелительный звонок у входной двери. Кто-то
не звонил, а рвал звонок, и в то же время кто-то поспешно входил в дом с
черного хода. Мать быстро закрыла дверь комнаты мистера Суна и кинулась
отворять входную дверь. Едва она повернула ключ, как, сбивая ее с ног,
ринулись в дом два японца, ее жильцы. Двое других, пришедших с черного хода,
уже стояли сзади, и пятый, тоже когда-то бывший жильцом, но исчезнувший
после боя за Тянцзин, теперь почти неузнаваемый из-за черной повязки на
правом глазу, загораживал ей дорогу, схватив ее за руку. Затем двое первых
ринулись в комнату мистера Суна. Они сейчас же выбежали оттуда. По дороге
наверх они крикнули что-то, и другие два японца ринулись к черному ходу -- и
в переулок. Первые два взобрались на чердак -- а Мать и не подозревала, что
дверь на чердак открывалась, что вообще был чердак. Они что-то кричали
оттуда, и японцы, бывшие в переулке, побежали куда-то дальше. Японец с
повязкой выпустил ее руку. сел на стул и смотрел на нее одним глазом. Он не
улыбался, не кланялся, не спрашивал о здоровье. Он сидел, она стояла в
растерянности перед ним. Его пристальный взгляд не обещал ничего доброго.
Затем он начал допрос. Но пансион ской концессии, в сфере
муниципальной английской полиции. Мать знала, что не обязана отвечать
японцу. Она сказала только, что ему, как жившему здесь и имевшему здесь
постоянно своих друзей, все должно быть хорошо известно и о доме и о
жильцах, возможно, еще лучше известно, чем ей самой. Больше она не имеет
ничего сказать. Для нее теперь было ясно: мистер Сун бежал, унеся какие-то
важные документы. Японцы -- шпионы, они ищут его. И в душе она помолилась,
чтобы мистеру Суну удалось скрыться.
В эту минуту вернулся Кан. Казалось, что он был чрезвычайно рад
встретить японца, бывшего жильцом в доме. Тот немедленно же начал допрос,
засыпая Кана вопросами, а Кан так же быстро сыпал ответы, с полнейшей
готовностью. Да, у него есть кое-какая информация о мистере Суне. Уехал? --
Да, мистер Сун уехал. Когда? -- Как раз сегодня. Куда? -- В Пекин. Его
двоюродная кузина родила первого сына после трех дочерей, и главные
родственники, как того требует обычай, должны лично явиться с
поздравлениями. Надолго? -- Мистер Сун там же будет праздновать и Новый год,
а, согласно обычаю, каждый празднует его по средствам: бедняк--три дня,
богатый-- три месяца. Как много денег у мистера Суна? -- Кан не знает.
Вернется ли мистер Сун? -- Конечно, вернется. Отпразднует рождение
племянника, отпразднует Новый год -- и вернется. Адрес? -- Вот адрес,-- и с
затаенной злобой он дал прежний адрес уже не существующих, убитых японцами
родственников мистера Суна. Вещи? -- Да, Кан запаковал кое-что: немного пищи
на дорогу, кое-какие сладости в подарок кузине, смену платья. Другие вещи?
-- Отосланы. По тому же адресу. Где Кан сейчас был? -- Он был в лавке: он
купил чай, хороший сорт. Деньги дал мистер Сун. Чай -- подарок от мистера
Суна хозяйке пансиона к Новому году. Чаю -- фунт. Сдачи не осталось.-- И он
показал фунт прекрасного чаю с поздравительной новогодней карточкой красного
цвета. Японец повертел в руках чай, пощупал, понюхал и передал Матери.
В тот же день все японские жильцы съехали, и в пансионе м Климова была на редкость неспособна к иностранным языкам и
говорила и понимала только по-русски. Ее сторонились, потому что она
высказывала свои категорически прояпонские симпатии.
Мысль, что мистер Сун был тайным лидером партии свободы в Китае; что
японцы, жившие в доме что все это шло перед его .глазами, а он, профессор, такой
дальновидный, догадливый, совершенно ни о чем не догадывался,-- эта мысль
поразила профессора, как громом. Найдены были дыры" просверленные в полу
чердака, откуда, очевидно, кто-то из китайцев следил за японцами. Найдены
были также дыры, просверленные в полу японских комнат, откуда японцы следили
за мистером Суном, Понятным сделалось странное расположение мебели в комнате
мистера Суна и какой-то навесик из толстой зеленой бумаги над столом, где он
писал, также и висящий посреди потолка, вместо лампы, горшок с каким-то
вьющимся растением, нежно оплетавшим весь потолок. Профессор почти заболел
от мысли, что он проглядел так много обстоятельств, которые бросились бы в
глаза и неопытному наблюдателю. И все же, охватив мыслью хитросплетения
японо-китайской ситуации в доме ь человека, и, ясно, в
густонаселенном пансионе, где нападение было бы тотчас же замечено. Я
проникся большим уважением к уму мистера Суна. Вспомните, японцы появлялись
в столовой сразу же по его появлении, но дверь в коридор всегда стояла
раскрытой, и он -- из того угла, где всегда сидел, увидел бы, если бы кто
пытался войти в его комнату. Удивляюсь только, почему он не поделился со
мною своими планами, как я делился с ним всем, о чем думал.
-- Только бы он успел скрыться! -- воскликнула Лида.
Вдруг мадам Климова впорхнула в столовую. Она только что вернулась и не
подозревала о случившемся в доме.
-- Успех! Боже, какой успех! -- кричала она, всплескивая в восторге
руками, и еще более погряз-невшие ландыши прыгали у ней на груди.-- Все
решено. Все подписано. Наконец! Япония восстановит в России монархию, мы
отдаем ей за это Сибирь!
-- До Байкала? -- спросил с иронией Петя.
-- Нет, до Урала.
-- Позвольте, позвольте,-- заволновался профессор.-- Кто решил все это?
-- Дамы Эмигрантского общества под моим председательством. Мы внесем
это предложение в Комитет. Ах, как я лично буду счастлива, когда это
сбудется!
-- Позвольте,-- с удивлением спросил профессор,-- чего вы лично ждете
от восстановленного режима? Разве вам так не лучше, то есть жить в Смутное
время?
-- Что? Что? -- задохнулась побагровевшая вдруг мадам Климова. Она не
могла даже говорить и в негодовании выбежала из столовой.
-- Я еще посчитаюсь с вами! -- все же выкрикнула она на ходу.
На следующий день профессора ждало новое волнение. Он получил письмо из
Европы, и оно пришло вскрытым японской цензурой. Хотя письмо не имело
значения, но факт нарушения закона свободной переписки возмутил его. Это был
вызов могуществу Британской империи.
Профессор поспешил в английское консульство, чтобы обратить внимание
власти на это нарушение закона. Его принял один из вице-консулов. Когда,
полный негодования, с присущим ему красноречием профессор доложил о факте,
чиновник весьма свысока ответил, что не верит ни одному слову, ибо японцы не
посмели бы этого сделать, и что он лично не имеет времени на выслушивание
всякого вздора.
-- Сэр,--сказал профессор дрожащим от обиды голосом.-- Сэр,-- повторил
он, вставая,-- к несчастью, я не захватил доказательств, то есть конверта.
Привыкнув вращаться в обществе джентльменов, я полагал, что мне поверят на
слово. Вы получите этот конверт и убедитесь сами. Но, сэр, слышать обвинение
во лжи от официального лица в официальном месте, куда я шел, не уверенный,
конечно, что найду защиту, но уверенный, что буду, по крайней мере, встречен
вежливо -- и какой я нашел прием. Простите мне эти слова. По возрасту я мог
бы быть вашим отцом, и это заставляет меня быть снисходительным к вам. Я
извиняю вас. Но прежде чем я уйду, разрешите мне выразить вам одно
пожелание: да не будете вы никогда в моем положении.
Домой он вернулся сильно взволнованный. В столовой он рассказал о
случившемся.
-- Подумаешь,-- воскликнула мадам Климова,-- на что это вы так
разобиделись. Он не назвал вас лгуном прямо в лицо. Он не вытолкал вас за
дверь. Чего же вам еще? Чего вы еще ожидали?
-- Было бы лучше, если бы он это сделал. Я бы подумал: вот дикарь в
роли вице-консула. Но именно сдержанность в нем показывает, что он --
человек культурный. Чиновники консульств ведь все сдают экзамен на
вежливость. Он глубоко оскорбил меня и сделал это самым вежливым тоном.
Почему он осмелился? Потому что я -- русский, и со мной, что ни сделать,
пройдет безнаказанно. Значит, ни культура, ни экзамены на вежливость не
научают простой человечности. Если культура не делает человека лучше --
зачем она?
-- Ну, вы тут уже и наворотили,-- рассердилась мадам Климова.-- А в чем
дело? Какой на вас чин, чтоб так сразу на все обижаться? Как будто бы
прямо-таки генерал! Раз вы -- профессор, ваше дело молчать.
Не отвечая, профессор ушел к себе и начал писать. "Милостивый
Государь,-- писал он вице-консулу,-- в заключение к аудиенции, которую вы
любезно мне предоставили, является необходимым переслать вам этот конверт,
несомненно, открытый японским цензором. Простите мою настойчивость в
стремлении доказать мою правоту. Она объясняется тем, что многие из
потерявших защиту их родины не хотят вдобавок потерять также и чувство
собственного достоинства".
Он подписался и запечатал письмо, позабыв вложить конверт, о котором
шла речь. Затем он просил Анну Петровну самой отнести письмо, чтоб
сэкономить на марке.
Она пошла. На ступенях консульства она остановилась перевести дух. О,
эти высокие лестницы чужих домов, куда идешь незваным, куда идешь просителем
-- она много знала о них. Как неприветливы слуги, как холоден их ответ на
приветствие! Колеблясь, она смотрела на письмо. Всю жизнь она ходит с
какими-то письмами. И опять она посмотрела на письмо, а потом оглянулась
кругом. Она чувствовала, что у ней недостает сил подняться по этим. каменным
ступеням. Она устала взбираться по лестницам. Она устала открывать двери,
спрашивать вежливо -- дома ли, можно ли видеть, принимают ли -- и улыбаться,
и кланяться, и улыбаться. Что это за письмо? К чему оно? Чему оно может
помочь?
Она разорвала его на кусочки. Рвала медленно, разрывая вместе с ним и
свою правдивость и честность в исполнении поручений мужа. Она высоко подняла
руки и бросила кусочки. Ветер подхватил и погнал их по Виктория-Род. Она
пошла домой, а они все летели, катились за ней, то отставая, то перегоняя.
Она брела, размышляя о том, что она сделала. Зачем? Почему она возмутилась?
Разве она не привыкла, чтоб ее толкали и ей грубили все, кто богаче,
сильней, здоровее, моложе? Также те, кто счастлив, обеспечен, удачлив. Также
русские, иностранцы, белые, желтые. Те, кто был чем-либо выше ее, и те, кто
не был. И разве не отвечала она всем смиренно улыбкой. Этот визит -- только
одно повторение прошлых. Что же она возмутилась?
Слезы текли по ее лицу, слезы слабости, но она не удерживала их:
лейтесь, лейтесь, сколько хотите. О, бездомная жизнь, о бесприютная
старость! Но она не хотела появиться дома в слезах. Она вошла в парк и там
сидела на скамейке и плакала.
-- Не плачьте, пожалуйста! -- сказал нежный и смущенный маленький
голос.-- Вас наказали?
Перед нею стояла прелестная английская девочка. Ей было лет пять или
шесть. Одетая во все голубое, она протягивала ручку в голубенькой рукавичке,
чтоб утереть слезы Анны Петровны.
Но уже бежала к ней гувернантка и, дернув за ручку, шлепнула ее по
спине:
-- Не разговаривай с чужими! Ты будешь наказана!
И девочка тоже заплакала.
Вернувшись домой, Анна Петровна не могла скрыть, что она плакала.
Профессор заволновался.
-- Аня, ты плачешь? Отчего? Разве мы с тобою не счастливы?
От этих слов она заплакала еще больше. И чтоб ее успокоить, он стал
читать ей Тютчева:
Слезы людские! О слезы людские, Льетесь вы ранней и поздней порой...
Мисс Пинк посещала "трущобы" Тянцзина. Она была членом Общества
"Моральная жизнь для низших классов", и вторники от 10 до 12 являлись
временем ее действий.
Мисс Пинк была активной христианкой. О спасении душ бедняков она
беспокоилась куда больше, чем о своей собственной. Она была самым
агрессивным членом самых агрессивных обществ по насаждению морали. Рожденная
с большим запасом жизненной энергии, она не сумела истратить ее на себя:
никогда не болела, никогда не нуждалась, не знала никаких страстей, ни
глубоких чувств. Она как бы не имела вкуса к жизни; жить для нее значило не
гореть душой, а лишь слабо дымиться. Духовной жажды в ней не было, а
животную энергию здорового тела она тратила на защиту морали.
Мисс Пинк была немолода. За долгие годы деятельности она выработала
специальные методы. Скорее всего она походила на охотника на перепелок. Он
сидит, скрытый в траве, спокойный, ко всему в природе благосклонный, и
играет на тростниковой дудочке. Он знает, какая мелодия увлекает перепелок.
Неподалеку, как и он, в траве, эти маленькие птички стараются найти себе
завтрак. На них мало мяса, но оно вкусно, поэтому их любят. В маленькой
птичьей душе заложена страстная любовь к музыке. Услышав тоненькие звуки
дудочки, перепелка останавливается, слушает, забыв о пище. Постояв на одной
маленькой, тоненькой ножке, в знак колебания, перепелка, презрев
предчувствия опасности, направляется туда, откуда исходят звуки. Охотник
заметил ее приближение, он играет все нежнее, все лучше. Она подходит. Она
останавливается, опять на одной ножке, но уже от восторга. Она закрывает
глазки, склонив головку набок. Кажется на мгновение, что и охотник и птичка
слились духовно в это мгновение в одном гимне Творцу мира. Но мы ошиблись.
Углом глаза он следил за птичкой -- и вот она поймана, в сетке. Довольный,
он кладет дудочку в боковой карман пиджака и отправляется домой обедать
перепелкой.
Конечно, сравнение это далеко не точное. Мисс Пинк отнюдь не пожирала
своих жертв. Но в остальном, пожалуй, очень похоже. Ее дудочкой была Библия.
Ее мелодией было запугивание грешника и обещание ему неба, если он за нею
последует. Ее пищей было сознание своей праведности здесь и высокой награды
там, как "уловительницы" душ.
Твердым шагом подошла она к пансиону ее не было намерения представиться или сообщить кое-что
о себе самой. Поэтому нужно сообщить о ней, пока она еще не вошла в дом.
Она была специалистом по безгрешному существованию, никогда не
нарушившим ни одной заповеди. В ее жизни не было такого, чего нельзя
рассказать детям вслух. Наоборот, ее жизнь состояла только из действий,
достойных похвалы. Ее наружность убеждала в верности вышесказанного.
Начнем с ботинок. Это в далеком прошлом проповедники приходили босиком,
в лохмотьях,-- бездомные аскеты, покрытые потом и пылью пустынь. Мисс Пинк