такому "нераскаянному" грешнику, каким является Рязанов.* Что же в этих
условиях могли сделать руководители ленинградского отделения НКВД, когда они
получали распоряжения от своего непосредственного политического
руководителя, одного из самых влиятельных членов Политбюро, наделенного для
Ленинграда всею полнотою партийной и советской власти?

* История скитаний последнего такова: в 31-м г., после нескольких
месяцев заключения в тюрьме, он был сослан в Саратов, где получил место при
местной библиотеке. В 1934 г. по хлопотам его иностранных друзей был
поставлен вопрос об облегчении его положения. Он был вызван в Москву, где с
ним вели переговоры об условиях его возвращения в партию и в Институт
Маркса. Он был принят Калининым. Переговоры не дали результатов: Рязанов
решительно отказался подать какое бы то ни было заявление, которое могло бы
быть истолковано как хотя бы косвенное признание им своей вины в связи с так
наз.. "меньшевистским процессом", продолжая настаивать, что все тогдашние
обвинения результат интриги против него, и требуя пересмотра своего дела.
Эта непримиримость Рязанова вызвала сильное раздражение Сталина, который, по
слухам, лично кому-то обещал улучшить положение Рязанова, но ни в коем
случае не хотел это улучше-


К середине декабря следствие продвинулось настолько далеко, что в
Политбюро был представлен сводный о нем доклад. Обсуждение его происходило
вместе с обсуждением вопроса о том, какие политические выводы следует
сделать из выстрела Николаева.
Как вы понимаете, меня все время интересовала позиция, занятая в спорах
самим Сталиным.
Борьба, которая шла на верхах партии с осени 33-го года существенно
отличалась от всех прежних конфликтов в среде нашей руководящей верхушки. В
то время как прежде все оппозиции были оппозициями против Сталина, за его
устранение с поста главного руководителя партии, теперь о таком отстранении
не было и намеков. Группировка проходила не по линии за или против Сталина
-- все без исключения не уставали подчеркивать свою полную ему преданность.
Это была борьба за. влияние на Сталина, так сказать, за его душу. Вопрос о
том, к кому он примкнет в решающий момент, оставался открытым, и, сознавая,
что от этого решения Сталина зависит политика партии для ближайшего периода,
все стремились привлечь его на свою сторону. До убийства Кирова он держался
очень сдержанно; временами сочувственно поддерживал новаторов; временами их
сдерживал. Не связывая себя со сторонниками новой линии, он в то же время и
не выступал определенно ее противником. Он сократил прием ежедневных
докладов, ограничив их самым минимумом; часто запирался в кабинете и с
трубкою в зубах часами вышагивал из угла в угол. В такие дни в его
секретариате все шукали друг на друга: Сталин думал, обдумывая новую линию,
а когда он думал, полагалось соблюдать абсолютную тишину.
Большое влияние на него оказывал Горький. Это были месяцы, когда
влияние последнего достигло апогея. Горячий защитник мысли о необходимости
примирить советскую власть с беспартийной интеллигенцией, он целиком принял
мысль Кирова о необходимости политики замирения внутри партии, ибо такое
замирение, сплотив и укрепив партийные ряды, облегчит партии возможность
морального воздействия на широкие слои советской интеллигенции. Хорошо
понимая основные черты характера Сталина -- его чисто восточную
подозрительность в отношении

ние превратить в его реабилитацию: "интриги" 31-го г. во многом были
вдохновлены самим Сталиным. Выход из положения нашел Киров, который взял на
себя разрешение Рязанову переселиться в Ленинград, где для последнего были
созданы условия, позволявшие ему вести научную работу по интересовавшим его
вопросам, в то время как в Саратове, при бедности местных библиотек, Рязанов
такой возможности был почти лишен. В Ленинграде Рязанов оставался до начала
1935 г., когда в связи с общей "чисткой", последовавшей за убийством Кирова,
ему было предложено вернуться в Саратов, где он живет и сейчас.


всех окружающих, -- Горький особенно старался внушить Сталину
уверенность в том, что отношение к нему, к Сталину, теперь стало совсем не
тем, каким оно было в момент ожесточенных схваток с разными оппозициями,
убедить его в том, что теперь 'все признают гениальность основной линии
Сталина, что поэтому на его руководящее положение никто и не думает
покушаться. А в этих условиях великодушие ко вчерашним противникам, ни в
какой мере не подрывает его положения, только поднимает его моральный
авторитет.
Я недостаточно хорошо знаю Сталина и не берусь судить, было ли его
поведение одной игрой или в то время он действительно колебался, не поверить
ли увещаниям Горького? В распоряжении последнего во всяком случае имелся
один аргумент, в отношении которого Сталин был всегда податлив: мысль о том,
как к тому или иному его шагу отнесутся его будущие биографы. Уже давно
Сталин не только делает свою биографию, но и заботится о том, чтобы в
будущем ее писали в благоприятных для него тонах.
Он хочет, чтобы его изображали не только суровым и беспощадным там, где
речь идет о борьбе с непримиримыми вратами, но и простым, великодушным,
человечным там, где по обстановке нашей суровой эпохи он имеет право
позволить себе роскошь быть тем, чем он есть в глубине своей души. По натуре
весьма примитивный человек, он не прочь временами давать примитивный же
выход этим настроениям. Отсюда его стремление играть роль своего рода
Гарун-аль-Рашида -- благо, что тот был тоже с востока и тоже довольно-таки
примитивен по натуре.
Во всяком случае Горький умело играл на этой струнке, пытаясь
использовать ее для хороших целей: смягчать подозрительность Сталина,
умерять его мстительность и т. д. Возможно, конечно, что для Сталина
решающими были и другие мотивы: кругом все были так утомлены напряжением
предшествующего десятилетия, что сопротивление этому настроению могло бы
привести к столкновению... Так или иначе, но нет сомнения в том, что в 1934
г. Сталин как-то отмяк, подобрел, стал более мягким в обиходе, любил
встречаться с писателями, артистами, художниками, прислушиваться к их
разговорам, вызывать на откровенные излияния...
Сказались эти перемены и на отношениях Сталина к бывшим оппозиционерам.
Наиболее характерным в этой области было возвращение к политической
деятельности Бухарина, который после нескольких лет опалы получил пост
редактора "Известий". Еще более показательным была перемена отношения к
Каменеву. Этот последний был, кажется, трижды исключаем из партии


и трижды каялся. В последний раз он провинился зимой 1932/33 годов,
будучи уличен в "чтении и недонесении" платформы Рю-тина, т. е. документа, к
которому Сталин отнесся особенно враждебно. Казалось, что на этот раз
Каменев попал в опалу всерьез и надолго. Но Горькому, который очень дорожил
Каменевым, удалось и на этот раз смягчить Сталина Горький устроил встречу
Сталина с Каменевым -- встречу, во время которой, как тогда рассказывали,
произошло нечто вроде объяснения в любви со стороны Каменева.
Подробности этого объяснения, происходившего с глазу на глаз, конечно,
никто не знает, но и партийных кругах тогда с одобрением отмечали его
результат Сталин, как он сам заявил почти публично, "поверил Каменеву".
Последний якобы откровенно рассказал о всей своей оппозиционной
деятельности, объяснил, почему он был раньше против Сталина и почему он
те-перь окончательно перестает быть его противником. Тогда же передавали,
что Каменев дал Сталину "честное слово" не заниматься больше никакими
оппозиционными делами -- и за это не только получил широчайшие полномочия по
руководству издательством "Академия", но и обещание в ближайшем же будущем
быть снова допущенным к руководящей политической работе.
В качестве, так сказать, аванса он получил разрешение выступить на XVII
партсъезде -- это его выступление имело шумный успех. В нем Каменев
"теоретически обосновал" необходимость диктатуры -- не партии и не класса, а
единоличной диктатуры. Демократия даже внутри класса или внутри партии,
доказывал он, годится для периодов мирного строительства, когда есть время
для сговоров, взаимного убеждения. Иное в кризисные моменты: тогда партия и
страна должны иметь вождя -- человека, который один принимает на себя
смелость решения.
Счастье, говорил он, партии и страны, если они имеют в такие моменты
вождя, одаренного интуицией: они имеют шансы выйти победителями из самых
тяжелых положений. Горе им, если на руководящем посту окажется человек, к
этой роли не пригодный: тогда им грозит гибель... Вся речь была построена и
произнесена так, что у слушателей не оставалось сомнений в том, что Сталина
оратор считает вождем первого типа, и съезд устроил оратору овацию,
перешедшую в овацию по адресу Сталина... И только уже много позднее
разобрали, что речь была построена в достаточной-таки мере маккиавелистски,
что при внимательном чтении она может произвести и прямо противоположное
впечатление. Именно в нее метил Вышинский, когда на последнем процессе
громил Каменева как лицемерного последователя Мак-киавели...


    *


Если относительно Сталина можно думать, что он одно время относился
сочувственно к планам полной перемены партийного курса и к политике
замирения внутри партии, то его ближайшее окружение, его рабочий штаб, было
целиком против нее. Не потому, чтобы представители этого штаба были
принципиальными противниками перемен в общей политике партии, -- перемен,
которые входили составными частями в планы Кирова и его друзей. Вопросы
большой политики этому штабу были в значительной мере безразличны, здесь
они, как показало дальнейшее, готовы были и на более крутые повороты, чем
тот, который предполагал провести Киров. Противниками чего они со всею
решительностью были, это перемены внутрипартийного курса. Они знали: если
Сталину многие были готовы простить отрицательные стороны его характера за
то большое, что в нем имеется, то его подручным, которые как раз на этих
отрицательных чертах характера Сталина спекулируют, прощения при изменении
внутрипартийного режима не будет. Ведь борьба шла не за или против Сталина,
а за влияние на него, т. е. в переводе на язык Оргбюро -- за замену рабочего
аппарата ЦК новыми людьми, готовыми принести сюда новые навыки, новое
отношение к людям. И вполне естественно, что этот старый штаб всеми силами
сопротивлялся переменам.
Во главе этого сопротивления стояли Каганович и Ежов.
Первый, несомненно, является очень незаурядным человеком. Без большого
образования, но с умением на лету схватывать и осваивать мысли собеседников,
он выделяется своей работоспособностью, точностью памяти, организационными
талантами. Никто не умеет лучше него руководить всевозможными совещаниями и
комиссиями, когда от председателя требуется умение ввести прения в русло,
заставить говорить только по делу и притом руководить этими разговорами по
существу. И можно только пожалеть, что такая талантливая голова принадлежит
человеку, о моральных достоинствах которого едва ли есть два мнения. В
партийных кругах он известен своей ненадежностью. На его слово полагаться
нельзя: он так же легко дает обещания, как потом от них отрекается... Может
быть, в том повинны внешние условия: он начал делать свою большую партийную
карьеру в период, когда на вероломство был большой спрос... Но, с другой
стороны, разве он не был одним из тех, кто больше всего способствовал росту
этого спроса?
Его верным помощником был Ежов. Если относительно Кагановича временами
дивишься, зачем он пошел этим путем, когда мог бы сделать свою карьеру и
честными средствами, то в от-


ношении Ежова такого удивления родиться не может: этот свою карьеру мог
сделать только подобными методами. За всю свою -- теперь, увы, уже длинную
жизнь мне мало приходилось встречать людей, которые по своей природе были бы
столь антипатичны, как Ежов. Наблюдая <а ним, мне часто приходят на ум те
злые мальчишки из мастеровых Растеряевой улицы, любимой забавой которых било
зажечь бумажку, привязанную к хвосту облитой керосином кошки и любоваться,
как носится она по улице в безумном ужасе, не имея возможности освободиться
от все приближающегося к ней пламени. Я не сомневаюсь, что в детстве он
действительно занимался подобными забавами, в другой форме и на другом
поприще он продолжает их и поныне. Надо наблюдать за ним, как он изводит
того или иного оппозиционера из бывших крупных партийных деятелей, если ему
разрешено вдосталь поизмываться над ним. В молодости им, очевидно, немало
помыкали. Нелегка, по-видимому, была и его партийная карьера. Его,
несомненно, третировали и не любили, и у него накопился беспредельный запас
озлобления против всех тех, кто раньше занимал видные посты в партии, против
интеллигентов, которые умеют красиво говорить (сам он не оратор), против
писателей, книгами которых зачитываются (сам он ничего, кроме доносов,
никогда не писал), против старых революционеров, которые гордятся своими
заслугами (сам он в подполье никогда не работал)... Лучшего человека для
эпохи, когда гонения на старых большевиков стали официальным лозунгом
"омоложенной" большевистской партии, трудно было бы и выдумать. Единственный
талант, которым он бесспорно щедро наделен от природы, это -- талант
закулисной интриги. И он не упускает случая пускать его в действие. Почти
полное десятилетие, проведенное им в аппарате Оргбюро и ЦКК, дало ему редкое
знание личных качеств активных работников партийного аппарата. Людей
мало-мальски независимых, стойких в своих убеждениях и симпатиях, он
органически ненавидит и систематически оттирает от руководящих постов,
проводя на них людей, готовых беспрекословно выполнять любое распоряжение
сверху. Конечно, такую линию он может вести только потому, что она
благословлена свыше, но в манеру ее проведения в жизнь Ежов внес немало
своей индивидуальности... В результате за эти 10 лет он сплел целую сеть из
своих надежных друзей. У него они имеются всюду, во всех отраслях партийного
аппарата, во всех органах советского управления, не исключая и НКВД, и
армию. Эти люди ему особенно пригодились теперь, когда он поставлен во главе
НКВД и радикально "омолодил" руководящий состав последнего. Кстати, из всех
руководящих работников бывшего ГПУ Ежов сохранил на его посту одного только
"Яшу" Агранова... Они старые и верные друзья!



    * * *


Этот дуумвират -- Каганович и Ежов -- с самого начала высказывался
против политики замирения внутри партии. Пока был жив Киров, их выступления
не отличались большой решительностью. Они довольствовались тем, что
настраивали против нее Сталина, растравляя его природную недоверчивость ко
всем, в ком он хотя бы раз видел врага, да всеми силами саботировали
переселение Кирова в Москву, превосходно понимая, что это переселение
поставит на очередь вопрос о переменах в личном составе партийного аппарата,
с таким старанием ими подобранного. На ноябрьском пленуме этот саботаж был
наконец сломан, но переселение Кирова все-таки состояться не могло... И вот
теперь, после смерти Кирова, которая выгодна была только этому дуумвирату,
они выступили открыто...
Доклад Агранова был составлен целиком в их духе. Безобидные
ленинградские фрондеры из бывших оппозиционеров были изображены в виде
заговорщиков, носившихся с планами систематического террора. В качестве их
центра была изображена группа бывших руководителей комсомола Выборгского
района в период Зиновьева -- во главе с Румянцевым, Котолыновым, Шатским и
др. С осени 34-го г. эти последние действительна встречались почти
регулярно: дело в том, что ленинградский Ист-парт поставил на очередь вопрос
о составлении истории комсомольского движения в Ленинграде и организовал по
районам, нри истпарткомиссиях, систематические вечера воспоминаний бывших
деятелей комсомола. На эти вечера почти силком тащили бывших активных
деятелей комсомола зиновьевского, периода, даже таких, которые (напр.,
Шатский) совершенно ушли от всякой политики. По Выборгскому району вечера
комсомольских воспоминаний проходили наиболее оживленно. Очень интересны
были, в частности, рассказы Румянцева, того самого, который в начале 1926 г.
на пленуме Ленинградского губкома комсомола провалил поправку официальных
представителей ЦК о признании Губкомом правильными решений XIV партсъезда,
как известно, решительно осудившего зиновьевцев. Тогда это поведение
Румянцева было встречено в штыки "Ленинградской правдой", временно
редактировавшейся Скворцовым. В своих теперешних воспоминаниях Румянцев
коснулся и времени зиновь-евской оппозиции, и говорил о них, надо признать,
не вполне в духе официального благочестия. По поводу этих воспоминаний было
немало разговоров, и Агранов взял их за исходный пункт для своих построений,
выдав истпартовские встречи за совещания оппозиционеров, благо эти встречи
посещал и Николаев.
Что можно вышить на такой канве, знают все, интересовав-


шнеся продукцией Агранова. В данном случае он превзошел самого себя и,
не довольствуясь Ленинградом, протягивал нити и в Москву, к Зиновьеву и
Каменеву, которые имели неосторожность встречаться со своими былыми
приверженцами, когда они попадали из Ленинграда в Москву. Получалась картина
разветвленного заговора, составленного лидерами старой оппозиции в тот
момент, когда на верхах шел спор о замирении.
Специально для Сталина доклад особенно напирал на показания,
доказывавшие, что Каменев, которому он, Сталин "поверил", своего честного
слова не держал и не только, зная об оппозиционных настроениях, не сообщал о
них в ЦКК, но и сам не отказывал себе в удовольствии делать в беседах с
друзьями. хоть и осторожные, но не вполне лояльные заявления.
Обсуждение этого доклада на Политбюро прошло в очень напряженном
настроении. На очереди стояло два вопроса: во-первых, о том, как поступить с
обнаруженными следствием "соучастниками" и "подстрекателями", и, во-вторых,
какие политические выводы сделать из факта обнаружения заговора
оппозиционеров. Последний вопрос оттеснил первый. Настроение большинства
было против перемены курса, намеченного на пленуме ЦК, который
предусматривал ряд реформ в области экономической и введение новой
конституции в области политической. В этом вопросе они, казалось, победили.
Сталин категорически заявил, что все эти мероприятия непременно должны быть
проведены, что он также является решительным их сторонником и что намеченный
Кировым план должен быть подвергнут пересмотру только в одном пункте: ввиду
выяснившейся несклонности оппозиции провести полное "разоружение", партия
должна в интересах самозащиты провести новую энергичную проверку рядов
бывших оппозиционеров -- в первую очередь, "троцкистов", "зиновьевцев", и
"каменевцев". Не без колебаний, но эта линия была принята. Что же касается
первого вопроса, то здесь решено было передать дело в руки советского суда,
как обычное дело о терроре, предоставив следствию привлечь к делу всех, кого
оно сочтет нужным. Это была выдача лидеров оппозиции на суд и расправу.

    *


    * *


По принятии этого решения партмашина была пущена в ход. Поход против
оппозиции был открыт пленарными собраниями Московского и Ленинградского
комитетов. Проведенные в один и тот же день, они были обставлены особо
торжественно, с докладчиками от Политбюро и пр. Членам их был роздан
объемистый доклад о деле Николаева -- тот самый, о котором я уже-


ления и его заместители отделались всего 32 годами, причем все они
сразу же получили ответственные назначения на разные посты по управлению
концлагерями, так что фактически приговор для них означал лишь понижение по
должности...
Совсем иной характер носил процесс Зиновьева, Каменева и др. С самого
начала он был задуман как "показательный", проводимый в свете "полной
гласности" и ставящий своей задачей окончательно "развенчать" лидеров
"ленинградской" оппозиции в глазах ленинградского населения. Подсудимые,
которые, кажется, все последние годы проживали вне Ленинграда, были в
последний доставлены из Москвы и др. городов. По своему составу это был
процесс Ленинградского комитета времен Зиновьева, с исключением, конечно,
тех немногих, кто и тогда были верными сталинцами. Им было объявлено, что
"партия от них требует" помощи в борьбе с террористическими настроениями,
вырастающими на почве крайностей фракционной борьбы, которую они в свое
время развязали, и что эта помощь ими должна быть оказана в форме
политического принесения себя в жертву: только покаянные выступления перед
судом вождей оппозиции, принимающих на себя ответственность за эти
террористические настроения и решительно их осуждающих, могут остановить их
бывших последователей, предостеречь их против продолжения такой
деятельности. Это предложение многих напугало и оттолкнуло, -- главным, кто
агитировал среди подсудимых за его принятие, был Каменев.
Этот последний перед своим арестом был вызван к Сталину,, по-видимому,
это было еще перед решающим заседанием Политбюро. Сталин якобы хотел в
личной беседе проверить, действительно ли Каменев не сдержал своего слова,
данного ему, Сталину, лично, и, несмотря на клятвенное обещание, продолжал
поддерживать оппозиционные связи. Передают, что это объяснение носило
драматический характер. В Москве бывшие оппозиционеры действительно
поддерживали между собою "общение на почве совместного чаепития",
приправленного фрондирующими разговорами, подобно тому как это имело место в
Ленинграде, и Каменев, хотя сам на эти чаепития не приходил, но о
существовании их знал, информировался о тех разговорах, которые там велись,
и в доверительных беседах с отдельными участниками их заявлял, что он
остается в душе тем, кем был раньше. Эти заявления Каменева были известны
всем участникам "чаепитий", кто-то из них рассказал о них своим
ленинградским друзьям-единомышленникам, а от последних о них узнал Агранов.
Теперь Каменев пытался говорить, что его не поняли, неправильно истолковали,
но в конце концов признал свою вину и снова каялся, даже плакал. Но Сталин
заявил, что теперь он


упоминал выше: с цитатами из дневника Николаева, с выдержками из
показаний и пр. документами. Издан он был в самом ограниченном количестве
экземпляров, выдавался под личную расписку членов комитетов и подлежал по
миновании надобности сдаче под расписку же в секретариат соответствующего
комитета: чтобы избежать утечки такого рода документов в ненадлежащие руки,
они не остаются на руках отдельных лиц, а подлежат сдаче в секретариаты
комитетов, где хранятся в особо секретных шкафах... Но даже и в этом
секретном докладе не была приведена полностью та декларация, которую нашли
при Николаеве в момент его ареста: знать ее полностью, очевидно, не
полагается даже этому узкому кругу лиц. Эти пленумы прошли, конечно, без
каких-либо прений. Заранее заготовленные резолюции были приняты единогласно,
и на следующий же день все цепные псы были спущены со своих привязей. И в
прессе, и на собраниях началась бешеная травля всех оппозиционеров --
особенно из бывших "троцкистов" и "зиновьевцев". Так создавалось
"общественное мнение", необходимое для проведения расправы.
Первый процесс возбудил сравнительно мало разговоров. Подсудимые были
обречены. Заступаться за них никто не смел, на заседания суда никто допущен
не был, даже из родственников. Впрочем, последних найти на воле было трудно,
во всяком случае не в Ленинграде, где все, состоявшие в каких-либо личных
отношениях с подсудимыми, были переарестованы без разбора возраста, пола и
партийности как подозреваемые в "соучастии". Присутствовали только те, кому
присутствовать надлежало по их служебному положению. Этим объясняется,
почему об этом процессе так мало говорят. Несомненно во всяком случае одно:
прошел он далеко не гладко; почти все подсудимые оспаривали возведенное на
них обвинение, отрицали приписываемые им показания и говорили о давлении,
которое на них было оказано во время следствия. Ни один из них не признал
существования "заговорщического" центра. Конечно, все эти протесты были
напрасны.
Еще более секретно был обставлен процесс руководителей ленинградского
отделения НКВД, но он прошел в совсем других тонах: обвинения были
предъявлены относительно мягкие, подсудимые свою вину признавали, но
оправдывали себя директивами, которые шли от Кирова. Приговор поразил своей
мягкостью всех, кто знаком с тем, как строго у нас взыскивают даже за
простую небрежность, если дело идет об охране личности "вождей". Даже
Бальцевич, на котором лежало главное руководство охраной Смольного, был
признан виновным лишь "в преступно халатном отношении" к своим служебным
обязанностям и получил 10 лет концлагеря. Начальник же ленинградского отде-


уже не верит и предоставляет делу пойти в "-нормальном" судебном
порядке
Надо признать, что с точки зрения политической этики поведение