— Видите, — сказал он, — мой друг Хосе вполне разделяет вашу антипатию к дону Эстебану и готов оказать вам какое угодно содействие, в чем можете безусловно рассчитывать и на меня, поскольку враги моего друга и мои враги. Я могу предложить к вашим услугам хорошую винтовку, которая редко делает промах в моих руках, и не допущу, чтобы в моем присутствии вам угрожала какая-либо опасность. Вы можете всегда рассчитывать на мою помощь и убедитесь вскоре, что небо послало вам верного друга!
   В продолжение всей этой речи канадец, казалось, был погружен в рассматривание приклада своего орудия, покрытого какими-то вырезанными острием ножа знаками, что невольно привлекло внимание Тибурсио.
   Заметив пристальный взгляд молодого человека, устремленный на его ружье, канадец спросил:
   — Считаете мои скальпы?
   — Ваши скальпы? — удивился Тибурсио, незнакомый с охотничьими обычаями.
   — Они самые, — подтвердил канадец. — Индейцы ведут счет своим победам по числу снятых ими скальпов, а мы, охотники, подсчитываем число своих жертв более христианским способом. Эти зарубки на прикладе означают число врагов, убитых мною в честном бою!
   — Да их здесь три десятка, не меньше! — воскликнул Тибурсио.
   — Если вы скажете четыре, то все-таки ошибетесь, — улыбаясь, заметил охотник. — Вот, посмотрите: крестики с одной черточкой означают убитых мною апачей, и здесь их наберется с десяток. Двойные крестики служат памятником для семерых индейцев сиу, которые также испустили свой последний вздох благодаря мне. Крестики с тремя черточками означают павниев, из которых я также отправил восьмерых в царство теней. Четыре звезды — индейцы племени Ворона, а вот эти черточки, — прибавил он, указывая на десять параллельно вырезанных значков, — означают плоскоголовых — индейцев, известных своей страстью к воровству, от которого я навеки их отучил. Вот кружки, означающие убитых мною индейцев из племени черноногих. Подумайте только, что стал бы я делать, если бы таскал с собою столько скальпов! Я предоставляю подобные трофеи в утешение индейскому тщеславию! — заключил канадец с добродушной гордостью.
   Тибурсио с неменьшим удивлением слушал перечисление этих побед, как и сам автор этих строк, которому довелось однажды пересчитать на прикладе ружья одного такого ярого истребителя индейцев пятьдесят две убитых им жертвы.
   — Надеюсь, вы теперь убедились, — заметил Розбуа, — что нашли себе друга, который стоит всякого другого?
   С этими словами он дружески протянул Тибурсио свою широкую, сильную руку, которую тот крепко пожал.
   — Тайное предчувствие подсказывало мне, когда я смотрел из окна гасиенды, что здесь я найду радушный прием! — улыбнулся Тибурсио.
   — И вы не ошиблись! — с жаром добавил охотник. — Но позвольте мне задать вам один вопрос. Если он покажется вам нескромным, вы должны простить мне, как человеку, искренне желающему вам добра. Вы еще так молоды, неужели у вас нет отца, у которого вы могли бы найти защиту и убежище?
   При этом вопросе легкая краска залила бледные щеки Тибурсио; несколько минут он молчал, как бы не решаясь ответить.
   — Почему бы мне не признаться, — наконец проговорил он, — что я совершенно одинок на свете, так как у меня нет ни отца, ни матери. Враги окружают меня со всех сторон, и даже горячо любимая мною девушка отвергла меня!
   — Ваши родители умерли? — спросил с участием Красный Карабин.
   — Я никогда не знал их! — едва слышно ответил Тибурсио.
   — Вы никогда не знали своих родителей? — воскликнул взволнованный канадец, вскакивая с места, и, схватив горящую головню, поднес ее к самому лицу Тибурсио. Казалось, эта головня была слишком тяжела для могучей руки гиганта, которая конвульсивно дрожала, сжимая ее. Голос его выдавал сильнейшее волнение, когда он проговорил:
   — Но вы знаете по крайней мере в какой стране вы родились?
   — Нет, сеньор. Однако к чему эти праздные вопросы? Почему вас все это заинтересовало?
   — Фабиан! Фабиан! — воскликнул Розбуа, невольно смягчая голос, как будто обращаясь к крошечному ребенку. — Где ты теперь? Что с тобою?
   — Фабиан?! Это имя незнакомо мне! — заверил Тибурсио, удивление которого все возрастало при виде жадно устремленных на него глаз канадца.
   — Незнакомо! Боже мой! Значит, это не он! — разочарованно вздохнул гигант. — А между тем ваши черты так живо напоминают моего маленького Фабиана! Что ж, внешнее сходство порой так обманчиво! Простите меня, мой юный друг, я безумец, начисто лишившийся рассудка.
   С этими словами канадец бросил головню в костер и опустился на прежнее место, повернулся спиною к костру и прислонился боком к пробковому дубу так, что лицо его оказалось в густой тени.
   Ночь близилась к концу, уже вершины деревьев осветились розовым отсветом зари и на гасиенде пропели петухи, но в чаще царил сумрак. Охотник сидел молча. Тибурсио тоже погрузился в воспоминания. Подобно тому, как семена, заброшенные ветром, всходят, несмотря ни на какие бури, так и воспоминания детства, несмотря на череду пронесшихся годов, не заглохли вполне в душе Тибурсио. Он припомнил рассказ умирающей вдовы Арельяно о его прибытии в Америку и напрягал память, чтобы связать между собой сохранившиеся в ней обрывки воспоминаний. Еще безотчетно для него самого сидевший перед ним гигант-охотник напоминал ему того покровителя его детства, о котором упоминала приемная мать, но каким образом французский матрос мог превратиться в мексиканского охотника? Столь странное превращение путало ход мыслей Тибурсио, который и в вопросах канадца усматривал лишь простое дружеское участие, не придавая им никакого иного значения. И в самом деле, охотник ни словом не обмолвился о том, что разыскивает потерянного сына, а ведь одно упоминание об этом могло сразу прояснить многое…
   — Возможно, — проговорил Тибурсио, прерывая наконец молчание, — что если бы кто-нибудь помог мне разобраться в воспоминаниях моего детства, то я многое бы припомнил. Но кто же может оживить мою память, кроме Бога? Мне все кажется каким-то смутным сном, из которого я ничего толком не запомнил!
   — Ничего?! — грустно повторил канадец, опуская голову.
   — А между тем, — продолжал Тибурсио, — в ночь, проведенную над телом той, которую я называл своей матерью, какой-то свет озарил мое прошлое и мне казалось, что я припоминаю грустные сцены: но это был, вероятно, не более как ужасный сон…
   Пока Тибурсио говорил, надежды снова ожили в душе канадца; он поднял грустно склоненную на грудь голову, намереваясь что-то сказать, но Тибурсио подал рукою знак не прерывать нити его мыслей и продолжал свой рассказ медленно, подыскивая слова, чтобы нарисовать смутно вырисовывающуюся в его памяти картину.
   — Мне вспоминается какая-то большая комната, в которой свободно разгуливал ветер, — говорил он, — и слышатся женские рыдания, прерываемые чьим-то грозным голосом, и затем все спутывается…
   Эти слова обманули ожидания канадца, так как он был свидетелем только развязки драмы, происшедшей в Эланчови.
   — Вероятно, вам все это приснилось, — грустно заметил он, — но все-таки продолжайте.
   — Затем среди этих снов, — продолжал Тибурсио, — мне представляется какое-то загорелое грубое, но доброе лицо.
   — Какое лицо? — мгновенно оживился охотник, поворачиваясь к огню, причем грудь его взволнованно подымалась, как волна.
   — Это лицо принадлежало человеку, нежно любившему меня в детстве, — с живостью проговорил Тибурсио, — я помню и теперь этого человека!
   — А вы-то любили его? — с тоскою спросил канадец.
   — Еще бы! Он был так добр ко мне!
   Охотник отвернулся, и крупная слеза скатилась по загорелому лицу.
   — Фабиан также любил меня! — прошептал он.
   Этот отважный человек не решался задать последнего вопроса, который мог бы возвратить ему его дорогое дитя или навеки разрушить все надежды. Наконец прерывающимся голосом и со стесненным сердцем он выговорил роковые слова:
   — Помните вы обстоятельства, при которых расстались с этим человеком?.. — Волнение перехватило его дыхание, он опустил голову на руки и со страхом ожидал ответа на свой вопрос.
   Тибурсио медлил с ответом, собираясь с мыслями; слова канадца пролили свет в его душу, и он мысленно старался уяснить себе те обстоятельства, которые всплыли в его памяти.
   В тишине слышалось только потрескивание сучьев в костре да прерывистое дыхание охотника.
   — Слушайте же! — воскликнул, наконец, Тибурсио, обращаясь к охотнику. — Вот что я вспоминаю в настоящую минуту. Мне представляется кошмарная картина: кругом кровь, дым, оглушительный грохот — грома или пушек, — не помню. Я дрожу от страха, запертый один в темной каморке. Вдруг тот человек, который любил меня, подходит ко мне и…
   Тибурсио умолк на минуту, стараясь воскресить в памяти подробности той минуты, вслушаться в слова, которые пока неясно звучали в его ушах.
   — Вспомнил! — воскликнул он. — Этот человек подошел ко мне и сказал: «Встань на колени, дитя мое, и помолись за твою мать»… Больше я ничего не помню!
   В продолжение всей речи молодого человека охотник сидел не поднимая головы, но тело его вздрагивало от конвульсивных рыданий. Тибурсио невольно вздрогнул, услышав изменившийся голос канадца, когда тот проговорил:
   — Помолись за твою мать! Я нашел ее мертвой возле тебя!
   — Да, да! Именно так! — воскликнул Тибурсио, вскакивая одним прыжком с земли. — Это те самые слова! Но кто вы такой, что знаете все происшедшее в тот ужасный день?
   Канадец молча поднялся с земли, опустился на колени и, протягивая к небу руки, причем все лицо его было залито слезами, воскликнул опьяненный счастьем:
   — О Боже мой! Я знал, что если ему снова понадобится отец, то Ты направишь его ко мне! Фабиан! Фабиан! Ведь это я, твой Розбуа, — тот самый…
   Слова его прервал свист пули, пролетевшей над самой головой Фабиана. Хосе мгновенно очнулся от сна и вскочил на ноги.

XX. ПРАВО ВСЕГДА ОСТАЕТСЯ ЗА СИЛЬНЫМ

   Нам необходимо вернуться немного назад, чтобы заполнить пробелы нашего повествования.
   Во время своего откровенного разговора в канадцем Хосе не все рассказал ему о доне Эстебане. Он мог бы прибавить, что человек, которому он разрешил высадиться в ту памятную ночь на берегу Эланчови, был Антонио де Медиана, младший брат графа Хуана — отца Фабиана.
   Возвратившись из дальнего путешествия в Америку, где он сражался против мексиканских инсургентов, как он сам рассказывал сенатору, дон Антонио узнал о браке старшего брата с Луизой. Эта новость имела для него ужасное значение, во-первых, потому, что он любил донью Луизу со всем пылом страсти, а во-вторых, старший брат, любивший Антонио с отеческой нежностью, дал клятву никогда не жениться, чтобы оставить ему свой титул и состояние. Однако продолжительное отсутствие дона Антонио, во время которого распространился слух о его смерти, изменило решение старшего брата; посчитав себя свободным от своего обещания, он решил жениться для продолжения своего рода. От его брака с доньей Луизой родился Фабиан.
   Когда младший де Медиана узнал все совершившееся в его отсутствие, он понял, что его надежды на знатность и супружеское счастье разлетелись, как дым. Но в честолюбивом сердце Антонио страсть играла второстепенную роль, он сожалел только о своем утраченном праве на майорат. Отсюда у него возникло пламенное желание уничтожить ребенка, мешавшего ему достичь старшинства в роде. Это чувство поглотило в нем все остальные и привело к преступлению.
   Ему удалось захватить в плен у берегов Америки военный фрегат, порученный ему для путешествия в Европу. Экипаж для этого судна он набрал из всевозможных искателей приключений, не брезгавших никакими средствами в достижении своих целей. Во главе столь «достойной» компании он приплыл в Испанию. Было бы слишком долго рассказывать, каким образом дону Антонио удалось завести дружеские сношения с Эланчови. Мы прямо перейдем к тому моменту, когда, купив ценой своего кольца молчание Хосе-Сонливца, дон Антонио поручил ему стеречь лодку, а сам исчез в ночной мгле.
   Со дня своего вдовства графиня де Медиана жила в полном отдалении от света. Проводя все время с сыном в своей комнате, она уклонялась, насколько возможно, от услуг своей горничной, которая являлась к ней обыкновенно в обеденные часы.
   В то время как происходила описанная нами сцена между Хосе и незнакомцем — около одиннадцати часов вечера, — графиня по обыкновению находилась в своей спальне. Это была обширная комната, обставленная старинной мебелью, имевшей тот особенный торжественный и мрачный вид вообще, который свойственен испанскому характеру.
   На столе в углу горела лампа, освещавшая часть комнаты; другая половина ее оставалась в тени, и только вспыхивающие в жаровне уголья временами освещали развешенные по стенам портреты предков в потемневших рамах.
   Большая стеклянная дверь вела на балкон, возвышавшийся всего футов на двадцать над землей. Вдали виднелось море и небо, покрытое тучами. Нельзя сказать, чтобы обстановка спальни располагала к веселому настроению, что отражалось и на графине. Глаза ее блуждали, с грустью останавливаясь подолгу на детской кроватке, где спал маленький Фабиан.
   Графине де Медиана не исполнилось и двадцати трех лет. Бледность лица, которой отличаются уроженки Андалузии, еще сильнее подчеркивали траурные одежды графини. Едва заметная складка между бровями указывала на характер, склонный к серьезным размышлениям, а изящно очерченный рот выражал нежность и страсть, что подтверждала бездонная глубина глаз, но все остальные черты лица выражали твердость и силу воли. Черные, как вороново крыло, волосы обрамляли прелестное личико доньи Луизы, которое казалось особенно очаровательным в минуты оживления.
   Безукоризненной формы и белизны руки, крошечная ножка и стройная фигура графини вполне объясняли ту страсть, которую питали к ней оба брата, так как мы должны сказать, что брак графа Хуана с доньей Луизой состоялся не только вследствие его желания не дать угаснуть роду: его побуждала к этому и страстная любовь.
   В тот ненастный ноябрьский вечер донья Луиза почему-то вспомнила пропавшего без вести своего деверя Антонио. Она встала, взяла со стола лампу и поднесла ее к кроватке сына. Долго и пристально рассматривала она прелестное личико, наполовину скрытое прядями кудрявых волос, будто старалась угадать судьбу мальчика. Над кроваткой висела теперь хорошо освещенная лампой большая картина. Она изображала мальчика лет десяти, облокотившегося на подлокотник кресла. Странно, но когда Луиза подняла глаза от спящего сына к детскому портрету, она неожиданно впервые заметила поразительное сходство между этими мальчиками и невольно вздрогнула.
   — Бедное дитя! — прошептала она невольно, глядя на безмятежно спавшего сына. — Да хранит тебя небо от тех несчастий, которые, может быть, постигли твоего отца…
   Поставив лампу снова на стол, графиня села возле кроватки сына и снова задумалась.
   Погруженная в горестные размышления, она не услышала глухого шума, который присоединился к жалобному вою ветра, дребезжанию стекол под его резкими порывами. Шум этот все усиливался и как будто приближался; вдруг окно с шумом распахнулось, сильный порыв ветра, ворвавшийся в комнату, раздул пламя лампы, которое метнулось огненным языком кверху, и при свете его к оцепеневшей от ужаса графине подошел какой-то незнакомец.
   Если бы у ног графини ударила молния, то она не была бы более поражена, чем неожиданным появлением перед ней дона Антонио, о котором она только что думала. Казалось, ее мысли чудесным образом вызвали перед ней мрачное видение.
   В первое мгновение, завидев ворвавшегося к ней человека, она испытала смертельный ужас, который сменился удивлением, едва она разглядела своего ночного гостя. Страх ее вполне прошел, так как графиня, как всякая женщина, была уверена в своей власти над бывшим обожателем.
   К несчастью, графиня имела дело с человеком, над которым прошлое давно утратило свою власть и для которого любовь не имела никогда особенного значения. Лицо дона Антонио выражало глухую злобу и насмешку, что, впрочем, не испугало графиню, уверенную в силе своего обаяния. Она видела перед собой человека, который некогда любил ее, и воображала, что легко пробудит в нем прежние чувства.
   — Не трогайтесь с места, — грозно проговорил дон Антонио, — и не пробуйте звать на помощь, если вам дорога жизнь этого ребенка! — Он указал рукой на кроватку Фабиана.
   В голосе и движениях дона Антонио чувствовалась такая неограниченная власть, что потрясенная ужасом Луиза, с блуждающими глазами, замерла неподвижно на месте, не спуская глаз со своего ночного посетителя.
   Она поняла, что в глазах этого человека прошлое не имело никакого значения, поняла, что она погибла и что жизни ее сына также угрожает смертельная опасность. Это сознание вернуло ей некоторую долю самообладания, она призвала на помощь всю свою гордость и бесстрашно обернулась в ту сторону, куда указывал ее мучитель. Сделав над собой невероятное усилие, графиня стряхнула с себя оцепенение и проговорила твердым голосом:
   — Как вы посмели ворваться в мою спальню, будто ночной вор? Разве таким образом сын должен возвращаться в жилище своих предков? Дон Антонио де Медиана, как злодей, прячется от дневного света! Позор!
   — Терпение! — иронически возразил дон Антонио. — Скоро придет время, когда я вступлю в этот замок, как подобает, среди возгласов радости, которыми будут приветствовать мое возвращение. Но сегодня вечером, по моим расчетам, мне выгоднее явиться сюда, по вашему выражению, в качестве ночного вора!
   — Что вам здесь надо? — с тоской воскликнула графиня.
   — Как, вы еще не угадали? — также спокойно проговорил дон Антонио, хотя лицо его судорожно подергивалось, не предвещая ничего доброго. — Я явился сюда для того, чтобы сделаться графом де Медиана!
   Эти слова открыли графине всю трагичность ее положения. Теперь ей предстояло уже расплачиваться не с оскорбленным влюбленным, как она предполагала сперва, а спасать жизнь сына.

XXI. ПРОРОЧЕСТВО

   При последних словах дона Антонио, не оставивших более сомнения в его преступном намерении, графиня бросилась к сыну, чтобы защитить его собственным телом, но Антонио заградил ей дорогу. Он встал между колыбелью и несчастной матерью, устремив на нее холодный, пристальный взгляд, выражавший непреклонную решимость. Нужно было иметь каменное сердце, чтобы устоять перед молящим видом графини, которая стояла перед своим мучителем в полном блеске своей красоты: грудь ее неровно и высоко подымалась, все лицо выражало бесконечное отчаяние, а глаза с пламенной мольбой были устремлены на стоявшего перед нею палача.
   — Пощадите его! — проговорила она, наконец, едва внятным голосом. — Убейте меня, Антонио, но не трогайте этого невинного ребенка — ведь он ничем не виноват перед вами!
   — Кто вам сказал, что я собираюсь убить его? Он не виноват в том, что явился плодом измены, лишившей меня состояния и титула, которые я с детства привык считать своей собственностью. Он не знает пока, к какому классу общества принадлежит по своему рождению, и не узнает этого никогда! Слышите вы? Никогда! Я удалю его от света и от вас, чтобы никто не мог выдать ему тайны его происхождения!
   — Как?! — воскликнула прерывающимся от ужаса голосом графиня. — Вы хотите разлучить меня с ним?! О нет, вы не сделаете этого! — продолжала она, падая на колени и с мольбой простирая руки к деверю.
   Дон Антонио хранил молчание, что подало графине надежду смягчить его. Все красноречие отчаяния, пламенные мольбы, которые, казалось, могли бы тронуть самое жестокое сердце, все было пущено в ход несчастной матерью; тут были и слезы, и клятвы, и обещания, и мольбы, но они оказались бесполезны: Антонио выслушал их с бесстрастной презрительной улыбкой.
   — Неужели вы воображаете, Луиза, что я решился на столь отчаянный шаг лишь затем, чтобы растрогаться при виде ваших слез? Ошибаетесь! Не советую сопротивляться, иначе, — Антонио положил руку на рукоять кинжала и выразительно взглянул на спящего племянника, — ваше бессмысленное сопротивление погубит его!
   — О Боже! — взмолилась графиня. — Неужели ты допустишь такое преступление! Неужели ты не пошлешь помощи мне?
   — Хватит причитать, графиня! Вы напрасно уповаете на божественное правосудие, оно давно спит. На него не стоит рассчитывать, так же как и на человеческую справедливость: она давно слепа!
   — Берегитесь! — проговорила несчастная мать глухим голосом. — Вы смеетесь над людским и Божьим правосудием, но смотрите — вас постигнет жестокое возмездие! Провидение не оставит без отмщения вашего гнусного преступления и поставит на вашем пути мстителя, где бы вы ни находились! Даже в дикой пустыне Бог пошлет против вас обличителя, свидетеля, судью и палача, которые приведут в исполнение Его справедливую кару!
   — Времена чудес миновали, — холодно возразил дон Антонио, — и я уверен, что они никогда не вернутся. Однако пора кончать препирательства! — с нетерпением объявил он. — Ваш ребенок в последний раз спит под кровом своих предков!
   — Да убережет вас небо от этого злодеяния! — воскликнула донья Луиза, обращаясь к Всевышнему со страстной молитвой. Упав на колени перед деверем, она попыталась прибегнуть к последнему средству — обратиться к его чести. — Антонио! Все прежде знали вас как порядочного и благородного человека! Неужели вы в самом деле намерены отяготить свою совесть преступлением? Ну скажите же, вы только хотите меня устранить, не так ли?
   — Устранить? — горько усмехнулся Антонио. — Нисколько! Однако время бежит, — прибавил он. — Мои люди могут потерять терпение. Немедленно разбудите и оденьте мальчика!
   При этих словах графиня поняла, что не оставалось более никакой надежды на спасение; ею овладело какое-то странное оцепенение, страшное возбуждение сменилось полным упадком физических и нравственных сил, — и она с пассивным равнодушием ожидала своего приговора.
   Машинально, как истукан, подошла она к кроватке сына, чтобы исполнить приказание дона Антонио.
   Наклонившись над малюткой, несчастная мать запечатлела горячими губами нежный поцелуй на его свежем ротике; при этом прикосновении ребенок проснулся, с удивлением посмотрел вокруг, и его веки готовы были снова сомкнуться, но сильный толчок дона Антонио привел его в себя.
   Резкий холодный ветер, врывавшийся в комнату, и вид незнакомца, грозно смотревшего на его бледную мать, лицо которой заливали слезы, так подействовали на ребенка, что он, рыдая, припал к ее груди.
   Приказав графине поторопиться с одеванием, дон Антонио отошел к балконной двери.
   Руки несчастной дрожали, и она поминутно останавливалась, покрывая поцелуями лицо и руки сына и каждую частицу его одежды. Она старалась выиграть хотя бы несколько лишних минут, чтобы удержать его около себя, втайне надеясь, что Господь сжалится над ней и пошлет ей какого-нибудь спасителя.
   Но время уходило, а спаситель не являлся; последняя надежда угасла в сердце графини; мальчик был уже совсем одет, и мать, заключив его в последний раз в свои объятия, испустила слабый крик и без чувств упала на пол.
   По-видимому, дон Антонио ожидал подобной развязки, ибо она ничуть не смутила его; он спокойно взял лампу, приблизил ее к бледному лицу графини и, убедившись, что та еще дышит, направился к выходной двери и запер ее на ключ, не обращая внимания на слабые рыдания Фабиана. Потом он спокойно открыл дубовый письменный стол, поспешно вынул оттуда драгоценности, деньги и различные бумаги и сунул их себе в карман, а прочие бумаги с несколькими безделушками разбросал по полу. Затем он достал из стоявшей тут же шифоньерки белье доньи Луизы и связал в узел. В комнате вскоре воцарился беспорядок, который обыкновенно предшествует поспешному отъезду: на полу валялись пустые ящики, шкафы были растворены.
   Фабиан продолжал тихо плакать, прижавшись к матери, неподвижность которой внушала ему тайный ужас.
   Дон Антонио на минуту присел в кресло графини. Казалось, напряженная борьба происходила в его душе, когда он смотрел на своего испуганного, бледного и растерянного племянника. Будто стараясь избежать взгляда заплаканных глаз ничего не понимающего ребенка, он встал, поспешно подошел к балконной двери и тихо свистнул. Через несколько мгновений над перилами показалась голова, и в комнату впрыгнул один из тех людей, которых Хосе видел на берегу. Окинув равнодушным взглядом представившуюся его глазам картину, матрос молча остановился, ожидая приказаний своего начальника.
   — Брось этот узел к окно, — проговорил дон Антонио, — Хуан подхватит его!
   — Который узел, этот? — с грубым смешком спросил матрос, указывая на тело графини.
   — Вот этот! — Дон Антонио, указал на связанные вещи.
   — С вашего позволения, капитан, я прихвачу и эти вещицы! — заметил матрос, хватая серебряную пепельницу, стоявшую около лампы.
   — Бери, да живей поворачивайся!
   Никакое приказание не исполнялось никогда с большей поспешностью, чем это. Множество женских украшений исчезли в одно мгновение в кармане матроса, который быстро сбросил остальные вещи вниз, откуда раздался грубый голос третьего сообщника: