Теперь он пришел в то состояние, которого желал. Уставившись на старика близорукими глазами, он кричал фальцетом; его маленький двойной подбородок дрожал.
   Землистое, морщинистое лицо Сен-Жермена сразу утратило твердость.
   — Не понимаю, сир, — проговорил он, и щеки его задергались. — Вы столько раз оказывали мне доверие. Вы сказали мне…
   Он не повторил, что ему сказал Луи.
   — Если вы мною недовольны… — Он не кончил и этой фразы.
   Луи схватил одну из фарфоровых статуэток, стоявших у него на столе; он схватил ее бессознательно, с поразительной горячностью, словно желая ее раздавить или расколоть, но неожиданно спокойным движением поставил ее на место.
   — Конечно, я вами недоволен, — сказал он очень тихо, не глядя на старика. — Со всех сторон сыплются жалобы. Может быть, это и несправедливые жалобы, но я вынужден требовать от своих людей, чтобы они ладили между собой. Вы ни с кем не умеете ладить, мосье, ни с дворянством, ни с солдатами, ни с кем. Королева вне себя. Как мне быть с человеком, который везде наживает врагов? — Он пожал плечами и повторил: — Конечно, я недоволен.
   Сен-Жермен ответил хриплым и тоже удивительно тихим голосом:
   — Значит, вы меня прогоняете, сир?
   Луи упорно отводил от него взгляд. Он ждал, что Сен-Жермен будет говорить еще, он надеялся, что тот скажет что-нибудь такое, что даст ему, Луи, возможность пойти на попятный. Но Сен-Жермен ничего больше не сказал, и его молчание заставило Луи повернуть к нему свою массивную голову. И Луи увидел то, что боялся увидеть, — дрожащее лицо, карие собачьи глаза министра, — и понял, о чем тот сейчас думает.
   А старик думал о том, как всю жизнь он мечтал провести несколько реформ, о том, как опубликовал свой декалог, «Десять заповедей военного искусства», и о том, как под конец жизни Луи призвал его осуществить эти теории. О том, как, несмотря на охватившее его тогда блаженство, он отказывался от министерского поста, боясь, что ему, солдату, а не царедворцу, не справиться с кознями Версаля. И о том, как молодой король пылко обещал ему всяческую помощь. И о том, как он, Сен-Жермен, изо всех сил старался выполнять бесстыжие и вздорные желания проклятой австриячки. И о том, как Луи без конца повторял свои обещания. И вот этот молодой Луи, король французов, сидит перед ним, глядя на него и не глядя, и не отваживается даже сказать ему «да», то «да», которое он про себя уже произнес: «Да, мосье, вы уволены».
   Чувствуя все, что происходит сейчас в душе старика, Луи испытывал почти невыносимую жалость к нему и почти невыносимое презрение к самому себе. У него язык не поворачивался сказать «да», но «нет» он тоже был не в силах сказать. И он злился на Морепа, который не приходил ему на помощь.
   Он злился напрасно. На Морена можно было положиться, Морепа помог. Повернувшись к своему товарищу Сен-Жермену, Морепа сказал небрежно и любезно:
   — Боюсь, старина, что вы правильно истолковали слова его величества. Или, может быть, это не так, сир?
   И Лун промычал:
   — Ну, вот, ну, вот и хорошо. Что ж тут поделаешь, если все этого хотят?
   Сен-Жермен отвесил глубокий поклон и сказал:
   — Стало быть, я могу подать в отставку, сир. — И задом, как велел этикет, ретировался к двери.
   Луи не поднимал глаз. Когда он их поднял, Сен-Жермена уже не было.
   Морена сказал:
   — Позвольте и мне удалиться, сир.
   Но Луи попросил поспешно, испуганно:
   — Не оставляйте меня одного. — Потом он долго молчал, погрузившись в себя.
   Если бы его не заставили вести этот разговор с Сен-Жерменом, он был бы сейчас на охоте, в лесу Фонтенебло. Он любил охоту. Дичь гнали к нему, а он стрелял; по вечерам он записывал в дневник, сколько дичи подстрелил за день, и обычно цифры получались внушительные. Но сколько бы дичи он ни уложил, его всегда с новой силой тянуло поглядеть на последний прыжок пораженного насмерть животного. При этом ему бывало жаль своей жертвы. Между ним и затравленным зверем устанавливалась какая-то странная связь, он делался и охотником и дичью одновременно.
   Выйдя из задумчивости, он увидел перед собой Морена, худого, стройного, стоявшего в почтительнейшей позе и слегка улыбавшегося сухими губами.
   — Вы все еще здесь? — спросил Луи удивленно.
   Однако, когда Морена, обидевшись, пожелал удалиться, он его задержал.
   — Нет, извините меня, — сказал он, схватив его за сюртук. Он приблизил свое лицо к лицу премьер-министра. — Разве не ужасно было, — спросил он, — глядеть, как уходил старик? Мне кажется, в глазах у него были слезы. Такой прекрасный министр и такой храбрый солдат. Мы обошлись с ним несправедливо, мой ментор. Вам не следовало говорить ему таких жестоких слов.
   При всем своем цинизме Морена был возмущен этой попыткой его молодого ученика и монарха свалить вину на него. Но он по-прежнему стоял в учтивой позе, с любезным, даже соболезнующим видом, твердо решив умереть в должности премьер-министра.
   Луи с жаром продолжал:
   — Мы должны загладить свою вину. Квартира в Арсенале, конечно, за ним сохранится. А жалованье мы будем целиком выплачивать ему в виде пенсии. И никаких отчетов от него не потребуем.
   — Я восхищен вашим великодушием, сир, — отвечал Морепа, — я переговорю обо всем с мосье Неккером.
   Луи уже наполовину утешился.
   — Пожалуйста, сделайте это, милый мой, дорогой, — сказал он горячо. — Я не хочу, чтобы моего Сен-Жермена держали в черном теле. Так и скажите своему мосье Неккеру, этому швейцарскому скупердяю. А Сен-Жермену я напишу сам, — заключил он, — и поблагодарю его за великие услуги, которые он оказал мне и Франции.
   Франклину хотелось до прихода Артура Ли и Сайласа Дина покончить с большей частью поступившей вчера из Америки почты. Но этот ненадежный Вильям опять сильно запаздывал.
   Вернувшись, Вильям сумел, однако, убедительно оправдать свое опоздание. Он явился из Парижа с известием о важном событии, разузнать о котором пытался как можно подробнее. Дело в том, что в Париж возвратились лейтенант Дюбуа и майор Моруа, двое из тех офицеров, которые, заручившись патентами Сайласа Дина, отправились в Америку с Лафайетом. Конгресс оказал этим людям очень плохой прием и в конце концов с позором выслал их восвояси. Самого маркиза де Лафайета в Филадельфии встретили, по-видимому, более чем прохладно. Теперь офицеры расхаживают по Парижу и на чем свет стоит ругают американцев за их неблагодарность, невоспитанность, скупость, самонадеянность. Вильям узнал об этом сначала от молодого герцога де Ларошфуко, затем от Кондорсе. Новость была на устах у всего города.
   Франклин слушал с непроницаемым лицом. Но он был раздосадован, более того — огорчен. Конгресс отнюдь не облегчает ему работы на пользу Америке. Что офицеры придутся в Филадельфии не ко двору, Франклин предвидел, но он никак не ожидал, что их примут настолько скверно. В конце концов на руках у них были официальные документы о зачислении в американскую армию, выданные представителем Конгресса.
   Сам Франклин в последнее время много и успешно работал и кое-чего достиг. Встреча с Туанеттой давала как будто благоприятные результаты; говорили даже, что Туанетта добилась от короля определенных обещаний. И вот именно сейчас его заокеанским землякам понадобилось вспомнить старинную вражду с Францией и из чистого каприза, по недомыслию, по глупости, так задеть город и двор.
   Вильям привез и другие новости. Он слыхал, что Морепа и Вержен будут присутствовать на открытии Салона. Все говорят о портрете Франклина, который выставит Дюплесси, и о том, что уже только благодаря своей модели этот портрет затмит другие, в том числе и весьма значительные произведения.
   Франклин предвкушал, как встанет перед портретом и как парижане будут сравнивать изображение с оригиналом. Может быть, это и тщеславие, но разве тщеславие не одно из приятнейших качеств, которыми наделило человека высшее существо? К тому же успех его портрета может принести делу Америки только пользу.
   Он приветливо поглядел на Вильяма. Конечно, мальчик немного легкомыслен, но зато он смышлен и прекрасно понимает, что к чему. Например, он вполне способен оценить значение того, что опять натворил Конгресс.
   В ожидании коллег Франклин решил осуществить свое намерение и легализовать положение Вильяма. Если мальчик получит должность и жалованье, у него повысится чувство ответственности. Сегодня же Франклин обсудит это со своими коллегами. Пускай Артур Ли возражает и жалуется на кумовство, сколько ему угодно; Франклин полагал, что достаточно потрудился для своей страны, чтобы иметь право позаботиться и о своих близких. Он взял на себя все тяготы парижской жизни, будучи глубоким стариком, и перспектива смерти в чужом городе была для него вероятнее перспективы возвращения на родину. Ему нужно было иметь близ себя человека, который закроет ему глаза, и он не желал, чтобы этот человек проводил время в бессмысленной праздности.
   Пришел Сайлас Дин. У этого добряка был уже не такой здоровый вид, как прежде, — щеки стали менее пухлыми, нос заострился. По-видимому, ядовитый Артур Ли основательно портил кровь своему представительному коллеге. За это время Артур Ли успел побывать с дипломатической миссией в Берлине, где потерпел такую же неудачу, как и в Мадриде; от этого он стал еще злее, а его самолюбие еще болезненнее. Во всяком деле ему чудился подвох, и особенно он нападал на Сайласа Дина.
   Едва вошел Артур Ли, как Сайлас Дин начал говорить о приеме, оказанном французским офицерам Конгрессом. Лейтенант Дюбуа и майор Моруа явились к нему, Дину, с жалобами. К сожалению, их рассказ звучит вполне объективно и правдоподобно. С опасностью для жизни и с великим трудом Лафайет и пятнадцать сопровождавших его офицеров добрались наконец до Филадельфии и явились в Конгресс. После всех перенесенных ими испытаний они рассчитывали на сердечный прием. Принял их некий мистер Моз: наверное, это был Роберт Моррис, заметил Сайлас Дин. Мистер Моз отобрал у них документы для проверки и велел им ждать его на следующий день у дверей Конгресса. На следующий день он послал их к другому члену Конгресса, господину, который говорил по-французски и фамилия которого начиналась на Л.; наверное, это был Джеймс Лауэлл, заметил Сайлас Дин. Тот тоже постарался отделаться от них у двери, на улице. Господин этот подтвердил, что мистеру Дину действительно поручено вербовать для Америки французских офицеров-саперов. Мистер Дин уже прислал несколько человек, выдававших себя за саперов, но на поверку ими не оказавшихся, равно как и нескольких офицеров-артиллеристов, которые явно не знают службы. По-видимому, заявил господин Л., французским офицерам нравится приезжать в Америку незваными гостями; с этими словами он и удалился, оставив их на улице. Стоя на солнцепеке перед красным кирпичным зданием Конгресса, офицеры молча глядели друг на друга. Вступив на американскую землю, Лафайет поцеловал ее и поклялся, что победит или, погибнет, борясь за дело Америки. Теперь, на улице, у двери Конгресса, ему ничего не оставалось, как сказать: «Черт побери!»
   Все это Сайлас Дин сообщил своим коллегам. Он был взволнован. Это он выправил офицерам патенты, и теперь он воспринимал случившееся как личное оскорбление.
   Франклин сидел с непроницаемым лицом и почесывался; на тонких губах Артура Ли играла легкая улыбка. Так как оба молчали, Сайлас Дин прибавил горьким, укоризненным тоном:
   — Нельзя сказать, чтобы нас приглашали сюда французы. Но, насколько мне известно, никто еще не заявлял нашему доктору, что он здесь незваный гость. Напротив, весь Париж только и говорит о почестях, которые окажут ему в день открытия Салона.
   — Да, — сказал Артур Ли, — на красивые слова и на холсты здесь не скупятся.
   Франклин попробовал оправдать поведение Конгресса. Ведь остальные французы все-таки остались в Филадельфии. Теперь, наверно, его, Франклина, рекомендация молодому маркизу давно уже дошла по назначению, а тем временем генерал Вашингтон, конечно, уже успел исправить ошибки мистера Морриса и мистера Лауэлла.
   — Конгресс всех нас дезавуировал, — злился Сайлас Дин. — Он не признал офицерских дипломов, выданных нами от его имени.
   — Выданных вами, — поправил Артур Ли.
   — Мне также было поручено, — сказал Франклин, — вербовать офицеров-артиллеристов.
   Артур Ли, напряженно прямой, стоял у камина, скрестив руки на груди и прижав подбородок к шее, так что лоб его выдавался вперед.
   — Нужно, — сказал он мрачно и вызывающе, — извлечь из поведения Конгресса урок и понять, что посылка нескольких несчастных ружей или нескольких вертопрахов-французов со звучными именами ровным счетом ничего не меняет. Нужно с гораздо большей энергией стремиться к настоящей цели — к договору о союзе. Нужно решительнее насесть на министров, нужно им пригрозить. Прежними методами больше пробавляться нельзя.
   Сайлас Дин сказал:
   — Если не ошибаюсь, уважаемый мистер Ли, в Мадриде и в Берлине вы действовали по вашей собственной методе. Я не нахожу, что вы добились больших успехов. Здесь же кое-что достигнуто, особенно за последнее время. Подумайте о встрече доктора с королевой, подумайте о его портрете в Салоне.
   — Не будем сбиваться на общие рассуждения, господа, — стал урезонивать коллег Франклин. — Давайте лучше подумаем, что мы можем сделать, чтобы избежать повторения подобных ляпсусов в Филадельфии. Я предлагаю послать от нас троих письмо в Иностранный комитет Конгресса. Давайте разъясним этим господам, что здесь, во Франции, принято подслащивать пилюлю.
   — Я американец, — сказал Артур Ли, — и не намерен от этого отрекаться.
   Слегка вздохнув, Франклин перевел разговор на другую тему, предложив обсудить, как быть теперь с этим пруссаком, господином фон Штейбеном.
   С бароном фон Штейбеном дело обстояло так. Он был адъютантом прусского короля Фридриха и отличился в Семилетней войне. Теперь в Европе царил мир, и барон, жаждавший деятельности, предложил свои услуги американцам. Заслуживавшие доверия друзья Франклина были очень высокого мнения об организаторском таланте барона, да и сам фон Штейбен произвел на Франклина благоприятное впечатление. Держался он без всякой претенциозности, и жалованье, которого он требовал, было достаточно скромным. Такой человек пригодился бы генералу Вашингтону, чтобы внести в армию дисциплину, в которой она нуждалась.
   Франклин собирался взять на службу господина фон Штейбена, но кислый прием, оказанный офицерам, заставил его призадуматься. Сайлас Дин, как и прежде, высказался за контракт с господином фон Штейбеном. Артур Ли запальчиво ответил, что пора бы наконец научиться уму-разуму и не оскорблять заслуженных американских офицеров, отдавая их под начало иностранцам.
   — Прежде, мистер Ли, — в сердцах упрекнул его Сайлас Дин, — вы возражали только против контрактов с французами. С тех пор как вы побывали в Берлине, вы рвете и мечете также против контрактов с немцами. Если дать вам еще поездить по свету, вы будете выступать против контракта с любым человеком, имевшим несчастье вырасти не в окружении семейства Ли.
   — Я не скрываю, сударь, — задиристо ответил Артур Ли, — что членов семьи Ли мне было бы приятнее видеть здесь, чем некоторых других господ.
   — Не хотел бы я прочесть, сударь, — сказал Сайлас Дин, — того, что вы пишете обо мне в Филадельфию.
   — Охотно верю, — отвечал Артур Ли, — что вас страх берет перед моими отчетами.
   — Будьте добры, сударь, перестаньте, — вмешался Франклин. — Вы издерганы, вам нужно отдохнуть. Послушайтесь старика и обратитесь к врачу.
   — Не вижу ничего нездорового в том, — проворчал Артур Ли, — что я принципиально возражаю против контрактов с иностранными офицерами.
   Франклин вернулся к делу Штейбена. После случившегося, сказал он, генералу нельзя гарантировать даже самое скромное жалованье. Ему можно в лучшем случае обещать земельный надел примерно в две тысячи акров, да и то он получит его только после победы.
   — Боюсь, — заметил Сайлас Дин, — что генералу это покажется не очень-то заманчивым.
   — Коль скоро генералом руководит жажда наживы, — презрительно сказал Артур Ли, — мы можем и в самом деле отказаться от его услуг.
   — Если генерал в кратчайший срок не получит определенного ответа, — доложил Сайлас Дин, — он возвратится в Германию.
   — Мне было бы жаль, — сказал Франклин, — его потерять.
   Сайлас Дин предложил обратиться за помощью к мосье до Бомарше. Франклин глубоко вздохнул; никакого другого способа сохранить господина фон Штейбена у него не было.
   Так этот вопрос и решили; затем Франклин заговорил о своем проекте — назначить Вильяма Темпля на должность секретаря. Бремя дел становится с каждым днем все тяжелее, заявил он, указывая на заваленный бумагами письменный стол. Если уж брать кого-нибудь на это место, запротестовал Артур Ли, то нужно пригласить опытного, искушенного чиновника, а не семнадцатилетнего юношу. Однако на это у Франклина нашелся хороший ответ. Каких бы сведущих секретарей ни нанимала американская миссия, сказал он, коллега Ли всегда отказывал им в политическом доверии. Что же касается Вильяма, то даже мистер Ли, наверно, не станет утверждать, что он шпион. Артур Ли сделал глотательное движение, после чего неприязненно сказал, что финансовое положение не позволяет расширять штат.
   — Я имел в виду оклад в сто двадцать ливров, — пояснил Франклин. — Восемьдесят ливров я поставил бы в счет Конгрессу, а сорок платил бы из собственных средств.
   — Я считаю, что зачисление на службу молодого мистера Франклина — великолепная идея, — сказал Сайлас Дин, — и, конечно, не может быть и речи о том, чтобы доктор выкладывал хоть сколько-нибудь из собственного кармана.
   — Значит, решено, — подвел итог Франклин.
   — Прошу записать в протокол, — сказал Артур Ли, — что я был против этого назначения.
   Франклин снова заговорил о приеме, оказанном в Филадельфии Лафайету и его офицерам.
   — Вы человек разумный, — любезно обратился он к Артуру Ли, — и способны предвидеть последствия того или иного политического шага. Вы понимаете, что поведение господ Морриса и Лауэлла очень нам здесь вредит. Почему же вам не скрепить наше заявление в Конгресс своей подписью? Ваше участие только придало бы ему больший вес.
   — Филадельфия наделала дел, — негодовал Сайлас Дин. — Надо же было офицерам вернуться как раз тогда, когда в Салоне собираются чествовать нашего доктора. Глядя на огромный портрет Франклина, каждый француз теперь будет думать о молодом Лафайете и его офицерах, о том, как они стояли перед закрытой дверью Конгресса, на солнцепеке.
   Артур Ли сидел с каменным лицом. Только и слышишь на каждом шагу «Франклин, Франклин», и никто не говорит «Америка». Доктор honoris causa использует служебное положение лишь для того, чтобы раздуть свою личную славу. Завтра, стало быть, или послезавтра он отправится в Лувр, в Салон, и станет в позу перед своим идеализированным портретом, пожиная лавры, которые по праву принадлежат не ему, а Ричарду Генри Ли, Вашингтону и тысячам американцев, павшим в борьбе за свободу.
   Мудрый Франклин догадывался, что сейчас происходит в душе его обозленного коллеги. Он добродушно усмехнулся. Вот так же, думал Артур Ли, он будет улыбаться, стоя перед портретом. Франклин, однако, сказал:
   — После унижения, выпавшего на долю нашим молодым французским друзьям в Филадельфии, по-моему, не следует ожесточать парижан таким контрастом. Пожалуй, будет умнее, если я не пойду на открытие Салона.
   Маленькие глаза Сайласа Дина расширились и поглупели от изумления.
   — Вы в самом деле хотите отказаться от чествования? — спросил он.
   — В Версале нам рекомендовали вести себя сдержанно, — сказал Франклин.
   Артур Ли глубоко вздохнул.
   — Если вы пошлете письмо в Конгресс, — мрачно сказал он, помолчав, — я согласен его подписать.
   — Я не сомневался, что такой человек, как Артур Ли, сумеет себя превозмочь, если этого требует дело, — сказал Франклин, и Артур Ли деревянно вложил свою руку в протянутую ему руку старика.
 
 
   После отставки Сен-Жермена граф Мерси и аббат Вермон снова явились к Туанетте вдвоем. Они, конечно, отлично знали, что смены министерства добилась она. Разыгрывая, однако, полное неведение, они только посетовали на то, что ей не удалось помешать ни устранению талантливого, высокоценимого в Вене Сен-Жермена, ни назначению на его пост бездарного и известного своим корыстолюбием Монбарея. В ответ Туанетта надменно пожала плечами. Впрочем, радоваться отставке Сен-Жермена пришлось ей недолго. Не так-то приятна была мысль, что в будущем, чтобы заполучить офицерские должности для своих друзей, ей придется соревноваться с оперной актрисой мадемуазель де Вьолен, посредницей Монбарея по продаже вакансий, и теперь до сознания Туанетты вполне дошло, что тогда, в алькове, она одержала очень и очень сомнительную победу.
   Затем граф Мерси и аббат Вермон заговорили о другом щекотливом деле. Они почтительно заметили, что, к сожалению, их печальный прогноз относительно последствий беседы с мятежником для репутации ее величества у парижан подтвердился. Некоторые друзья мадам, возможно, полагали, что любезное обхождение королевы с американцем увеличит ее популярность. Увы, ничего подобного не наблюдается. Напротив. В парижских трактирах и кафе утверждают, что расточительность Туанетты настолько опустошила государственную казну, что Франция не в состоянии выступить на стороне американцев против своего извечного врага. Безудержные траты Туанетты вынуждают Францию вести неверную, нерешительную политику. И так как лицо Туанетты становилось все более недоверчивым и холодным, граф Мерси продемонстрировал ей памфлет, один из многих, появившихся в последние недели. Держа брошюру тонкими пальцами, он прочитал оттуда несколько фраз. Назвав фантастические суммы, в которые обошлась стране роскошь Трианона, этого «petit Шенбрунна», автор в самом мрачном свете изобразил влияние австриячки на судьбы прекрасной Франции.
   Туанетта презрительно отмахнулась от этих увещаний. Просто люди забыли или недостаточно оценили мужество, которое она проявила, встретившись с мятежником; проезжая по улицам Парижа, она и сама замечала, что народ, прежде восторженно ее приветствовавший, встречал теперь ледяным молчанием.
   Однако от этих неприятных мыслей ее отвлек новый проект.
   Ей показалось, что в ее чудесном трианонском театре комедия Бомарше прозвучала в десять раз веселее и изящнее, чем со сцены «Театр Франсе». Во время представления ей не раз хотелось сыграть самой вместо мадемуазель Менар или мадемуазель Дюмениль, ей казалось, что некоторые места она подала бы публике острее, с большим обаянием и изяществом, чем эти прославленные артистки. Любительские спектакли были в моде у великосветской знати. Досадно, если она не выступит на сцене прекраснейшего в королевстве театра.
   У Водрейля ее план встретил живейший отклик. Он сам был способным актером и страстным режиссером; руководя любительским спектаклем, он мог как нельзя лучше показать свое превосходство над другими в вопросах вкуса и образованности и удовлетворить свое властолюбие. Водрейль заявил Туанетте, что у нее есть способности и что поэтому он, как ее интендант, выпустит ее на сцену только тогда, когда игра ее станет совершеннее, чем игра любой другой исполнительницы. Она все еще говорит по-французски с легким акцептом, особенно звук «р» в ее произношении оставляет желать лучшего; в разговорной речи этот дефект очарователен, но на сцене он недопустим. Нужно работать и работать. Туанетта выразила полную готовность. Решили, что она будет брать уроки актерского искусства у господ Мишю и Кайо из «Театр Франсе».
   В остальном же Туанетта оставалась верна своему решению родить стране законного дофина и заставляла Водрейля ждать. Нетерпение усиливало его деспотизм, и он всячески старался поссорить ее с Луи.
   Однажды он недовольным тоном спросил ее, почему, собственно, она в этом году еще не посетила Салон.
   — Я обещала Луи, — откровенно призналась она, — быть крайне сдержанной в отношении мятежников.
   — Кто-то когда-то мне жаловался, — отвечал Водрейль, — что у королевы Франции меньше свободы, чем у рыночной торговки. Не понимаю, почему бы вам не побывать в Салоне.
   — Это будет похоже на новый вызов, — заупрямилась Туанетта.
   Водрейль ухмыльнулся, ничего не ответил.
   Через несколько дней Туанетта посетила Салон. Собрались почти все выставившие картины художники, надеясь услышать хоть слово одобрения из уст королевы.
   Туанетта с довольно равнодушным видом постояла перед прекрасными бюстами Вольтера, Мольера и Руссо работы Гудона, посмотрела красивые пейзажи своего живописца Юбера Робера и его развалины. Ее заинтересовала пестрота «Азиатского базара» Лепренса и большая, броская картина художника Венсана, изображавшая президента Моле в толпе бунтовщиков[67]. Потом она долго стояла перед огромным полотном, выполненным художником Робеном по заказу города Парижа. Здесь был показан молодой Луи, въезжающий в Париж, чтобы подтвердить привилегии этого города. Художник очень идеализировал Луи, — если бы Туанетте не сказали, кто это, она бы его не узнала, — и окружил короля аллегорическими фигурами добродетелей — Справедливости, Благотворительности, Согласия и Правдивости — добродетелей, сплошь пышно одетых.