— Благодарю вас, сир, — сказал Морепа и тут же прибавил: — Но раз вы находитесь в столь милостивом расположении духа, разрешите мне поделиться с вами еще одной заботой, которая не дает мне уснуть.
   Взгляд Луи выразил неудовольствие. Разве двадцати пяти миллионов недостаточно за дохлую кошку? Старик требовал слишком много.
   — Настроение парижан, — сказал он, — неблагоприятно для нас. Парижане считают, что наши военные успехи не соответствуют высоким военным налогам. Надо что-то предпринять, сир, чтобы поднять настроение. С самых древних времен для этого существуют только два средства: хлеб и зрелища. Раз мы не можем дать парижанам больше хлеба, мы должны дать им больше комедий.
   Луи сразу понял, куда гнет Морепа. Речь шла, разумеется, об этом непокорном Кароне и его непристойной пьесе. Сначала старик надоедал ему с доктором Франклином, теперь пристает к нему с сьером Кароном. Он, Луи, сам виноват. Раз уж он посадил этого типа в исправительное заведение, значит, нужно было оставаться твердым и не выпускать его оттуда. И, уж во всяком случае, не разрешать издания его подлой комедии.
   Но, по крайней мере, публичного представления он, Луи, не разрешал. И в этом он останется тверд, сколько бы ни жаловался и ни грозил его старый ментор. «Никогда», — сказал он однажды, и он никогда не разрешит публичного представления.
   — Очевидно, вы говорите о постановке этого пресловутого «Фигаро», ваше превосходительство? — деревянным голосом проговорил Луи, и его маленький двойной подбородок задрожал. — Тогда я должен обратить ваше внимание на то, что на спектакле, поставленном покойным Водрейлем, присутствовали исключительно придворные господа и дамы. Их испортить трудно. И только поэтому я разрешил спектакль. Но с самого начала я заявил, что не потерплю публичного спектакля. Я не позволю отравлять мой народ ядом дерзкого непослушания и омерзительного разврата. Господь устранил самого ярого защитника пьесы, Водрейля. Меня удивляет, ваше превосходительство, что теперь вы задались тщеславной мыслью занять его место.
   Таких резких слов Луи никогда еще не говорил своему ментору. Он полагал, что Морепа сразу же отступит. Но Морепа решил, что, если не использовать сейчас блестящей возможности протолкнуть прогрессивную пьесу, ему никогда уже не удастся этого сделать, и он оставит по себе плохую память в грядущих поколениях. И поэтому он не уступил. Он, правда, и не противоречил. Он сидел, закутанный в свои платки и шали, слабый, очень старый, согбенный от забот и горя, и, словно живой укор, печально смотрел в жирное, взволнованное лицо своего монарха.
   Луи, совершенно подавленный, изнемогал. Однако он попытался овладеть собой и сказал:
   — Вспомните, прошу вас, ваше превосходительство, что я сказал «никогда».
   Но в этом «никогда» не было уже ни достоинства, ни силы, и Морена понял, что победил.
   — Вот этого-то вы и не должны были говорить, сир, — заметил он с мягким упреком. — Но раз вы сказали, значит, вы должны изменить сейчас свое слово. Есть обстоятельства, которые сильнее, чем слово короля.
   Луи засопел.
   — Я удивлен, что слышу это из ваших уст, ваше превосходительство, — сказал он.
   Но Морепа ответил с необычайным мужеством:
   — Быть может, это скорбь придает мне смелости, сир.
   Несчастный Луи, которому еще раз напомнили о его преступлении, уныло сидел в кресле.
   — Запрет пьесы обозлил всю столицу, — сказал, подводя итоги, Морепа. — Это создает неблагоприятное отношение к войне. Снимите запрет, сир, сделайте над собой усилие. Война требует жертв от всех нас.
   Луи поднялся и начал ходить по комнате своей шаркающей походкой. Циничный старикашка. Сказал ему прямо, что раз он, Луи, допустил войну, значит, он должен разрешить и «Фигаро». И, к сожалению, он прав, старик. Первый шаг сделан, и теперь ему, Луи, придется шагать по этому наклонному пути все быстрее. Теперь ему остается бросать миллионы в пасть доктору Франклину, открыть дорогу бунтарю Карону. И Луи ворчливо сказал:
   — Но я требую, чтобы надежный цензор выкинул все непристойные места.
   — Само собой разумеется, сир, — бодро ответил Морепа. — Неужели вы полагаете, что мосье Ленуар разрешит произносить двусмысленности с вашей сцены?
   Луи помолчал и вдруг, повеселев, лукаво сказал:
   — Вы увидите, граф, что, если вычеркнуть все неприличные места, комедия станет такой скучной, что провалится.
   Бледная улыбка искривила сухие губы старика.
   — Может быть, «Фигаро» и провалится, сир, — сказал он, — но сто раз подряд.
   Луи смотрел на своего министра, покачивая головой.
   — Просто удивительно, — произнес он, — как этот малый всех вас околдовал… — И добавил скороговоркой: — Но если я и разрешу Комедию, то тоже лишь после родов королевы.
   — Прекрасная идея, сир, — с почтительным восхищением признал Морена. — Вы не можете найти лучшего способа оказать милость своей столице по случаю рождения дофина, чем дав разрешение на эту прелестную пьесу, и проявить большего благородства по отношению к американцам, чем предоставив им этот заем.
   Он встал, низко склонился и проговорил:
   — Благодарю вас, сир, от имени города Парижа и Соединенных Штатов. — А теперь пойдемте, мой дорогой юный монарх, — настойчиво попросил он. — Пойдемте к моей графине. Вы протянете ей руку, вы объявите ей собственными королевскими устами милостивое свое решение, и тогда везде воцарятся мир и согласие.
 
 
   Со всей свойственной ему необычайной энергией и деловитостью принялся Пьер за постановку своей пьесы.
   Прежде всего надо было спасти в ее тексте все, что только можно было спасти.
   Президенту полиции дело это было очень не по душе. Луи дал указание выкинуть все неприличные места, и осторожный мосье Ленуар назначил цензором человека, относительно которого мог быть вполне уверен, что тот тщательно проверит каждую фразу с точки зрения лояльности и морали. Цензором оказался аббат Сюар, самый яростный литературный враг Пьера. Пьер тотчас бросился к Морепа, и аббата освободили от обязанностей цензора.
   После долгих колебаний мосье Ленуар возложил эту деликатную миссию на мосье Кокели, чрезвычайно педантичного господина, которому важно было прежде всего вычеркнуть как можно больше слов. Он тщательно вел счет вычеркнутым словам, смысл их интересовал мосье Кокели гораздо меньше. Пьер и Гюден торговались с ним из-за каждого слова, и Пьер предлагал вместо коротких фраз, которые хотел сохранить, другие, более длинные. Зато Гюден был гораздо упрямее Пьера.
   — Если вы хотите, — кипятился он, — вычеркнуть эту фразу, значит, вы требуете, чтобы мосье Бомарше собственными руками похоронил свою комедию.
   — Если мосье де Бомарше допустит это сокращение, — напустился он в другой раз на цензора, — значит, он уподобился Медее, которая убила собственных детей.
   В конце концов вычеркнули две тысячи двадцать два слова. Это было очень много, и мосье Кокели гордился своей работой, но среди этих бесконечных слов Пьер сожалел только об очень немногих, и, таким образом, все остались довольны.
   Мосье Ленуар прочел рукопись в последней редакции, одобренной цензором. Разумеется, в ней было произведено невероятное количество сокращений — две тысячи двадцать два слова, — но комедия как была, так и осталась сомнительной. Крамолой веяло от каждой страницы. Мосье Ленуар читал, читал и не решался ни разрешить пьесу, ни запретить ее. Он велел составить точный список всех вычеркнутых слов, взял рукопись и список и, собравшись с духом, пошел к Луи, покорнейше просить христианнейшего короля, чтобы он сам принял последнее решение.
   Луи, наморщив лоб, смотрел то на рукопись, то на список. Он чувствовал усталость. Рукопись была так красиво переплетена, а список так изящно написан. Но он не хотел грязнить ни рук, ни глаз прикосновением к этой отвратительной рукописи и чтением ее. Он не желал больше ни видеть, ни слышать о наглой комедии. Но что мог он поделать с этим все разливающимся потоком грязи!.. Ему до смерти надоел мосье Карон, его мемуары, его пьесы, его корабли, его дела.
   Рядом стоял мосье Ленуар и ждал ответа.
   — Сколько мест вы вычеркнули? — апатично и ворчливо спросил Луи.
   Президент полиции потянулся за списком.
   — Вычеркнуто пятьдесят три места, — сказал он, — частью короткие, частью длинные. Всего вычеркнуто две тысячи двадцать два слова, — добавил он торжествующе.
   — Гм, — благосклонно заметил Луи. — Две тысячи двадцать два? Да, ваш мосье Кокели проделал основательную работу.
   Польщенный президент полиции отвесил поклон.
   Но Луи еще цеплялся за надежду, которой он поделился со своим ментором.
   — Раз вычеркнуто две тысячи двадцать два слова, — размышлял он вслух, — две тысячи двадцать два неприличных и крамольных слова, значит, комедия стала такой скучной, что она непременно провалится.
   — Если я вас правильно понял, сир, — жадно переспросил Ленуар, — вы соизволили разрешить не производить дальнейших сокращений?
   — Ну, хорошо, ну, ладно, — заявил Луи. — Но не забудьте, — поспешно и резко добавил он, — серьезно предупредить членов труппы «Театр Франсе», что предлагаемая постановка комедии должна оставаться в полной тайне вплоть до разрешения от бремени ее величества королевы.
   Короткая отсрочка не умерила радости Пьера. Зато Дезире чрезвычайно злилась на эту дурацкую попытку еще раз отсрочить постановку. Что общего, черт возьми, имели роды Туанетты с «Фигаро»? Но именно эта новая каверза и навела ее на мысль. Раз господа решили во что бы то ни стало связать воедино оба события, ну что ж, им можно помочь.
   Существовал обычай, по которому в день первого выезда королевы после рождения принца или принцессы все театры столицы давали бесплатные представления народу Парижа. Дезире посоветовала Пьеру приурочить премьеру «Фигаро» к этому дню и дать бесплатный спектакль для граждан и гражданок города.
   Пьер, привыкший к дерзким проектам, был потрясен смелостью Дезире. Его живой ум сразу постиг все преимущества и все опасности этого плана. Конечно, очень заманчиво превратить первое представление своей комедии во всенародное зрелище. Но «Фигаро» ведь был предназначен для зрителей, которые привыкли быстро разбираться в сложных интригах, схватывать отточенные, стремительные, запутанные диалоги. Поймет ли публика бесплатных представлений соль пьесы? И, что самое главное, не усмотрит ли король в этом проекте новый вызов? Не послужит ли это предлогом, чтобы опять запретить спектакль или, в лучшем случае, еще раз отложить его?
   Но именно потому, что предложение Дезире было так рискованно, Пьер ухватился за него. Не прошло и двух минут, как он уже загорелся новой идеей.
   Однако увлечь этим проектом актеров «Театр Франсе» было не так-то просто. Но Пьер был полон своим замыслом, он убеждал актеров и актрис, находил все новые аргументы, он опровергал любые возражения. Раз король приглашает свой народ в театр, значит, нужно показать самое лучшее. А что может быть лучше, чем премьера столь долго ожидаемой пьесы, сыгранная актерами лучшего в мире театра? Против таких аргументов просто нечего возразить.
   Наконец актеры вошли во вкус и решили непременно осуществить этот смелый план.
 
 
   Сразу же после рождения «Дитяти Франции» должны были состояться всевозможные церемонии, предусмотренные весьма сложным этикетом. В связи с предстоящими родами Туанетты многочисленные курьеры беспрерывно курсировали между Парижем, Мадридом и Веной, дабы все заранее уладить и обо всем договориться.
   Крестными должны были быть Мария-Терезия и Карл Испанский. Мария-Терезия назначила своей представительницей мадам Жозефину, супругу принца Ксавье, ибо после Туанетты принцесса была знатнейшей дамой королевства. Для всех, кто имел какое-либо отношение к предстоящему событию, были припасены подарки. Императрица заблаговременно отправила своему посланнику Мерси самые разные подарки — кольца, браслеты, часы, табакерки, которые предназначались для мадам Жозефины, для принцессы Роган, гофмейстерины Дитяти Франции, для доктора Лассона и для многих других, и дала самые точные указания, как все это распределить. Но Мария-Терезия была тогда очень расстроена и занята переговорами о мире с Пруссией, и поэтому позднее многие ее распоряжения ей не понравились. Разве мадам Жозефина не оскорбится, если принцесса Роган, стоящая ниже ее по рангу, получит точно такой же браслет с портретом императрицы? Пусть Мерси вручит мадам Жозефине не только браслет, но еще табакерку с портретом императрицы и с указанием, что этот портрет написан знаменитым живописцем Вертмюллером. Так инструктировал посланника второй курьер, прибывший вслед за первым.
   Эти распоряжения не доставили графу Мерси особых хлопот. Но, к сожалению, невыполненным оказалось другое поручение: Мария-Терезия не желала оставаться ни одной лишней минуты в неведении и просила Мерси заготовить сообщение о родах заранее, так, чтобы ему оставалось только проставить дату и пол ребенка. Но тут запротестовал граф Вержен. Не австрийскому посланнику в Париже, а французскому в Вене принадлежала привилегия сообщить радостную весть венскому двору. Вержен потребовал, чтобы курьер Мерси выехал лишь через сорок восемь часов после его курьера, и мосье Ленуару приказано было принять особые меры для проверки всех выезжающих из Парижа, ибо Вержен боялся, что хитрый и ревнивый Мерси его обойдет.
   Тем временем нашли наконец кормилицу, которую искали с такими предосторожностями. Это была крестьянка, по словам многих врачей и духовных лиц, здоровая физически и морально. Ее звали мадам Пуатрин. Мерси доложил императрице, что она производит чрезвычайно благоприятное впечатление, а Туанетта написала матери, что заранее наслаждается колыбельными песенками мадам Пуатрин.
   Авторы пасквилей энергично старались оклеветать еще не родившееся дитя. Листовки, недоуменно вопрошавшие, кто же отец ребенка, наводнили весь Париж: у мосье Ленуара хлопот был полон рот. Самому королю бросили однажды в окно пачку непристойных стихов. Было предпринято расследование, но вскоре его прекратили; следы вели прямо во дворец, в покои принца Ксавье.
   Церковь, город Париж, вся страна принимали живейшее участие в последних неделях беременности Туанетты. Архиепископ Парижский приказал служить молебствия через день. Люди съезжались из самых отдаленных провинций, чтобы принять участие в празднествах в честь рождения наследника, которые должны были состояться в столице и в Версале. Сотни родовитых семейств, обычно проживавших в своих усадьбах, перебрались в Версаль, чтобы не пропустить дня родин, ибо надеялись получить знаки королевской милости. В маленьком городке Версале уже не оставалось свободных помещений, продукты вздорожали. Мосье Лебуатье, владелец почтовой станции на участке Париж — Версаль, увеличил число карет.
   Роды ожидались 16 декабря. Начиная с 14-го, доктор Лассон, принцесса Роган и две другие статс-дамы неотлучно находились при королеве. Теперь те «боковые комнаты», что давали столько поводов к пересудам, были использованы наконец по назначению. В эти ночи они служили спальнями для врача и придворных дам королевы.
   Шестнадцатое декабря прошло, прошло и 17-е. 18-го Туанетта легла спать, не чувствуя приближения схваток.
   Но в эту ночь, в два часа, Туанетта почувствовала боли, и доктор Лассон объявил, что роды начинаются. Принцесса Роган позвонила в колокольчик, висевший в приемной. Пажи и скороходы помчались по всем направлениям, в Париж, в Сен-Клу, чтобы созвать всех принцев королевской крови и членов Королевского совета.
   Все эти люди, равно как первые придворные короля, так и первые придворные дамы королевы, кавалеры ордена Людовика Святого и дамы, имевшие право табурета[123], собрались в игорной комнате Туанетты. Остальные вельможи заполнили апартаменты королевской семьи.
   По большой дороге из Парижа в Версаль в эту холодную ночь шли все новые и новые толпы народа. По старинному обычаю, каждый французский гражданин мог присутствовать при родах королевы. Граждане имели право удостовериться собственными глазами, что им не подсунули какого-нибудь жалкого подкидыша, что младенец, подданными которого им суждено некогда стать, появился на свет божий действительно из королевского чрева.
   Управляющие Версальского дворца готовились к приему этих гостей. Они рассчитывали, что придут тысячи, и пришли действительно тысячи. Лакеи и швейцарские гвардейцы совсем сбились с ног в эту ночь. Цепи и канаты сдерживали напор толпы. В надлежащий момент лейб-врач королевы произнесет традиционные слова: «La reine va accoucher. — Королева вот-вот родит». Не пройдет и минуты, как эти слова обегут коридоры и проникнут во двор. Тогда упадут канаты, и толпа хлынет в спальню Туанетты. В этой спальне, вокруг алькова с королевской кроватью, стояло семнадцать кресел для членов королевской семьи: девять — для дома Бурбонов и восемь для орлеанской ветви. Позади стояло еще пятьдесят стульев для представителей высшей знати и Королевского совета. Остальное пространство — здесь могло поместиться плечом к плечу еще человек двести — двести пятьдесят — предназначалось для мелкого дворянства и для народа. Луи боялся, как бы в давке не сорвали тяжелый полог, не сломали подпорки алькова и не изувечили Туанетту или ребенка. Поэтому он собственноручно укрепил перекладины, столбы и полог.
   В этом голубом с золотом алькове, на своей огромной низкой парадной кровати и полулежала Туанетта. Спиной она опиралась на гору подушек, ноги ее были согнуты в коленях. Возле нее хлопотали доктор Лассон, Габриэль Полиньяк и принцесса Роган.
   Доктор Лассон держался спокойно, уверенный в себе и в своем искусстве. Но за этой ледяной сдержанностью скрывалось волнение. Для него многое зависело от ближайших часов. Если по его или не по его вине с матерью или ребенком что-либо случится, он конченый человек. Если же все обойдется хорошо, его ждет высокая награда. В случае, если ребенок окажется принцессой, врач, как обычно, получит двенадцать тысяч ливров, если дофином — врача ждут два высоких дворянских титула, все вытекающие из них привилегии и вознаграждение в размере пятидесяти тысяч ливров. Лассон знал свою Дезире, это было внушением свыше, что он без колебаний предоставил тогда в ее распоряжение шестьсот тысяч, которые, к счастью, ему не пришлось платить. Но своим поступком он далеко еще не завоевал Дезире, он все еще не мог заставить ее назначить срок свадьбы. Если сегодня ему не повезет, свадьба будет отложена до второго пришествия. Если же эта мокрая от пота белокожая женщина родит под его руководством дофина, он достигнет своей цели еще нынешней зимой.
   — Благоволите, мадам, откинуться еще больше назад, — приказал он, — и тужьтесь, тужьтесь.
   Туанетта тужилась. В комнате было жарко, все щели в окнах были замазаны, чтобы ниоткуда не дуло. Туанетта лежала и потела в душном покое, битком набитом людьми. Кровь волнами приливала к ее лицу. Она очень страдала, но превозмогала боль и не кричала. «Только не терять самообладания», — приказывала она себе. Ее мать тринадцать раз терпела такие же муки, и все рассказывали, как мужественно она себя вела. Ах, если бы мать была здесь. Габриэль — верный друг, и видеть рядом ее озабоченное лицо приятно. А Роган раздражала, лучше бы она ушла. Лассон необходим, он, конечно, ей поможет. Но он так смотрит на нее, что ей страшно.
   Внезапно боли оставили ее, на одну минуту, на две. Какое счастье. Она родит дофина, она снова станет изящной, стройной, как прежде, и снова будет играть на сцене. И у нее будет дофин.
   Но вот боли возобновились. Габриэль, полная сочувствия и бесконечного сострадания, нежно подложила руку ей под спину.
   — Какая ты мужественная, моя дорогая.
   Туанетта увидела водянистые, большие, истеричные глаза Роган и тотчас же отвела взгляд.
   — Тужьтесь, мадам, все идет хорошо, все скоро кончится, — сказал Лассон. Он произнес это очень уверенно, и она постаралась ему поверить. Но это не кончилось. Напротив, боли стали невыносимыми.
   — Господи, господи, — молилась Туанетта, — сделай так, чтобы я не кричала. — И она не кричала. Она так закусила губу, что выступила кровь. «Это corvee[124], — думала она, — для таких болей нет немецкого слова. Это corvee, это мой долг и моя тяжелая обязанность, и я не буду кричать».
   Габриэль держала руку под ее спиной, и доктор Лассон говорил тихо и повелительно:
   — Скоро конец.
   Принц Ксавье и принц Карл сидели в первом ряду. Если родится мальчик, то принц Ксавье потеряет надежду на трон и титул наследника, а надежда была так близка. А для принца Карла исчезнет даже тень надежды. Братья сидели в креслах друг подле друга и смотрели на происходившее, как в театре. Принцу Ксавье доставляло большое удовольствие, что это длится так долго и что Туанетта страдает. Время от времени он бросал злорадные замечания своему брату.
   — По крайней мере, — процедил Ксавье, — отцу ее ребенка не пришлось видеть ее мучений, он лежит в могиле и наслаждается своей орденской лентой.
   Принц Карл подумал, что Le Roi de France et l'Avare придется раскошелиться по поводу этого радостного события; уж он, Карл, позаботится об этом. И мысль эта несколько его утешила. Ему было жаль Туанетту, которая так страдала. Насколько она красивей собственной его жены. Толстяку повезло. Принц позевывал и все время придумывал ядовитые замечания, которые он будет отпускать во время крещения.
   Быстрые и острые глаза Дианы Полиньяк перебегали с роженицы на принца Карла. Диана была нехороша собой. Худая, смуглолицая, остроносая — она была скорее безобразна. Но она была официальной возлюбленной принца Карла, она была самым умным человеком в Сиреневой лиге, и принц Карл не мог обойтись без нее. Он любил слыть острословом и нуждался в ее помощи. После смерти Водрейля эта честолюбивая женщина благодаря своему влиянию на принца Карла стала главной в Сиреневой лиге. Событие, происходившее в этой комнате, было ей только на руку. Власть Туанетты над толстяком возрастет, а с ней и ее собственная.
   Луи и минуты не мог усидеть спокойно. Потный, неряшливо одетый, он суетливо бегал взад-вперед. Бесцельно все снова и снова пробивался он сквозь толпу гостей. При этом он произносил с отсутствующим видом:
   — Извините, сын мой.
   Иногда же он обращался к совершенно незнакомым и спрашивал:
   — Как невыносимо долго это длится, но вы не находите, что она очень мужественна? — и, глуповато смеясь, добавлял: — Что зреет медленно, дает хороший плод.
   Он сбегал даже к себе в кузницу. Он заранее приготовил для шкатулки с драгоценностями дофина секретный замок и решил немедленно отдать его Туанетте. Но когда он шел обратно в ее спальню, ему стало страшно при виде множества лиц, которые с таким любопытством и так безжалостно смотрели на его милую жену. Он побежал в свою библиотеку, единственную, кроме кузницы, комнату, где не было никого, и посидел там в одиночестве с четверть часа. Беззвучно шевеля губами, он молился: «Господи, сделай так, чтобы все было хорошо, а если я согрешил в чем-нибудь, то не карай за это ее». Наконец, овладев собой, он вернулся в огромную спальню. Стража и лакеи с трудом проложили ему дорогу.
   В спальне все сидели по-прежнему, не спуская глаз с Туанетты. Тут было невероятно жарко и душно, а Туанетта лежала, высоко подняв колени, и явно мучилась. Она не кричала и только изредка шевелила губами. И вдруг, полный страха и сострадания, он услышал, что она говорит по-немецки.
   — О, боже мой, — твердила она, — о, боже мой!..
   Тысячи людей, наполнявшие холодные коридоры, лестницы, вестибюли и дворы, не выказывали нетерпения. Долгое ожидание превратилось в народный праздник. Разносчики торговали горячими блюдами, которые так и рвали у них из рук. Они знали все входы и выходы во дворце и за небольшие чаевые подробно разъясняли, как самым коротким путем проникнуть в спальню Туанетты, когда перережут канаты у входа. Некоторые украдкой предлагали злые памфлеты. Памфлеты стоили недешево, но покупатели находились. Читая их, ожидающие коротали время. Но все были настроены хорошо, никто не бранился, все смеялись.
   Забрезжил поздний декабрьский рассвет. Во дворах и коридорах стало светлее, но в спальне Туанетты, где окна были занавешены, продолжалась ночь. Горели свечи. Их уже два раза меняли, и воздух становился все более душным и спертым. Наступило утро, ожидавшим в спальне подали кофе, шоколад и пирожные. Прошло еще некоторое время. Им принесли суп. Наступил полдень. Двенадцать часов тридцать минут, двенадцать часов сорок минут…
   Лассон повернулся к ожидающим и произнес хрипло, но сдержанно: «La reine va accoucher».
   Его слова подхватили в приемной, потом в коридорах, во дворе. Раздались дикие крики, началась давка, и все побежали. Ни лакеи, ни стража ничего уже поделать не могли. Бежавшие, опережая друг друга, прорвались мимо тех, кто стоял в приемной, и в мгновение ока, как и предсказывал Луи, толпа заполнила спальню. Сидевшие на почетных местах поднялись. Не отрываясь, смотрели они на женщину, которая корчилась в страшных муках. Какой у нее был надменный вид даже сейчас, у этой женщины с гордой линией носа и габсбургской нижней губой. Находившиеся далеко позади влезли на стулья. Один из стульев упал вместе со стоявшим на нем человеком. Два трубочиста, знавшие здесь все ходы и выходы, взобрались по каминной трубе наверх. «Ух-ух, — кричали они, ликуя, — у нас самые лучшие места, мы все видим».