Он снова взмыл на высокой волне счастья. Фирма «Горталес» получит возмещение за «Орфрей» и сможет продержаться до тех пор, когда поступят платежи из Америки. В конце концов они поступят. Двор и Париж баловали Пьера, как никогда.
   Недоставало только одного: «Фигаро» по-прежнему не разрешали ставить, и Пьера это уязвляло. Запрет необходимо снять. Если теперь, поддерживаемый всем Парижем, он потребует постановки комедии, Луи не сможет противиться этому требованию. Пьер отменит запрет французского короля точно так же, как он свергнул тиранию английского короля, и славу политика и воина Бомарше увенчает слава поэта.
 
 
   Весть о победе у Ла-Гренады Водрейль воспринял со смешанным чувством. Он был в достаточной мере патриотом, чтобы радоваться победе. Но он так давно, с таким лихорадочным нетерпением ждал отъезда в Бретань, в армию, которая была стянута там для вторжения в Англию и командование которой было поручено ему. И вот теперь победа в Вест-Индии укрепляла позицию тех руководителей армии и флота, которые были против вторжения и предлагали послать экспедиционный корпус в Америку. Ясно одно: он снова надолго застрянет в Версале и будет с превеликими муками добиваться у Луи разрешения вторгнуться в Англию.
   Вот какие мысли владели Водрейлем, когда Пьер и Дезире заговорили о «Фигаро». Дезире попросила Водрейля пригласить своего протеже к обеду, и он с удовольствием воспользовался случаем, чтобы за веселой беседой с этим забавным писателем прогнать хоть на несколько часов томительное ожидание. Когда Дезире полушутя-полуогорченно заговорила о том, что маркиз покинет Версаль, так и не добившись постановки «Фигаро», Водрейль не воспринял ее слова как назойливое напоминание о его обещании. Напротив, намек пришелся весьма кстати. Он не был мещанином и, следовательно, не был человеком слова. Но он публично заявил, что добьется постановки «Фигаро» именно потому, что Луи ее запретил. Постановка пьесы стала для него личным делом, и так как он все равно вынужден еще долго сидеть в Версале, то, пожалуй, самое лучшее, что он сможет сделать, — это добиться от короля постановки «Фигаро», его «Фигаро». Тем самым он обеспечит себе блистательное расставание с двором перед началом своей блестящей карьеры в Бретани.
   — Не беспокойтесь, Дезире, — сказал он, — и вы, Пьер, тоже. Нападение на Англию не заставило меня забыть о «Фигаро».
   Водрейль отправился к Туанетте. Он совершенно к ней охладел. Признаки ее беременности, тяжелая походка, отекшее, заплывшее лицо внушали ему попросту отвращение. Он радовался, что избавился от нее. Ему не хотелось иметь ничего общего с женщиной, которая, словно простая лавочница, была вне себя от счастья, потому что у нее будет ребенок, ребенок от этого толстяка. Водрейль просто не понимал, как мог он пылать к ней страстью.
   Но он постарался скрыть свое отвращение. Со сдержанным волнением заговорил он о том, как трудно ему с ней расстаться, и, незаметно меняя тему, высказал сожаление, что ему не удалось выполнить свою задачу даже в качестве интенданта ее зрелищ и развлечений. Ему хотелось, чтобы она вошла в историю как покровительница французского театра. Но он не смог осуществить свое намерение до конца. Он желал, чтобы постановка «Фигаро» состоялась под ее покровительством. Это не вышло. Он только скомпрометировал себя, желая служить Туанетте, ибо гордо и уверенно заявил, что комедия будет поставлена.
   Она нерешительно ответила, что ему, конечно, известно, какие нелепые препятствия мешают постановке. Он постарался изобразить на своем лице выражение страсти. И все-таки хорошо, заметил он, если бы их многолетнюю близость увенчало общее дело. Он не склонен к сентиментальности, но кто знает, вернется ли он.
   — Не говорите глупостей, Франсуа, — взволнованно сказала Туанетта, и губы ее задрожали.
   Он засмеялся и легкомысленным тоном проговорил:
   — Без «Фигаро» мне не будет счастья. Я полагаю, нам стоит попробовать еще раз. Лучшего повода для нашей новой атаки, чем победа «Орфрея», и желать нельзя. Весь Париж бурно требует отмены дурацкого запрета. Явитесь парламентером от парижан, и толстяк вряд ли будет настаивать на своем.
   Туанетта слушала его внимательно. Она не отвечала, но он знал, что слова его запали ей в душу, и, прекратив разговор о «Фигаро», он опять погрузился в печаль и нежность.
   В тот же день Туанетта пошла к Луи.
   Луи прочел сообщение о победе у Ла-Гренады с бурбоновской гордостью. Прежде всего его радовало, что эта победа ослабила аргументы всех, кто настаивал на вторжении в Англию. Его министры и генералы непременно захотят ускорить посылку экспедиции в Америку, а так как решиться можно лишь на одну из этих больших операций, то вторжение отложится на неопределенное время. И хотя мысль о том, что его французам придется сражаться в Америке, была ему неприятна, мысль о вторжении в Англию была в десять раз ненавистней. Настоящие войны могут вестись только в Европе, и пока он в силах оберегать Европу от серьезных военных столкновений, настоящей войны не будет. Поэтому сообщение о Ла-Гренаде он принял с гордостью и душевным удовлетворением.
   И все-таки к этой радости примешивалась горечь. Он досадовал, что судно, которое обманом получил у него этот проклятый мосье Карон, так победоносно отличилось во время битвы. С неудовольствием прочел он в полицейском донесении, что романс из «Фигаро» превратился в своего рода национальный гимн, что песню мосье де Бомарше распевают, выступая в поход, солдаты и что, по слухам, матросы «Орфрея» умирали с этой песней на устах.
   Но эти маленькие огорчения лишь слегка портили ему удовольствие, и когда к нему явилась Туанетта, она застала его спокойным и веселым. Широко улыбаясь, он оглядывал ее пополневший стан. С радостью констатировав, что ее беременность уже очень заметна, он неловко погладил ее. Она сказала, что чувствует себя как нельзя лучше. Правда, ее немного печалит, что в ближайшее время их должен покинуть один из любимых ее друзей, интендант ее театра Водрейль. Луи сухо ответил, что, если ему не изменяет память, она сама настойчиво просила назначить Водрейля на пост командующего. Туанетта ответила, что, когда дело идет об интересах Франции, она, разумеется, поступится и лучшими друзьями. Кстати, она обещала Водрейлю исполнить его последнюю просьбу и лелеет надежду, что Луи не помешает ей выполнить свое обещание. Маркиз выразил желание завершить свою деятельность в театре постановкой «Фигаро».
   Луи помрачнел и ничего не ответил. «Они снова начинают терзать и мучить меня, — подумал он, — совсем как перед заключением пакта. Тогда я напрасно сражался против Франклина, теперь точно так же напрасно борюсь против Карона. Я сказал „никогда“, и очень радовался своему „никогда“, и гордился им. Но, по-видимому, в глубине души я тогда уже знал, что пьеса все-таки будет поставлена. Они все слепы и сами роют себе могилу, и я не могу им помешать».
   — Водрейль, — продолжала тем временем Туанетта, — не одинок в своем желании. Флот мосье де Бомарше одержал такую блистательную победу, и весь Париж желает посмотреть его пьесу.
   Луи сердито засопел.
   — Вот то-то и оно, — сказал он. — Если б дело шло о спектакле в Версале, меня бы это мало беспокоило. Моих придворных уже ничем не испортишь. Но парижане не должны смотреть эту неприличную пьесу. Я недаром сказал «никогда».
   Луи старался говорить внушительно.
   Туанетта надулась.
   — Вы, наверно, слышали, — проговорила она, — что у беременных женщин бывают прихоти. И им может повредить, если их прихоти не исполняются. Доктор Лассон подтвердит вам это. Нехорошо, Луи, что вы хотите повредить дофину только потому, что я вбила себе в голову доставить эту последнюю радость своему Водрейлю.
   Луи помолчал, потом сказал с бессильной злостью:
   — А где же он хочет играть, ваш господин интендант? Снова у меня в Меню-Плезир? Или, может быть, в Трианоне? — Он посмотрел на нее с вызовом.
   — Нет, нет, — поспешила она заверить его. — Частным образом, в самом интимном кругу. Я полагаю, что в Женвилье.
   Луи сидел, задумчиво наморщив лоб.
   — Но послушайте, Туанетта, — сказал он, — это же никуда не годится, это покажется просто неприличным, если королева Франции будет присутствовать на представлении комедии, после того как я столько раз говорил «никогда».
   — Если вы этого не хотите, я не пойду, — сказала Туанетта. — Значит, Водрейль может ее поставить? — спросила она без всякого перехода.
   — Ну, хорошо, ну, ладно, — сказал Луи. Но тут же добавил: — При условии, что будут вычеркнуты все неприличные места. И при условии, что ее сыграют один-единственный раз, и только в Женвилье, и только для ближайших друзей маркиза Водрейля. И при условии, что вас, мадам, на спектакле не будет. И при условии, что я никогда больше не услышу об этом «Фигаро».
   — Согласна, — сказала Туанетта. И, сияя, добавила сладким голосом: — Я знала, мой дорогой Луи, что вы исполните желание матери вашего сына.
   В день спектакля стояла сильная жара. В маленьком театре Женвилье, где когда-то в присутствии Франклина и Туанетты Дезире играла роль сына Телля, было нестерпимо душно. Зал был битком набит, зрители стояли во всех проходах и коридорах.
   До сих пор Пьер молча мирился с тем, что аристократы приглашали его одного, без его близких. На этот раз он потребовал, чтобы Тереза и его друг Гюден были приглашены на премьеру. Они сидели в одной из маленьких лож, у всех на виду. Большое, живое лицо Терезы, с выразительным ртом и смелым изгибом высоких бровей, ее смуглые плечи и грудь, тускло блестевшие в вырезе скромного синего платья, привлекали всеобщее внимание. Тереза сидела в спокойном ожидании. В этом кругу все знали друг друга, но Терезу знали немногие.
   — Это мадам Бомарше, — слышалось в зале, и некоторые с удивлением вспоминали, что Фигаро женат.
   Дезире, в костюме пажа, разглядывала сквозь щелку в занавесе собравшуюся публику. Она добилась своего, вопреки Шарло, вопреки Людовику, и второй раз у нее не вырвут в последнюю минуту ее Керубино, плод всех ее унижений и интриг.
   Она заметила в ложе Терезу. Позади нее, склонившись, стоял Пьер и смотрел вниз, на Дезире. Было удивительно и немножко смешно, что ее Пьеро, такой циник при всем своем идеализме, в глубине души любил только Терезу. Он принадлежал Терезе, как большая верная собака. Она, Дезире, раскрыла его талант, она помогла ему воплотить в образе Керубино бурное чувство, но чувство это было обращено не к ней, а к женщине в ложе.
   Раздался стук палки. Занавес раздвинулся. Превиль-Фигаро стоял на сцене, мерил пол и говорил: «Девятнадцать на двадцать шесть».
   Пьер слушал и смотрел, сидя в ложе, — он был как во сне и в то же время сознание его было предельно ясно. «Фигаро» играют. Да, да, «Безумный день, или Женитьбу Фигаро» играют. Французская знать уже собиралась однажды, чтобы поглядеть его смелую пьесу. Тогда вмешался разгневанный король. Но теперь победил он, Пьер. Гнев Людовика Бурбона оказался бессильным. Они все пришли второй раз, все эти принцы, герцоги, графы и маркизы. Вот Сюзанна подает свою первую озорную реплику, все смеются — долго, весело… Да, это так: «Фигаро» играют. Пьер бросал им свои суждения прямо в лицо, совсем как ему мечталось когда-то, а они слушали и сносили. Никому другому не позволили бы они этого. А его они осаждали, просили, умоляли. Они не могли не признать, что никто другой не сделал бы это так легко и изящно, так по-французски, что никто другой во Франции не говорил теперь со сцены так остроумно, как он. Вот он сидит в ложе со своей красивой, любимой женой, а на сцене играет и разговаривает его сверкающая умом и вызывающая всеобщее восхищение подруга, и самые знатные мужчины и дамы Франции внимают его словам.
   Эти знатные мужчины и дамы пришли сюда только посмеяться и выказать свое недовольство королю, который хотел лишить их забавы, но теперь они забыли свое намерение и откровенно восхищались прелестью и содержанием пьесы. Они обладали умом, вкусом и знали театр. Их радовало остроумие несносного Фигаро-Превиля, благородное изящество обидчивого Альмавивы-Моле, их удивляла и трогала Дезире Менар. Они никак не думали, что она может быть такой естественной, живой и веселой в роли этого милого, влюбленного юнца. Даже романс, который каждый из них слышал сотни раз, прозвучал со сцены как почто новое, свежее, — казалось, они впервые услышали его из уст Менар.
   В партере, где можно было только стоять, стоял, стиснутый толпой, доктор Лассон, и хотя он чувствовал себя совсем молодым, человеку его возраста вредно было подвергать себя такому физическому и духовному напряжению. Лассон смотрел на Дезире, смотрел и ощущал, как все мужчины в зале жаждут ее любви, а почти все женщины — любви мальчика Керубино, и тяжело дышал. Он говорил себе: «Я сделаю глупость, но я женюсь на ней. Она любит только этого ветреника Карона и предпочитает мне даже этого тщеславного петуха Водрейля. Она будет унижать меня, изменять мне направо и налево, она растранжирит все мое состояние. Я совершу невероятную глупость, женившись на ней, но это последняя глупость, которую я еще могу совершить, и глупость стоящая».
   Водрейль тоже чувствовал силу очарования, исходившего от Дезире. Она принадлежала ему. Все принадлежало ему. Какой счастливый вечер. Он подобен мосту, перекинутому из блистательного прошлого в еще более блистательное будущее. Теперь, покидая Версаль, Водрейль взирал на него дружелюбно. Этот вечер олицетворял для него все, что было красивого и живого в Версале. Руками своего протеже создал он эту пьесу, отвоевал у толстяка свой спектакль. Он принес в дар французскому народу эту комедию, подобно тому как Людовик Четырнадцатый подарил французам комедии Мольера. Человек, который придумал и сочинил эти блестящие реплики, женщина, которая так увлекла всех своей игрой, королева, повелевавшая всеми, — все они принадлежали ему, и что самое замечательное — ему все это нисколько не дорого. Он бросает все и уходит прочь.
   В одной из лож сидел Морепа. Он чувствовал себя прогрессивным политиком. Ведь это он добился постановки комедии Бомарше, своего придворного шута, во всяком случае, это он допустил ее, и он наслаждался сейчас остроумной дерзостью пьесы. Но один раз, когда он услышал фразу: «Что такое ремесло царедворца? Получать, брать и требовать», — его вдруг поразила мысль, что все они, собравшиеся и веселящиеся в этом театре, изо всех сил помогают рубить сук, на котором сидят. На мгновение у него засосало под ложечкой. Но он тут же сказал себе, что на его веку сук еще не рухнет[115], и продолжал наслаждаться прекрасной игрой.
   Других, всю эту высшую знать Франции, казалось, не тревожили мысли, мелькнувшие у Морепа. Они смеялись и веселились, когда им показывали их истинное лицо, их жеманство, их прекрасные манеры, наглую пустоту их голов и сердец. Самое большое впечатление производили непроизнесенные реплики, которые Пьер велел заменить выразительными жестами и длинными многозначительными паузами. Многие из публики помнили эти вычеркнутые фразы. Они хлопали и кричали: «Повторить, повторить», — и десять, двадцать, сто голосов произносили вычеркнутые слова. Воодушевление нарастало. Знатные господа и дамы ликовали. Они устроили шумную овацию, благодарили Фигаро, который сказал им прямо в лицо, чего они стоят.
   Несколько избранных писателей и философов были тоже приглашены на спектакль. В антрактах они формулировали оценки, которые на следующий день повторял весь Париж. «Это воистину энциклопедическая комедия», — утверждал Шамфор. Особенно восторженным был отзыв барона Гримма. Этот грозный критик зло посмеялся над первыми пьесами Бомарше. Но теперь, увидев, как искренне восхищается эта влиятельная публика, он решил, что полезнее признать свое заблуждение, и в изящных выражениях он покаялся в своей неправоте. Пьеса эта, заявил Гримм, представляет собой смелую и остроумную картину нравов и мнений господствующего класса и написана человеком, который, как никто иной, владеет кистью и красками. В произведении этом показана не только борьба против права первой брачной ночи; оно зеркало целой эпохи и, значит, безусловно, является созданием гения.
   Боялись, что вторая часть очень длинной комедии утомит капризную публику. Но, несмотря на жару, гости нисколько не устали и слушали столь же внимательно, как и вначале. С интересом следили они за развитием сложной интриги, понимая и наслаждаясь каждым скрытым намеком.
   Но вот начался последний акт с большим монологом. Монолог этот вызывал на репетициях много сомнений и споров. Никогда еще на французской сцене не произносили монолога столь длинного. Следовало ли преподносить слушателям, утомленным почти четырьмя часами острословия и бурного драматического действия, еще такой монолог? Сейчас будет видно, сейчас решится, примет ли публика длинные рассуждения или этот смелый эксперимент погубит всю комедию.
   Фигаро ходил взад и вперед под испанскими каштанами. Он то садился на скамейку на авансцене и говорил, обращаясь к залу, то вскакивал и бегал по сцене, темпераментно жестикулируя, то снова садился и рассуждал. И говорил, говорил, говорил без конца. Но удивительно, зрители не утрачивали интереса, даже не кашляли, не ерзали, а внимательно следили за неожиданными поворотами самого длинного монолога, который когда-либо произносился с французской сцены.
   Дезире стояла за кулисой. На ней был костюм офицера. Она знала, как обворожительна она в нем, но сейчас забыла об этом. Дезире ждала тех замечательных слов, которыми кончится монолог и в которых Фигаро-Пьер расскажет о своей жизни точнее, чем все его завистники и почитатели. Вот, вот они, эти слова.
   «Вот я иду своей дорогой, — говорил Фигаро-Превиль. Он позволил себе говорить очень тихо, и все-таки после четырех часов жары и напряжения зрители слушали его, затаив дыхание. — Я вынужден был идти дорогой, на которую я вступил, сам того не зная, и с которой сойду, сам того не желая, и я усыпал ее цветами настолько, насколько мне это позволяла моя веселость. Я говорю: моя веселость, а между тем в точности мне неизвестно, больше ли она моя, чем все остальное, и что такое, наконец, „я“, которому уделяется мною так много внимания: смесь не поддающихся определению частиц, жалкое, придурковатое создание, шаловливый зверек, молодой человек, жаждущий удовольствий, сегодня господин, завтра слуга — в зависимости от прихоти судьбы, тщеславный из самолюбия, трудолюбивый по необходимости, но и ленивый до самозабвения! В минуту опасности — оратор, когда хочется отдохнуть — поэт, при случае — музыкант, порой — безумно влюбленный. Я все видел, всем занимался, все испытал».
   А потом спектакль окончился. В дерзкие строфы заключительного водевиля, в балетный финал, все нарастая, врывались волны оваций, и в них тонули музыка и стихи. Актеры раскланивались. Им хлопали и хлопали, повернувшись к ложе автора. Он тоже раскланивался снова и снова, но не так, как другие авторы, с наигранным безразличием. Он сиял от радости и не скрывал ее.
   Дезире гордилась собой. Это она своими интригами и игрой доставила Пьеру победу. Но с иронической и горькой улыбкой смотрела она, как, окруженный всеобщим ликованием, аплодируя ей и другим актерам, он подчеркнуто нежно склонялся к своей Терезе.
   Позже, войдя в уборную Дезире, Водрейль сказал Пьеру: «Итак, мой милый, мы добились своего, завтра я еду в Бретань и буду бить англичан».
   Четыреста с лишним американцев, которых в Лондоне держали в позорном плену, писали настойчивые жалобы Франклину. Делегаты решили оказать им помощь и послать деньги. Эту далеко не безопасную миссию следовало доверить надежному и ловкому человеку. Франклин предложил двух кандидатов. Лично он с ними дела не имел, но их рекомендовали достойные люди, и их внешность располагала к доверию. Артур Ли, напротив, рекомендовал человека, которого знал много лет, некоего мистера Диггса, коммерсанта из Мэриленда. С обычным мрачным пылом Ли заявил, что ручается за честность и находчивость этого человека. Доктор нашел мистера Диггса не слишком приятным. Говорил он многословно, елейным голосом, а глаза у него так и бегали.
   Когда на совещании трех эмиссаров Артур Ли начал настаивать на кандидатуре мистера Диггса, у Франклина на лице появилось протестующее выражение.
   — Что вы имеете против мистера Диггса? — спросил мистер Адамс.
   — Он мне не нравится, — просто ответил Франклин.
   — Я ручаюсь за этого человека, — повторил Артур Ли.
   Мистер Адамс был справедлив. Поскольку Артур Ли ручался за этого человека, а единственным доводом доктора Франклина было неприятное выражение лица кандидата, мистер Адамс подал свой голос за мистера Диггса, и того послали в Лондон.
   Франклин давно знал, что мистер Адамс его недолюбливает. Но он знал, что Адамс стремится быть справедливым и объективным. Тем неприятней был поражен доктор, когда убедился, что ядовитая атмосфера ожидания отравила и Джона Адамса.
   Окольными путями, через своего секретаря де ла Мотта, Франклин узнал, что мистер Адамс отзывался о нем чрезвычайно враждебно в присутствии мосье Марбуа, а мосье Марбуа был одним из секретарей Вержена. Мистер Адамс желчно смеялся над парижанами, которые чтут в докторе Франклине великого законодателя Америки. Вся Европа считает, будто это Франклин с его электричеством сделал американскую революцию. Чепуха. Даже куцая конституция родного штата Франклина, Пенсильвании, не его заслуга. Затем речь зашла о незаконных детях Франклина, и мистер Адамс заявил, что чрезвычайная одаренность Франклина как писателя, острослова и ученого не является оправданием его пороков.
   Хотя Франклин хорошо знал человеческие слабости, этого от Джона Адамса он все-таки никак не ожидал. Его огорчало и злило, что делегат Конгресса, почтенный человек, так очернил своего коллегу перед высокопоставленным французским чиновником.
   Франклин мечтал избавиться от своих коллег. Правда, он предостерегал самого себя от тщетных надежд, но разве там, за океаном, за него не вступился французский посол? В глубине души Франклин надеялся, что его назначат единственным полномочным представителем во Франции.
   Но на его надежды легла тень его сына.
   Вильям и в самом деле вел себя в последние месяцы спокойно, его обменяли и доставили на английскую территорию. Сейчас он находился в Нью-Йорке, где возглавлял общество «Лояльных американцев», давал советы английским чиновникам и офицерам и произносил громкие речи о том, что большая часть жителей колоний не испорчена и хранит нерушимую верность его британскому величеству. Все это само по себе было столь же безвредно, сколь и никчемно. К сожалению, однако, английские газеты, как того и ожидал Франклин, прославляли в вызывающих статьях болтовню Вильяма и противопоставляли верность сына коварству мятежника-отца. Разумеется, эти английские статьи были очень на руку его врагам в Филадельфии, разумеется, многие видят в нем сейчас не человека, способствовавшего заключению союза с Францией, а только отца изменника-губернатора. Они располагают против него новыми аргументами, а у Конгресса есть новые причины оттягивать свое решение.
   Юный Вильям и де ла Мотт ожесточенно ругали тактику затягивания и преступную медлительность Конгресса. Но Франклин в ответ только иронически улыбался. Он глубоко затаил недовольство и нетерпение.
   Франклин лежал в ванне, а молодые люди сидели на деревянной крышке и злились, оттого что вчерашнее судно снова не доставило никаких вестей от Конгресса. Но старик велел им подлить горячей воды и стал рассказывать историю о кролике и черепахе.
   Однажды кролик сломал себе лапу. «Сделай одолжение, — попросил он свою приятельницу черепаху, — сбегай к врачу да возьми у него целебной травки». Черепаха кивнула головой. Кролику было больно, он лежал и ждал. Долго ждал кролик. Наконец на другой день вечером черепаха возвратилась. «Неужели ты все еще не была у врача?» — жалобно сказал кролик. «Если ты меня так встречаешь, — ответила черепаха, — я и вообще к нему не пойду».
   Среди всех этих треволнений и ожиданий Франклину неожиданно выпала большая радость. Маленький Вениамин Бейч возвратился из Женевы. Директор женевского пансиона не солгал — мальчик действительно вырос на славу. Доктор с наслаждением слушал, как красиво и бегло болтает мальчик по-французски, он замечал все, суждения его были умны, скромны и отнюдь не поспешны. Вениамин выказал живой интерес к книгопечатанию и быстро схватывал все, что ему показывал дед. Мадам Гельвеций сразу полюбила его и громогласно обращала внимание окружающих на сходство между дедушкой и внуком.
   Маленький Вениамин напоминал Франклину его любимого сына Фрэнсиса, который умер в возрасте четырех лет. С тех пор прошло уже сорок два года. Доктор часто шутил по поводу того, как слепы родители по отношению к своим детям. Но его маленький Фрэнки был и в самом деле необыкновенно красивым и умным ребенком. Так приятно было смотреть на него, на его золотистые локоны и большие глаза. Такие дети и впрямь встречались не часто.
   Франклин очень редко видел сны. Собственно говоря, у него всегда повторялись два сновидения. Ему снилось, что он твердо решил не потеть и боялся, как бы окружающие не заметили его страха; он был в своем синем тяжелом бархатном кафтане и сидел у огня и не мог отодвинуться, и только изо всех сил старался не потеть, но пот все-таки выступал, и он потел все сильнее и сильнее, а ему никак не следовало потеть. Другой сон был такой. Он поднимает маленького Фрэнки высоко над головой, сынишка в восторге, визжит и смеется. Он невероятно легкий, и Франклин радуется, что он такой легкий. Но Фрэнки становится все легче и вдруг исчезает, а Франклин стоит в растерянности, смотрит и ничего не понимает.