Страница:
И все-таки беда разразилась.
Когда Луи получил первое туманное сообщение о том, что между английскими и французскими кораблями произошло столкновение, он долго сидел в немом оцепенении. «Война, — думал он. — Значит, ничего не помогло. Мы воюем. Я воюю». Потом пришли более точные сообщения, и он воспрянул духом. Он не виновен, его солдаты не виновны. Англичане произвели первый выстрел, нагло напали на его славный корабль, на «Бель-Пуль». Его капитан держался великолепно — миролюбиво и в то же время отважно. «Бель-Пуль» сумел отразить превосходящие силы противника и с честью достигнуть гавани Бреста. В этом первом сражении господь благословил пушки Луи. Дух Бурбонов витал над ним. «Я воюю с Англией, — думал Луи. — Я одержал первую победу».
Ближайшие недели были тоже благоприятны. Мощь кораблей и армии Луи вызвали страх в Англии. Жители Девоншира и Корнуэлла бежали с побережья в глубь страны. Кузену Георгу пришлось взвалить на себя еще большие долги, чем ему, Луи, и английский государственный доход падал еще быстрей, чем французский.
Бог был с христианнейшим королем. Бог, которому открыты сердца, знал, что он, Луи, делал все возможное, чтобы преградить путь потоку мятежных, безбожных мыслей.
Но мир не знал этого. С глухой яростью Луи убеждался в том, что его прославляют как покровителя бунтовщиков. Он нашел на своем столе гравюру с надписью: «Король Франции признает свободу Соединенных Штатов». На этой примитивной картинке он, Луи, был изображен молодым героем в доспехах, попирающим разорванные цепи. Несколько неуклюжих людей в крестьянской одежде простирали к нему руки, а он подавал им свиток, на котором было написано: «Свобода». Статная женщина в фригийском колпаке приближалась к нему, чтобы увенчать его цветами. Еще было изображено несколько кораблей с вымпелами, пальма и множество солдат, которые поспешно и в отчаянии бежали, — по-видимому, англичане.
Покатый лоб Луи прорезали морщины, его толстые щеки задрожали. Он не желал, чтобы его венчала цветами женщина в колпаке, он не хотел слыть покровителем сброда, он не хотел, чтобы мир объявлял его виновным в этой глупой, самоубийственной войне. Он приказал Вержену реабилитировать его и доказать, что Франция в своей американской политике никогда не преследовала иной цели, кроме защиты свободы мореплавания.
Вержен и его помощники составили манифест. Вержен прочел ему черновик, и Луи был разочарован. Все звучало не так, все было неубедительно. Он сел за стол и усеял широкие поля длинного листа подробными, сердитыми замечаниями. «Нет никакого смысла, — писал он, — разъяснять, что Франция не принимала участия в смутах, происходивших в английских колониях. Лучше вообще не затрагивать этот щекотливый вопрос. Мы, несомненно, виновны в независимости Соединенных Штатов, без нашего признания Америка не стала бы свободной страной». Он писал: «Мосье де Вержен любит слова „гнусный, вероломный, лицемерный“. Употребление такого рода лексики несовместимо с французской вежливостью». Он писал: «Упоминание об убийстве Карла Первого и Марии Стюарт может только подстрекнуть наших недовольных, наших протестантов, наших сепаратистов в Бретани. И вычеркните слово „Кромвель“. Англичане вправе поныне упрекать нас в том, что мы признали правительство этого отвратительного человека». Луи перечитал свои замечания и увидел, что он многое выбросил, но ничего не добавил. Ему же хотелось как можно убедительней доказать всему миру неправоту Англии, и, поразмыслив, он написал: «Когда я вижу, что мои подданные в Индии и даже в Европе подвергаются преследованиям со стороны англичан, которые прибегают к физическому насилию и избивают их плетьми, я считаю своим долгом покарать Англию. Вот какие аргументы следует приводить, мой дорогой Вержен, вот какие аргументы производят впечатление на людей. Когда однажды испанцы отрезали уши английскому рыбаку, вся Европа пришла в ярость».
Несмотря на смягчения, сделанные по требованию Луи, манифест произвел на всех большое впечатление. Все легко и охотно поверили ему.
Но Англия не осталась в долгу. Эдуард Гиббон, великий историк, встал на защиту своего короля.
Луи глубоко уважал Гиббона. Он сам перевел на французский язык отрывки из его грандиозного труда. Не спеша, основательно изучал он этот «ответ», эту «оправдательную записку» и все больше падал духом. Все, в чем упрекал его знаменитый муж, все было правдой, все било не в бровь, а в глаз и свидетельствовало о шаткости его собственных аргументов. В ясных и длинных периодах, словно бы вышедших из-под пера античного автора, историк Эдуард Гиббон доказывал, Что версальский двор нарушил все свои торжественные заверения и обязательства, что он ведет вероломную, предательскую политику, которая не терпит дневного света, что Версаль, попирая права народов, нарушил мир. Эдуард Гиббон приводил доказательства: он перечислял тайные поставки оружия, сделанные Версалем при молчаливом его попустительстве. Летописец составил длинный их перечень. Луи казалось, что он слышит грозные обвинения, на которые нечем возразить. Гиббон говорил, словно пророк Самуил с Саулом или пророк Натан с Давидом. Везет же кузену в Англии. Он не только защищает правое дело, у него есть великий муж, который борется за это дело. А кого он, Луи, может выставить в качестве защитника? Старого, хитрого чиновника, мастера интриг и словесных изворотов?
Манифест Эдуарда Гиббона, написанный на великолепном французском языке, не был запрещен в Париже. Его читали все.
Прочел его и Пьер. Он, сьер де Бомарше, был особо упомянут в памятной записке, речь шла о его фирме «Горталес и Компания», о его флоте, о его богатейших складах. Пьер гордо и удовлетворенно улыбался. Пусть читает весь мир: величайший историк эпохи в классически построенных периодах подтвердил, что сьер де Бомарше поставил мятежникам оружие, которое только и позволило им оказать сопротивление своему королю. Теперь заслуги Пьера перед Америкой навеки запечатлены на скрижалях истории.
Пьер забросил все другие дела. Памятная записка мосье Гиббона возложила на него приятную обязанность защищать дело Америки не только оружием, но и пером. Он обязан был это сделать — ради Вольтера, во имя себя, ради Нового Света и свободы.
Он писал, и сердце его писало с ним вместе. Англичане осмелились говорить о вероломстве. Историк осмелился утверждать, будто Франция способствовала отпадению колоний. Словно не наглость и глупость английских министров принудила Америку отказаться от английской короны. Всячески восхищаясь великим писателем Гиббоном, Пьер разоблачал лицемерие, скрывавшееся за высокопарными фразами его манифеста. С вдохновением прирожденного драматурга, с красноречием прирожденного адвоката, с темпераментом прирожденного фрондера Пьер описал историю отношений Англии и Америки так остро, так ясно и умно, как никто и никогда еще их не описывал. Он назвал свою брошюру «Замечания к оправдательной записке лондонского двора, написанные Пьером-Огюстеном де Бомарше, судовладельцем и французским гражданином».
Памфлет имел бурный успех. На Пьера хлынул поток восторженных писем со всех концов страны и из-за границы. Если раньше Гюден сравнивал его с Платоном и Аристофаном, то теперь он сравнил его с Тацитом.
Луи внимательно прочел памфлет, удовлетворенно кивая жирной головой. Писать этот малый умеет, этого у него не отнимешь. Луи невольно улыбался, восхищаясь наглым изяществом, с которым сьер Карон брал на себя всю ответственность за поставки оружия. С лукавым, невинным видом Карон заявлял, что как французский гражданин и честный коммерсант он считает своим почетным долгом способствовать делу свободы и отомстить британским пиратам за ущерб, нанесенный ими французской торговле.
Но тут Луи сообразил, что это утверждение сьера Карона — сознательная и хитрая ложь. Разве не сам он, Луи, вынужден был предоставить этому свободолюбивому гражданину субсидию в два миллиона ливров для его почетной деятельности? Мало-помалу монументальные периоды Эдуарда Гиббона вытеснили из сознания Луи блестящие адвокатские речи сьера Карона. Глухая ярость поднялась в нем против этого негодяя Бомарше, который втравил его в эту авантюру. Американское восстание потерпело бы поражение в самом начале, не вмешайся этот пройдоха, не поддержи он мятежников.
Луи был очень доволен, когда и другие напали на Пьера и уличили его во лжи. Пьер писал свое произведение наспех, в нем оказались фактические ошибки. Так, перечисляя позорные условия последнего мира, Пьер написал, что Англия сохранила за собой право ограничивать число французских военных кораблей. Это было неверно, и мосье де Шуазель, который в шестьдесят третьем году был премьер-министром и нес ответственность за этот мир, вознегодовал. Он запретил эту клевету, он потребовал, чтобы «Замечания» Пьера были запрещены. Вержен пытался спасти интересный и полезный памфлет. Но Луи в гневе велел ему замолчать. Как отделана и продумана была каждая фраза в манифесте Гиббона, — а этот Карон лгал неуклюже и легкомысленно. Шуазель прав, Карон — прирожденный авантюрист. Он не мог написать и слова правды. Под его пером все становилось ложью и самое правое дело — неправым.
«Замечания судовладельца и гражданина Бомарше» были запрещены.
Пьер привык к несправедливостям, он относился к ним с юмором. Но теперь он сделал дело, патриотическое значение которого оценила вся страна. Он так ясно и сильно выразил сокровенные убеждения французского народа, как это редко кому удавалось, а ему попросту заткнули рот. Франция находилась в состоянии войны с Англией, французы умирали под английскими пулями, и вот, когда прозвучали слова, вырвавшиеся из сердца народа, слова эти не могли быть напечатаны, потому что какой-то старой, выжившей из ума бабе, какой-то мумии в должности министра не понравилась какая-то фраза. Ну, еще бы, аристократу не по нутру то, что говорит простой буржуа.
Пьер гордо вскинул голову. Они запретили его меморандум. Этому меморандуму суждено было прожить неделю, от силы месяц. Но «Фигаро» не устареет ни завтра, ни через год. «Фигаро» им не удастся вырвать у него из рук. Именно теперь он добьется постановки своей комедии.
Пьер попросил членов труппы «Театр Франсе» передать рукопись шефу полиции и добиться у него разрешения на постановку. На той же неделе актерам ответили, что постановка запрещена.
Пьер ожидал запрещения. Ожидала его и Дезире. Она была почти рада. Теперь она обязана добиться постановки пьесы. И единственный путь для этого — действовать через Туанетту.
Терпением и хитростью Дезире достигла того, что отношения ее с Туанеттой становились все более близкими. Заставляя Туанетту искать ее, Дезире, дружбы, она постепенно добилась того, что та уже не могла без нее обойтись. Туанетта чувствовала в Дезире что-то чужое, насмешливое, опасное. Это ее и прельщало. Дезире была для нее частью «народа», оваций которого она жаждала, хотя и презирала их.
Несмотря на беременность, Туанетта продолжала учиться актерскому мастерству, вероятно потому, что ей хотелось как можно чаще бывать в обществе Дезире. Если ей отказывала память, она добросовестно, как в свое время Дезире, заучивала наизусть двадцать стихов из Корнеля или Расина. Теперь Дезире предложила ей вместо классических стихов заучивать современную прозу, — это труднее, зато полезнее. Туанетта тотчас же согласилась и, по совету Дезире, принялась учить роль Розины из «Цирюльника». Таким образом, Дезире нашла повод заговорить о «Женитьбе Фигаро». Она рассказала, что в пьесе три женские роли, одна лучше другой. Для нее, Дезире, автор предназначил роль горничной Сюзанны, но, кажется, она предпочтет роль пажа Керубино. Туанетта, польщенная непривычным доверием актрисы, проявила горячий интерес к пьесе.
— Вы должны дать мне прочитать «Фигаро», милая, вы должны разрешить мне дать вам совет.
— Ничего не может быть мне приятней, мадам, — отвечала Дезире, — чем получить совет от знатока, в расположении которого я уверена.
Туанетта прочла пьесу и пришла в восторг от обеих ролей. Мадемуазель Бертен были заказаны эскизы костюмов. Туанетта никак не могла решить, какой костюм больше идет Дезире и какая роль ей больше подходит.
Дезире, однако, сказала, что, к сожалению, у нее еще хватит времени решить эту проблему, ибо постановке пьесы препятствуют.
— Препятствуют? — переспросила Туанетта, высоко подняв брови.
— Да, — небрежно заметила Дезире, — какие-то бюрократы, я слышала, возражают. Кажется, пьесу не пропускает цензура, или что-то еще в этом роде, точно не знаю.
Туанетта улыбнулась, радуясь, что занимает столь высокое положение.
— Вы сможете сыграть Сюзанну или Керубино, дружочек, как только вам вздумается, — сказала она приветливо. — Надеюсь, бюрократы умолкнут, если я пожелаю увидеть пьесу.
— Если вы поможете нам поставить эту комедию на сцене, мадам, — ответила Дезире, — французский театр будет вам навеки обязан.
— Мне очень приятно, Дезире, — сказала Туанетта, впервые называя ее по имени, — что я могу оказать вам услугу.
Туанетта рассказала Луи, что мосье де Бомарше написал новую пьесу.
— Говорят, она необыкновенно хороша. В «Театр Франсе» ее считают лучшей комедией вашей эпохи.
— Актеры склонны к преувеличениям, — сухо заметил Луи. — Мои министры сказали мне, что комедия мосье де Бомарше непристойна. Мосье Ленуар запретил ее.
Туанетта сделала вид, что поражена, и минуту помолчала.
— Может быть, мы послушаем комедию, сир, — сказала она наконец, — говорят, что пьеса прекрасна; мосье Ленуар часто бывает излишне суров.
— У меня мало времени, Туанетта, — недовольно ответил Луи. — Война…
— Мне очень хочется послушать пьесу, Луи, — настаивала Туанетта. — Но мне не хотелось бы слушать ее одной. Доставьте мне удовольствие, подумайте о моем положении. Мосье де Бомарше будет, конечно, счастлив прочитать ее нам.
— Не желаю, чтобы этот человек читал мне, — коротко и сердито бросил Луи.
— Если вы считаете, сир, что оказываете ему этим слишком большую честь, пусть пьесу прочтет кто-нибудь другой, — предложила Туанетта, — например, мой Водрейль и мадемуазель Менар.
Луи очень этого не хотелось, но он не желал волновать мать своего ребенка.
— Ну, хорошо, ну, ладно, — сказал он уныло.
Когда Туанетта с торжеством сообщила Дезире, что король желает прослушать комедию мосье де Бомарше в исполнении Дезире и Водрейля, актриса просияла от счастья. Сознание, что она сможет заступиться перед самым могущественным человеком в государстве за своего друга и за лучшее его произведение, привело ее в восторг. Водрейль тоже воспринял возможность прочитать толстяку «Фигаро» как приятное развлечение, нарушающее его нетерпеливую праздность.
Дезире и Водрейль начали репетировать. В чтении надо было затушевать крамольные места и выпятить хитросплетения интриги. А чтобы это удалось, чтобы мятежная дерзость комедии не выступила во всей своей наготе, нужно было как можно больше маскирующего материала.
— Совсем неплохо, — полагала Дезире, — что Пьеру придется снова пройтись пером по «Фигаро». Дезире, репетировавшая теперь пьесу, была уже не та, что при первом чтении, когда она так восторгалась блестящим, острым умом, сверкавшим в пьесе. Удивительное открытие, что у нее есть сердце, сделало Дезире требовательней. Пьеса должна стать совершенным, законченным произведением. В ней должны быть не только смелость и юмор, но чувство, музыка, поэзия.
И Дезире удалось убедить Пьера. Он призвал, что в комедии слишком много обличений и слишком мало поэзии. Они принялись за работу.
Он перенес действующих лиц и все события в Испанию, но в комедии не чувствовалось испанского колорита. Теперь Пьер вспомнил о той поре, когда он сам жил в Испании, — хорошая была пора. Воспоминания о ней давали краски, музыку, освещение. Замок, который мог быть в любой части света, он превратил в деревенское поместье Агуас-Фрескас близ Севильи. Из персонажей, которые могли обитать где угодно, он сделал испанцев. А большой монолог Фигаро, вставной номер, который мог сыграть любой актер на сцене любого театра, он превратил в часть действия. Теперь настоящий испанский Фигаро, полный нетерпения, надежды и страха, расхаживал по роще среди огромных, ухоженных каштанов, по роще, так хорошо знакомой Пьеру. Она действительно находилась неподалеку от Севильи, и Пьер сам пережил в ней минуты, исполненные надежды и страха.
Водрейль, который принимал участие в работе Пьера и Дезире, был тоже вознагражден. Сначала его огорчило, что не он будет играть Фигаро, этого остроумного, дерзкого, взбунтовавшегося слугу. Водрейль считал себя достаточно талантливым, чтобы сыграть мятежного простолюдина. Но теперь Водрейль полностью слился с образом графа Альмавивы. Если поначалу Пьер хотел воплотить в графе Альмавиве наглое чванство аристократа, если, создавая его образ, он хотел лишь излить свой гнев на верженов и ленорманов, да и на водрейлей тоже, то теперь, видя страстную готовность Водрейля оказать ему всяческую помощь, Пьер придал графу Альмавиве многогранность и человечность. К его надменности и порочности он прибавил обаятельное изящество, долю покоряюще изысканной любезности, наделил его чувством достоинства и тактом, которые не изменяют ему даже в моменты разочарования и поражения. Водрейль видел, как меняется граф Альмавива. Портрет льстил ему, и он от всего сердца сочувствовал графу, — «Женитьба Фигаро» все больше и больше превращалась в комедию, созданную им, Водрейлем, который великодушно разрешил подписать ее своему протеже Бомарше.
Когда Дезире сказала Туанетте, что не знает, кого играть: горничную Сюзанну или пажа Керубино, это был не просто тактический прием. Сначала она действительно видела себя горничной, прекрасно знающей свет, Сюзанной, в создании которой она участвовала. Но теперь ее больше привлекала роль мальчика Керубино. Образ этот был еще неясно очерчен, но она уже видела юного пажа таким, каким сыграет его. Это мальчик, пробуждающийся к жизни, полный желаний, которых он сам не понимает, его привлекает любая женщина, и он наивно перебегает от одной к другой.
Услыхав ее предложение, Пьер поразился. Он внимательно посмотрел на нее. Вот она стояла, стройная, маленькая, хорошенькая, с задорным, слегка вздернутым носом, и он видел в ней настоящую горничную Сюзанну. Но потом она сыграла ему Керубино так, как она его понимала, и Пьеру сразу все стало ясно. Знаток театра, он понял великие возможности, заложенные в роли Керубино. Ну, разумеется, Керубино должна играть только девушка, только Дезире. Пьер-поэт понял все смятение чувств, которое вдохнула в этого мальчика Дезире. Но он не увидел, он и теперь не увидел, что делается в душе Дезире; он видел в ней только актрису, которая должна играть пажа Керубино.
«Ах, как глупы бывают порой умные люди», — пришла Дезире на ум фраза из «Фигаро».
Исполненная горькой и иронической радости, она вместе со своим автором взялась за работу над новым образом пажа Керубино. И Керубино получился таким, каким представлялся ей. Была в нем наивная веселость, и было в нем первое смятение очень молодого чувства. И была в нем легкая, очаровательная фривольность. А потом Пьеру пришла на ум народная песенка, которую он все время искал и которая имела смысл только в устах Керубино. Стихи нужны были очень простые, и они были очень простые. Романс должен понравиться всем, романс звучит как народная песня и свидетельствует, что Пьер, при всем своем светском лоске, сам вышел из народа. Дезире взяла гитару Пьера, забренчала и запела, и все вышло словно само собой:
Слова Пьера нужно было петь на мотив «Malbrough s'envaten guerre» — «Мальбрук в поход собрался». Мелодия эта помогла Пьеру сложить стихи. Во время американской войны старая боевая песня вновь вошла в обиход, и Пьер, улыбаясь, подумал, что Америка, по крайней мере этим, отплатила ему за то, что он для нее сделал.
Чтение происходило в желтом салоне Туанетты.
Дезире и Водрейль прекрасно сознавали рискованность своей затеи. Весьма возможно, что именно их чтение восстановит подозрительность Луи против «Фигаро». И все же Луи будет один против трех страстных поклонников пьесы, а он должен считаться с положением Туанетты.
Но Луи и сам был в хорошем настроении и с интересом ждал начала. Чтобы доставить удовольствие любимой жене, он решил не возражать против пьесы, если только она не слишком кощунственна. Ему не хотелось раздражать Туанетту и подвергать опасности будущего дофина. Чтобы сохранить хорошее настроение во время чтения, он заблаговременно обильно закусил и велел подать еще кусок холодного заячьего паштета и конфеты.
Стоял летний вечер, было еще светло, но в зале опустили шторы и зажгли свечи. Луи помог Туанетте усесться поудобней, сам развалился в широком кресле и сказал:
— Что ж, начинайте, мосье и мадам!
Водрейль и Дезире приступили к чтению. Следуя заранее обдуманному плану, они пропускали все, что могло показаться вызывающим, и длинное первое действие прошло благополучно. Когда во втором действии Дезире исполнила романс Керубино, Луи даже развеселился. Он начал сам подпевать, а когда Дезире, закончив песню, уже в роли графини заметила: «Тут есть непосредственность и настоящее чувство», — Луи с необычной для него живостью поддержал ее:
— Правильно, совершенно правильно. Премилая песенка, и очень мне нравится. — И он пропел рефрен: «Que mon coeur, mon coeur, a de peine». Затем, повернувшись к Туанетте, убежденно заявил: — Вам следовало бы это петь, Туанетта.
Во время всего второго действия Водрейль сдерживал себя, он «подавал», как они договорились, только графа и «тушил» порывистого Фигаро. Уверенность Дезире возрастала.
Но в третьем акте Водрейлю было заметно трудней придерживаться указаний Дезире. Ему стало жаль невыразительно и монотонно бубнить отточенные, остроумные реплики Фигаро. В конце концов сейчас он актер и имеет право произвести впечатление. Он вспоминал светлую радость, охватившую его, когда Пьер впервые прочел ему пьесу, и находил, что это безвкусно — лишать комедию ее изюминки, а изюминкой этой был дерзкий ум Фигаро. К тому же Водрейля все больше подзадоривала острота положения. Второй раз ему уже не представится случай сказать флегматичному толстяку правду в лицо. Водрейль крепко запомнил и все еще слышал интонации, с которыми Пьер впервые читал ему реплики Фигаро. Эти интонации все больше и больше пробивались через надуманную манеру чтения, которой его обучила Дезире. Водрейль стал произносить реплики так, как это делал Пьер, и они обрели естественное свое звучание.
Луи забеспокоился. Стараясь заглушить в себе раздражение, он тянулся время от времени к заячьему паштету, жевал, глотал. Но он решил быть снисходительным. В пьесе встречались интересные места, и Менар была, бесспорно, хорошей актрисой. Кроме того, Водрейль читал роль графа Альмавивы очень выразительно. Разумеется, в роли этой есть некоторое преувеличение. Водрейль, вероятно, и сам такой же наглец и насильник, как Альмавива, но, к счастью, большинство его, Луи, дворян не таковы. Да и право первой ночи отменено.
Постепенно, однако, Луи невольно проникался большим интересом к характеру и судьбе слуги Фигаро, чем к характеру и судьбе графа. Конечно, очень досадно, если к твоей жене в первую же ночь, прежде чем ты сам переспал с ней, лезет в постель другой. Но если похотливый насильник граф неприятен, то нахальный, плутоватый слуга неприятен тем более. Все, что говорил и делал этот бунтовщик, лишало комедию приятности, казалось просто наглым. Этот малый издевался над всеми авторитетами. За всем, что он делал и говорил, стоял, конечно, сам господин Карон.
Дезире пыталась взглядами и жестами показать Водрейлю, что необходимо сдерживать себя, но тот вошел в азарт, а увидев, что Луи взволнован, совершенно забыл о цели сегодняшнего чтения. Ему было приятно дразнить толстяка.
Туанетта испытывала неловкость. Но в этот вечер впервые за долгое время она снова ощутила обаяние Водрейля. Как трепетало и сияло его лицо, как грозно хмурились его широкие брови, какими опасными казались его смелые глаза, как умно было все, что он говорил и как он это говорил. Какой актер! Какой мужчина! В нем воплотился и граф и Фигаро. Нет, как только она родит дофина, она выполнит свое обещание и отдастся Водрейлю.
Дезире возмущала несдержанность аристократа, который свел на нет все их труды, но в монологах Водрейля ей все время слышались интонации Пьера, и, несмотря на досаду, ее забавляло, что ее Пьер устами первого придворного говорит в лицо этому жирному королю свою правду и правду Парижа.
Когда Луи получил первое туманное сообщение о том, что между английскими и французскими кораблями произошло столкновение, он долго сидел в немом оцепенении. «Война, — думал он. — Значит, ничего не помогло. Мы воюем. Я воюю». Потом пришли более точные сообщения, и он воспрянул духом. Он не виновен, его солдаты не виновны. Англичане произвели первый выстрел, нагло напали на его славный корабль, на «Бель-Пуль». Его капитан держался великолепно — миролюбиво и в то же время отважно. «Бель-Пуль» сумел отразить превосходящие силы противника и с честью достигнуть гавани Бреста. В этом первом сражении господь благословил пушки Луи. Дух Бурбонов витал над ним. «Я воюю с Англией, — думал Луи. — Я одержал первую победу».
Ближайшие недели были тоже благоприятны. Мощь кораблей и армии Луи вызвали страх в Англии. Жители Девоншира и Корнуэлла бежали с побережья в глубь страны. Кузену Георгу пришлось взвалить на себя еще большие долги, чем ему, Луи, и английский государственный доход падал еще быстрей, чем французский.
Бог был с христианнейшим королем. Бог, которому открыты сердца, знал, что он, Луи, делал все возможное, чтобы преградить путь потоку мятежных, безбожных мыслей.
Но мир не знал этого. С глухой яростью Луи убеждался в том, что его прославляют как покровителя бунтовщиков. Он нашел на своем столе гравюру с надписью: «Король Франции признает свободу Соединенных Штатов». На этой примитивной картинке он, Луи, был изображен молодым героем в доспехах, попирающим разорванные цепи. Несколько неуклюжих людей в крестьянской одежде простирали к нему руки, а он подавал им свиток, на котором было написано: «Свобода». Статная женщина в фригийском колпаке приближалась к нему, чтобы увенчать его цветами. Еще было изображено несколько кораблей с вымпелами, пальма и множество солдат, которые поспешно и в отчаянии бежали, — по-видимому, англичане.
Покатый лоб Луи прорезали морщины, его толстые щеки задрожали. Он не желал, чтобы его венчала цветами женщина в колпаке, он не хотел слыть покровителем сброда, он не хотел, чтобы мир объявлял его виновным в этой глупой, самоубийственной войне. Он приказал Вержену реабилитировать его и доказать, что Франция в своей американской политике никогда не преследовала иной цели, кроме защиты свободы мореплавания.
Вержен и его помощники составили манифест. Вержен прочел ему черновик, и Луи был разочарован. Все звучало не так, все было неубедительно. Он сел за стол и усеял широкие поля длинного листа подробными, сердитыми замечаниями. «Нет никакого смысла, — писал он, — разъяснять, что Франция не принимала участия в смутах, происходивших в английских колониях. Лучше вообще не затрагивать этот щекотливый вопрос. Мы, несомненно, виновны в независимости Соединенных Штатов, без нашего признания Америка не стала бы свободной страной». Он писал: «Мосье де Вержен любит слова „гнусный, вероломный, лицемерный“. Употребление такого рода лексики несовместимо с французской вежливостью». Он писал: «Упоминание об убийстве Карла Первого и Марии Стюарт может только подстрекнуть наших недовольных, наших протестантов, наших сепаратистов в Бретани. И вычеркните слово „Кромвель“. Англичане вправе поныне упрекать нас в том, что мы признали правительство этого отвратительного человека». Луи перечитал свои замечания и увидел, что он многое выбросил, но ничего не добавил. Ему же хотелось как можно убедительней доказать всему миру неправоту Англии, и, поразмыслив, он написал: «Когда я вижу, что мои подданные в Индии и даже в Европе подвергаются преследованиям со стороны англичан, которые прибегают к физическому насилию и избивают их плетьми, я считаю своим долгом покарать Англию. Вот какие аргументы следует приводить, мой дорогой Вержен, вот какие аргументы производят впечатление на людей. Когда однажды испанцы отрезали уши английскому рыбаку, вся Европа пришла в ярость».
Несмотря на смягчения, сделанные по требованию Луи, манифест произвел на всех большое впечатление. Все легко и охотно поверили ему.
Но Англия не осталась в долгу. Эдуард Гиббон, великий историк, встал на защиту своего короля.
Луи глубоко уважал Гиббона. Он сам перевел на французский язык отрывки из его грандиозного труда. Не спеша, основательно изучал он этот «ответ», эту «оправдательную записку» и все больше падал духом. Все, в чем упрекал его знаменитый муж, все было правдой, все било не в бровь, а в глаз и свидетельствовало о шаткости его собственных аргументов. В ясных и длинных периодах, словно бы вышедших из-под пера античного автора, историк Эдуард Гиббон доказывал, Что версальский двор нарушил все свои торжественные заверения и обязательства, что он ведет вероломную, предательскую политику, которая не терпит дневного света, что Версаль, попирая права народов, нарушил мир. Эдуард Гиббон приводил доказательства: он перечислял тайные поставки оружия, сделанные Версалем при молчаливом его попустительстве. Летописец составил длинный их перечень. Луи казалось, что он слышит грозные обвинения, на которые нечем возразить. Гиббон говорил, словно пророк Самуил с Саулом или пророк Натан с Давидом. Везет же кузену в Англии. Он не только защищает правое дело, у него есть великий муж, который борется за это дело. А кого он, Луи, может выставить в качестве защитника? Старого, хитрого чиновника, мастера интриг и словесных изворотов?
Манифест Эдуарда Гиббона, написанный на великолепном французском языке, не был запрещен в Париже. Его читали все.
Прочел его и Пьер. Он, сьер де Бомарше, был особо упомянут в памятной записке, речь шла о его фирме «Горталес и Компания», о его флоте, о его богатейших складах. Пьер гордо и удовлетворенно улыбался. Пусть читает весь мир: величайший историк эпохи в классически построенных периодах подтвердил, что сьер де Бомарше поставил мятежникам оружие, которое только и позволило им оказать сопротивление своему королю. Теперь заслуги Пьера перед Америкой навеки запечатлены на скрижалях истории.
Пьер забросил все другие дела. Памятная записка мосье Гиббона возложила на него приятную обязанность защищать дело Америки не только оружием, но и пером. Он обязан был это сделать — ради Вольтера, во имя себя, ради Нового Света и свободы.
Он писал, и сердце его писало с ним вместе. Англичане осмелились говорить о вероломстве. Историк осмелился утверждать, будто Франция способствовала отпадению колоний. Словно не наглость и глупость английских министров принудила Америку отказаться от английской короны. Всячески восхищаясь великим писателем Гиббоном, Пьер разоблачал лицемерие, скрывавшееся за высокопарными фразами его манифеста. С вдохновением прирожденного драматурга, с красноречием прирожденного адвоката, с темпераментом прирожденного фрондера Пьер описал историю отношений Англии и Америки так остро, так ясно и умно, как никто и никогда еще их не описывал. Он назвал свою брошюру «Замечания к оправдательной записке лондонского двора, написанные Пьером-Огюстеном де Бомарше, судовладельцем и французским гражданином».
Памфлет имел бурный успех. На Пьера хлынул поток восторженных писем со всех концов страны и из-за границы. Если раньше Гюден сравнивал его с Платоном и Аристофаном, то теперь он сравнил его с Тацитом.
Луи внимательно прочел памфлет, удовлетворенно кивая жирной головой. Писать этот малый умеет, этого у него не отнимешь. Луи невольно улыбался, восхищаясь наглым изяществом, с которым сьер Карон брал на себя всю ответственность за поставки оружия. С лукавым, невинным видом Карон заявлял, что как французский гражданин и честный коммерсант он считает своим почетным долгом способствовать делу свободы и отомстить британским пиратам за ущерб, нанесенный ими французской торговле.
Но тут Луи сообразил, что это утверждение сьера Карона — сознательная и хитрая ложь. Разве не сам он, Луи, вынужден был предоставить этому свободолюбивому гражданину субсидию в два миллиона ливров для его почетной деятельности? Мало-помалу монументальные периоды Эдуарда Гиббона вытеснили из сознания Луи блестящие адвокатские речи сьера Карона. Глухая ярость поднялась в нем против этого негодяя Бомарше, который втравил его в эту авантюру. Американское восстание потерпело бы поражение в самом начале, не вмешайся этот пройдоха, не поддержи он мятежников.
Луи был очень доволен, когда и другие напали на Пьера и уличили его во лжи. Пьер писал свое произведение наспех, в нем оказались фактические ошибки. Так, перечисляя позорные условия последнего мира, Пьер написал, что Англия сохранила за собой право ограничивать число французских военных кораблей. Это было неверно, и мосье де Шуазель, который в шестьдесят третьем году был премьер-министром и нес ответственность за этот мир, вознегодовал. Он запретил эту клевету, он потребовал, чтобы «Замечания» Пьера были запрещены. Вержен пытался спасти интересный и полезный памфлет. Но Луи в гневе велел ему замолчать. Как отделана и продумана была каждая фраза в манифесте Гиббона, — а этот Карон лгал неуклюже и легкомысленно. Шуазель прав, Карон — прирожденный авантюрист. Он не мог написать и слова правды. Под его пером все становилось ложью и самое правое дело — неправым.
«Замечания судовладельца и гражданина Бомарше» были запрещены.
Пьер привык к несправедливостям, он относился к ним с юмором. Но теперь он сделал дело, патриотическое значение которого оценила вся страна. Он так ясно и сильно выразил сокровенные убеждения французского народа, как это редко кому удавалось, а ему попросту заткнули рот. Франция находилась в состоянии войны с Англией, французы умирали под английскими пулями, и вот, когда прозвучали слова, вырвавшиеся из сердца народа, слова эти не могли быть напечатаны, потому что какой-то старой, выжившей из ума бабе, какой-то мумии в должности министра не понравилась какая-то фраза. Ну, еще бы, аристократу не по нутру то, что говорит простой буржуа.
Пьер гордо вскинул голову. Они запретили его меморандум. Этому меморандуму суждено было прожить неделю, от силы месяц. Но «Фигаро» не устареет ни завтра, ни через год. «Фигаро» им не удастся вырвать у него из рук. Именно теперь он добьется постановки своей комедии.
Пьер попросил членов труппы «Театр Франсе» передать рукопись шефу полиции и добиться у него разрешения на постановку. На той же неделе актерам ответили, что постановка запрещена.
Пьер ожидал запрещения. Ожидала его и Дезире. Она была почти рада. Теперь она обязана добиться постановки пьесы. И единственный путь для этого — действовать через Туанетту.
Терпением и хитростью Дезире достигла того, что отношения ее с Туанеттой становились все более близкими. Заставляя Туанетту искать ее, Дезире, дружбы, она постепенно добилась того, что та уже не могла без нее обойтись. Туанетта чувствовала в Дезире что-то чужое, насмешливое, опасное. Это ее и прельщало. Дезире была для нее частью «народа», оваций которого она жаждала, хотя и презирала их.
Несмотря на беременность, Туанетта продолжала учиться актерскому мастерству, вероятно потому, что ей хотелось как можно чаще бывать в обществе Дезире. Если ей отказывала память, она добросовестно, как в свое время Дезире, заучивала наизусть двадцать стихов из Корнеля или Расина. Теперь Дезире предложила ей вместо классических стихов заучивать современную прозу, — это труднее, зато полезнее. Туанетта тотчас же согласилась и, по совету Дезире, принялась учить роль Розины из «Цирюльника». Таким образом, Дезире нашла повод заговорить о «Женитьбе Фигаро». Она рассказала, что в пьесе три женские роли, одна лучше другой. Для нее, Дезире, автор предназначил роль горничной Сюзанны, но, кажется, она предпочтет роль пажа Керубино. Туанетта, польщенная непривычным доверием актрисы, проявила горячий интерес к пьесе.
— Вы должны дать мне прочитать «Фигаро», милая, вы должны разрешить мне дать вам совет.
— Ничего не может быть мне приятней, мадам, — отвечала Дезире, — чем получить совет от знатока, в расположении которого я уверена.
Туанетта прочла пьесу и пришла в восторг от обеих ролей. Мадемуазель Бертен были заказаны эскизы костюмов. Туанетта никак не могла решить, какой костюм больше идет Дезире и какая роль ей больше подходит.
Дезире, однако, сказала, что, к сожалению, у нее еще хватит времени решить эту проблему, ибо постановке пьесы препятствуют.
— Препятствуют? — переспросила Туанетта, высоко подняв брови.
— Да, — небрежно заметила Дезире, — какие-то бюрократы, я слышала, возражают. Кажется, пьесу не пропускает цензура, или что-то еще в этом роде, точно не знаю.
Туанетта улыбнулась, радуясь, что занимает столь высокое положение.
— Вы сможете сыграть Сюзанну или Керубино, дружочек, как только вам вздумается, — сказала она приветливо. — Надеюсь, бюрократы умолкнут, если я пожелаю увидеть пьесу.
— Если вы поможете нам поставить эту комедию на сцене, мадам, — ответила Дезире, — французский театр будет вам навеки обязан.
— Мне очень приятно, Дезире, — сказала Туанетта, впервые называя ее по имени, — что я могу оказать вам услугу.
Туанетта рассказала Луи, что мосье де Бомарше написал новую пьесу.
— Говорят, она необыкновенно хороша. В «Театр Франсе» ее считают лучшей комедией вашей эпохи.
— Актеры склонны к преувеличениям, — сухо заметил Луи. — Мои министры сказали мне, что комедия мосье де Бомарше непристойна. Мосье Ленуар запретил ее.
Туанетта сделала вид, что поражена, и минуту помолчала.
— Может быть, мы послушаем комедию, сир, — сказала она наконец, — говорят, что пьеса прекрасна; мосье Ленуар часто бывает излишне суров.
— У меня мало времени, Туанетта, — недовольно ответил Луи. — Война…
— Мне очень хочется послушать пьесу, Луи, — настаивала Туанетта. — Но мне не хотелось бы слушать ее одной. Доставьте мне удовольствие, подумайте о моем положении. Мосье де Бомарше будет, конечно, счастлив прочитать ее нам.
— Не желаю, чтобы этот человек читал мне, — коротко и сердито бросил Луи.
— Если вы считаете, сир, что оказываете ему этим слишком большую честь, пусть пьесу прочтет кто-нибудь другой, — предложила Туанетта, — например, мой Водрейль и мадемуазель Менар.
Луи очень этого не хотелось, но он не желал волновать мать своего ребенка.
— Ну, хорошо, ну, ладно, — сказал он уныло.
Когда Туанетта с торжеством сообщила Дезире, что король желает прослушать комедию мосье де Бомарше в исполнении Дезире и Водрейля, актриса просияла от счастья. Сознание, что она сможет заступиться перед самым могущественным человеком в государстве за своего друга и за лучшее его произведение, привело ее в восторг. Водрейль тоже воспринял возможность прочитать толстяку «Фигаро» как приятное развлечение, нарушающее его нетерпеливую праздность.
Дезире и Водрейль начали репетировать. В чтении надо было затушевать крамольные места и выпятить хитросплетения интриги. А чтобы это удалось, чтобы мятежная дерзость комедии не выступила во всей своей наготе, нужно было как можно больше маскирующего материала.
— Совсем неплохо, — полагала Дезире, — что Пьеру придется снова пройтись пером по «Фигаро». Дезире, репетировавшая теперь пьесу, была уже не та, что при первом чтении, когда она так восторгалась блестящим, острым умом, сверкавшим в пьесе. Удивительное открытие, что у нее есть сердце, сделало Дезире требовательней. Пьеса должна стать совершенным, законченным произведением. В ней должны быть не только смелость и юмор, но чувство, музыка, поэзия.
И Дезире удалось убедить Пьера. Он призвал, что в комедии слишком много обличений и слишком мало поэзии. Они принялись за работу.
Он перенес действующих лиц и все события в Испанию, но в комедии не чувствовалось испанского колорита. Теперь Пьер вспомнил о той поре, когда он сам жил в Испании, — хорошая была пора. Воспоминания о ней давали краски, музыку, освещение. Замок, который мог быть в любой части света, он превратил в деревенское поместье Агуас-Фрескас близ Севильи. Из персонажей, которые могли обитать где угодно, он сделал испанцев. А большой монолог Фигаро, вставной номер, который мог сыграть любой актер на сцене любого театра, он превратил в часть действия. Теперь настоящий испанский Фигаро, полный нетерпения, надежды и страха, расхаживал по роще среди огромных, ухоженных каштанов, по роще, так хорошо знакомой Пьеру. Она действительно находилась неподалеку от Севильи, и Пьер сам пережил в ней минуты, исполненные надежды и страха.
Водрейль, который принимал участие в работе Пьера и Дезире, был тоже вознагражден. Сначала его огорчило, что не он будет играть Фигаро, этого остроумного, дерзкого, взбунтовавшегося слугу. Водрейль считал себя достаточно талантливым, чтобы сыграть мятежного простолюдина. Но теперь Водрейль полностью слился с образом графа Альмавивы. Если поначалу Пьер хотел воплотить в графе Альмавиве наглое чванство аристократа, если, создавая его образ, он хотел лишь излить свой гнев на верженов и ленорманов, да и на водрейлей тоже, то теперь, видя страстную готовность Водрейля оказать ему всяческую помощь, Пьер придал графу Альмавиве многогранность и человечность. К его надменности и порочности он прибавил обаятельное изящество, долю покоряюще изысканной любезности, наделил его чувством достоинства и тактом, которые не изменяют ему даже в моменты разочарования и поражения. Водрейль видел, как меняется граф Альмавива. Портрет льстил ему, и он от всего сердца сочувствовал графу, — «Женитьба Фигаро» все больше и больше превращалась в комедию, созданную им, Водрейлем, который великодушно разрешил подписать ее своему протеже Бомарше.
Когда Дезире сказала Туанетте, что не знает, кого играть: горничную Сюзанну или пажа Керубино, это был не просто тактический прием. Сначала она действительно видела себя горничной, прекрасно знающей свет, Сюзанной, в создании которой она участвовала. Но теперь ее больше привлекала роль мальчика Керубино. Образ этот был еще неясно очерчен, но она уже видела юного пажа таким, каким сыграет его. Это мальчик, пробуждающийся к жизни, полный желаний, которых он сам не понимает, его привлекает любая женщина, и он наивно перебегает от одной к другой.
Услыхав ее предложение, Пьер поразился. Он внимательно посмотрел на нее. Вот она стояла, стройная, маленькая, хорошенькая, с задорным, слегка вздернутым носом, и он видел в ней настоящую горничную Сюзанну. Но потом она сыграла ему Керубино так, как она его понимала, и Пьеру сразу все стало ясно. Знаток театра, он понял великие возможности, заложенные в роли Керубино. Ну, разумеется, Керубино должна играть только девушка, только Дезире. Пьер-поэт понял все смятение чувств, которое вдохнула в этого мальчика Дезире. Но он не увидел, он и теперь не увидел, что делается в душе Дезире; он видел в ней только актрису, которая должна играть пажа Керубино.
«Ах, как глупы бывают порой умные люди», — пришла Дезире на ум фраза из «Фигаро».
Исполненная горькой и иронической радости, она вместе со своим автором взялась за работу над новым образом пажа Керубино. И Керубино получился таким, каким представлялся ей. Была в нем наивная веселость, и было в нем первое смятение очень молодого чувства. И была в нем легкая, очаровательная фривольность. А потом Пьеру пришла на ум народная песенка, которую он все время искал и которая имела смысл только в устах Керубино. Стихи нужны были очень простые, и они были очень простые. Романс должен понравиться всем, романс звучит как народная песня и свидетельствует, что Пьер, при всем своем светском лоске, сам вышел из народа. Дезире взяла гитару Пьера, забренчала и запела, и все вышло словно само собой:
А потом Пьеру пришла в голову еще одна строфа, и Дезире нашла недостающее слово, и он придумал еще одну строфу.
Мой конь летит на воле.
А сердце сжалось от боли.
Я еду в чистом поле,
Поводья опустив…
Слова Пьера нужно было петь на мотив «Malbrough s'envaten guerre» — «Мальбрук в поход собрался». Мелодия эта помогла Пьеру сложить стихи. Во время американской войны старая боевая песня вновь вошла в обиход, и Пьер, улыбаясь, подумал, что Америка, по крайней мере этим, отплатила ему за то, что он для нее сделал.
Чтение происходило в желтом салоне Туанетты.
Дезире и Водрейль прекрасно сознавали рискованность своей затеи. Весьма возможно, что именно их чтение восстановит подозрительность Луи против «Фигаро». И все же Луи будет один против трех страстных поклонников пьесы, а он должен считаться с положением Туанетты.
Но Луи и сам был в хорошем настроении и с интересом ждал начала. Чтобы доставить удовольствие любимой жене, он решил не возражать против пьесы, если только она не слишком кощунственна. Ему не хотелось раздражать Туанетту и подвергать опасности будущего дофина. Чтобы сохранить хорошее настроение во время чтения, он заблаговременно обильно закусил и велел подать еще кусок холодного заячьего паштета и конфеты.
Стоял летний вечер, было еще светло, но в зале опустили шторы и зажгли свечи. Луи помог Туанетте усесться поудобней, сам развалился в широком кресле и сказал:
— Что ж, начинайте, мосье и мадам!
Водрейль и Дезире приступили к чтению. Следуя заранее обдуманному плану, они пропускали все, что могло показаться вызывающим, и длинное первое действие прошло благополучно. Когда во втором действии Дезире исполнила романс Керубино, Луи даже развеселился. Он начал сам подпевать, а когда Дезире, закончив песню, уже в роли графини заметила: «Тут есть непосредственность и настоящее чувство», — Луи с необычной для него живостью поддержал ее:
— Правильно, совершенно правильно. Премилая песенка, и очень мне нравится. — И он пропел рефрен: «Que mon coeur, mon coeur, a de peine». Затем, повернувшись к Туанетте, убежденно заявил: — Вам следовало бы это петь, Туанетта.
Во время всего второго действия Водрейль сдерживал себя, он «подавал», как они договорились, только графа и «тушил» порывистого Фигаро. Уверенность Дезире возрастала.
Но в третьем акте Водрейлю было заметно трудней придерживаться указаний Дезире. Ему стало жаль невыразительно и монотонно бубнить отточенные, остроумные реплики Фигаро. В конце концов сейчас он актер и имеет право произвести впечатление. Он вспоминал светлую радость, охватившую его, когда Пьер впервые прочел ему пьесу, и находил, что это безвкусно — лишать комедию ее изюминки, а изюминкой этой был дерзкий ум Фигаро. К тому же Водрейля все больше подзадоривала острота положения. Второй раз ему уже не представится случай сказать флегматичному толстяку правду в лицо. Водрейль крепко запомнил и все еще слышал интонации, с которыми Пьер впервые читал ему реплики Фигаро. Эти интонации все больше и больше пробивались через надуманную манеру чтения, которой его обучила Дезире. Водрейль стал произносить реплики так, как это делал Пьер, и они обрели естественное свое звучание.
Луи забеспокоился. Стараясь заглушить в себе раздражение, он тянулся время от времени к заячьему паштету, жевал, глотал. Но он решил быть снисходительным. В пьесе встречались интересные места, и Менар была, бесспорно, хорошей актрисой. Кроме того, Водрейль читал роль графа Альмавивы очень выразительно. Разумеется, в роли этой есть некоторое преувеличение. Водрейль, вероятно, и сам такой же наглец и насильник, как Альмавива, но, к счастью, большинство его, Луи, дворян не таковы. Да и право первой ночи отменено.
Постепенно, однако, Луи невольно проникался большим интересом к характеру и судьбе слуги Фигаро, чем к характеру и судьбе графа. Конечно, очень досадно, если к твоей жене в первую же ночь, прежде чем ты сам переспал с ней, лезет в постель другой. Но если похотливый насильник граф неприятен, то нахальный, плутоватый слуга неприятен тем более. Все, что говорил и делал этот бунтовщик, лишало комедию приятности, казалось просто наглым. Этот малый издевался над всеми авторитетами. За всем, что он делал и говорил, стоял, конечно, сам господин Карон.
Дезире пыталась взглядами и жестами показать Водрейлю, что необходимо сдерживать себя, но тот вошел в азарт, а увидев, что Луи взволнован, совершенно забыл о цели сегодняшнего чтения. Ему было приятно дразнить толстяка.
Туанетта испытывала неловкость. Но в этот вечер впервые за долгое время она снова ощутила обаяние Водрейля. Как трепетало и сияло его лицо, как грозно хмурились его широкие брови, какими опасными казались его смелые глаза, как умно было все, что он говорил и как он это говорил. Какой актер! Какой мужчина! В нем воплотился и граф и Фигаро. Нет, как только она родит дофина, она выполнит свое обещание и отдастся Водрейлю.
Дезире возмущала несдержанность аристократа, который свел на нет все их труды, но в монологах Водрейля ей все время слышались интонации Пьера, и, несмотря на досаду, ее забавляло, что ее Пьер устами первого придворного говорит в лицо этому жирному королю свою правду и правду Парижа.