Двор, народ и прежде всего женщины наперебой выказывали симпатию и благодарность молодому герою. Жозеф-Жильбер де Лафайет был некрасивым, суетливым, неловким юношей. До своих приключений он, обладатель огненно-рыжих волос и маленьких глазок, не пользовался успехом у женщин. Туанетта бросила однажды этого неловкого танцора посреди танца. И вдруг все изменилось, слава и всеобщее обожание придали возвратившемуся ослепительную красоту. Худоба его превратилась в стройность, воспаленные глаза светились мечтательностью и умом, суетливость была выражением небывалой энергии. Женщины любили его.
   Он грелся в лучах славы. Однако гораздо важнее ему было другое. Уже на второй день после того, как Лафайет был принят королем и освобожден из-под домашнего ареста, он отправился к «старику в саду».
 
 
   В тот день, когда Лафайет пришел к Франклину, у доктора все утро были одни неприятности.
   Тот самый мистер Диггс, который благодаря горячей рекомендации мистера Ли был направлен в Лондон, чтобы позаботиться об американских военнопленных, похитил из доверенной ему суммы почти четыреста фунтов, точнее — триста восемьдесят восемь фунтов и четыре шиллинга, и между доктором Франклином и Артуром Ли произошло утром объяснение по этому поводу.
   Артур Ли заявил, что выносить окончательное суждение еще преждевременно. Случившееся, конечно, не говорит в пользу мистера Диггса, но последний уверяет, что приедет в Париж и все объяснит.
   — Факт остается фактом, — ответил Франклин. — Он растратил триста восемьдесят восемь фунтов и не в состоянии представить на них оправдательные документы.
   Артур Ли пожал плечами и продолжал настаивать на том, что следует подождать возвращения Диггса в Париж.
   — Боюсь, — возразил Франклин, — что ждать нам придется долго.
   Артур Ли покраснел.
   — Я человек небогатый, — сказал он, — но если военнопленные на самом деле остались без денег по вине мистера Диггса, я готов выложить из своего кармана пятьдесят фунтов и покрыть часть растраты.
   И так как Франклин молчал, Ли раздраженно продолжал:
   — Прошу вас не говорить больше на эту тему. И прежде всего решительно возражаю, чтобы вы на основании этого факта судили о моем знании людей и жизненных обстоятельств.
   — Одно, по крайней мере, вы разрешите мне, — спокойно возразил Франклин, — а именно: судить о характере вашего мистера Диггса. Человек, который крадет у богатого гинею, человек этот, вы должны со мной согласиться, просто негодяй. Ну, а как, мистер Ли, назовете вы человека, который отнимает у несчастного военнопленного восемнадцать центов его пособия? И при этом не один раз, а в течение всей холодной зимы? Неделю за неделей! И не у одного военнопленного, а у шестисот? Как, мистер Ли, назовете вы такого человека?
   — Мы все уже ошибались, — вызывающе ответил Артур Ли. — Я мог бы составить длинный список людей, в которых ошиблись вы, доктор Франклин.
   — Значит, вы не можете найти подходящее определение для такого субъекта, как рекомендованный вами Диггс? — с трудом подавляя гнев, произнес Франклин. — И не найдете, в нашем языке нет слов для такой подлости. Если ему не место в аду, — значит, не стоило выдумывать черта.
   — Я вижу, — ответил Артур Ли, — что мистер Диггс пришелся вам очень кстати.
   — Молчите, сударь, — сказал Франклин не громко, но так, что тот замолчал.
   Эта беседа произошла утром того дня, когда Лафайет посетил доктора. Доктор ждал визита маркиза, но как раз сегодня ему не хотелось его принимать. Франклина не могла ослепить слава, которая окружала маркиза, кроме того, ему уже многие говорили, что Лафайет просто тщеславный мальчишка. Поэтому он вежливо, но довольно холодно приветствовал своего гостя.
   Лафайет, однако, оказался приятным, образованным молодым человеком, не страдающим ни ложной скромностью, ни самомнением. Он разговаривал с Франклином с величайшим почтением, но ему чужда была пустая, ничего не говорящая любезность, которая порой раздражала старика в французах.
   Он слышал, сказал Лафайет, что англичане, к сожалению, очень часто перехватывают почту. Тем более приятно ему в целости и сохранности доставить доктору письмо от Конгресса, и с этими словами он вручил послание Франклину. Краснея и мило улыбаясь, Лафайет добавил, что если в письме встретятся фразы о нем, Лафайете, то он просит доктора не задерживаться на них. Его чрезмерно избаловали в Америке и восхваляют выше его заслуг.
   — Я рад, — ответил Франклин и положил непрочитанное письмо на стол, — что они пытаются загладить плохой прием, который вы, как я с сожалением узнал, встретили в Филадельфии.
   На худом лице Лафайета промелькнула сияющая улыбка. Он рассмеялся. Стоило ему рассмеяться, как все забывали о его некрасивости.
   — Разумеется, я был зол, — сказал он, — зол на беспардонность мистера Лауэлла. Но потом я все понял. Конгресс жаждал тогда получить от Франции только одно — большой мешок денег. А вместо них прибыла кучка оборванных молодых французов, которые все без исключения желали стать генералами.
   Лафайет заговорил о Джордже Вашингтоне. Он восхвалял его хладнокровие в самых тяжелых ситуациях и его равнодушие к бесконечным проискам и интригам, которые плелись против него при попустительстве Конгресса. Он, Лафайет, считает величайшим счастьем своей жизни, закончил маркиз с теплотой, что ему удалось снискать отеческое расположение этого достойного удивления человека.
   Доктору понравился молодой Лафайет. Правда, он любил говорить и сразу же высказывал свои суждения. Но в двадцать один год Лафайет хорошо знал жизнь и трезво судил о людях и явлениях. Очень может быть, что он отправился в Америку единственно из тщеславия и жажды приключений, однако благодаря приобретенному опыту и примеру великого, спокойного, неторопливого Вашингтона он стал человеком зрелым. По-видимому, Лафайет был беспристрастным свидетелем того, как генерал терпеливо и спокойно разоблачал недоброжелательство, никчемность и жажду наживы некоторых членов Конгресса, которые отказывали его армии в самом необходимом.
   Напустив на себя значительность и приняв вид пожилого и опытного политика, маркиз распространялся на тему о том, что, к сожалению, во Франции уже знают об американских разногласиях и это заставляет Версаль с недоверчивостью относиться к своему союзнику. Он, Лафайет, старается смягчить создавшиеся отношения и рисует американские события в самом благоприятном свете. Лафайет говорил горячо. Он старался продемонстрировать этому старику, наряду с Вашингтоном самому великому гражданину Америки, как хорошо он все понимает и как энергично хочет помочь. Франклин слушал его, улыбаясь. Воодушевление молодого человека было полезно для Америки. Надо только слегка сдерживать его, чтобы он не повредил делу своим чрезмерным усердием.
   Наконец Лафайет сказал, что и так уже слишком задержал Франклина, и встал, чтобы откланяться. Уже в дверях он с полуискренним-полунаигранным смущением сообщил, что у него есть и второе письмо для Франклина, письмо от генерала Вашингтона. Но он не захватил его.
   — Почему же? — слегка удивленно спросил Франклин.
   Лафайет, с улыбкой, которая так его красила, ответил:
   — У меня были основания полагать, что в письме, главным образом, говорится обо мне и, значит, оно не к спеху. А потом мне хотелось найти предлог прийти к вам вторично.
   — Вам не нужны никакие предлоги, господин маркиз, — приветливо заметил доктор. — Как только вам захочется, приходите, с письмом или без него.
   Оставшись один, Франклин принялся раздумывать о личности и судьбе Лафайета. Этот аристократ, воодушевленный примером Джорджа Вашингтона, решил посвятить все свои силы и честолюбие разрушению порочного старого порядка, хотя, собственно, его существование основывалось единственно на этом старом порядке. Добро заразительно.
   И мысли доктора обратились к общим вопросам. Самыми вредными были, несомненно, законы, введенные тори и сковывавшие развитие молодой страны. Правда, их отменили, эти законы, и они никогда больше не войдут в силу. Но придет время, и, вероятно, оно не за горами, когда молодая американская республика состарится, и тогда многое из того, что создано ею, устареет и потеряет свой смысл. И так же, как четвертая часть ее населения вынуждена сейчас, принося величайшие жертвы и терпя величайшие лишения, бороться за новое, исполненное великого смысла, против косного большинства, которое эгоистично цепляется за бессмысленное старое, точно так же когда-нибудь позднее умное, гуманное меньшинство снова вынуждено будет бороться против неповоротливого большинства, против неповоротливых сердец и умов. И так же, как сегодня эти косные люди разглагольствуют о добрых, старых английских традициях, они будут тогда болтать о добрых, старых американских традициях.
 
 
   Франклин взял в руки письмо Конгресса, переданное ему маркизом. Он полагал, что найдет в нем теплую рекомендацию Лафайету. Так оно и было. Маркиз, писал мистер Лауэлл, председатель комитета по иностранным делам, оказал Соединенным Штатам чрезвычайно важные услуги. Он надеется, что Франклин окажет всяческую поддержку маркизу во время его пребывания в Париже и воспользуется его советами во всех важнейших делах. Кроме того, Конгресс просит Франклина вручить Лафайету почетную шпагу.
   Далее письмо касалось других вопросов. Франклин читал. Вдруг он выпрямился, глаза его загорелись. Мистер Лауэлл сухо сообщал Франклину, что Конгресс постановил назначить его единственным полномочным представителем Соединенных Штатов при Версальском дворе. Верительные грамоты прибудут с ближайшим судном. Он, Лауэлл, воспользовался случаем как можно скорей передать это известие через маркиза и пожелать ему счастья.
   Медленным движением старой руки Франклин положил письмо обратно на стол.
   Он ждал этого. Иначе и быть не могло. Тем не менее все могло сложиться совершенно по-другому. И он был готов ко всему. Это письмо чревато большими последствиями. Оно снимает с него тяжелое бремя и в то же время накладывает новое. Теперь решено, что он останется здесь и, может быть, никогда не увидит родины. От встречи с королевой до этого назначения он, Франклин, прошел большой путь. Союз заключен. Но теперь он должен достать деньги, он должен добиться займа, и ему снова предстоит долгий и тяжелый путь. А потом начнется еще новый и долгий путь к миру. Но он добьется его. Он твердо решил жить, пока не добьется его. Ca ira!
   Охотнее всего он поехал бы сейчас к Морепа и напомнил министру о его обещании приступить к переговорам о займе, как только господа Ли и Адамс будут лишены своих полномочий. Но он сам улыбнулся своей поспешности. Он заранее знал, что Морепа сердечно поздравит его и разъяснит, что, пока не получено официального сообщения об этой отрадной перемене, он, Морена, не может вступить в переговоры с делегацией иначе как в полном ее составе. Значит, Франклину придется подождать.
   Но этот обычно столь спокойный человек не мог ждать. Ему нужно было сделать что-то теперь же, немедленно. Для переговоров о займе необходим совет надежного человека, а таким был только мосье Легран, верный банкир Соединенных Штатов. Но мосье Легран сидел в своем нейтральном Амстердаме. Поэтому вновь назначенный единственный полномочный представитель сделал первый шаг на своем поприще и обратился с собственноручным письмом к мосье Леграну, прося его немедленно приехать в Париж.
   Только отправив письмо, он до конца осознал и почувствовал всю важность своего назначения. Он представил себе, какое впечатление произведет это известие на его коллег, уже переставших быть его коллегами. Мосье Недотепа примет это известие с хорошей миной. Но какую гримасу скорчит его милый Артур Ли? Тонкие губы Франклина раздвинулись в улыбку, и на какую-то долю секунды лицо его стало совсем не мудрым, а по-настоящему злорадным.
   Но он тут же одернул себя. Ему показалось очень мелочным радоваться разочарованию других. У него была теперь полная уверенность, и он мог спокойно ждать, пока молодые люди получат это горькое сообщение от Конгресса. Будет достойнее не показывать свою осведомленность, он еще позабавится, когда они будут высокомерно осыпать его советами и предостережениями в течение оставшихся им недель.
   Вообще умнее молчать и никому ничего не говорить, даже самым близким, даже друзьям. Ничего полезного предпринять нельзя, пока не прибудут верительные грамоты, иначе начнутся раздоры и споры. А он будет молчать и как следует повеселится, наблюдая за поведением тех двоих.
   Он долго сидел с закрытыми глазами, спокойный, довольный. И поступил именно так, как решил, — никому ничего не сказал, даже Вильяму Темплю, даже мадам Гельвеций.
   Однажды, как обычно, он сидел под своим буком. Дело шло к зиме, и он кутался в свои меха. Но ласковое солнце пробивалось сквозь голые ветви, и, сняв меховую шапку, Франклин подставил свою почти лысую голову теплым лучам. Подошел маленький Бен и спросил, можно ли ему побыть с дедом. Бен сидел рядом тихий, совсем еще ребенок, но удивительно понятливый. Наверно, так выглядел бы маленький Фрэнки, если бы ему суждено было подрасти.
   Внезапная мысль овладела Франклином.
   — Вот теперь мы посмотрим, мой мальчик, — сказал он, — умеешь ли ты хранить тайну. Как ты думаешь, умеешь?
   — Думаю, что да, дедушка, — ответил заинтересованный малыш.
   — Даешь ты мне слово, — спросил доктор, — что не выдашь меня, если я сообщу тебе что-то очень важное и секретное? Никому? Даже Вильяму?
   — Разумеется, я ничего никому не скажу, — заверил его маленький Бен.
   — Даешь слово? — переспросил Франклин.
   — Даю слово! — торжественно ответил малыш.
   — Тогда слушай, — сказал Франклин. — Твой дедушка назначен единственным полномочным представителем Соединенных Штатов.
   Маленький Вениамин казался разочарованным.
   — Поздравляю тебя, дедушка, — произнес он вежливо, — разумеется, я никому не скажу об этом.
   А Франклин усмехнулся, подумав, как не мудр мудрый Франклин. В подобном случае его друг Дюбур, наверно, рассказал бы историю царя Мидаса. Пришлось однажды царю Мидасу быть судьей в музыкальных состязаниях между Паном и Аполлоном, и он присудил приз Пану. Узнал об этом Аполлон и наградил его ослиными ушами. Мидас тщательно прятал их под фригийским колпаком. Но его цирюльник их обнаружил. Однако цирюльник знал, что, если он проболтается, придется ему проститься с жизнью, и поэтому он долго хранил свою тайну. Когда же ему стало совсем невмоготу, он вырыл ямку в земле и прошептал в нее: «У Мидаса ослиные уши, у Мидаса ослиные уши!» И тут из ямки вырос камыш, и камыш разнес по всему свету: «У Мидаса ослиные уши!»
   Правда, с ним, Франклином, дело обстояло не так плохо. Но посвящать в свои дела маленького Бена было куда как не мудро. Однако он не собирался раскаиваться, и его веселило, когда мальчик с лукавой радостью по-мужски подмигивал ему.
 
 
   Лафайет ходил по Парижу и упивался своей славой. Ему в двадцать один год оказывали такие же почести, как полгода назад восьмидесятитрехлетнему философу Вольтеру. Вольтер посеял идеи, из которых выросла и созрела независимость Америки, а Лафайет первым из французов осуществил союз между своей страной и молодой республикой. Разумеется, это было не совсем так. Но всем хотелось верить в это, ибо Лафайет был молод, пылок, красноречив и бурно общителен.
   Побывал Лафайет и во дворце Монбарей. Опальный министр и его жена были весьма польщены и не обиделись, что герой двух континентов неподобающе долго говорил с Вероникой, уединившись с ней в нише окна.
   Лафайет рассказал Веронике о Фелисьене и передал ей от него письмо. Фелисьен был ранен в руку. Лафайет принял участие в своем соотечественнике и добился для него производства в лейтенанты. Он сумел по заслугам оценить серьезного молодого человека, который, несмотря на чуждые ему, порою отталкивающие обычаи Нового Света, сохранил способность трезво судить о множестве неприятных мелочей, что открылись ему в Америке, и о немногом, но поистине хорошем. Он рад, закончил маркиз, передать такой умной, мужественной и любезной молодой особе привет от своего друга, Фелисьена Лепина. Говоря так, Лафайет время от времени окидывал ее победоносным и пронизывающим взглядом.
   Когда он ушел, Вероника пошла в парк, на то место, где они были в последний раз с Фелисьеном, и уединилась там со своим письмом. Вероника терпеливо перенесла очень трудную пору ожидания. Она видела перст провидения в том, что ее отец потерял свою должность и не имел больше возможности причинять зло стране. Она с радостью отпустила своего друга и возлюбленного на борьбу за освобождение человечества. Она выдержала первое испытание и вот теперь читает письмо Фелисьена. Он писал из лагеря, расположенного в местности, называемой Велли-Фордж.
   Фелисьен не жаловался, но он с ужасающей наглядностью описывал нужду и лишения, царившие в этом лагере. Очевидно, военная жизнь в Новом Свете необычайно отличалась от той, о которой можно было прочесть в военных корреспонденциях и рассказах. Фелисьен писал с почти безнадежной мрачностью. И все же он писал: «Я всегда знал, что борьба и дорога к свободе усеяны шипами». И сквозь мрак и горечь его слов светилась великая вера.
   Вероника долго держала письмо в руках, пытаясь как можно полнее вобрать в себя его смысл. Оно разочаровало ее. Все оказалось не таким, как она себе представляла, совсем не таким ярким и романтичным, напротив — очень жестоким, грязным, серым и убогим. Она думала о том, что Фелисьен ранен. Она представляла себе его руку, — к сожалению, маркиз не знал, какая это рука, левая или правая, — на которой теперь будет шрам. Ей невольно взбрели на ум старые чувствительные стихи, которые Жан-Жак положил на музыку: «Отрада моя, мой самый любимый уехал в чужие края. Зачем он ищет за морем счастья? Ведь был же он счастлив со мной». Но тут же с мрачной решимостью она отогнала грусть и утешилась горделивой мыслью, что принадлежит к тому поколению молодежи, которое жертвует собой во имя освобождения человечества.
   Пьер Бомарше тоже удостоился визита Лафайета. Маркиз не забыл, что чрезвычайно обязан Пьеру. Его отъезд вряд ли осуществился бы без деятельной поддержки Бомарше. И во всех денежных затруднениях в Америке представитель Пьера всегда щедро помогал ему. Тотчас же по возвращении маркиз вернул мосье де Бомарше значительную сумму, которая была получена им в Филадельфии от его агента, и вот теперь он сам явился в дом на улице Сент-Антуан, чтобы выразить Пьеру свою признательность.
   Пьер с некоторой завистью смотрел на молодого человека, заслуги которого нашли столь безмерное признание. Будь Лафайет мещанином, судьба его оказалась бы иной и по ту и по эту сторону океана. Разумеется, и он, Пьер, тоже отведал земной славы. Но при всей своей славе он не мог добиться, чтобы самое зрелое его произведение — его гордость и великая любовь, — его «Фигаро» был наконец поставлен на сцене. Луи с тупым упрямством все еще противился постановке.
   И все-таки Пьер был очень и почти по-дружески рад успеху Лафайета и в пламенных словах высказал ему свое восхищение. Лафайет в столь же восторженных словах выразил свое уважение Пьеру.
   Потом он заговорил о вещах, которые должны были интересовать Пьера. Он ярко изобразил, какой печальный, одинокий и беспомощный вид был у Дина в Конгрессе. Враги яростно атаковали его, а те, кого Дин считал своими друзьями, слушали его, с трудом подавляя зевоту. Лафайет подробно рассказал и об интригах Ли. Он лично, заверил Лафайет, сделал все возможное, чтобы разоблачить эту ложь, и медленно, но верно заслуги Пьера найдут должное признание со стороны Конгресса.
   Потом он рассказал о литературном успехе, который Пьер, сам того не зная, имел в Америке. Мосье Кенэ, молодой философ, сын знаменитого врача, лечившего мадам де Помпадур, поехал за море, чтобы там, в более либеральных условиях, распространять французскую философию и искусство. Он жил в Филадельфии, преподавал тамошним светским дамам французский язык и добился, что, вопреки временному запрещению всех театральных постановок как занятия безнравственного, драму Пьера «Евгения» сыграли там на французском языке.
   — Только, пожалуйста, не спрашивайте меня, — добавил, улыбаясь, маркиз, — что это был за французский язык.
   Но Пьер решил, что пьесу его все-таки поняли, и радовался, как ребенок, при мысли, что завоевал для французского слова и французского искусства сердца обитателей другого полушария.
 
 
   Почетная шпага, жалуемая Лафайету Конгрессом, была первым такого рода даром, который Франклин, в должности единственного полномочного представителя Соединенных Штатов, обязан был изготовить для этого случая. Молодая республика должна была предстать в полном блеске при пышном европейском дворе, и дары ее не должны были уступать дарам других наций. Франклину, к счастью, уже не нужно было торговаться с коллегами из-за суммы, ассигнуемой на подарок. Он сам с удовольствием придумывал поучительные и в то же время красивые символы, орнаменты, изречения. Шпагу он заказал придворному ювелиру Бассанжу, а рисунки рельефов и украшений поручил сделать мосье Пура с фарфоровой фабрики в Севре.
   Мосье Бассанж, полагая по неведению, что заказ сделан всей делегацией в целом, обратился с каким-то вопросом к Артуру Ли. Тот возмутился. Доктор honoris causa сделал такой чудовищно дорогой заказ, даже не спросив на то его согласия. Доктор снова непростительнейшим образом проматывает деньги Конгресса.
   Мистер Ли в ярости поспешил в Пасси и потребовал доктора к ответу.
   — У меня есть основания полагать, — спокойно ответил Франклин, — что этот почетный дар соответствует желаниям Конгресса.
   — Я не знал, — заметил издевательски Артур Ли, — что вы умеете читать мысли через океан.
   На одну секунду Франклину захотелось объяснить молодому человеку, что роль его уже сыграна, но он поборол искушение.
   — Вы желаете, — спросил он со спокойствием, которое еще больше взбесило Артура Ли, — вы желаете, чтобы мы взяли обратно заказ на почетную шпагу и нанесли обиду Лафайету и всей Франции?
   — Нет, разумеется, это уже невозможно, — ответил Артур Ли, — хотя я считаю, что этого зеленого французишку-аристократа переоценили невероятно. Но ни при каких обстоятельствах я не могу оставить без протеста тот факт, что сейчас, когда на нашей стране лежит тяжелое финансовое бремя, вы истратили пять тысяч ливров на красивый жест.
   Доктор снял очки и посмотрел своими широко расставленными, выпуклыми, спокойными глазами на разъяренного Ли. Вдруг брови Франклина поднялись выше, тонкий рот сжался презрительней, большие глаза стали строже. На Артура Ли смотрел Франклин с портрета Дюплесси. Ли стало не по себе. Наконец старик заговорил.
   — Вы правы, — сказал он, — пять тысяч ливров большие деньги, на них можно купить много хлеба и даже немного ветчины для голодающих американцев. Но я счел неприличным преподнести юноше, который оказал такие неоценимые услуги нашему делу и столько раз рисковал ради нас жизнью, нищенский подарок. Я было думал покрыть эту сумму частично из собственных средств. Но потом я предпочел пожертвовать от себя лично пятьдесят фунтов в пользу наших военнопленных, которые продолжают голодать в Англии из-за этого негодяя Диггса.
   Артур Ли находил манеру Франклина спорить непорядочной. Просто неприлично, что старик, только чтобы унизить его, заговорил об обстоятельствах, не имеющих ничего общего с преступной тратой государственных средств.
   — Как раз теперь, после того как из-за непредвиденных обстоятельств мы потеряли деньги в Лондоне, нам следует избегать всяких излишних расходов. — Он скрестил руки на груди, выпрямился и упрямо нагнул голову.
   У Франклина готов был резкий ответ, но он смолчал: «Ох, бедный мой Ричард, если б ты только знал!» Видя на лице Ли выражение возмущенной добродетели, Франклин расплылся в широкой, довольной улыбке. Артур Ли не знал, что и подумать. Поведение старика не было оскорбительным, он попросту сошел с ума. Ли пожал плечами и удалился.
   Несколько дней спустя он понял, что означала улыбка Франклина. Через Амстердам вместе с другой почтой пришло официальное уведомление Конгресса о том, что Франклин назначается единственным и полномочным представителем Соединенных Штатов.
   Кровь бросилась в голову Артуру Ли, в глазах у него потемнело, он упал без чувств.
   К нему медленно возвращалось сознание. Еще лежа на полу, он понял, что именно произошло. Им овладела безграничная ярость, но он поборол ее. Только не дать увлечь себя чувству. Все продумать, все логически взвесить — вот в чем была его сила, вот в чем он превосходил доктора honoris causa.
   Кряхтя, Артур Ли с трудом поднялся, сел в кресло. Он еще раз внимательно перечитал послание Конгресса. Там было и указание вручить Лафайету почетную шпагу. Наверху, справа, было начертано IV — это была четвертая копия. Три копии затерялись. Стиснув зубы, надувшись. Ли сидел и раздумывал. Копии, посланные Франклину, очевидно, тоже пропали. Но ведь старик, несомненно, знал о своем назначении, знал и о распоряжении, касающемся почетной шпаги. В противном случае он не обращался бы с ним так нагло и издевательски, не улыбался бы так высокомерно. Артур Ли почувствовал себя униженным, как никогда. Как жалок он был, когда стоял перед Франклином, выговаривая ему и поучая его, а наглый старик не счел даже нужным объяснить, в чем дело. Как он коварен, как безмерно злобен, этот Нестор, этот патриарх. Его хитрость и гордость с годами все возрастают. Какое подлое издевательство утаить от него приказ и исподтишка посмеиваться над его неведением. Он вспомнил улыбку доктора, ироническую, невыразимо насмешливую, издевательскую улыбку. Так смеются над обезьяной, которая делает смешные прыжки, стараясь сорвать плод, висящий за решеткой.