Среди гостей был и мосье де Бомарше.
   Весть о прибытии Вольтера взволновала его. Непочтительный Пьер восторженно благоговел перед этим старым человеком. Старик прожил свои восемьдесят три года так, как хотелось бы прожить свою жизнь ему, Пьеру. Дни Вольтера были наполнены страстями, большой литературой, мелкими интригами, славой, успехом, театром, деньгами и победоносной борьбой за торжество свободы и разума. Теперь он жил, подобно властелину, в окружении своих подданных. Императрица и сам великий король относились к нему как к равному, и слава его гремела на весь мир. Его победы в борьбе с несправедливостью и с привилегированной глупостью стали историей. Этот старец мог сказать себе: если мир теперь, когда он собирается его покинуть, стал чуть-чуть умней и справедливей, чем в те времена, когда он в него пришел, то в этом есть и его заслуга. Лестно было, что такой человек уже давно ценил и уважал Пьера, как равного. Вольтер поставил в своем Ферне «Цирюльника» и написал Пьеру чрезвычайно любезное письмо о его «Мемуарах». И сейчас старик тоже отличил его среди прочих. Пройдя сквозь толпу почтительно расступившихся гостей, Вольтер приблизился к Пьеру и со словами: «Мой милейший друг и коллега», — обнял его. Пьер бережно и почтительно проводил старика к его ложу.
   — Знаете ли, мой дорогой, — сказал ему Вольтер, — что без вас я вряд ли написал бы «Ирэн»? Успех вашего «Цирюльника» побудил меня испробовать еще раз мое старое перо. Правда, ваше великолепное произведение меня несколько и огорчило. В моей пьесе вы найдете священника по имени Леоне. Поначалу он назывался Базиль. Но с тех пор, как Базиль появился на подмостках, имя его вызывает мысли, несовместимые с мрачным нравом моего старого священника. На ближайшие века имя Базиль принадлежит вам, друг мой.
   Пьер, обычно находчивый, не знал, что сказать. Облик Вольтера взволновал его до глубины души. Перед ним, скрючившись, сидел невероятно худой старик в непомерно широком халате, в ночном колпаке, смешно торчавшем над его безобразным лицом. Но на этом лице сверкали умные, добрые, удивительно живые глаза; эти жалкие кости и пергаментная кожа были обителью величайшего из умов, творивших и мысливших сейчас.
   Приветствовать Вольтера явилась и делегация Академии. Явились и члены труппы «Театр Франсе». Актеры и актрисы, люди прожженные, были тоже взволнованы, когда воочию увидели своего поэта, который стал уже легендой. Пьесу, которую они репетировали, Вольтер начал писать в восемьдесят два года, затем она ему надоела, он отложил ее и взялся за новую — за «Агафокла». Потом он опять вернулся к первой, трагедии «Ирэн», закончил ее, вложив в нее ту же огромную ненависть к предрассудкам, как и в свои прежние пьесы. Именно они, актеры, глубоко прочувствовавшие его трагедию, знали, что силы старика не иссякли. Этот сморщенный, беззубый человек сейчас, как и десятки лет назад, был сгустком энергии, огромным, грозным пламенем, пожирающим зло.
   Он с жаром спорил с ними, выслушивал их отзывы о своей трагедии, порой уступал их желаниям, порой стоял на своем. Репетиции решили проводить у него дома, — он был слишком слаб, чтобы ездить в театр. Для начала он хотел на следующий же день прочитать им пьесу целиком. Но уже сейчас он читал им отдельные места, и, несмотря на халат и ночной колпак, стихи, произносимые его беззубым ртом, производили сильное впечатление.
   Появлялись все новые гости и сообщали, что улица Бон и набережная Театен забиты любопытными. Там стояли не только любители литературы и театра, там толпились мастеровые, простолюдины, завсегдатаи кафе и пивных — народ Парижа. Они не говорили: «Мы хотим видеть человека, написавшего „Генриаду“ или „Кандида“, „Меропу“ или „Заиру“. Они говорили: «Мы хотим видеть человека, боровшегося за невинную семью Каласа[84] и за Сирвенов[85], за мадам де Бомбель[86], за бедного Мартена и его близких, за несправедливо осужденного Монбайи[87], за его жену и ребенка, которому не суждено было увидеть свет. Мы хотим видеть человека, страстно протестовавшего против осквернения трупа актрисы Адриенны Лекуврер, человека, который отменил у себя в поместье и в деревне проклятые налоги и который сделал всех, кто живет и работает в его Ферне, умнее, зажиточнее, счастливее».
   Пьер не мог оторвать глаз от окруженного почитателями Вольтера. Против обыкновения, Пьер держался скромно: не вмешивался в разговоры Вольтера с актерами, хотя и мог кое-чем помочь, не принимал участия в беседах гостей. Молча и почтительно стоял он в стороне, смотрел и слушал. То, что символизировал маленький храм в саду Пьера, было чистейшей правдой: перо принесло этому старцу столько славы и могущества, сколько, вероятно, не принесла ни одному монарху корона. И Пьер был счастлив, что их связывает общая судьба и родство душ.
   На другой день Вольтер принял триста человек, на следующий четыреста. Приходил Неккер и приходила мадам Дюбарри. Приходили Кондорсе и Тюрго. Приходил кавалер фон Глюк, великий музыкант; он был известным гордецом, но и он отложил свою поездку в Вену, чтобы разделить с другими счастье и честь свидания с Вольтером. Несколькими часами позднее пришел знаменитый соперник и враг Глюка, Пиччини. Приходили маркиз де Водрейль, Габриэль Полиньяк и Диана Полиньяк. Приходили поэты и писатели Парижа, «весь Парнас от подножия до вершины», как сказал один из этих господ. Приходил скульптор Пигаль, получивший от мосье д'Анживилье заказ высечь из особо ценного порфира статую самого великого солдата современной эпохи — маршала Саксонского и самого великого мыслителя и поэта современности — мосье де Вольтера.
   Пришел и доктор Франклин.
   Он был преисполнен любопытства и восхищения. На протяжении десятков лет обменивался он с Вольтером любезными посланиями. Вольтер всегда восторгался Франклином и его делом и прославил великого американца в своем «Философском словаре» за то, что тот укротил молнию и познал ее законы и тем способствовал искоренению предрассудка, связанного с древнейших времен с молнией и грозами. Но, главное, этот Вольтер, больше чем кто-либо другой, способствовал распространению идей, на которых была построена свободная Америка. И, сопровождаемый Вильямом, Франклин в почти праздничном настроении явился к своему великому коллеге.
   В комнате Вольтера собралось человек двадцать. Вольтер лежал на кушетке, его слегка лихорадило, глаза в глубоких впадинах над большим острым носом еще живее обычного блестели на высохшем лице. Он хотел подняться, но Франклин не допустил этого и, подойдя к кушетке, ласково, но властно снова уложил его.
   Вольтер сказал, что рад лично поздравить Франклина с победами, одержанными его войсками. Он говорил по-английски. Франклин ответил, что все, кто в Америке интересуется литературой, видят в Вольтере отца американской республики.
   — Будь я так молод, как вы, мой уважаемый, — сказал Вольтер, — я бы поехал за море, чтобы посмотреть на вашу счастливую страну.
   И он на память процитировал стихи из «Оды к Свободе» Томсона, которые были в большой моде сорок лет назад. Франклин помнил их смутно. Племянница Вольтера от имени остальных присутствующих пожаловалась на то, что разговор ведется на английском языке и никто его не понимает.
   — Прошу прощения, — сказал Вольтер, — что поддался тщеславному желанию говорить на языке доктора Франклина.
   Вильям Темпль с похвальной скромностью затерялся в толпе гостей. Но Франклин подозвал его и представил Вольтеру. Вильям низко поклонился. Вольтер долго смотрел на него своими проницательными, ясными глазами.
   — Вы счастливец, мой дорогой мальчик, — сказал он наконец по-французски. — Вам суждено жить в великой стране в счастливую пору. Наклонитесь ниже, — попросил он и, положив свою дряхлую руку ему на голову, сказал по-английски: — «Бог и Свобода!» — Затем повторил эти же слова по-французски. Все были глубоко взволнованы.
   Час спустя Вольтер принял английского посланника лорда Стормонта.
   Посетители все шли да шли, и Вольтер беседовал с ними, Вольтер проводил репетиции своей пьесы и увлеченно правил ее. Вольтер читал письма и диктовал подробные ответы. Вольтер набрасывал новые планы.
   От всей этой суматохи верному Ваньеру становилось с каждым днем все больше не по себе. Его не только мучил страх за здоровье своего господина, который таял у него на глазах. Его больше угнетала другая забота. Ваньер был строгим ревнителем разума, его страстным приверженцем. Вольтер же совсем не заботился о собственном достоинстве. Один из его принципов гласил, что вовсе незачем делать из себя мученика; распространять правду можно и сомнительными средствами. Он, не задумываясь, отрекся бы от своих произведений, более того, он без стеснения подверг бы их суровым нападкам, если бы признание своего авторства могло пойти ему во вред. Ваньер опасался, что здесь, в Париже, его господина легко могут склонить к отречению не только от отдельных, но и от всех его произведений и основных идей.
   При всем напускном легкомыслии, при всей свободе от предрассудков, мысль о том, что его тело, тело еретика, как некогда тело Адриенны Лекуврер, будет выброшено на свалку, угнетала Вольтера. В Ферне этого можно было бы избежать. Но умри он здесь, в Париже, с его репутацией неверующего, церковь отказала бы ему в достойном погребении, и Ваньер знал твердо: Вольтер готов на большие жертвы, вплоть до отказа от всех своих принципов, если только это может спасти его тело от поругания.
   Страх Ваньера усилился, когда все больше людей в черных сутанах стало пробираться к Вольтеру. Их влекло сюда честолюбивое желание наставить на путь истинный великого еретика. Чинно и важно прошествовал к нему настоятель собора Сен-Сюльпис, мосье Терсак. Осторожно, но вместе с тем и настойчиво уговаривал Вольтера его племянник аббат Миньо. Ссылаясь на рекомендации, пришел некий аббат Готье. С ним Вольтер беседовал долго и с возрастающим удовольствием.
   — Вот это хороший человек, — сказал он Ваньеру, — любезный, простодушный. В случае надобности он намного облегчит мне исповедь и отречение. Мы будем иметь его в виду.
   «Ecrasez l'infame» — «Раздавите гадину» — было все последние десятилетия девизом Вольтера, и под гадиной он подразумевал фанатизм, предрассудки, нетерпимость, церковь. В этой борьбе с предрассудками, которую так страстно, так благородно и самоотверженно вел его господин, Ваньер видел высшую заслугу Вольтера. Вот почему его, Ваньера, удручали теперешние речи старого апостола разума; при всей их шутливости Ваньер опасался, что в них была доля истины и что Вольтер не прочь в свои последние дни отречься от главной идеи своей жизни.
   Он заклинал Вольтера написать «заявление», которое удовлетворило бы церковь своими хитроумными формулировками, но не предало бы принципов философии. Если этого не сделать заранее, то в последний час, когда великий ум Вольтера начнет угасать, к нему проникнут церковники и, злоупотребив его слабостью, заставят сделать признания, далеко выходящие за пределы желаемого.
   Вольтер ухмыльнулся.
   — Вы получите это заявление немедленно, мой милый, — сказал он.
   Вольтер сел и написал своим ясным, разборчивым почерком: «Я умираю, почитая бога, в любви к моим друзьям, не питая ненависти к врагам и с отвращением к суеверию».
   Ваньер, обрадованный, спрятал документ.
   Спустя несколько дней, через две недели после приезда в Париж, у Вольтера, в то время как он диктовал, случился сильный припадок кашля.
   — Теперь пора, зовите нашего доброго аббата Готье, — простонал он, задыхаясь и скаля зубы, и кровь хлынула у него из горла и носа.
   Явился аббат. Ваньер должен был показать ему «заявление», и Вольтер спросил, достаточно ли этого, чтобы обеспечить ему честное погребение. Он робко взглянул на аббата. А может, тот и правда настолько глуп?
   — К сожалению, нет, — ответил аббат, — мы должны более основательно оформить нашу маленькую сделку.
   По требованию Готье Вольтер исповедался. Затем в присутствии своего племянника, аббата Миньо, второго священнослужителя, и секретаря Ваньера он подтвердил документально, что, исповедавшись аббату Готье, умирает верным католической религии, в лоне которой родился.
   Аббат Готье бегло прочитал документ.
   — Я думаю, что этого достаточно, — хитро и робко бросил Вольтер.
   Но аббат, покачав головой, заявил:
   — К сожалению, нет, сударь.
   — Что же еще должен я написать? — спросил Вольтер.
   — Пишите, — мягко, но властно приказал аббат, — пишите: «И если я оскорбил церковь, то прошу прощения у бога и у нее».
   Ваньер скрежетал зубами.
   — Я должен это написать? — спросил Вольтер.
   — Пишите спокойно, дорогой мэтр, — ласково уговаривал его священник. — Такой документик никому не повредит.
   Вольтер стал писать. Ваньер смотрел на его худую руку, сжимавшую перо, которое, казалось, не хотело выводить буквы.
   — А теперь, господа, — обратился аббат к остальным, — засвидетельствуйте, пожалуйста, своей подписью, что это «заявление» наш господин Вольтер написал собственноручно, находясь в здравом уме и по доброй воле.
   Оба священника подписали. Ваньер хмуро отказался.
   Оставшись наедине со своим верным секретарем, Вольтер попытался оправдаться.
   — Должны же вы понять, — объяснял старик, — что перспектива быть выброшенным на свалку весьма неприятна. Я знаю, разумеется, что это предрассудок, но я разделяю его, и, следовательно, попы держат меня в руках. Но все-таки смеяться последним буду я, или, точнее, мой труп. Я заключил с церковью довольно выгодную сделку. Подумайте, я написал пятьдесят тысяч страниц, и за каждую из них духовенство готово выбросить меня на свалку, а теперь какими-то тремя маленькими строчками я заставлю их похоронить меня прилично.
   Но расчет этот не произвел на Ваньера никакого впечатления, и Вольтер продолжал:
   — Когда вы будете таким же старым, как я, мой дорогой, вы поймете, что прав был Генрих Великий и что Париж стоит обедни[88].
   Но и это не рассеяло мрачных мыслей Ваньера.
   Тем временем аббат Готье поспешил с драгоценным документом к своему начальству, настоятелю собора Сен-Сюльпис. Тот, озлобленный тем, что слава обращения еретика выпала на долю какому-то аббату, а не ему, главе собора, нашел заявление слишком расплывчатым, чтобы оно могло служить отречением от ереси, искупающим многочисленные неприятности, которые причинил церкви Вольтер. Этого недостаточно, чтобы принять Вольтера в лоно церкви. Не желая отступать, раздосадованный аббат поспешно возвратился в дом больного, чтобы вынудить у него более внушительный документ.
   Но Вольтер чувствовал себя уже лучше и не принял попа. А когда неутомимый аббат на следующий день появился снова, Вольтер чувствовал себя еще лучше, и Готье снова пришлось уйти несолоно хлебавши. На третий день больной оправился настолько, что велел сказать умоляющему о приеме аббату, что в ближайшие месяцы будет очень занят и не располагает временем.
   Вольтер поправлялся удивительно быстро. Вскоре он уже опять принимал посетителей, которых являлось все больше, писал, диктовал, репетировал с актерами, работал без устали.
   А еще через несколько дней он встал с постели и вышел из дому, чтобы ответить на некоторые визиты.
   Его несли в портшезе по городу Парижу, одетого со старомодной пышностью; хилое тело его было закутано в шали и шубы. Стоял ясный, очень морозный день. Тем не менее он велел откинуть занавески, желая видеть улицы, людей, Париж. Его везде узнавали, люди останавливались, почтительно снимали шляпы и шапки, бурно приветствовали его. Когда он исчезал в подъезде какого-нибудь дома, кругом, ожидая его появления, собирались густые толпы любопытных. С быстротой молнии разнеслось по Парижу: «Вольтер здесь!» И люди выбегали на улицы, как во время какой-нибудь большой придворной церемонии.
   Когда Вольтер возвращался, на обоих мостах через Сену, на набережной Театен и улице Бон собралось столько народа, что нечего было и думать пробиться сквозь толпу. Полицейским пришлось уговорами и силой расчищать дорогу портшезу. Так Вольтера пронесли сквозь толпу обожателей, и лицо его рдело от мороза и от радости.
 
 
   Туанетта после встречи с Франклином чувствовала себя призванной поддерживать все передовое. Она не прочь была бы устроить сенсационную встречу с Вольтером. Вся Сиреневая лига разделяла модное восхищение великим писателем, а тот уже много лет старался установить дружеские отношения с Туанеттой. Он написал для нее маленькую праздничную пьесу и очень прозрачно льстил ей в своих произведениях. Туанетта не оставалась глуха к этим знакам внимания. Но она отдавала себе отчет в том, что вся Европа сочла бы официальный прием Вольтера в Версале политической демонстрацией.
   Умная Диана Полиньяк нашла выход. А что, если предоставить Вольтеру камергерскую ложу в «Театр Франсе»? Ведь она находится рядом с ложей Туанетты, и таким образом можно без труда завязать безобидную, непринужденную беседу.
   Но когда Туанетта сообщила Луи об этом проекте, тот пришел в ярость.
   — Я запрещаю вам, мадам, — неистовствовал он, — слышите, я запрещаю вам вступать в какие бы то ни было отношения с этим архиеретиком. Разговор с ним равносилен бесчестью.
   — Господин де Вольтер — величайший писатель вашей страны и, по-видимому, всего мира, сир, — отвечала Туанетта.
   — И, конечно, вы слышите музыку в его словах, — съехидничал Луи, — но я запрещаю вам слушать эту музыку.
   Успокоившись немного, он объяснил свой гнев.
   — Ваш брат Иосиф — уж на что вольнодумец, но даже он отказался от общения с этой блистательной дрянью.
   И с мстительным удовольствием Луи рассказал Туанетте то, что ей давно было известно.
   — Старик думал, что император навестит его проездом в Ферне. Он по-праздничному разукрасил свою деревню и замок и велел соорудить триумфальные ворота. Но он просчитался. Наш Иосиф последовал мудрому совету ее величества, матери-императрицы, и гордо прокатил мимо еретика и всей его мишуры. А теперь вы хотите в театре, на глазах у всего света, говорить с этим безбожником. Я запрещаю! Не бывать этому.
   В тот же день Морепа спросил:
   — Известно ли вам, сир, что господин де Вольтер находится в вашей столице?
   — Я полагал, что этому господину въезд в город запрещен, — холодно ответил Луи.
   — Не совсем, — пояснил Морепа. — Таково было лишь желание покойного короля, умершее вместе с королем.
   — Но это желание живет и во мне, — сухо сказал Луи.
   — Однако и вы, сир, не сочтете удобным силой удалить старика из его родного города, — возразил министр.
   — Да, к сожалению, это не годится, — с грустью согласился Луи.
   — Мне даже кажется, — продолжал Морепа, — что столь старому человеку, который как-никак является самым почитаемым писателем Европы, следует оказать некоторые почести на его родине.
   — Нет, — резко отвечал Луи, — мой долг — защищать веру и нравственность. Вообще-то мне следовало бы с позором выгнать из своей столицы этого старого богохульника. Если я не замечаю его присутствия, я и то уже, по-моему, оказываю честь и милость литературе.
   Гнев Луи был сильнее, чем то показывали его слова. После ухода Морепа он принялся угрюмо рассматривать книги и брошюры Вольтера, спрятанные в потайном шкафчике. Их было много. Они печатались в Амстердаме и Лейдене, в Гамбурге и Лондоне. Но они залетали и в его Францию, для них, так же как и для ветра, границы не служили препятствием. Это знамение, это кара господня, что автор таких сочинений тотчас же после заключения договора с мятежниками приехал в Париж. Теперь, значит, эти ужасные старики, Франклин и Вольтер, свалились ему на голову. Бесстыдно и нагло, Ваалом и Вельзевулом, воцарились они в его городе, а собственная его жена и его министры оказывают им почести.
   Прибытие Вольтера еще более осложнило для Луи американский вопрос. Франклин советовал французам:
   — Поступите со своими врагами так же, как они поступили с вами в пятьдесят пятом году[89]. Без долгих дипломатических деклараций пошлите в бой свои корабли. Отправьте флот за океан и отрежьте эскадру адмирала Хау, продвинувшуюся в устье Делавэра. А уж после этого вы успеете объявить войну.
   Многие французские министры и генералы тоже считали, что, раз договор подписан, нужно опередить противника и напасть на него. Нетерпеливый Водрейль и все члены Сиреневой лиги были за немедленное выступление. Но когда Вержен доложил королю о предложении Франклина, Луи возмутился и запротестовал:
   — Упаси меня бог от такого вероломства.
   Он все еще надеялся избежать войны. Упрямо настаивая на том, что договора не существует, пока нет известия о его ратификации американским Конгрессом, он требовал сохранения дружественных отношений с Англией.
   Но постепенно Луи стала угнетать его двусмысленная позиция. Ему, порядочному человеку, казалось нечестным обмениваться с английским посланником любезными фразами, после того как он подписал договоры, направленные против его, посланника, страны. Наконец он решил официально сообщить королю Англии, что Франция признала независимость Соединенных Штатов, и поручил Вержену обосновать этот акт в официальной ноте.
   Тогда Вержен вспомнил, что в конце октября Бомарше вручил ему докладную записку с приложением проекта декларации, которую Бомарше, будь он королем Франции, обнародовал бы немедленно. Вержен велел разыскать эту докладную записку и решил, что декларация, составленная Бомарше, вполне пригодна. Она была написана блестяще и звучала убедительно. Министр не постеснялся использовать для документа, представленного им королю, большую часть формулировок Пьера. Луи прочитал, вздохнул и подписал. Документ пошел в Лондон, и граф Ноайль, французский посол при Сент-Джеймском дворе вручил британскому премьеру ноту господина де Бомарше.
   Вслед за этим Лондон отозвал своего посла. Версаль ответил тем же. Это случилось 13 марта.
   В тот же день Вержен сообщил доктору Франклину, что отныне версальский двор рассматривает делегатов Конгресса как полномочных представителей Тринадцати Соединенных Штатов Америки и в качестве таковых имеет честь представить этих господ его христианнейшему величеству.
   Это приглашение, как ни было оно приятно, доставило делегатам множество треволнений. Ко двору было принято являться в роскошном и затейливом наряде, а на приготовления оставалась всего неделя. Франклин пожелал облачиться в свой коричневый кафтан, в котором его ожидали, конечно, и в данном случае. Правда, он согласился заказать парик. Но все парики, которые ему примеряли, оказывались малы.
   — Да не парик мал, мосье, — воскликнул наконец отчаявшийся парикмахер, — а ваша голова слишком велика.
   И весь Париж доброжелательно улыбался: «Голова его слишком велика!»
   Франклина не трогали более указания камергеров и церемониймейстеров, он решил одеться скромно, достойно, без придворной мишуры. Возможно, это и дерзость, но вероятнее всего именно такая простота и произведет впечатление.
   Итак, 20 марта Вениамин Франклин — мыловар, печатник, книготорговец, учитель плавания, книгоиздатель, работорговец, физик, купец, почетный доктор, изобретатель ассигнаций, писатель, философ, эмиссар Соединенных Штатов Америки — отправился к Людовику Бурбону, королю Франции.
   Все дороги ко дворцу и просторный двор Версаля были забиты любопытными, которым не терпелось увидеть, осмелится ли Франклин явиться в своей обычной одежде; они были бы разочарованы, не сделай он этого. Но когда он и в самом деле явился без парика и без шпаги, в своем коричневом кафтане и коричневых штанах, в очках с железной оправой, с седыми, тщательно расчесанными волосами, падавшими на кафтан a la quaker, все были восхищены такой смелостью и таким чувством собственного достоинства. Кажется, впервые посетитель являлся ко двору в столь скромном платье. Но ведь христианнейший король принимал представителя мятежников тоже впервые.