Они говорили о материалистическом понимании истории, о буржуазной и пролетарской идеологии, о паразитарном существовании художников в современном обществе, о начинающемся переселении народов, о смеси европейской цивилизации и азиатской культуры, об источниках ошибок системы мышления, построенной на одной лишь социологической основе. Спорили горячо, с увлечением. Много пили при этом, и изредка один из них даже выслушивал возражения другого. В конце концов Тюверлен потребовал, чтобы ему принесли открытку, и на мокром липком столике кафе «Верденфельз» Жак Тюверлен, временно проживающий в Гармиш-Партенкирхене, написал господину Жаку Тюверлену, временно проживающему в Гармиш-Партенкирхене, в Палас-отеле, открытку следующего содержания: «Дорогой господин Жак Тюверлен, не забывайте, что Вы не нуждаетесь в чьей-либо поддержке и потому не обязаны обладать классовым сознанием. Не забывайте никогда, что Вы существуете лишь для того, чтобы найти выражение своему собственному я, и только своему я. Искренне уважающий Вас, Ваш преданный друг Жак Тюверлен». Когда кафе закрылось, выяснилось, что оба они проживают в одной и той же гостинице. Дело в том, что Тюверлену в конце концов показалось неудобным из домика в горах, где он жил вначале, пробираться ежедневно по снегу вниз, в Гармиш, и вечером снова возвращаться наверх. Он пригласил Прекля зайти еще к нему посидеть. Вдыхая холодный ночной воздух, прошли они короткий путь до гостиницы. Дойдя до места, Тюверлен должен был пройти часть пути обратно: оказалось, что он забыл опустить открытку. Сидя в комнате Жака Тюверлена, они долго еще спорили, пока соседи со все возрастающей энергией не стали выражать возмущения по поводу поднятого ими крика. Собеседники осыпали друг друга бранью и не могли ни до чего договориться. Расставаясь с Тюверленом, Прекль, до этого предполагавший рано утром выехать в Мюнхен, решил остаться до вечера в Гармише и условился встретиться с писателем еще раз, чтобы продолжите беседу.

20. И все же: ничто не гнило в государстве Баварском

   Иозеф Пфистерер, писатель, житель Мюнхена, временно пребывавший в Гармише, пятидесяти четырех лет от роду, католик, автор двадцати трех увесистых романов, четырех театральных пьес и тридцати восьми среднего размера новелл, послав Иоганне телеграмму о предстоящем приезде кронпринца Максимилиана, надеялся, что теперь ему, Пфистереру, в Гармише удастся проводить много времени в ее обществе. Между тем он везде встречал ее в сопровождении этого пошляка Жака Тюверлена. Доктор Пфистерер охотно признавал достоинства других людей, но Тюверлен был ему просто противен. Вспыльчивый баварец, глядя на голое, помятое лицо швейцарца, приходил в раздражение. Присутствие этого субъекта отравляло ему удовольствие от встреч с Иоганной.
   Но и другие причины подтачивали основы его принципиального оптимизма. Дело в том, что процесс Крюгера, при ближайшем изучении, начинал казаться все более сомнительным. Трудно было не видеть в нем сознательного искажения самого понятия права. Пфистерер верил в свой народ, верил в своих баварцев. Ему просто больно было усомниться в беспристрастии симпатичного ландесгерихтсдиректора Гартля. А Кленк, стоящий незыблемо, словно дуб, неужто он действии тельно просто наглый преступник, способный засадить в тюрьму человека с большими заслугами только за то, что тот не соглашается с его программой? Невероятно, и все же приходилось верить. Он не мог отделаться от этой мысли, склонял непокорную шею, словно желая своей поросшей густыми кудрями головой оттолкнуть нечто невидимое. У него и раньше было не совсем благополучно с сердцем, теперь же он все чаще страдал одышкой, мир омрачился для него.
   Неизменно происходили у него резкие стычки с доктором Маттеи. Неуклюжий человек в пенсне, с исполосованным шрамами, злым мопсообразным лицом чувствовал себя и Гармише неуютно. Он тосковал по своему дому на Тегернзее, по своей охоте, своим собакам, оленьим рогам, по своим трубкам, своему лесничему, по своим медлительным, хитрым крестьянам. Но Инсарова не отпускала его. Он учился когда-то медицине, придерживался в отношении женщин крайне материалистических взглядов, основанных на самой примитивной физиологии, отпускал сочные остроты при упоминании о какой-либо эротической связи. Хрупкая русская танцовщица поглядывала на него своими раскосыми глазами, облизывала кончиком языка уголки губ, говорила что-нибудь весьма утонченное, от чего баварец отмахивался, как от самой низкопробной и аффектированной фельетонной остроты. И… не уезжал. Издеваясь над самим собой, он посылал танцовщице шоколад, цветы, фрукты. Был зол на весь свет, ругал Пфаундлера последними словами, устраивал ему безобразные сцены за то, что тот недостаточно выдвигает Инсарову.
   Обычно миролюбивый Пфистерер теперь прямо-таки искал поводов для столкновений с Маттеи. Каждый из них обливал грязью образ жизни соперника, его творчество, его успех, его тело и душу. Остроты доктора Маттеи были крепче и грубее, но и Пфистерер знал, где самое чувствительное место противника. Кругом предлагают пари, – рассказывал он своему врагу, – что он, Маттеи, не добьется от Инсаровой желаемого; но хотя очень многие добивались у этой русской танцовщицы желаемого, все же никто не соглашался держать против. Доктор Маттеи выпивал свое пиво, выпускал в лицо собеседника дым сигары, говорил, что, если даже Крюгер и выйдет из тюрьмы, Пфистереру не попасть в кровать к Иоганне Крайн. Оба стареющих полнокровных человека сидели друг против друга, пыхтя и склоняя головы, словно собираясь боднуть.
   Сердце Пфистерера жгла эта мысль: неужели могут думать, что он добивается справедливости по отношению к Крюгеру ради женщины? Он сидел за своей рукописью. Обычно слова лились у него прямо из сердца. Он радовался, когда эпизоды увлекательно и тонко сплетались друг с другом. Но сегодня события как-то не подчинялись ему, они были жестки и не укладывались в рамки сюжета. Не удавалось сдунуть каверзные затруднения, как пылинку. Судьбу белокурой деревенской девушки Брони, попавшей в город, претерпевшей здесь ряд злоключений, но в конце концов встретившейся с художником, оценившим в ней исключительный талант и женившимся на ней, – эту вот судьбу он не мог закруглить, оформить с обычной для него радостной легкостью и убежденностью. Широкое смуглое лицо Иоганны с тремя складками над коротким тупым носом и серыми гневными глазами становилось между ним и созданными им образами. Нет, к сожалению, он делом Крюгера интересуется не из-за женщины. Ему было бы легче, если б нечто неладное происходило в нем самом. В этом можно было бы покаяться, положить этому предел. Но что-то неладное творилось с его родной страной. Сомнения, впервые возникшие в нем, когда его честные баварцы устроили вдруг революцию, теперь сильнее впивались в душу. Неправда царила на земле, неправда царила в его родной Баварии. Она выпирала наружу, она не стыдилась света солнца, как выразился кто-то. Слышен был вопль ее, но неправду не заставляли замолчать. Нет, он должен был вступить с этим в борьбу.
   Аппетит его убывал, одышка усиливалась. Он ходил мрачный и озабоченный, резко обрывал свою приветливую, покладистую жену, так что полная, кругленькая дама совершенно терялась.
   Все они, пребывавшие теперь опять в Гармише, – он, Маттеи, Гессрейтер, – были злы на Тюверлена. Его неустойчивость, несерьезность, дешевая терпимость, способность легко отступить от высказанного положения, если оно оказывалось неприемлемым для собеседника, его небрежное изящество – все это раздражало баварцев. Это просто блоха, – говорили они, – не имеет веса и скачет. Гессрейтер был обижен неудачей, постигшей его опыт с осмотром керамического завода. Он замкнулся в себе, отмалчивался, дулся на Иоганну за явное предпочтение, оказываемое ею Тюверлену: она была просто неблагодарной.
   Он снова ближе сошелся с г-жой Радольной, выглядевшей очень эффектно на фоне гармишской зимы. Видная и красивая в своем лыжном костюме, тренировалась она на спортивных площадках, простая и уверенная в себе, оживленная и порозовевшая от пронизанного солнцем морозного воздуха. По вечерам, во время танцев в залах больших местных отелей, она оказывалась неоспоримым центром всеобщего внимания. Немало лучей из ореола претендента на престол, охотно проводившего время в ее обществе, падало и на нее. Она была очень умна и сейчас, как и прежде, покровительствовала Иоганне Крайн. Обе женщины встречались ежедневно. Контрасты в их внешности подчеркивали прелесть обеих – спокойную, пышную, медноцветную красоту Катарины и полную свежести и решительности красоту Иоганны.
   Прошло больше недели, пока доктору Пфистереру и г-же Радольной удалось добиться, чтобы кронпринц Максимилиан принял Иоганну. В сопровождении Пфистерера отправилась она на виллу, где жил Максимилиан. Больших надежд Иоганна не питала. Тем приятнее была она удивлена простым и сердечным сочувствием, выраженным ей со стороны кронпринца. Они сидели все вместе, эти трое коренных баварцев, – принц, женщина и писатель, и, изъясняясь на одном и том же местном наречии, советовались о том, как помочь человеку, который одному из них был близок, выпутаться из – увы! – чрезвычайно сложного положения. У доктора Пфистерера сердце ширилось при взгляде на этих земляков – смелую женщину и княжески благожелательного мужчину. Таяли его опасения, легче дышала грудь. Революция была тяжкой полосой, но теперь, глядя на обоих этих людей, Пфистерер верил, что все снова пойдет хорошо. Он чувствовал, что завтра сумеет привести судьбу белокурой и жизнерадостной Брони к благополучному концу.
   Когда, откланявшись, они возвращались домой, Иоганна сияла не менее Пфистерера. Она горела желанием рассказать Тюверлену об этой встрече, явно сулившей успех. Все еще ни слова не обронила она при нем о Мартине Крюгере, о своих планах, переписке, хлопотах, о разговоре с министром Гейнродтом; даже о браке своем с Мартином Крюгером она не сказала ему ни слова. Было вполне возможно, что Тюверлен ничего не знал об этом. Быть может, она молчала потому, что сама себе казалась немного смешной со своими безуспешными судорожными попытками спасти Крюгера? Разве не вела она эту борьбу совсем по-дилетантски? Говорить с Тюверленом об этом деле она, во всяком случае, собиралась лишь тогда, когда сможет сообщить ему что-нибудь определенное, открывающее какие-нибудь перспективы. Сейчас, после беседы с принцем, ее дело потеряло несколько смешную романтическую окраску, которую Тюверлен, – пожалуй, справедливо, – отмечал. Теперь у нее под ногами была твердая почва. Теперь для нее будет наслаждением объясниться с швейцарцем начистоту по вопросу о Мартине Крюгере.
   Она не признавалась себе в том, что и другие причины удерживали ее до сих пор от этого объяснения. Мартин Крюгер был не первым мужчиной в жизни Иоганны. Жак Тюверлен нравился ей. Когда она видела его широкие плечи, его узкие бедра, сильные, покрытые легким пушком руки, его умное, скептическое, светлевшее при взгляде на нее лицо, – единственным сдерживающим началом была для нее мысль о Мартине Крюгере. Во время танцев, когда она ощущала прикосновение тела Тюверлена, здороваясь и прощаясь, когда он задерживал ее руку в своей, она чувствовала, что ей мешает мысль о человеке за решеткой. Она знала, что самому Мартину Крюгеру понятие физиологической верности показалось бы неважным, пожалуй смешным, но образ человека, сидевшего в Одельсберге, как-то нестерпимо мучительно проникал во всякую попытку более интимного общения с Тюверленом.
   После того как она хоть чего-то добилась для Мартина, ей стало казаться, что она уплатила какой-то долг. До сих пор, когда она бывала с Тюверленом, она чувствовала себя как должник, швыряющий деньги третьему лицу, в то время как кредитор его погибает в нужде. Сейчас мысль о человеке среди замурованных деревьев не служила больше для нее тормозом.
   Вернувшись домой после встречи с кронпринцем, она сейчас же отделалась от Пфистерера, постаралась избежать встречи с теткой Аметсридер. Бросилась искать Тюверлена. Искала его в гостинице, на спортивной площадке. Чем дольше ей не удавалось найти его, тем настойчивее становилось ее желание выяснить с ним до конца вопрос о Крюгере. Ее венчание с ним было глупостью; но это была необходимая глупость, благодаря которой достигалась большая свобода. Все это она должна была объяснить Тюверлену. Куда же он провалился? На катке его не было, не было и в маленьком кафе «Верденфельз», где он обычно читал газеты. Кто-то сказал ей, что будто бы видел Тюверлена еще с каким-то господином на шоссе, которое вело за пределы местечка. Иоганна направилась на шоссе, встретила знакомых, не стесняясь отделалась от них. Дошла до окраины Гармиша и вошла, наконец, в кондитерскую «Альпийская роза». Среди ползучих стеблей альпийских роз, на фоне деревенского танца парней в зеленых шляпах и девушек в пышных юбках, сидела она за чашкой жидкого шоколада и ждала Тюверлена.

21. Роль писателя

   А в это время писатель Жак Тюверлен шагал по шоссе плечо к плечу с инженером Каспаром Преклем на расстоянии примерно часа ходьбы от кондитерской «Альпийская роза». Они горячо спорили на ходу, почти не удостаивая вниманием прославленный зимний пейзаж, время от времени скользя и падая на гладком подмерзшем снегу. Жак Тюверлен – в шароварах, опускавшихся ниже колен и оставлявших открытыми икры, в прошитых тройным швом, защищавших от воды и снега, подбитых гвоздями ботинках, Прекль – в длинных брюках навыпуск, в ботинках на резиновых подметках, не очень-то подходивших для горной зимы. Голоса обоих мужчин – звонкий, крикливый голос Прекля и небрежный, сдавленный – Тюверлена – разносились по морозному воздуху, прерывались, когда один из них падал, и сейчас же раздавались вновь, так как оба были увлечены беседой.
   Инженер Прекль повелительно требовал от Тюверлена, чтобы он либо создавал активизирующую, политически насыщенную революционную литературу, либо вообще ничего не писал. Неужели в момент величайшей перестройки всего мира имело смысл фиксировать жалкие, мелкие чувствованьица отмирающего общества? Творить санаторную, курортную поэзию, в то время как земной шар раздирала классовая борьба? Если когда-нибудь спросится: «Что же ты делал в это время?» – что тогда придется ответить? Изысканные, пахнущие старомодными духами эротические безделки, модные игрушки, никому не нужные через какие-нибудь десять лет? Окажется, что человек не уловил смысла эпохи, что в то время, когда мир пылал в огне, он занимался изучением душевных переживаний домашних зверьков… Литература, если она хочет жить и дальше, должна надувать свои паруса ветром эпохи. Иначе она просто перестанет жить. Писатель должен создавать документы своей эпохи. В этом его роль. Иначе его существование не имеет смысла.
   Такие положения выдвигал инженер Каспар Прекль, шагая в своей пропотевшей, не по сезону легкой кожаной куртке, бок о бок с писателем Жаком Тюверленом, по шоссе, ведущему от Гармиш-Партенкирхена к югу. Прекль усиливал атаку, выкрикивал свои требования прямо в лицо собеседнику, время от времени спасаясь от встречных или обгонявших их санок прыжком в грязные придорожные сугробы.
   Тюверлен слушал его внимательно, не мешал договаривать до конца, дважды даже пропустил небольшие паузы, не использовав их для возражения. Лишь Когда Прекль кончил, Тюверлен осторожно начал говорить. Итак, его собеседник видит роль писателя в том, что тот должен создавать документы, отражающие эпоху, накоплять и сохранять существенное, имеющее значение для истории. Но где его собеседник берет свои мерила? Он лично, например, не так нескромен, чтобы считать единственно правильными свои взгляды на исторический процесс. Но еще менее правильными кажутся, ему взгляды собеседника. Ведь последний так одержим своим пониманием исторического процесса, что не допускает и мысли, чтобы кто-либо мог иначе расценивать основные факторы истории. Ему, Тюверлену, например, столкновение старой азиатской культуры с молодой варварской культурой Европы и начавшееся под влиянием более удобных способов передвижения новое переселение народов со всеми сопутствующими ему явлениями кажутся гораздо более важными, чем социологическое расслоение и перестройка Европы. Он вынужден настойчиво предложить своему собеседнику разочек попытаться расценить текущее десятилетие не под излюбленным им экономическим углом зрения, а именно под этим новым углом зрения переселения народов и смешения культур. Он настоятельно рекомендует ему творить, становясь именно на эту и только на эту точку зрения.
   Все это он произнес своим сдавленным, немного смешным голосом, но не без решимости. Он считал нужным еще добавить, так как его собеседник, несомненно, резко отвергнет такой совет, то и он решительно отрицает за кем-либо право навязывать ему мировоззрение, из которого он черпает свои образы. Его мировоззрение не обязательно ни для кого другого. Но для него самого оно обязательно. И дерзостью было бы оспаривать его право на собственное мировоззрение. Он, во всяком случае, не имеет дерзости считать свое понимание основных движущих моментов эпохи обязательным и для других. Такие претензии он предоставляет людям, обладающим властью, политикам, священникам и дуракам.
   Все это Тюверлен считал нужным добавить, но сделать это ему не удалось. Они Дошли уже до самой окраины местечка, дорога здесь суживалась, и на них, звеня колокольчиком, с такой быстротой налетели санки, что Тюверлен едва успел отскочить в сторону, а Каспар Прекль оказался втиснутым во входную дверь дома на противоположной стороне дороги. Когда они снова очутились рядом, Прекль уже не мог больше владеть собой. Он не мог дослушать до конца всю эту явную ерунду, должен был немедленно разбить всю эту наглую бессмыслицу. Вряд ли, – начал он насмешливо, – он, Прекль, чего-нибудь достигнет, следуя любезному предложению своего собеседника и руководствуясь в своей работе релятивистской, эстетизирующей точкой зрения последнего. Дело в том, что он, – да разрешит ему это его собеседник, – занимается конструированием автомобилей. И ни черта ему здесь не поможет, если он свою работу будет строить, ориентируясь на столкновении китайской и англосаксонской культур. Кстати, его имя – Прекль, Каспар Прекль, и работает он, – но останется там уже недолго, – на «Баварских автомобильных заводах»? А его имя – Тюверлен, – сдавленным голосом сообщил собеседник.
   – Вот как? – произнес более сдержанно, почти вежливо Каспар Прекль, так как имя было ему знакомо. – Никто не требует, – сразу же резко продолжал он, – чтобы он, Прекль, или господин Тюверлен заняли определенную позицию по отношению к азиатско-европейской проблеме. Ни он, ни Тюверлен, находясь на своих местах, не могут тут ни помочь, ни чему-либо помешать. А вот другая установка, установка экономическая, может для них обоих быть плодотворной. Он, Прекль, например, исходя из этого положений, нашел конструкцию автомобиля, доступного маленькому человеку. И Тюверлен также – иначе он себе этого и представить не может, – став на марксистскую точку зрения, мог бы работать с большей свободой, разумнее и легче. Столкновение Европы и Азии – это тема для послеобеденного эстетского чая. Другая борьба, борьба экономическая, актуальная для каждого, ежечасно и Всюду окружает их. Все люди расщеплены на два класса, борющихся друг против друга. Идет гражданская война. Эта гражданская война – естественная тема для писателя Тюверлена, и не к чему от нее трусливо прятаться. Он не может углубляться в созерцание китайского фарфора, когда кругом трещат пулеметы. «Здесь Родос, здесь прыгайте!» – требовал он. И в то время как проезжавший мимо извозчик, глядя на него, удивленно покачивал головой и ворчал про себя: «Вот осел несчастный!» – он еще несколько раз повторил своим резким голосом: «Здесь Родос, здесь прыгайте!»
   Тюверлен многое мог бы возразить по этому поводу. Мог бы сказать, что он по природе человек не воинственный – свойство, общее у него примерно с четырьмястами миллионами азиатов, – что экономические вопросы внутренне менее остро затрагивают его; чем так важно именуемые вопросы идеологической надстройки, и что он и не думает здесь прыгать. Но вдруг он заметил, что Каспар Прекль перестал его слушать. Лицо молодого инженера внезапно исказила гримаса. С острой ненавистью уставился он на мчавшиеся ему навстречу санки, в которых сидел грузный, закутанный в тяжелую шубу человек с блестящими черными усами, вежливо склонивший покрытую меховой шапкой голову в сторону молодого инженера. Не отвечая на поклон, Прекль в упор, все с тем же выражением ненависти, глядел на грузного господина. Затем, когда сани проехали мимо, он обратился к Тюверлену и угрюмо заявил, что ему нужно вернуться. В такую дрянную погоду и днем нелегко добраться на автомобиле до Мюнхена, и ему пора ехать.
   На обратном пути в гостиницу он сыпал едкими, циничными замечаниями по адресу попадавшихся навстречу нарядных женщин, по-модному одетых в элегантные спортивные костюмы.
   – «Презренный край, порочная долина!» – продекламировал он с тем же выражением мрачного цинизма на лице, и Тюверлен не мог решить, строка ли это из сонетов Шекспира, роскошное издание которых накануне носил при себе инженер, или же из другого любимого Преклем лирика.
   Прекль выкатил из гаража свои автомобиль. Машина, и так уже достаточно неказистая на вид, сейчас еще была забрызгана грязью, так как Прекль не распорядился, чтобы ее вымыли. Он поднялся наверх к себе в комнату и принес свои вещи, завернутые в газету: гребенку, губку, зубную щетку. Кроме того, еще роскошное издание сонетов Шекспира, Тюверлен ожидал, что молодой инженер, который очень заинтересовал его, условится с ним о новой встрече в Мюнхене, но Прекль молчал, углубленный в себя. Заводя машину, он старался ответить самому себе на вопрос, к чему, собственно, он приехал в Гармиш. Свой проект выпуска серийных автомобилей он не продвинул ни на шаг. Даже с Иоганной не пришлось ему поговорить. Он был идиотом из идиотов, что не взял предложенных Рейндлем ста фунтов. Анни с полным правом будет бранить его. Выходило так, что он прикатил в Гармиш специально для того, чтобы пропеть некоему господину фон Рейндлю свои баллады. Домой он привезет известие о своем увольнении и сонеты Шекспира.
   Прошло довольно много времени, пока удалось завести на таком холоде мотор. Жак Тюверлен стоял около автомобиля в своих широких коротких штанах, небрежный, изящный и высказывал замечания, полные знания дела: ему не раз приходилось ездить по зимним дорогам.
   Наконец мотор заработал. Отъезжая, Каспар Прекль вдруг резко, поучительным тоном заметил, что и учение Будды, кстати сказать, не что иное, как примитивный, научно еще недостаточно обоснованный марксизм.
   В прекрасном настроении, возбужденный спором, Тюверлен той же дорогой пошел назад и увидел в кондитерской «Альпийская роза» сидящую за столиком Иоганну Крайн. Обрадовался возможности с ней, понимающей собеседницей, продолжить спор, не законченный с Преклем. Он вошел в кондитерскую. Своей раскачивающейся походкой приблизился к высокой цветущей девушке в сером костюме и распахнутой серой меховой куртке, которая перелистывала иллюстрированный журнал.
   Иоганна сидела так уже больше часа под сенью ползучих альпийских роз, среди поглощавших сбитые сливки обывателей. Шоколад, от которого она время от времени отпивала глоток, был невкусен. Все же на дне ее чашки уже показался излюбленный узор завода «Южногерманская керамика Людвиг Гессрейтер и сын» – горчанка и эдельвейс. Машинально разглядывая линии знакомого рисунка, сызнова перелистывая страницы скучных иллюстрированных изданий, Иоганна ждала. Полная до краев своим успехом у кронпринца, она сразу же, как только вошел Тюверлен, принялась с увлечением рассказывать. Он рассеянно слушал, поддакивал, отпустил несколько мягко-пренебрежительных замечаний по адресу претендента на престол, – был весь поглощен своей беседой с Каспаром Преклем. Увидав ее, сидящую за столиком, красивую, высокую, цветущую, он ощутил острую потребность высказать ей свои мысли, излить весь протест, пробужденный в нем неудержимым натиском его молодого собеседника.
   – Понимаете вы этого парня? – сказал он. – Жизненной энергии в нем во сто раз больше, чем во всех здесь кругом, а он всем своим страстным умом упирается в одну точку. Если бы медик, скажем, или юрист какой-нибудь потребовали от него, чтобы он расценивал мир исключительно с медицинской или юридической точки зрения, этот малый, наверно, просто дал бы им по физиономии. А вот если требует этого экономист, он соглашается. Он не хочет понять, что мировоззрение начинается только за пределами класса. Разве не чудеснейшее ощущение глядеть со стороны на заключенных в узкие рамки модного сейчас понятия классов? А между тем этот парень, вероятно, и не нуждаясь в этих рамках, сам себя в них втискивает.
   Иоганна с трудом глотнула.
   – Личное вмешательство принца – несомненно, только вопрос времени, – сказала она. – У меня по этому делу было по крайней мере два десятка деловых свиданий, из которых, кроме болтовни, ничего не вышло. Теперь я, наконец, начинаю ощущать почву под ногами. Понимаете, Тюверлен, как это важно для меня?