– То, что вы попались на удочку коммунизма, – заявил он Преклю, – доказывает, что у вас от природы поразительно слабо развит социальный инстинкт. То, что для других – просто инстинкт, нечто разумеющееся само собой, прошлогодний снег, – поражает вас своей новизной, своим якобы научным фасадом. Вы – бедный человек, вы не умеете перевоплотиться в другого человека. Вы не умеете сочувствовать другим и поэтому стараетесь привить себе это переживание искусственно. Вы сидите, укрывшись за стенами, в десять раз более толстыми, чем те, что окружают меня. Вы ненормально эгоцентричны. Ваш «автизм» – гораздо более скверная тюрьма, чем Одельсберг. К тому же еще вы пуританин. У вас отсутствует то, что важнее всего в человеке: чувства, способные к наслаждению, и сердце, способное к страданию.
   Художник Франсиско Гойя, – продолжал он, – который ему ближе всего, был, разумеется революционером, но именно потому, что он острее других ощущал и сострадание к человеку и наслаждение жизнью, что в нем не было и тени пуританства нынешних коммунистов и их жалкой псевдонаучности. И он прочел ему главу «Доколе?».
   Каспар Прекль побледнел от гнева, так как страницы о Гойе невольно произвели на него сильное впечатление.
   – Чего вы добиваетесь? – сказал он наконец на диалекте, глядя на Крюгера своими миндалевидными, горящими от гнева глазами. – В революции, в настоящем Гойе вы ни черта не понимаете! Для вас даже Гойя – лишь утонченное лакомство, которое бы способны только смаковать.
   В ответ на это Мартин Крюгер рассмеялся. Смеялся так искренне и весело, что надзиратель с удивлением взглянул на него. Так здесь редко смеялись.
   – Славный вы мой мальчик, – произнес серо-коричневый человек, – славный вы мой мальчик. – И, не переставая весело смеяться, он похлопал Прекля по плечу.
   Но Каспар Прекль ушел огорченный, не досидев времени, положенного для свидания.

8. О собственном достоинстве

   Каспар Прекль переживал сейчас нелегкую полосу. Он плохо переносил безделье, к которому был вынужден после своего ухода с «Баварских автомобильных заводов». Ему, как основной стержень жизни, нужна была его работа. Ему необходимо было возиться со своими конструкциями, вносить в них все новые усовершенствования. Не хватало обилия оборудования и средств, к которым он привык на заводе, он не мог приучить себя к жалкой аппаратуре своего рабочего стола. Он набросился на партийную работу, собрания, дискуссии; встречался и спорил с Тюверленом по поводу его обозрения, с новой энергией занялся розысками художника Ландгольцера. Работал также над циклом баллад, где в простых и наивных образах должно было быть изображено постепенное перерождение отдельной личности в члена коллектива. Но все это было для него лишь суррогатом настоящей работы.
   Он стал очень нервным и раздражительным. Взгляды и образ жизни люден, с которыми ему приходилось сталкиваться, вызывали его возмущение, что нередко приводило к ссорам. Для квартирных хозяев, у которых он жил, его взгляды были также непонятны и неприемлемы, и ему не раз за последние месяцы приходилось менять квартиру. Его замкнутость и требовательность отталкивали от него многих. Зато были и такие, на которых этот странный человек с низко спускавшимися на лоб черными волосами, резко выступавшими скулами и горящими, близко посаженными глазами с первого взгляда производил неотразимое впечатление. Хотя бы вот Анни Лехнер: многие смеялись, встречая аккуратную, крепкую девушку с небрежно и плохо одетым Преклем, и все же вот уже два года, как она не расставалась с ним. Свежая и приятная, склонная к полноте, всегда чисто одетая, она на Габельсбергерштрассе, в квартире-мастерской, где сейчас жил Каспар Прекль, чувствовала себя больше дома, чем в доме отца на Унтерангере. Улаживала недоразумения с хозяевами, с остальными жильцами, с поставщиками. Старалась придать его комнате хоть сколько-нибудь жилой вид, навести в ней, несмотря на его протесты, порядок. Заботилась, хотя и довольно безуспешно, о его внешнем виде.
   Каспар Прекль был вспыльчив, требовал многого и не давал ничего. Была ли в состоянии Анни понять его положительные стороны – то странное упорство, с которым он верил в себя и в свои идеи, яростный напор его интеллекта, своеобразие его одаренности, смесь примитивно-народного и остро-индивидуального? Так или иначе, она крепко держалась за него. Старик Лехнер бранился, ее брат Бени, несмотря на свою привязанность к Преклю, морщился, подруги дразнили ее. Но она не порывала со своим непокладистым другом. Она служила в небольшой конторе, вела хозяйство отца, ее день был заполнен работой; все же она находила время улаживать все многочисленные неприятности в жизни Каспара.
   Сегодня, в ясный июльский день, когда температура поднялась до тридцати трех градусов, а берлинский курс доллара до пятисот двадцати семи марок, она под вечер поехала с Каспаром Преклем на Зимзее купаться. Прекль ехал быстро, чтобы скоростью движения преодолеть жару. Он хмурился и почти не разговаривал со своей спутницей. Последние политические события начинали всерьез отравлять ему пребывание в родном городе. Имперский министр иностранных дел был убит националистами выстрелом в спину. Это убийство вызвало такое возмущение широких слоев населения, что руководители партий и групп, призывавших к устранению этого ненавистного им человека, на время присмирели и держали язык на привязи. Но многим, особенно в Баварии, убийство министра-еврея пришлось весьма по душе; они довольно недвусмысленно стали требовать «устранения» и других неугодных им лиц. Когда общегерманское правительство внесло в парламент законопроект об охране существующего государственного строя и руководящих деятелей республики, официальные представители Баварии отвечали уклончиво, со всяческими оговорками. То, как это было сделано, как саботировались демонстрации протеста против убийства и поддерживались демонстраций противоположного направления, гнусные письма, восхвалявшие совершенное убийство, – все это претило молодому инженеру. Он любил город Мюнхен, его реку, его горы, его воздух, его Музей техники и картинные галереи. Но он серьезно подумывал об отъезде в Россию.
   Большой автомобиль шел навстречу его маленькой, уже довольно потрепанной машине. Ехавшие в автомобиле при виде Прекля замедлили ход. Анни обратила его внимание на то, что сидевшим в большом автомобиле, очевидно, что-то от него нужно. Прекль еще больше нахмурился и, не поднимая глаз, продолжал ехать с прежней скоростью. Несколько минут спустя его догнал тот же большой автомобиль: очевидно, он сразу же повернул назад. Большая машина пересекла ему дорогу, так что Прекль вынужден был остановиться. Из автомобиля вышел статный человек в белом холщовом пальто, с густыми, выпуклыми, черными до блеска усами на полном лице, и деланно легким шагом подошел к Преклю. Звучным, самоуверенным голосом, с подкупающей простотой произнося слова на диалекте, сказал, что так как они давно уже не виделись, то нужно воспользоваться удобным случаем. Попросил представить его даме, поцеловал Анни руку.
   Г-н Рейндль ясными словами выразил примерно то, о чем думал молчаливый Прекль. Полный презрения к людям вообще, уроженец и знаток Верхней Баварии, Рейндль все же удивлялся тупой мелочности, с которой официальный Мюнхен реагировал на убийство имперского министра и произведенное этим убийством впечатление. Он с благодушной простотой беседовал со своим бывшим инженером, – Анни с удовольствием отметила это, – дружески обняв его за плечи.
   Говорил о политике. Перечислял трудности положения. С одной стороны Франция, угрожающая конфискацией гарантийных ценностей – рудников, железных дорог, лесов, земли, с другой – Рапалльский договор с большевиками. Представителю крупного хозяйства, крупному промышленнику приходилось нелегко. Впрочем, для него лично эта ситуация оказывается благоприятной. Ему в ближайшее время много придется покататься по разным местам: съездить в Нью-Йорк, в Париж. На будущей неделе – обязательно в Москву. Он спросил Прекля, как тот себе представляет проведение в жизнь отдельных пунктов Рапалльского договора. Прекль покраснел. Оказалось, что деталей договора он не знает. Он ответил что-то неопределенное. Рейндль был миролюбив, не настаивал и спросил, не хотел ли бы г-н Прекль поехать с ним в Москву. Возможно, что там удастся что-нибудь устроить с серийным автомобилем. Пусть-ка он серьезно подумает. Не дожидаясь ответа, Рейндль обратился к Анни, спросил, знакома ли она с балладами, Прекля. Прекрасные стихи. Прекль однажды ему читал их.
   Прекль стоял в своей поношенной кожаной куртке среди пыльной дороги под лучами вечернего солнца. Предложение Рейндля взять его с собою в Москву взволновало его. Это был большой соблазн. Капиталист чувствовал к нему слабость. Глупо было, что он, Прекль, уже давно не использовал его. Ведь обычно ему не свойственны были подобные буржуазные предрассудки, всякие там «чувства собственного достоинства» и тому подобные глупости, которые он вытравил в себе уже давно. Почему же именно перед этим прохвостом он изображал оскорбленную гордость, словно какой-то древнеримский дуралей? Такой недостаток цинизма граничил с патологией. Все последнее время, уже несколько недель, он только и думал о том, как бы поехать в Москву. Если он теперь не примет предложение Рейндля, это будет прямо преступлением.
   Рейндль между тем снял огромные автомобильные очки и галантно улыбнулся Анни. Удивительно, какое у него было большое белое лицо. На газетных портретах это лицо казалось надутым и высокомерным, неприступным – настоящей мордой «большеголового», но вблизи этот Пятый евангелист был приятный человек. Он умел осторожно, почти без слов, делать комплименты. Она знала, что выглядит изящно и мило, несмотря на дешевенький летний костюм.
   Он не скрывал, что она ему нравится. Она Же, глядя на него, думала, что значит этот вот человек – действительно настоящий, без всяких там фокусов, бесспорный «руководитель промышленности». Он, должно быть, высокого мнения о Каспаре. Его следовало бы умаслить, – подумала она. Рейндль нравился ей, и в то же время она гордилась Каспаром Преклем.
   Поговорив еще о разных пустяках. Пятый евангелист спросил, как же решил г-н Прекль: хочет ли он ехать с ним в Россию или нет. Если г-н Прекль согласен, то и сам он поедет в Москву. Он с несколько ироническим дружелюбием заглянул Преклю в лицо. «Наглый провокатор», – подумал Прекль и резко ответил:
   – Нет!
   Рейндль обратил к нему свое мясистое лицо и произнес очень любезно:
   – Horror sanguinis?[33]
   Анни поспешила сгладить резкость: Каспар еще подумает. Нельзя же требовать, чтобы человек с дороги в Кроттемюль прямехонько покатил в Москву. Она засмеялась бодро и молодо. От ее освещенного солнцем круглого лица с живыми глазами под белой шапочкой веяло здоровьем и теплом. Рейндль сказал, что несколько дней еще можно подождать. Пусть г-н Прекль до субботы позвонит ему по телефону.
   Когда Пятый евангелист отъехал, Анни принялась осторожно упрекать Прекля за то, что он так резко обошелся с этим могущественным человеком: такой случай ему вторично не представится. Преклю, несмотря ни на что, было приятно, что Рейндль в присутствии Анни показал, насколько он его ценит. Но решение его не связывать своей поездки в Москву с поездкой и планами Рейндля было непоколебимо. Он ответил Анни, что если сочтет нужным, то и без помощи Рейндля доберется туда. Анни благоразумно не настаивала. Она знала, что при всем упрямстве Каспара ей нужно только дождаться благоприятного момента. В сущности, ей было бы приятнее, чтобы он не уезжал, но нельзя же быть таким дураком и портить отношения с Рейндлем! Чертовски сложно было в такое трудное время, как сейчас, добывать питание и одежду! Одним только классовым самосознанием да автомобилизмом не проживешь. Неплохо было про запас иметь этакого «большеголового».
   Они выкупались в тихом лесном озере, у самого подножия гор. Прекль был мальчишески оживлен, весел, кричал и шумел. Вечер прошел хорошо. На обратном пути она снова осторожно заговорила о Москве, спросила, каковы его планы. Он резко ответил, что уже говорил ей об этом. Ей совершенно непонятно, – заметила она, – почему они все так восстановлены против Рейндля. Если б Бени хоть немного постарался, ему, наверно, не пришлось бы уйти с «Баварских автомобильных заводов». Он, конечно, сам виноват.
   Прекль плотно сжал тонкие губы. Ему не было известно, что Бени ушел от Рейндля. Юноша почему-то ни слова ему об этом не сказал. Он рассердился. Какой скрытный этот мальчишка! Но уж если Бени таков, – продолжала Анни, то он, Каспар, мог бы по-другому разговаривать с Рейндлем. Прекль ответил свысока, что Бенно, должно быть, знает, что делает. Она в этом ничего не понимает.
   Подъехав к дому на Габельсбергерштрассе, они, к своему удивлению, увидели Бенно Лехнера, ожидавшего у подъезда. Молодой электромонтер, несмотря на свою привязанность к Преклю, бывал у него редко и никогда не приходил в такое время, когда мог встретиться у него с сестрой. Если же это случалось, оба они не могли отделаться от чувства странной неловкости. Но сегодня у него были важные новости, и он, следуя нерешительному приглашению Анни, поднялся с ними наверх.
   Анни была рада видеть брата, спросила его, хочет ли он чаю или пива, спокойно и ласково заговорила с ним. Прекль был молчалив. Ему было как-то обидно, что Бенно был так самолюбив и не сказал ему о своем увольнении с «Баварских автомобильных заводов». Больше всех говорила Анни. Спросила, как ему нравится новый абажур. Жаловалась на тяжелые времена. Упомянула о положении отца. Трудно сейчас ладить с ним. С тех пор как он продал свой знаменитый ларец, он по целым дням сидит в обществе всяких подозрительных банковских дельцов, маклеров по продаже земельных участков и тому подобных проходимцев; из сил выбивается, и все из-за этого желтоватого дома. Но дело все не двигается с мертвой точки: дом уплывает у него из-под носа, и в конце концов он останется ни при чем со всей своей кучей бумажных денег.
   Бенно смущало, что Прекль может счесть его навязчивым, но при Анни он не хотел говорить о том, зачем пришел. Анни между тем болтала без умолку. Она буквально рта не закрывала. Каспару Преклю в конце концов стало невмоготу.
   – Ты вечно повторяешь одно и то же, – резко оборвал он ее.
   Бенно как-то неопределенно пошевелился и сказал, что ему необходимо сообщить товарищу Преклю важные новости. Для этого он и пришел. Он умолк. Прекль также не произносил ни слова. Тогда Анни с легкой обидой сказала, что она может выйти в соседнюю комнату. Они не удерживали ее.
   Оставшись наедине с Преклем, Бенно Лехнер сообщил, что Кленк, очевидно в ответ на новый закон общегерманского правительства об охране государственного строя, назначил ландесгерихтсдиректора доктора Гартля уполномоченным по вопросам помилования.
   Он ничего не добавил к этому сообщению. Ждал, что скажет на это Прекль. Прекль помешивал ложечкой чай. Перед Бенно стоял поставленный Анни стакан пива, почти не тронутый, но уже переставшие пениться. То, что Кленк референтом по вопросам помилования лиц, в большинстве осужденных по политическим делам, назначил такого консервативного человека, как Гартль, было явным вызовом. Трудно было сейчас оказать, как назначение Гартля отзовется на положении дела Крюгера. По процессуальному кодексу, как это ни странно, решение вопроса о пересмотре дела предоставлялось тому самому составу суда, который вынес данный приговор. Тот факт, что Гартль ушел со своего старого места, не мог не представлять непосредственного интереса для приятеля Прекля, поэтому-то Бенно Лехнер так и спешил со своим сообщением.
   Но Прекль молчал и даже не поблагодарил своего молодого друга. Принесенное им известив вызвало в душе инженера странно двойственное чувство. Он искренне желал Крюгеру скорейшего освобождения из тюрьмы. С другой стороны, ему казалось, что положение, в котором оказался Мартин Крюгер, заставило последнего над многим призадуматься: но он еще не переработал в себе всего до конца, не сделал необходимых выводов. Кто знает, не будет ли для него, в сущности, полезно, если Гартль сейчас станет ему поперек дороги.
   Электромонтер Бенно Лехнер был очень привязан к товарищу Преклю. Поэтому он не обиделся на него за молчание и постарался не мешать ему. Но когда Прекль, помолчав целых десять минут, встал и начал прохаживаться взад и вперед по комнате, а затем все так же молча, уселся за свои чертежи, Бенно Лехнер позволил себе заметить, что, по его сведениям, Гартль состоит членом «мужского клуба», и, следовательно, он добрый знакомый Рейндля… Может быть, товарищ Прекль попытается тут нажать и добьется от Рейндля, чтобы тот поговорил с Гартлем? Но у Прекля это предложение вызвало неудовольствие. Неужели ему вечно и во всем прядется натыкаться на этого проклятого Пятого евангелиста? Он хмуро ответил, что нет, снова говорить с Рейндлем он не станет: это бесполезно.
   Когда Бенно Лехнер ушел, Прекль уселся за стол и склонился над чертежами одной конструкции. Анни вернулась в комнату, заварила чай. Немного погодя Каспар Прекль неожиданно резко заявил, что нельзя допускать, чтобы Бенно оставался без службы. Он поговорит как-нибудь с Тюверленом. Бенно интересуется вопросами театрального освещения. Тюверлен, безусловно, может пристроить его у Пфаундлера в связи с постановкой обозрения. Анни согласилась, что это было бы чудесно. При этом она выказала благоразумную сдержанность и не проявила любопытства по поводу того, что именно Бенно нужно было сообщить Преклю. Позднее, вечером, она спросила, почему, собственно, Рейндля зовут Пятым евангелистом. Прекль не без язвительной иронии объяснил: четыре евангелия малопонятны и окутаны туманом; производимое ими сильное впечатление в большой мере зависит от отсутствия пятого евангелия, которое пояснило бы смысл остальных; Таким образом, сила воздействия четырех евангелий заключается в отсутствующем пятом. В баварской, политике точно так же все становится ясным, если учесть, что делается она не теми, кто официально ею руководит. Поэтому, должно быть, – закончил он едко, – Рейндля и называют Пятым евангелистом. Анни внимательно слушала. Было не вполне ясно, поняла ли она.
   Еще позднее, в тот же вечер, она спросила, обдумал ли Каспар вопрос о Москве. Каспар Прекль резко заявил, что с него наконец довольно. Он сам знает, что ему делать. Анни решила, что таким образом легче всего заставить его остаться. Она не настаивала, зевнула, решила, что на следующий день снова вернется к этому вопросу.

9. Полтораста живых кукол и один живой человек

   К Жаку Тюверлену явился бесцветного вида человек с портфелем, сразу же проник к нему в комнату, тихо спросил: «Вы господин Жак Тюверлен?» – с трудом и неправильно произнося необычное имя. Уселся за стол, достал из жилетного кармана вечное перо, принялся молча, длинно и обстоятельно писать. Жак Тюверлен внимательно глядел на него. Бесцветный сказал:
   – Я судебный исполнитель! – и предъявил удостоверение.
   Жак Тюверлен кивнул. Бесцветный сказал:
   – Вот исполнительный лист на ваше имя в сумме двадцати четырех тысяч трехсот двенадцати марок. Желаете уплатить?
   – Почему же нет? – сказал Тюверлен.
   – Ну так прошу вас! – строго произнес бесцветный.
   Тюверлен принялся рыться в ящиках. Было еще раннее утро, он был в пижаме, и секретарша его еще не приходила. Он нашел три черно-зеленые долларовые бумажки.
   – Боюсь, что этого не хватит, – сказал он.
   Да, этого не хватало. Доллар в этот день стоил восемьсот двадцать три марки.
   – Пожалуй, у меня этих денег не наберется, – с сожалением сказал Тюверлен.
   – В таком случае я должен приступить к описи, – сказал бесцветный, что-то занес в протокол, испытующе оглядел комнату, спросил Тюверлена, принадлежат ли ему такие-то и такие-то вещи, наклеил на некоторые предметы ярлычки с изображением герба. Тюверлен следил за всеми его действиями. Мускулы его голого помятого лица усиленно шевелились. Внезапно он звонко расхохотался.
   – Предлагаю вам вести себя прилично, – строго сказал бесцветный и удалился.
   Тюверлен рассказал своей секретарше об этом визите, обсудил с ней свое финансовое положение. После того как он проиграл процесс против брата, оно было далеко не блестящим. Он не испугался. Он не очень дорожил обеспеченностью. У него оставались еще кое-какие хорошие вещи и маленький автомобиль. И до сих пор еще хватало денег, полученных от Пфаундлера.
   Господин Пфаундлер, пронюхав о положении Тюверлена, поспешил использовать свое преимущество. Он принялся нещадно вычеркивать из рукописи все неугодное ему, и Аристофан быстро выветрился. Касперль, превращенный в безобидного простака, должен был вместо классовой борьбы ограничиться добродушным дурачеством.
   Тюверлен охотнее всего плюнул бы на пфаундлеровскую работу, посвятил бы себя радиопьесе «Страшный суд». Но разве не он сам называл форму обозрения «самым серьезным видом современного искусства»? Имел ли он право трусливо отступить теперь, получив возможность на практике осуществить свои взгляды? Окончание либретто само по себе еще не решало дела. Вся суть была в том, чтобы слова превратить в образы, в сцены, в зрительное воздействие. Он внутренне не был зависим от успеха или неуспеха. Но в войне, в политике, в хозяйстве, в театре решающее значение имеет одно лишь произведенное впечатление, один лишь успех. Стать на этот путь, принять участие в этой игре – значит признать мерилом оценки успех. Сценическое представление, не производящее впечатления, – это автомобиль, который не действует. Обидно было затратить столько месяцев лучшего своего времени на такую штуку, которая не действует. Инженер Прекль особенно подчеркивал именно эту точку зрения, насмешливо выжидая исход борьбы.
   – Любопытно, – язвительно и по-деловому говорил он, – любопытно, кто же победит: Пфаундлер или Аристофан?
   Сам Тюверлен уже больше не любопытствовал.
   Нередко во время столкновений с Пфаундлером присутствовал и комик Бальтазар Гирль. Он стоял, опустив свою большую грушевидную голову, фыркая носом, хмурый, печальный. Он говорил мало, чаще о Постороннем, больше вздыхал. Когда спрашивали его мнение, ограничивался всякими «гм», «да, да, соседушка», «нелегкая штука!» и тому подобным. Перед своей неизменной подругой он ругался по адресу «этих болванов, ничего не смыслящих в настоящей комедий». Все это, мол, кончится грандиозным провалом. Но когда она спрашивала его, почему же он не пошлет все это дело к черту, он отвечал каким-то маловразумительным ворчанием. Дело было в том, что он внимательнейшим образом приглядывался ко всему, что делал Тюверлен. Он пришел к заключению, что этот Тюверлен – ловкач и в области искусства заткнет за пояс всю эту банду. Многие из замечаний Тюверлена продолжали жить в нем, наводили его на те или иные выдумки. Он рассчитывал в дальнейшем многое из того, что он сейчас отвергал, использовать в залах «Минервы». С другой стороны, он опасался, что побочные мотивы обозрения задушат его. Тюверлен казался ему чересчур решительным. Он, Гирль, тоже многое не одобрял в своем родном городе Мюнхене, он высмеивал многое, все его выступления были одной сплошной критикой. Это было дозволено ему, он имел право говорить о своей матушке, что она «старая свинья». Но если это самое говорил другой, ему следовало дать по морде. Тюверлен говорил это ясно и четко, и все же он, Гирль, не давал ему по морде. Вот это-то и злило комика.
   Когда дело дошло до воплощения либретто Тюверлена на сцене, стали множиться препятствия и нелепые осложнения. Оказывалось необходимым пригласить для участия в спектакле подруг деловых друзей Пфаундлера, и каждая из них требовала «роль». Г-жа фон Радольная мягко намекнула, что она, собственно говоря, надеялась поддержать Тюверлена своим выступлением на сцене, и просила дать ей роль. Пфаундлер, желая оказать любезность Кленку, увлечение которого русской танцовщицей не ослабевало, требовал, чтобы и ей была дана роль. Новую роль, новый текст!.. Текст! Текст! Текст! Текста требовали художники, музыканты, портные, архитекторы. Нарастал целый поток просьб, заклинаний, угроз. Тюверлен все это обозначал общим именем – «домогательства». Он вызывающе спрашивал всякого, с кем имел дело: «Какие у вас домогательства?» С Пфаундлером происходили все более бурные объяснения, которые тот обычно заканчивал сочным и победоносным: «Кто платит?»
   Пфаундлеру для «Выше некуда!» нужны были сто пятьдесят голых девушек. В течение недели ежедневно в театр вызывались толпы девушек, которые дефилировали перед помощником режиссера, ассистентом художественного совета, художницей, заведовавшей костюмерной. С пустыми, кукольными лицами и лишенными выразительности телами, тупо деловитые, вспотевшие, безнадежно скучающие, девушки топтались где попало, глупо хихикали и, бесстыдно шутя, подвергались наглым приставаниям проходящих мимо мужчин. Среди них были и совсем молоденькие. Удастся им поступить сюда – и они избавятся от своего «дома», от неуютной комнаты, наполненной людьми, вонью и бранью. Стать «герлз» в обозрении – означало для них свободу, крупный шанс, входной билет в достойную людей жизнь. Некоторые пришли в сопровождении матерей. Пусть им живется не так, как их матерям, пусть им живется хорошо, пусть они станут «герлз».