Последние недели Каспара Прекля в его родном городе сложились в общем как-то тяжело. У него было достаточно времени для мрачных мыслей и чувств.
   К тому же пункт 3-й его приказа, относительно девицы Анни Лехнер, ликвидировался в конце концов совсем не так, как он этого ожидал. Анни за ночь все обдумала и теперь могла дать ему ответ. Не по его книгам, а на собственном своем опыте она многому научилась. Были ведь здесь люди, обязанные отвращать от государства всякие беды, а вот теперь, когда произошел этот дурацкий кутцнеровский путч, эти люди, видите ли, просто-напросто заявляют, что «не предвидели такого развития событий», и правят себе преспокойно дальше, – все эти Гартли, Кастнеры и прочая сволочь. Государству, которое оставляет таких людей на занимаемых ими постах, такому дурацкому государству можно помочь только силой, с ним нужно покончить. Каспар был прав, она вступит в партию.
   Каспар Прекль уже как-то примирился с мыслью, что Анни останется здесь. Это причинило ему большую боль. Теперь, когда она сказала ему, что вступит в партию, он воспринял это как большую неожиданную радость. Еле ощутимо, правда, мелькнула у него мысль, что это делается не под влиянием убеждения, а только ради него. Но тут же выяснилось, что он ошибался. К сожалению, – продолжала она, – это не может повлиять на их дальнейшие отношения. Она не обманывает себя, она знает, что ей очень трудно будет выдержать без Каспара. Но в России она вообще не выдержит. В партию вступить она решила твердо, но в Россию она не поедет. Она хочет состариться здесь, в этом самом Мюнхене, в пределах круга, ограниченного башнями Фрауэнкирхе, любуясь баварскими горами, хочет быть похороненной на Южном кладбище. Вот и все. А теперь она подаст чай.
   Каспар Прекль сидел молча. Тут ничего не поделаешь. Мюнхенская женщина, даже если она «товарищ», именно такова. Самым неприятным в предрассудке Анни было то, что Каспар хорошо понимал его. Да, он не знал хорошенько, кто, собственно, из них храбрее, хоть им и руководил рассудок, а ею – предрассудок. Для него, во всяком случае, если он не хочет кончить шизофренией, как художник Ландгольцер, есть только один путь: жизнь, основанная на практически осуществленном марксизме. А это он мог найти только в России.
   Несколько дней спустя Каспар Прекль простился с Пятым евангелистом. Встреча должна была произойти в конторе «Баварских автомобильных заводов». В последнюю минуту г-н Рейндль по телефону приказал просить господина инженера заехать к нему домой, на Каролиненплац. У Каспара Прекля сразу испортилось настроение. Он будет рад, когда ему больше не придется лицезреть рожу этого господина. Если этот господин осмелится затронуть, помимо чисто деловых вопросов, какие-нибудь личные моменты, он, во всяком случае, хорошенько «отошьет» его. Но Пятый евангелист не затронул никаких личных моментов, и это раздосадовало Прекля.
   – Я позволю себе, – произнес г-н фон Рейндль, – обратить ваше внимание на следующее: вы не обязаны действовать согласно вашим убеждениям, вы обязаны иметь успех.
   В целом беседа протекала вяло, без всякого подъема. Спускаясь вниз по роскошно убранной лестнице, мимо «Смерти Аретино», молодой инженер горячо пожелал, чтобы Рейндль как-нибудь приехал в Россию посмотреть завод. Он придумывал слова, которые швыряет прямо в лицо этому мясистому человеку.
   Два часа спустя курьер передал Преклю очень теплое письмо и прощальный подарок Рейндля: великолепную зеленую кожаную куртку. Прекль выругался: в таком франтовском наряде он не поедет в Россию. Но на следующий день, подчиняясь настояниям Анни, он все же взял куртку с собой.
   В этот бесконечно далекий путь он отправлялся в новом маленьком автомобиле. Хотя он и ехал навстречу наступавшей весне, все же Анни снабдила его теплыми вещами, словно он отправлялся на полюс. Деньгами, полномочиями и рекомендациями он также был начинен до отказа.
   Часть пути его провожали писатель Тюверлен и девица Анна Лехнер. У реки Инн Тюверлен с ним распрощался. Прекль обещал ему написать, как только удастся разыскать картину «Иосиф и его братья». Анни проводила Каспара до города Пассау, где река Инн впадает в Дунай. Каспар Прекль отвез ее к поезду, которым она должна была ехать назад. Он хмурился больше обыкновенного, побранился с ее соседями по вагону, когда они недостаточно быстро освободили место для ее вещей. Она стояла у окна вагона. Он заявил, что нелепо болтаться на платформе и ждать отхода поезда. Он сейчас уйдет. Протянул ей через окно руку. Рука была в кожаной шоферской перчатке. Но затем все же он дождался, пока поезд тронулся. Сдернув перчатку, он еще раз протянул Анни руку, постоял еще некоторое время.
   Он поехал дальше еще в тот же день, в новой зеленой кожаной куртке, с трубкой в зубах, один. Покинув пределы Германии, отправился на восток, поехал через Чехословакию, через Польшу, Краков, Москву, держа путь на Нижний Новгород. Кого из людей, оставленных им в Европе, будет ему не хватать в России? Четырех человек. Присевшего на пень, смотревшего на него мрачными, глубоко запавшими, пылающими глазами, изможденного художника Ландгольцера. Пухлого, развалившегося на оттоманке, фиолетового, сонными глазами щурившегося на него Пятого евангелиста. Расхаживавшего взад и вперед по комнате, сдавленным голосом весело в чем-то убеждавшего его писателя Жака Тюверлена. Разливавшей чай, мягко, но решительно выговаривавшей ему за какое-то упущение в повседневной жизни девицы Анны Лехнер.

16. Семья Лехнер выбивается в люди

   Эта девица, Анна Лехнер, сразу же после стабилизации марки покинула свое место на заводе в северной части города и открыла бюро переписки. Каспар Прекль, в связи с изданием литературного наследия Мартина Крюгера, в свое время привлек ее к этой работе. При этом ей пришлось столкнуться с Жаком Тюверленом. Тюверлену понравилась энергичная баварская девушка. Он пригласил ее в качестве секретаря. Работа шла очень хорошо. Он затевал с Анни длиннейшие споры, вначале шутливые, затем все более серьезные, по мелким вопросам стиля. Расхаживая взад и вперед по комнате, в то время как она терпеливо ждала за машинкой, разбирал иногда отдельные пункты своей работы, приводил доводы «за» и «против». После отъезда Каспара Прекля он нередко заговаривал с ней о ее друге, сыпал аргументами, упреками, относившимися собственно не к ней, а к нему.
   С отцом Анни теперь жилось легко. С тех пор как она увидела его в такую позорную для него минуту, он испытывал в ее присутствии некоторую робость. Вообще, следуя принятому в тот день решению, он после этого большого внутреннего потрясения стал очень кроток и тих. Одно только возмущало его. Наискосок от него, на Унтерангере, находился магазин некоего Зелигмана, еврея. Уже отец этого Зелигмана составлял Лехнеру конкуренцию. В связи с преследованием евреев при государственном комиссаре Флаухере этот Зелигман был на волосок от высылки. К сожалению, дело все же до этого не дошло; идиотский путч все загубил, и еврей Зелигман продолжал непоколебимо владеть своим магазином, как владел им десятки лет сряду. И теперь многие покупатели-евреи обходили лавку Каэтана Лехнера. Зелигман рассказывал им, будто Каэтан Лехнер участвовал в подвигах «истинных германцев» и что он вообще антисемит. Этого, несмотря на все свое смирение, Лехнер не мог стерпеть. «Этакий прохвост, – бранился он, – этакий паршивец, болван он этакий! Выдумывает теперь, будто я антисемит, еврей поганый!» В общем, он очень гордился тем, что он почти совсем перестал гордиться. «Любители игры в кегли» снова хотели избрать его вице-председателем, но он не соглашался. Они говорили: «Да ну, валяй!» Но он не желал принять на себя это лестное звание.
   Если старик и таил некоторую обиду на свою дочь Анни, то тем больше радости доставлял ему сын Бени. Стоя на Петерсберге в цилиндре, в качестве свидетеля при бракосочетании сына, Каэтан Лехнер навсегда распрощался со своими личными надеждами. Он сам уже ничего настоящего в жизни не добьется, но кто выбьется в люди – так это его сын Бени. Для Бени женитьба на кассирше Ценци была настоящим счастьем. Он прямо на глазах, под влиянием Ценци, постепенно из «красной собаки» превращался в порядочного человека. Старик с удовлетворением замечал, как Бени с каждой неделей отращивает все более длинные бакенбарды.
   Одно происшествие, само по себе, собственно, малозначительное, окончательно сломило последние остатки отчужденности между отцом и сыном. Дело в том, что раньше во время неоднократно возникавших споров о деле Мартина Крюгера старик высказывал довольно резкие замечания по адресу этого «чужака». Но только теперь, год спустя после смерти и сожжения Крюгера, обнаружилось, что дети были убеждены, будто отец участвовал в осуждении Крюгера, в то время как именно он, Каэтан Лехнер, и Гессрейтер на вопрос о виновности ответили отрицательно. Когда же это теперь как-то случайно выяснилось в разговоре, дети были крайне поражены. Но тут старик вспылил: неужто они могли считать его таким извергом? Все его смирение сразу выдохлось. Он ругался, как фельдфебель, браня современную молодежь, считающую собственного отца способным на любую подлость. Это была благословенная вспышка. С тех пор Бени стал относиться к отцу с настоящим уважением. Последняя отчужденность исчезла. Между обоими мужчинами наступило полное взаимное доверие и сердечная близость.
   Бени очень в этом нуждался. У него совсем не стало больше настоящих приятелей. Товарищи из «Красной семерки», с тех пор как он женился на Ценци и приобрел мастерскую, издевались над ним так, что это переходило уже всякие границы. Не сидел он разве в тюрьме за свою близость к партии? Он замкнулся в себе, уперся, все реже стал заглядывать в «Собачью голову». Ближе сошелся с Ценци. Она, правда, не имела понятия о прибавочной стоимости и классовой борьбе. Но зато – в этом ей отказать было нельзя – понимала толк в собственном хозяйстве. Мастерская процветала, жилось им хорошо.
   Старик Каэтан Лехнер отмечал это с чувством глубокого удовлетворения. Он сам ничего не достиг в жизни, но его семья быстро шла в гору. Самое главное было то, что у Бени оставалось время и для продолжения своих занятий и опытов. О нем не забывали и в Национальном театре: как только встречались какие-нибудь затруднения, сразу же охотно обращались за помощью к изобретательному молодому осветителю. К этим занятиям сына старик проявлял особенно горячий интерес. Когда Бени рассказывал о них, зобастый антиквар кряхтел от удовольствия, радуясь тому, что его собственные художественные склонности так блестяще развивались у сына. Польщенный Бени сконструировал для «Клуба любителей игры в кегли» замысловатую установку, которая посредством световых сигналов автоматически указывала число упавших кеглей.
   И семья Лехнер продолжала идти в гору. Когда кассирша Ценци произвела на свет здорового мальчика, законного наследника, между ней и Бени произошел последний жаркий спор. Дело в том, что после рождения сына в душе Бени Лехнера снова вспыхнул революционный дух. Его сын должен был называться Владимиром, по имени Владимира Ильича Ульянова-Ленина, основателя новой России. Ценци всеми силами протестовала. Ни под каким видом не согласится она назвать сына таким языческим именем. В крестные отцы она хотела пригласить одного из постоянных посетителей «Тирольского погребка», «большеголового», который не откажет им в этой чести, так как очень ее уважает, – тайного советника Иозефа Дингхардера из «Трапезной». Но на это ни при каких условиях не мог согласиться Бенно Лехнер. Несколько дней сряду шел между ними спор. Сошлись наконец на том, что крестным будет старик Лехнер. Назвали же сына Каэтаном-Владимиром Лехнером.
   Старик Лехнер сиял. Снимал своего внучка и крестника во всевозможных позах. Преподнес ему такой подарок, что было чем похвастать: продал дом на Унтерангере и приобрел вместо него на окраине города, в Швабинге, особнячок на имя внука. Он сам был недостоин называться домовладельцем, но пусть тем не менее все кругом знают, что семья Лехнер выбилась в люди.
   Особняк был старинным деревенским домом, уцелевшим среди все разрастающегося города. Высокие каштаны зеленели на дворе, защищенном каменной оградой. Дом и впредь должен был сохранить вид дома крестьянина, удобно устроившегося в городе. Но при этом его надлежало оборудовать самыми новейшими техническими усовершенствованиями и электрифицировать от погреба до крыши, однако так, чтобы приборы оставались скрытыми от глаз, не производили впечатления инородных тел. Оба Лехнера были увлечены работой, мастерили, ломали себе голову. Старик Лехнер не одну неделю бегал по городу, подыскивая подходящую для этого дома благородную дедовскую мебель.
   К середине мая все было готово. Старик оставил за собой квартиру и лавку на Унтерангере, – он выговорил себе это при продаже дома, – а владелец электромеханической мастерской Бенно Лехнер, его жена Кресченция и младенец Каэтан-Владимир Лехнер перебрались в дом в Швабинге. Ценци в подробном письме к подруге, жившей в Вельгейме, рассказала ей о своем новом жилище и подписалась: «Твоя любящая тебя подруга Кресченция Лехнер, урожденная Брейтмозер, жительствующая на Фреттингерском шоссе № 147, в собственном доме».
   Места своей прежней деятельности, ресторан «Тирольский погребок», Ценци после замужества избегала. Теперь она выразила желание поужинать там с Бени. Тот заворчал, пытался протестовать. После некоторых пререканий они все же направились туда. Уселись в боковом зале, где четверть литра вина стоила на десять пфеннигов дороже. Подчеркнуто бюргерский уют, деревянная панель, массивные, не покрытые скатертями столы, старинные, крепкие, сделанные для усидчивых задов скамьи и стулья – все это было так привычно и все же ново. В комнате было полутемно от дыма хороших сигар, от испарений сытных кушаний. На привычных местах сидели люди с твердым общественным положением, с твердыми взглядами. Они почти все знали ее, встретили ее возгласами приветствия, кивали ей доброжелательно, с веселой улыбкой, но с подобающим уважением. Рези помогла ей снять пальто, побежала за меню.
   Госпожа Кресченция Лехнер, урожденная Брейтмозер, опустилась на скамью за угловым столом под карнизом, убранным оловянными тарелками. Она вступала во владение помещением, где так долго, прислуживая, перебегала с места на место, где она была кассиршей. Теперь она сидела здесь, словно картина, нашедшая подходящую для себя раму: крупная, упитанная, имеющая право требовать, чтобы ее хорошо кормили и обслуживали, а рядом с ней сидел муж, которого ода себе отвоевала и вывела в люди. Она добилась своего, была удовлетворена. Это был хороший день, это был лучший день в ее жизни.

17. Все ли вы тут?

   Писатель Жак Тюверлен весело бродил среди шумной толпы майской ярмарки в Ау. Война, революция, инфляция в прошлые годы нанесли тяжелый удар и этой традиционной ярмарке старых вещей в Ау, восточном пригороде. Но теперь жизнь снова стала на крепкие рельсы, и ярмарка была оживленной, как прежде. Весь Мюнхен теснился у ларьков, впереди всех – художники и дети. И Жак Тюверлен, с не меньшим увлечением, чем они, рыскал здесь в погоне за драгоценными редкостями. В городе Мюнхене было много любителей мастерить, здесь ничто не пропадало даром, многие специально искали ломаные вещи, чтобы потом самостоятельно починить их. Сюда, на ярмарку в Ау, попадало большинство вещей, игравших какую-нибудь роль в повседневной жизни горожан: мебель, платье, украшения, посуда, книги, ночные горшки, игрушки, старые документы, очки, кровати, велосипеды, вставные челюсти. Все эти вещи были еще пропитаны запахом той маленькой жизни, частицу которой они составляли; Рыться в этом, быть может наскочить на ценную вещь, – было чертовски занятно. Люди толкали и давили друг друга с добродушным смехом, – это была «прогулочка по узким закоулочкам», – и Тюверлен прогуливался и толкался вместе со всеми другими.
   Ему встречалось много знакомых лиц. Печально и сосредоточенно бродил здесь г-н Гессрейтер и весело и сосредоточенно – г-н фон Мессершмидт. Тайный советник Каленеггер с чувством склонялся над стеклянным ящиком с коллекцией баварских бабочек. Каэтан Лехнер был увлечен старинной горкой. Она была сильно источена червями, просто чудом было, что она не рассыпалась у него в руках. Но это именно и привлекало его, Его задачей было по всем правилам искусства восстановить эту хрупкую, совершенно трухлявую вещь.
   А кто же это там длинными, тонкими пальцами роется в куче нагроможденного хлама? Ну, конечно, это комик Бальтазар Гирль. Жак Тюверлен смотрел, как он упорно торговался с толстой старьевщицей. Речь шла об огромном старомодном клистире. С жадной нежностью покачивал его комик в своих тонких руках. Да, это могло послужить чудеснейшим реквизитом для выступления на эстраде в залах «Минерва». Но старуха, по-видимому, была так же упорна, как и он, и Тюверлен увидел, как Гирль в конце концов отступил без желанного клистира. Он наверняка явится сюда завтра снова и продолжит торг.
   Люди вокруг теснились, толкали друг друга, восклицали: «Гоп-ля, соседушка!», смеялись. Медлительно, страстно, жестко, настороженно и настойчиво надували друг друга продавцы и покупатели. Наслаждаясь, отмечал Тюверлен в этом торге его чисто деревенскую хитрость, заражался царившим вокруг увлечением, загорался желанием самому испробовать технику, этой купли-продажи. Он высмотрел старинную гравюру, изображавшую знакомый ландшафт на Аммерзее. Из хитрости он предварительно справился о цене десятка других вещей, но торговец сразу же заметил, что интерес покупателя привлекла именно гравюра. В душе он испытывал презрительное удивление, как это разумный человек мог пожелать купить такую дрянь, и запросил неслыханную цену в десять марок. Тюверлен сделал вид, что пришел в ужас. Призвал одного из стоявших по соседству покупателей в свидетели того, насколько гравюра лишена какой-либо ценности.
   – Хлам! Я бы не дал за нее и пятидесяти пфеннигов, – с полным убеждением подтвердил сосед.
   Торговец в душе был с ним совершенно согласен.
   – Но рама, пусть господа только поглядят на раму! – заклинал он их.
   – Дрянь! Не стоит и пятидесяти пфеннигов, – с горячностью повторил свидетель.
   – Рама! – упорствовал торговец.
   Выторговав в конце концов гравюру за семь с половиной марок, Тюверлен был преисполнен гордости. Торговец проводил его взглядом презрительного сожаления. С нежностью затем поглядел на свои олеографии.
   Тюверлен добрался до ларька, перед которым толпилось особенно много народа. Аккуратными пачками лежали здесь денежные знаки времен инфляции – миллионные бумажки, миллиардные бумажки. Особенным успехом пользовались коричневые тысячемарковые ассигнации довоенного времени. Много рук с жадным интересом перебирали эти коричневые бумажки. «Тысячу марок выплачивает подателю сего Государственный банк в Берлине». Неужели же это было напечатано просто так, на ветер? Пачка из тысячи таких бумажек была высотою в тринадцать с половиною сантиметров, и кто обладал такой пачкой еще несколько лет назад, мог считать себя и свою семью обеспеченными на всю жизнь. Многие не могли поверить, что все это сейчас не имеет никакой ценности, и торговцы в этом ларьке делали прекрасные дела. Люди покупали дешевые тысячемарковые бумажки – миллион за пять марок – будто бы для коллекции, просто так, для баловства. Но какая-то искорка надежды, что эти бумажки когда-нибудь еще поднимутся в цене, таилась в глубине души у всех покупателей. Один из них, – по-видимому, какой-то полуидиот, – особенно волновался. Это был дядюшка Ксавер. Он притащил с собой тачку, в которую погрузил свои приобретения.
   Один из торговцев в этом ларьке показался Тюверлену знакомым. Заостренное книзу лицо, мелкие крысиные зубки, свистящий смех. Да, тот тоже узнал Тюверлена, поздоровался с ним. Г-н фон Дельмайер, не забывая одновременно восхвалять свой товар, заговорил с Тюверленом по-французски. Г-н Тюверлен сам видит, что он занимается и интересным и выгодным делом. Более выгодным и более интересным, чем политика. Тюверлен вспомнил: ему рассказывали, что страховой агент фон Дельмайер после смерти Эриха Борнгаака окончательно пошел ко дну. В связи с какими-то махинациями в кассовой отчетности «истинных германцев» он вылетел и оттуда.
   От беседы с фон Дельмайером Тюверлена отвлек чей-то знакомый голос. Говоривший стоял перед соседним ларьком. Это был человек в светлом ворсистом пальто, с мужицким лицом, изрезанным глубокими складками. Он был занят тем, что с громким смехом увешивал свою спутницу, полную, шумливую даму, всякого рода старинными орденами, розетками и знаками отличия. Ибо ларек этот торговал старым господским платьем, мундирами несуществующих армий, старинными судейскими и адвокатскими тогами, но главным образом разными знаками отличия и эмблемами. Друг подле друга лежали здесь ордена времен монархии, пятиконечные звезды и кресты в форме свастики. Художник Грейдерер с шумом и хохотом вытащил полную горсть этих вещиц и забавлялся, увешивая свою спутницу разнообразнейшей смесью этих знаков почета и убеждений.
   Он поздоровался с Тюверленом радушно, шумно и весело. Он снова шел в гору. Выставка его картин имела сейчас в Берлине чертовский успех. Подлые пруссаки все эти берлинцы, но вкус у них есть: особый успех имела та тщательно скрывавшаяся им картина, за которой так гонялся Остернахер. Пусть теперь он, если хочет, съездит в Берлин и полюбуется картиной. Называется она «Истинный германец». Изображен на ней один из вождей «патриотов» в полной форме и во всем своем представительном ничтожестве. И этот вождь «патриотов» не кто иной, как его друг и товарищ по ремеслу – Бальтазар фон Остернахер. Вот это называется поддеть! Многословно, со смехом рассказывал он все это Тюверлену, хлопая его по плечу, хватая за пуговицы. Вытащил из кармана пачку берлинских рецензий. Расписывал, как он теперь будет купаться в деньгах. На этот раз он будет умнее и останется жить в деревне. Самое большее раза два в неделю будет ездить в город. Тюверлен спросил его о зеленом автомобиле, поинтересовался, жив ли он. Ну, конечно! Грейдерер заново отлакировал его и подарил уволенному в отставку «зайчонку». А для себя и своей сегодняшней спутницы он заказал новый, шикарный, еще зеленее.
   Тюверлен двинулся дальше. Он купил себе «турецкого меду» – розовато-белое липкое лакомство. Рядом с ним ревел какой-то сопливый мальчуган, глядя вслед своему улетевшему голубому шару. Тюверлен и мальчишке купил «турецкого меду». Кругом шумели, радовались жизни. Широко в ярком свете Баварской возвышенности раскинулась многообразная, источенная червями ветошь мюнхенской жизни. Народ и торговцы обжуливали друг друга терпеливо, обдуманно и хитро.
   У одного ларька, торговавшего четками, изображениями ясель, распятиями, Тюверлену бросился в глаза худощавый человек с длинной, тщательно расчесанной бородой, благоговейно перебиравший священный хлам. Дела Рохуса Дайзенбергера после падения «истинных германцев» пошатнулись. Он снова теснее примкнул к клерикалам, всячески подчеркивая святость своего гаража. Здесь, на ярмарке, его внимание привлекло какое-то особенно кровавое изображение Распятого, вырезанное из дерева. Когда-то оно, должно быть, стояло где-нибудь у края дороги, защищенное решеткой от дерзновенных рук, доброй крышей – от снега и дождя, часто украшенное полевыми цветами. Сейчас оно валялось на ярмарке в Ау, обнаженное, жалкое и привлекло к себе внимание Рохуса Дайзенбергера. Он решил приютить бедного Спасителя у себя в гараже, поставить гараж под его покровительство.
   Еще кто-то стоял перед кучей священного хлама, – грузный, тупой человек. Он не сводил глаз с металлического сосуда, какого-то подобия вазы.
   – Что господину угодно? – спросила продавщица.
   – Эту вот штуку, – ответил человек и купил вазу, не торгуясь.
   Наполненная цветами, она, наверно, будет хорошо выглядеть на одной из могил третьего разряда на Южном кладбище. Он поставит ее около маленького деревянного креста, на котором черными печатными буквами выведено: «Амалия Зандгубер». Однажды она лежала перед ним в грязи и тающем снегу, раскинув ноги, с посиневшим лицом. Теперь она покоилась на Южном кладбище. Возможно, что он убил ее и за дело. Но после того, что произошло, у него возникли сомнения, и он чувствовал потребность поставить на ее могиле этот сосуд с цветами. Черт знает какая подлость, что его тогда не захотели оставить в полиции! Исповедь его тоже не принесла ему облегчения. Боксер Алоис глядел, как продавщица старательно заворачивала вазу в старую газету. Ему остается только одно, и он давно уже должен был это сделать, и он это сделает непременно: он поступит в монастырь послушником. Лучше всего было бы, если бы его приняли в какой-нибудь деревенский монастырь. На него будут возлагать работу, тяжелую работу. Он охотно будет выполнять ее. Другие будут возлагать на него работу, ему не нужно будет думать. Он найдет себе покой. А по вечерам он спокойно будет расхаживать во власяной своей рясе. Если не удастся устроиться в деревне, – что ж, он останется в городе, хотя бы в монастыре святой Анны. Старьевщица подала ему пакет с вазой. Итак, он снесет ее на Южное кладбище и еще сегодня сходит в монастырь святой Анны, справится, что нужно сделать.