Самой большой популярностью у населения пользовался священник-иезуит, изящный моложавый человек. Льстя и громя, ласково убеждая и гневно угрожая, звучал его тщательно выверенный голос. Красиво выделялась благородно очерченная, характерная голова. Беглая проповедническая немецкая речь производила особенно сильное впечатление благодаря еле уловимому оттенку местного говора, родного всем присутствующим. Многим за недостатком места пришлось, дойдя до церковных дверей, повернуть обратно. Полиция успокаивала возмущенных, сыпавших проклятиями. И сейчас окрыленный голос пастыря проникал в уши озабоченных домашних хозяек, не знавших, как добыть все необходимое на завтрашний день, маленьких, «тричетвертилитровых рантье», кое-как существовавших только благодаря связям с деревней и мелкой спекуляции. Проникал в души людей, получавших твердое содержание и моливших у бога подсказки для биржевой комбинации, которая помогла бы им как-нибудь пережить ближайшие две недели. Проникал в души жирных спекулянтов, охотно соглашавшихся пожертвовать церкви значительную часть своих разбухавших сегодня и завтра бесследно таявших доходов, если только упрочится их богатство. Проникал в уши старых чиновников, укрепляя их в их сопротивлении новым веяниям. Вся эта скученная, по-летнему потная толпа с верой и тупой преданностью глядела на благородное римское лицо с изящно изогнутым носом и выпуклыми карими глазами. В жаре, поте и ладане сидели они и стоили, заполняя светлую, приветливую церковь. Прилипали глаза к простой белой кафедре и стоявшему на чей иезуиту. Он был опытным проповедником, прекрасно подготовленным, с тонким чутьем, тщательно учитывавшим каждое мимолетное настроение, каждое мимолетное впечатление слушателей. Он выбирал отдельные лица, проверял на них степень производимого впечатления. Долго глядеть в глаза одному и тому же он избегал; ой знал, что это вызывает смущение. Он предпочитал останавливать взгляд своих выпуклых глаз на лбу слушателя или на его носе.
   Сейчас он с удовольствием приглядывался к выражению глубокой сосредоточенности и веры на широком лице чисто одетой невысокой женщины. Эта женщина была кассирша Ценци из «Тирольского погребка». Она была склонна к возвышенным чувствам. По-прежнему энергично «отшивала» она мужчин с хорошим положением и все внимание свое уделяла Бени, молодому человеку, бывавшему в главном зале. Тот чаще теперь заходил в «Тирольский погребок», чем в «Гундскугель», но ей не удавалось добиться, чтобы он присел за один из обслуживаемых ею столиков в аристократической боковой комнате. Он упрямо сидел в большом зале, вообще чересчур еще мало внимания обращал на нее. Правда, он теперь довольно часто, когда она не работала, проводил с нею вечер, ходил в кино, слушал народных певцов, посещал с ней другие рестораны, где она могла проводить сравнения со своим обычным полем деятельности. Спал с ней. Все же это далеко еще не было настоящей, уютной связью, какие кончаются свадьбой и здоровыми детьми. Виной этому были подозрительные, бунтовщические взгляды Бени, его дружба с Преклем, с этим «чужаком», с этим паршивцем. Сейчас как будто намечался некоторый просвет. Дела и Бени и Прекля были неважны: оба вылетели со службы из «Баварских автомобильных заводов». Бени, правда, утверждал, что он сам отказался. Но она не верила ему. Сейчас он работал в театре, в предприятии Пфаундлера, довольно сомнительном деле. Ей самой между тем жилось хорошо. Она довольно крупно играла на бирже через посредство не очень значительного банкира, посещавшего «Тирольский погребок», имела долю в коммерческих операциях некоторых своих посетителей, операциях с домами, товарами, автомобилями. Если ее дела и дальше будут процветать так же, как до сих пор, она предложит Бени на ее счет окончить курс в Высшей технической школе. Ничего в этом особенного нет. Многие так делают. Голова у парня работает. Он еще вылезет в люди, как он сам говорит. То, что он бывший арестант, еще больше укрепляло ее в ее намерении. Помочь такому человеку стать на правильный путь – это доброе дело. Он славный малый, несмотря на свой коммунизм. Она уже видела себя в мечтах вместе с ним в квартирке из четырех комнат, вечером, после рабочего дня, принесшего хороший заработок: они читают «Генеральанцейгер», под звуки радио переваривают хороший обед. Она уж добьется своего. Она была набожна, внимательно слушала священника, – бог не оставит без поддержки добрую католичку. И когда священник вдруг остановил на ней острые, внимательные глаза, она ответила ему скромным и покорным взглядом невинной школьницы.
   Священник говорил сейчас о возросшей в эти годы жажде наслаждений и наживы. Многие скрывают Продукты питания, обрекают своих братьев на голод, лишь бы только повысить цены, саботируют разумные и справедливые меры властей, спекулируют во имя собственного чрева. Он приводил простые жизненные примеры, доказывавшие, что ему хорошо известны все способы заработка этих сумбурных послевоенных лет, хорошо известны и мещанская жадность, и мужицкая настойчивость его слушателей. Взгляд своих выпуклых глаз он остановил сейчас на четырехугольной голове старого человека, который с умиленным одобрением смотрел в его изящно-гладкое лицо. Да, министр Флаухер с благоговением воспринимал слова священника своими большими волосатыми ушами. Ему казалось, что священник обращается непосредственно к нему. Кленк говорил ему, что в такое время, когда мир занят перетасовкой всех общественных слоев и новым распределением угля, нефти, железа, – в такое время можно и в Баварии найти другое дело, кроме резни с имперским правительством за право в обход конституции раздавать чины или, за предлог, под которым можно государственными деньгами снабжать враждебные государству боевые дружины «истинных германцев». Сейчас, во время проповеди иезуита, эти принципы Кленка казались Флаухеру вдвойне кощунственными. Все реки Германии текли с юга на север, но Майн – с востока на запад, а Дунай – с запада на восток. Ясно, что бог, таким образом, сам четко наметил границы между Баварией и остальной Германией. Но Кленк рвался за пределы этого круга, за рубежи, указанные самим господом богом. Сюда были они поставлены – он, Флаухер, Кленк и другие – защищать права и требования Баварии. Что такое железо, уголь, нефть? Дело шло о баварской чести, о богом данном суверенитете Баварии! К счастью, Кленк был теперь вовсе не так силен и всемогущ, как он о себе воображал. Его здоровье подгуляло, ему часто теперь приходилось оставаться в постели. Какая-то ползучая болезнь грызла его. Он, Флаухер, все видел, видел по глазам Кленка, его не обманешь: он был болен, этот большеголовый Кленк; его превосходившая всякую меру суетливость, его проклятая новомодная неугомонность мстили за себя. А может быть, это давал себя знать его разнузданный образ жизни. Перст господень указывал на него. Одно несомненно: он был связан, не мог сейчас вмешиваться во все, как ему хотелось. Можно было хозяйничать, не опасаясь его постоянного контроля. Министр Флаухер, проникновенно и сосредоточенно глядя в рот иезуиту, молил бога окончательно обезвредить зазнавшегося крикуна Кленка и давал себе клятву действовать согласно старинным местным обычаям и в пределах своей страны ad majorem dei gloriam[34] саботировать все исходящее от общегерманского правительства.
   Проповедник перешел теперь к разнузданной похотливости, присущей современной эпохе, и в этой области порока оказался не менее сведущим, чем в остальных. Окруженный безмолвным вниманием своей паствы, он говорил о гибельном и позорном обычае предупреждать зачатие. Смертельный грех принимать с этой целью какие-либо меры! Каждая таким сатанинским способом подавленная душа вопиет к господу, чтобы он низвержением в геенну огненную покарал бесстыдных родителей. Он говорил о женщинах, совершавших это преступление из греховной суетности, чтобы сохранить свою фигуру, и о тех, кто совершал его из лени, из греховного страха перед страданиями. Он говорил о мужчинах, совершающих это преступление из-за недостатка веры в бога, который и птичку в поле кормит, и травой одевает землю. Он описывал, как исполнение супружеских обязанностей ради продолжения рода угодно господу богу и как оно же становится гнусным грехом, когда не направлено к этой прекрасной цели. Ярко, красочно, с волнующим знанием дела рисовал он угодные богу радости, доставляемые законной женой, и бесовское наслаждение, доставляемое падшей девкой.
   По расчетам священника, эта часть его проповеди должна была произвести наибольший эффект. Он был разочарован, уловив на том лице, которого сейчас коснулся своим взглядом, известное равнодушие. Проповедник напрасно остановился на этом лице. Наименьший отклик образы пастыря находили в душе боксера Алоиса Кутцнера, хотя он и был из числа самых набожных и смиренных среди присутствовавших. Он стремился к другому. Он достиг всего, чего мог достигнуть в области внешних благ; он был первоклассным боксером. Но этого ему было мало. Он стремился к просветлению, к жизни духовной. Брату его, вождю Руперту Кутцнеру, вот тому было хорошо: на него нашло просветление, он нашел свое призвание, носил в себе своего германского бога. Алоис охотно бывал на его собраниях, отдаваясь волне увлечения, вместе с тысячами других веря победоносным, грохочущим фразам брата. Утешительно было видеть, как светит во тьме светоч брата, видеть, как постепенно весь Мюнхен подпадает под обаяние его речей. Алоис Кутцнер не завидовал брату. Охотно отказался бы и от собственного блеска на ринге, лишь бы ему было дано найти свой собственный внутренний свет. Он искал и искал, но не мог найти. То, что говорил священник, тоже было ему ни к чему. Женщины не были для него проблемой. Воздержание, которого требовал от него тренер, давалось ему без труда; в периоды отдыха он со страстью голодного набрасывался на любую женщину, но быстро удовлетворялся. Ему нужно было совсем иное.
   И вот в последнее время перед ним как будто забрезжил свет. С ним однажды разговорился какой-то молодой человек, с которым он познакомился в редакции газеты «Фатерлендишер анцейгер». Они с этим аккуратненьким пареньком, настоящим франтом, зашли затем в ресторан, и там этот паренек, некий Эрих Борнгаак, указал ему на одну возможность. Он ограничился только намеками, не хотел говорить в открытую. У него не было, видно, настоящего доверия к Алоису, да это и было вполне понятно. Позднее он подослал к нему другого, некоего Людвига Ратценбергера, совсем молоденького парнишку, даже чрезмерно молодого. Но для того предприятия, которое эти юнцы обхаживали, требовалась огромная решимость, а следовательно, и молодость. Насколько мог понять Алоис Кутцнер, дело было в том, что за некоторыми слухами, уже свыше тридцати пяти лет не дававшими спокойно спать баварскому народу, скрывалась правда. Любимый всеми король Людвиг II, – так гласили эти слухи, – все еще жил. Этот Людвиг II, исполнившись сознанием своего могущества и подражая Людовику XIV французскому, воздвигал в разных труднодоступных местностях дорогостоящие, роскошные замки, со щедростью мецената поддерживал не всем понятные формы искусства, по-фараоновски держался вдали от народа и тем самым завоевал восторженное поклонение этого народа. Когда он наконец умер, народ не хотел этому поверить. Газеты, школьные учебники утверждали, что король в припадке безумия утопился в озере, вблизи Мюнхена. Но народ верил, что это была лишь ложь, придуманная его врагами, завладевшими престолом. Все более сложной сетью легенды оплеталось имя покойного. Враги, и во главе их, как говорили, управляющий страной принц-регент, скрывали его в темнице, в заточении. Слухи держались прочно. Пережили смерть принца-регента, войну, революцию, пережали смерть сверженного короля Людвига III[35]. Образ Второго Людвига – гигантская фигура, розовое лицо, черная остроконечная бородка, голубые глаза – жил в воображении народа. Бесчисленные изображения короля в пурпуре и горностае, в пышном мундире и серебряных латах, в запряженном лебедями челне висели в комнатах крестьян и мелких горожан, рядом с олеографиями святых. Статный король еще со времен юности поразил воображение Алоиса Кутцнера. Часто, стоя перед портретами гиганта короля, он думал о том, какой замечательный боксер мог бы выйти из этого представителя династии Вительсбахов. В своем сердце он воздвиг ему нерушимый памятник. Как просветлел он, когда парнишки дали ему понять, что этот самый Второй Людвиг жив, что удалось напасть на его след, узнать, в какой темнице его держат в заточении. Алоис Кутцнер не отставал с просьбами и мольбами, пока ему не удалось выжать из колебавшихся юнцов добавочные сведения. Во времена монархии, – объяснили они ему, – безнадежно было думать об освобождении короля. Но теперь, когда бог допустил захват власти евреями и большевиками, теперь проснулась совесть и у тюремщиков короля. Теперь можно подумать и об освобождении законного правителя Баварии. Стоит ему появиться – и порабощенный народ встанет за него, чтобы он освободил его от власти Иуды. Король стар, очень стар, у него длинная волнистая белая борода. Брови у него такие огромные, что ему приходится подпирать их серебряными палочками, чтобы они не закрывали ему глаз. В настоящее время, как уже сказано, попытка освободить его не, безнадежна. Пусть он, Кутцнер, обдумает, согласен ли он принять участие в этом деле – оно требует смелости, мужества и очень больших денег.
   Все это парнишки объяснили Алоису Кутцнеру. Он был глубоко взволнован услышанным. Теперь он увидел тот внутренний светоч, которого так давно жаждал, и сейчас, Слушая с амвона иезуита, проповедующего о греховности сладострастия, Алоис Кутцнер с глубокой верой обращал свои помыслы к богу, горячо моля сделать его, Алоиса, достойным участия, в освобождении короли и, если придется, принять его жизнь в жертву за удачное выполнение дела.
   По окончании проповеди Алоис Кутцнер покинул церковь в глубокой задумчивости. Все еще погруженный в мечты, он тем не менее крепкими толчками раздвигал толпившуюся у выхода публику. Взволнованность слушателей, по-разному выражавших свое мнение о проповеди, не захватывала его. Дело в том, что некоторые не были согласны с проповедником. Они называли его разглагольствования просто-напросто «свинством», находили, что лучше власти заботились бы о дешевом хлебе, чем о дешевых поучениях. В ответ на это верующие сочли необходимым при помощи кулаков и внушительных ножей показать безбожникам, что такое приличие. Полиция наконец уладила разногласия. Гнев богобоязненных посетителей коснулся также и танцовщицы Инсаровой. Возвращаясь с прогулки в Английском саду, она случайно попала в хлынувшую из церкви толпу. Они прижалась к стене, двинулась затем дальше своей скользящей, словно липнущей к земле походкой. Короткая юбка оставляла открытыми тонкие, изящные ноги. Какая-то растрепанная старуха преградила ей путь, беззубым ртом облаяла ее, плюнув, спросила, неужели у нее, грязной свиньи, дома нет уж никакой юбки. Инсарова, плохо понимая слова старухи, хотела протянуть ей милостыню. Толпа, особенно женщины, накинулась на нее. Она с трудом спаслась, вскочив в такси.
   Боксер Алоис Кутцнер между тем, не обращая внимания на происходящее, скромно направился на Румфордштрассе, где жил вместе со своей матерью. Мать, старая, пожелтевшая, высохшая женщина, как и многие жители Баварской возвышенности со значительной примесью чешской крови, была исполнена гордой любовью к обоим сыновьям. Радостно читала она об успехах своего сына Руперта в большой политике и об успехах своего сына Алоиса на ринге. Но она одряхлела от старости, забот, непрерывной работы, память отказывалась служить ей, и она путала успехи обоих сыновей, не в силах разобраться в кроше, Пуанкаре, победах «по очкам», кровно германских убеждениях, Иуде и Риме, нокаутах и тому подобном. Алоис, пока мать готовила обед, помог ей накрыть на стол, расставив пестрые тарелки с знакомым, рисунком горчанки и эдельвейса. К обеду, кроме тушеного картофеля, было подано еще местное блюдо – сильно прокопченное мясо. Это было в те голодные годы большим лакомством. Поэтому перед обедом появился родственник, обычно издалека чуявший запах таких вкусных блюд, дядюшка Ксавер. Дядюшка когда-то был солидным коммерсантом, торговал предметами студенческого обихода – значками, фуражками, аппаратурой фехтовального зала, брелоками и порнографическими открытками. Ушел на покой, отложив порядочную толику денег. Однако потоп инфляции смыл, превратил в ничто дядюшкин запасец. Мозг дядюшки Ксавера не выдержал такого удара. Теперь он с важным видом складывал обесцененные бумажки, разбирал, связывал их в пачки. Деловито забегал в помещения студенческих организаций, собирался со своими бумажками, украшенными многозначными цифрами, делать большие дела. Студенты, привыкшие к старику, в шутку вели с ним деловые разговоры и всячески забавлялись на его счет. Он стал страшно прожорлив, поглощал все, что попадалось ему под руку. Студенты в корпоративных шапочках, с иссеченными на дуэлях лицами, пользуясь для забавы его слабоумием, швыряли ему остатки пищи, заставляли его, как собаку, «приносить», вопили от восторга и аплодировали, когда он дрался с их собаками из-за кости.
   Все трое – мамаша Кутцнер, дядюшка Ксавер, боксер Алоис Кутцнер, сидя вместе, с благодушным удовлетворением ели, копченое мясо и тушеный картофель. Они заговаривали друг с другом, но почти не слушали ответов собеседника и в свою очередь отвечали полусловами. Каждый из них был поглощен собственными мыслями. Дядя Ксавер думал о грандиозном деле, которое он завтра доведет до благополучного конца, мамаша Кутцнер – об одном обеде, много лет назад, когда также было подано копченое мясо. В то время ее сын Руперт был еще мал; когда подали копченое мясо, мальчика не оказалось на месте, и они напрасно ждали его, Руперт в тот день, как выяснилось впоследствии, подставил ножку одному из школьных товарищей, так что тот, упав, получил тяжелые повреждения, после этого Руперт удрал и боялся показаться домой. В конце концов, сильно проголодавшись, он все же явился домой. А теперь вот он стал таким большим человеком, что сделал нокаут французу Пуанкаре. Боксер Алоис Кутцнер в это время думал об освобождении короля Людвига II. Так сидели они вместе, тихо беседовали, ели, пока на дне посуды не показались горчанка и эдельвейс.

13. Баварские пациенты

   Писатель доктор Лоренц Маттеи пришел навестить писателя доктора Иозефа Пфистерера. С Пфистерером случился удар; состояние его было тяжелое; вряд ли ему суждено было дожить до конца года. Доктор Маттеи по дороге думал о том, как мало, в сущности, выносливы его крепкие баварцы. Вот скрутило здоровенного Пфистерера, с гигантом Кленком тоже дело плохо, Да и он сам, Маттеи, основательно сдал.
   Он застал Пфистерера в глубоком вольтеровском кресле. Ноги его, несмотря на жару, были закутаны одеялом из верблюжьей шерсти. Рыжая с проседью борода, густые кудри казались серыми и грязными. Доктор Маттеи старался по возможности смягчить свое злое, мопсообразное лицо, придать своему грубому голосу выражение сочувствия. Кругленькая, приветливая г-жа Пфистерер ходила по комнате, много говорила, жаждала сострадания, подкрепления своей надежды. Пфистерера тяготила эта атмосфера, свойственная комнате больного. Он лишь наполовину верил тому, что говорили врачи. Даже умный, проницательный доктор Морни Бернайс, лучший специалист по внутренним болезням, несмотря на свой явный анализ положения, ни в чем не мог убедить его. То, что свалило его, не было явлением физиологического порядка. Настоящей причиной, – Пфистерер не мог выразить ее словами, но чувствовал ее, она неотступно стояла перед ним, особенно по ночам, когда он беседовал сам с собой, настоящей причиной было горькое сознание, что он до пятьдесят пятого года своей жизни заблуждался, что на его родине царила неправда, что мир вообще вовсе не так прекрасен и уютен, как он представлял его себе и своим читателям.
   Если Маттеи вел себя кротко и сдержанно, то Пфистерер, в противоположность тем дням, когда он еще был здоров, держался вызывающе. Пусть избавят его от этой больничной атмосферы, – закричал он слегка пресекающимся голосом. – Он не позволит, чтобы его заворачивали в вату. Все утро он писал, диктовал. Работал над своими мемуарами под заглавием «Солнечный жизненный путь». Был вовсе не склонен воспринимать смерть сколько-нибудь сентиментально. Рождение и смерть стояли рядом, смерть среди других реальностей была далеко не из самых примечательных. Он приводил любопытные случаи смерти баварских крестьян, очевидцем которых был или о Которых слыхал. Один из умирающих беспрерывно чихал. Это было неприятно, но окружающие постепенно привыкли к этому. Все восемь его потомков обычно считали, сколько раз отец чихнет, – сорок два, сорок четыре, сорок пять раз. Пфистерер был свидетелем смерти этого человека. Вокруг него собралась вся семья. Они, как и всегда, считали. На этот раз отец все никак не мог перестать, и они, не выдержав, громко расхохотались. Было действительно очень смешно, и Пфистерер не мог удержаться, чтобы не хохотать вместе с ними. Только чихнув в восемьдесят второй раз, старик скончался под громкий смех окружающих.
   Услышав такую бодрую речь, доктор Маттеи перестал стесняться, отбросил тягостную ему торжественную кротость. Скоро оба были уже поглощены обычной грубой перебранкой. Доктор Маттеи высказал уверенность, что «Солнечный жизненный путь» окажется таким же дерьмом, как и вся остальная пфистереровская лакированная дребедень. Или, быть может, Пфистерер считает особенно «солнечным» тот факт, что ему так и не удалось освободить Крюгера и что он должен отправляться на тот свет, так и не добившись обладания Иоганной Крайн? Больной ответил достаточно сочно, и вошедшая в это время в комнату приветливая г-жа. Пфистерер преисполнилась надеждой на полное восстановление здоровья своего мужа. Но стоило доктору Маттеи уйти, как Пфистерер, совершенно измученный, снова погрузился в свои думы и уже мало чем напоминал человека, прошедшего «солнечный жизненный путь».
   Доктор Маттеи между тем, расставшись с товарищем по перу, почувствовал прилив оживления. Приятно было разочек снова отхаркнуть накопившуюся слизь, хорошенько отвести руганью душу. К тому же кто это шел там, по противоположной стороне улицы? Ну конечно, такой тоненькой и быстрой могла быть одна лишь Инсарова! Он пересек улицу, торопливо, обращая на себя внимание прохожих, неуклюже припустил за ней. Она заговорила с ним остроумно, колко, как всегда, так что ему никак не удавалось ответить должным образом. Она торопилась, спешила на репетицию, по дороге собиралась еще заглянуть к министру Кленку, который, как говорили, серьезно болен. Доктор Маттеи подумал, не проводить ли ее, но, раньше чем он пришел к окончательному решению, она успела уже проститься. Бешеная злоба поднялась в нем против этого подлеца Кленка. Неслыханное безобразие, что у баварского министра юстиции связь с танцовщицей, может быть – кто ее там знает – еще и большевичкой, что он свою содержанку среди бела дня принимает у себя дома! Придется этого Кленка взять за ушко. Вообще Кленк сейчас никуда не годится. Слишком мягкий ветерок веет при нем. Он чрезмерно податлив по отношению к имперскому правительству, погоня за наслаждениями расслабляет его.
   Кленк должен убраться!
   Он как-нибудь поговорит об этом с Бихлером, а также со своими друзьями в «Мужском клубе». В ближайшем номере издаваемого Маттеи журнала Кленк прочтет стихотворение, от которого чертям тошно станет.
   Инсарова между тем направилась к Кленку. Она с особенной тщательностью в этот раз подмалевала, как этого требовала мола тех лет, свое лицо. Обычно она накладывала более густой слой грима, но она знала, что Кленк этого не любит. Она шла, улыбаясь, легкой, танцующей походкой, настолько забыв обо всем окружающем, что люди оборачивались ей вслед, принимая ее за помешанную. Но она была просто окрылена и очень довольна собой. Кленка она завоевала окончательно и проделала это чертовски ловко.
   Она долго водила его за нос. Затем, когда он однажды отказался от встречи в тот вечер, когда она наконец согласилась его принять, она настояла именно на этом вечере. Собственно, ей не бог весть как нужен был этот Кленк. Все же вечер прошел весело и приятно. Кленк – стоило ему по-настоящему разойтись – был очень занятен. Теперь она знала, почему он в тот вечер не хотел встретиться с ней: он был нездоров, простужен посреди лета, чувствовал приближение одного из своих мучительных почечных приступов. То, что он у нее тогда так, свыше всякой меры, пил и вообще неистовствовал, видимо, окончательно свалило его в постель. Это, собственно, из-за нее он и заболел, из-за того, что она настояла на этом вечере. Это льстило ей. Она полагала, что теперь он надолго связан с ней, и сознание того, что она так умно вела себя, делало Кленка милым и дорогим ее сердцу.
   В квартире Кленка ей предложили обождать в большой приемной. Вокруг была расставлена красивая массивная мебель, впечатление от которой портилось развешанными по стенам оленьими рогами. Прошло немного времени, затем появилась горничная и от имени г-жи Кленк заявила ей, что господин министр не может ее принять. Даже причину не сочли нужным указать ей. Инсарова сидела, сразу став маленькой и жалкой. Служанка стояла перед ней, ожидая, когда она уйдет. На лестнице танцовщица начала тихонько плакать. В такси, по дороге на репетицию, она, все еще словно школьница, громко всхлипывая, вынула пудреницу, губную номаду и быстро, привычными автоматическими движениями подмазалась погуще.